Помните, что лучше сначала прикрыть завесой то, что потом вы представите на обозрение.
Продвигаясь вперед с нашим рассказом, мы все яснее освещаем для нашего читателя некоторые предметы, которые вначале обязаны были скрывать. Так, мы можем теперь объяснить читателю суть утренних визитов в комнаты детей, причины, по которым на виновных накладывались наказания и какие наслаждения вкушались в часовне. Подданным, к какому бы полу они ни принадлежали, было строжайше запрещено без особого на то разрешения отправлять свои естественные надобности с тем, чтобы накопленные таким образом запасы послужили на потребу охотникам до особого рода наслаждений. Утренний визит способствовал выявлению нарушителей такового запрета: дежурный месяца тщательным образом исследовал все ночные горшки, и если какой-нибудь из них оказывался полным, его владелец немедля заносился в книгу наказаний. Однако условились о снисхождении к тем, у кого не было сил терпеть так долго: таковые отправлялись в часовню, превращенную в нужник, устроенный таким манером, что наши развратники из нужды, справляемой их подопечными, могли извлечь все возможные удовольствия; остальные, те, кто еще мог носить свое с собой, избавлялись тоже так, чтобы это пришлось бы по душе нашим приятелям или хотя бы одному из них, который потом сможет все пересказать в деталях, дабы друзья насладились хотя бы рассказом.
Был и еще один повод для наказаний, а именно: все четверо не одобряли пользования биде. Кюрваль, к примеру, терпеть не мог, чтобы кто-нибудь из подопечных, с кем ему предстояло иметь дело, подмывался. Дюрсе был таким же, вследствие чего оба они предупреждали дуэний, надзиравших за теми, с кем они наметили назавтра позабавиться, чтобы не было никаких полосканий, подмываний, подтираний. А двое других, которые хотя и были тоже противниками опрятности, но не в такой мере, как первые, соглашались с этой трактовкой, и если после предупреждения подопечному вздумалось бы оказаться чистым, вписание в список виновных не встречало ни малейшего возражения. Так в то утро случилось с Коломбой и Эбе. Накануне им пришлось помногу выложить своего добра в тарелки, и Кюрваль, зная, что они назначены подавать утром кофе, рассчитывал позабавиться с обеими, заставив их вдоволь поиспускать ветры, а потому предписал им непременно оставаться в том состоянии, в каком они отправились спать после вечерней оргии. Утром явившийся с инспекцией Дюрсе был крайне удивлен, застав их совершенно чистыми и опрятными. Дети оправдывались, говоря, что совсем забыли о запрете, и умоляли не вносить их в книгу наказаний. В то утро в часовню отправиться не позволили никому (читатель, несомненно, вспомнит об этом обстоятельстве в ходе нашего дальнейшего рассказа). Предусмотрели, что так и не облегчившиеся подданные помогут вечернему рассказу стать еще более интересным.
В тот же день были прекращены за ненужностью уроки по мастурбации для мальчиков: мальчишки в искусстве мастурбации сравнялись с самыми умелыми парижскими шлюхами. Особенно ловко это получалось у Зефира и Адониса, редкий член мог удержаться от быстрой и могучей эякуляции, когда за него брались эти проворные нежные ручонки. Так что до кофе не случилось никаких происшествий. Прислуживали за кофе Житон, Адонис, Коломба и Эбе. Все четверо были приготовлены: их просто нафаршировали снадобьями, способствующими пусканию ветров. Кюрваль, предложивший этот вид развлечений, был снабжен ими в неимоверном количестве. Герцог заставил Житона сосать ему член; мальчик так и не смог обхватить гигантское орудие герцога своим миниатюрным ртом. Дюрсе творил всякие маленькие мерзости с Эбе, а епископ отделывал Коломбу между ляжек.
– Как-то раз у мадам Фурнье появилась наша новая товарка; по той роли, которую сыграет в рассказе о страсти, о которой я буду рассказывать, она заслуживает того, чтобы я описала ее хотя бы в общих чертах. Это была молоденькая модистка, совращенная и развращенная соблазнителем, о котором я вам рассказывала у Герэн и который работал также и для Фурнье. Ей было четырнадцать лет, она была шатенка с живыми карими глазами, кожа белая, как цветы лилии, и мягкая, как шелк, фигурка ладная и влекущая, книзу чуть полноватая, но зад маленький, крепкий, самый белый и самый круглый зад в Париже. Человек, которому я ее показала через дыру, был ее дебютом. Ну да, она была еще девственной и, разумеется, с обеих сторон. Такой лакомый кусочек мог достаться только давнему и верному другу дома – скрюченному подагрику аббату де Фьеврвилю, славившемуся как своим богатством, так и своим распутством. Он не замедлил явиться, проследовал в комнату, проверил все необходимые для своего удовольствия предметы, все приготовил, и малютка предстала перед ним. Ее звали Эжени. Малость струхнув при виде уродца, назначенного ей в первые возлюбленные, она потупила глазки и покраснела.
– Поближе, поближе, – сказал ей старый паскудник, – дай-ка мне взглянуть на твой задик.
– Но, сударь… – пролепетала обреченная девочка.
– Полно, полно, – проговорил старик. – Беда с этими целками. Эка невидаль – зад выставить на погляд. Ну же, задери подол!
Бедняжка робко повиновалась, ей было страшно ослушаться мадам Фурнье; она же обещала ей вести себя благоразумно!
– Повыше, повыше, – не унимался похотливый старичишка. – Уж не мне ли самому потрудиться за тебя?
И вот прелестный зад является во всей красе. Аббат любуется им, заставляет девочку выпрямиться, заставляет ее нагнуться, заставляет ее сжать ноги, потом их раздвинуть; прислонив ее к ложу, грубо щупает все ее передние части, словно хочет наэлектризовать себя, попользоваться жаром юного тела Эжени. Затем переходит к поцелуям, опускается на колени, чтобы способнее было обеими руками раздвинуть два полушария очаровательных ягодиц и погрузить туда свой язык в поисках таящихся там сокровищ.
– Да, меня не обманули, – проговорил он. – У тебя довольно красивый зад. А ты давно не какала?
– Только что, сударь, – отвечала малютка. – Мадам приказала мне это сделать, прежде чем подняться к вам.
– Ах вот как. И надо было так, чтобы ничего не осталось у тебя в кишках, – говорит пакостник. – Сейчас мы посмотрим, сейчас посмотрим…
Он хватает клистирную трубку, наполняет ее молоком, нацеливает наконечник и вставляет клистир. Эжени, обо всем предупрежденная, готова ко всему, и едва молоко исчезает в задней дырке, как старик, улегшись плашмя на канапе, приказывает Эжени встать над ним на корточках и сделать свои делишки прямо ему в рот. Покорное создание устраивается на нем по-сказанному, тужится, развратник дрочит, приклеившись своим ртом к дыре так, чтобы не упустить ни единой капли драгоценной влаги, текущей оттуда. Он глотает все и, проглотив последнюю каплю, извергается, впадая в совершенное исступление. Но какая разительная перемена совершается с ним, едва это кончается, впрочем, так бывает со всеми распутниками в подобные минуты. Аббат отталкивает бедную девочку в сторону, приводит себя в порядок и кричит, что его обманули, что она ничего не высрала перед встречей с ним, что ему пришлось глотать ее дерьмо. Надо заметить, что господин аббат хотел испить лишь молока. Итак, он рычит, он бранится, он проклинает всех и вся, говорит, что ни гроша не заплатит, что ноги его больше не будет в этом доме, что эту мерзкую девку надо гнать в три шеи, и уходит, добавив к этим инвективам еще тысячу разных ругательств, которые я приведу, когда мне представится случай, потому что для этой страсти они не имеют особого значения, они только маленькая приправа к ней, а в другой они составляют главное условие.
– Ишь ты, – произнес Кюрваль, – экая чувствительная натура: из-за маленького кусочка дерьма так сердиться? А как же те, что это самое дерьмо поедают?
– Терпение, терпение, ваша милость, – отвечала Дюкло. – Позвольте моему рассказу идти тем порядком, какой вы сами установили, дойдет черед и до тех, о ком вы говорите.
Это полотнище было исписано в течение двадцати вечеров от семи до девяти часов и закончено 12 сентября 1785 года. Читайте и оборотную сторону. То, что следует, представляет собой продолжение этой стороны.
– Через два дня пришла и моя очередь. Меня предупредили, чтобы я удерживалась и не испражнялась целых тридцать шесть часов. В кавалеры мне предназначался дряхлый сборщик королевских налогов, скрюченный подагрой так же, как и предыдущий гость. Приближаться к нему надо было нагишом, да только передок и грудь прикрыть со всей возможной тщательностью; насчет этого условия меня особо предостерегли: боже упаси показать хоть крошечный кусочек, тогда наш герой ни за что не сможет извергнуться. Я подошла к нему, он внимательно осмотрел мой зад, справился о моем возрасте, осведомился, действительно ли мне не терпится опростаться и какого сорта у меня дерьмо, мягкое ли, твердое. Еще сотня подобных вопросов, и я заметила, что беседа эта его порядочно оживила, член у него поднялся, что он и не преминул мне показать. Но предмет этот, дюйма четыре в длину и два-три дюйма в обхвате, даже во всем своем блеске, являл собою зрелище столь жалкое и ничтожное, что, не вооружившись очками, его и увидеть-то можно было с превеликим трудом.
Однако же по просьбе своего кавалера я ухватила его за член; усилия мои как нельзя лучше отвечали его желаниям, и он настроился свершить жертвоприношение.
– Ты и впрямь, дитя мое, хочешь по большой нужде? – еще раз спросил он. – Я ведь не люблю, когда меня обманывают. Давай-ка посмотрим, накопилось ли дерьмецо в твоем задике.
И с этими словами запускает средний палец правой руки в мою задницу, а левой старается поддерживать в своем члене ту боевитость, которую я ему придала. Пытливому пальцу не понадобилось далеко идти, чтобы убедиться, что у меня и вправду все наготове. Старичишка сразу же наткнулся на содержимое моей кишки и пришел в восторг.
– Эге, черт побери, – воскликнул он. – Курочка вот-вот снесет яичко. Я его уже нащупал.
Он облобызал мою задницу и, видя, что мне уже невтерпеж, усадил на особое приспособление на манер того, что вы, господа, устроили в своей часовне. Машина эта предназначалась именно для него, ведь дня не проходило, чтобы он не забавлялся на ней либо с девицами мадам Фурнье, либо с приглашенными со стороны.
Зад мой, выставленный ему на обозрение, должен был опорожняться в сосуд всего в двух-трех дюймах от стариковского носа. Кресло, установленное как раз под кругом, на котором я восседала, служило троном для этой невысокой особы. Он видит, что я заняла свое место, он садится на свое и командует начинать. Прелюдией исполняется несколько попердываний, он вдыхает аромат с упоением. Наконец, появляется первая колбаска и наш герой обомлевает.
– Тужься, малютка, высирай все, ангел мой, – кричит он, воспламеняясь все более. – Ах как красиво дерьмо выходит из твоей красавицы попки!
И он помогает мне, пальцами разминая задний проход, облегчая выход; в то же время он дрочит вовсю, не сводит глаз с моей задней дыры, исходит сладострастием, приходит в совершенное исступление; его вопли, его стоны, его прикосновения – все свидетельствовало, что последний момент близок, и, повернув голову, я окончательно убедилась в этом: несколько капель спермы исторгло его крохотное орудьице в тот самый сосуд, куда я навалила порядочную кучу. Покидал он меня вполне довольный, даже заверил, что непременно окажет мне честь и навестит еще раз, хотя мне в это трудно было поверить: я-то знала, что никогда он не приходит к одной и той же девице дважды.
– Ну, это понятно, – заметил президент, целуя между тем ягодицы своей подруги по ложу, Алины. – Надо совсем дойти до ручки, вконец изголодаться, чтобы заставить дважды срать одну задницу.
– Господин президент, – вмешался епископ, – ваш прерывающийся голос говорит мне, что у вас стоит.
– Да помолчите, – ответил Кюрваль, – я как раз целую ягодицы вашей достойной дочери, а она соблаговолила отпустить мне лишь пару несчастных пердунчиков.
– А вот я куда счастливее вас: ваша почтенная супруга только что навалила мне великолепную кучу.
– Полно вам, – отозвался герцог глухим, словно из-под спуда звучащим, голосом. – Замолчите, черт бы вас побрал. Мы здесь сейчас только, чтобы слушать, а не действовать.
– Ты никак хочешь сказать, что только слушаешь? Стало быть, чтобы лучше слышать, ты подлез под три или даже четыре задницы?
– Да нет, он прав! Продолжай, Дюкло. Куда лучше сейчас послушать о непотребствах, чем самим заниматься ими. Надо поберечь свои силы.
Дюкло приготовилась было продолжать, но тут герцог разразился ревом, рычанием и чудовищными богохульствами, которыми обычно сопровождалось у него семяизвержение. Окруженный своим квартетом, он извивался от похоти, разбрызгивая свое семя: уж слишком сладко, объявил он, орудуют пальцы Огюстины. Сам же он занимался с Софи, Зефиром и Житоном теми же проказами, о которых только что поведала Дюкло.
– Черт возьми, – проговорил Кюрваль. – Терпеть не могу этих несносных штучек. По мне, кончать так кончать, а вот эта блядчонка, – и он указал на Алину, – только что ни на что не была способна, а теперь – пожалуйста, все, что вам угодно. Нет уж, я воздержусь. Сколько бы ты ни высрала, тварь, я не буду кончать.
– Ну, господа, – сказала Дюкло, – вижу, что, возбудив вас, придется мне же вас и образумить. Стало быть, я продолжу свой рассказ, не дожидаясь ваших приказаний.
– Нет, нет, – остановил ее епископ, – я-то не столь бережлив и крепок, как господин президент. Из меня сперма так и рвется вон, и я не стану ее удерживать.
Сказавши это, он явил всему собранию мерзости такого рода, изобразить которые нам до поры до времени мешает предписанная нам благопристойность; скажем лишь, что они были столь изощренны, что незамедлительно освободили епископские шулята от стеснявшей их спермы. Что же до Дюрсе, то от него, всецело поглощенного задницей Терезы, не донеслось ни звука: очевидно, природа отказала ему в том, чем она порадовала двух других, – обычно, когда она одаривала его своими милостями, он не бывал столь безмолвен. Как бы то ни было, Дюкло так продолжила историю своих распутных похождений.
– Через месяц я узнала человека, которого едва ли не силой надо было склонять к операциям вроде тех, о которых я рассказывала. Я опорожняюсь в тарелку и подношу это блюдо чуть ли не к его носу, а он сидит себе в кресле с видом полного равнодушия ко мне, будто бы погруженный в чтение. И принимается меня поносить всячески, кричит, как это я осмелилась вытворять такие вещи в его присутствии, а сам между тем принюхивается к моей колбаске, разглядывает ее да ощупывает. Я прошу прощенья за такую дерзость, а он продолжает браниться и извергается на дерьмо, лежащее у него под носом, приговаривая, что мы еще с ним встретимся и что мне снова придется иметь с ним дело.
А четвертый тип, о котором я расскажу, употреблял для подобных празднеств только женщин не моложе семидесяти лет. Я наблюдала однажды его забавы с восьмидесятилетней старухой. Он лежал на диване, а та устроилась над ним на корточках и вываливала ему на живот свое дерьмо, дроча при этом дряхлый член, из которого так ничего и не капнуло.
У госпожи Фурнье имелся еще довольно любопытный предмет меблировки: стул с просверленным сиденьем, под которым человек располагался таким образом, что голова его под этим стулом заменяла судно, а туловище и ноги помещались вообще в другой комнате. Вот с той стороны я и устроилась, стоя на коленях между ног клиента, и старалась как можно лучше сосать ему член в продолжении всей этой операции. Операция же заключалась в том, что нанимали на стороне какого-нибудь простолюдина, который, не вдаваясь в подробности, усаживался на упомянутый стул и исправно вываливал содержимое своих кишок так, что оно попадало точно на лицо того, кого я обслуживала снизу. Помимо того, что на стуле должен был восседать самый неотесанный мужлан, из самого низкого сброда, требовалось еще, чтобы он был немолод и некрасив. Его сначала предъявляли испытателю, и нередко претендента браковали из-за недостаточного безобразия. Я ничего не видела во время операции, только слышала; меня потрясло то, как происходило извержение моего кавалера: сперма его полилась в мое горло, как только дерьмо начало покрывать его лицо, и, когда он уходил, я смогла убедиться воочию, как отменно его ублаготворили. После окончания операции мне довелось случайно увидеть и того благородного рыцаря, который так услужил нашему гостю: простодушный добряк-овернец, работавший подручным каменщика, был весьма доволен, что получил денежки за то, что облегчил свой кишечник – работа куда более приятная, чем таскать носилки с известью. Из-за своего уродства выглядел он гораздо старше сорока лет.
– А, сто чертей в кишки Бога, – воскликнул Дюрсе, – вот как надобно это делать!
И он поспешил в свой кабинет с самым заматерелым прочищалой, с Терезой и Дегранж; оттуда несколько минут доносились вопли, но что именно происходило в кабинете, каким эксцессам предавался там Дюрсе, он, возвратившись к обществу, не пожелал поведать.
Подали ужин. Он проходил не менее разнузданно, чем обычно, а после ужина приятелям пришла в голову мысль разделиться и каждому провести время по-своему, а не всем обществом, как обыкновенно происходило. Герцог занял будуар в глубине с Эркюлем, Мартен, своей дочерью Юлией, Зельмирой, Эбе, Зеламиром и Мари. Кюрваль разместился в салоне для рассказов с Констанцией, трепетавшей до сих пор при его приближении, а он и не подумывал о том, чтобы ее как-то успокоить; взял он с собой еще и Фаншон, Дегранж, Бриз-Кюля, Огюстину, Фанни, Нарцисса и Зефира. Епископ прошел в зал собраний с Дюкло, решившей отомстить герцогу изменой за предпочтение, отданное им Мартен, а также с Алиной, Банд-о-Сьелем, Терезой, маленькой красоткой Коломбой, Селадоном и Адонисом. Что же касается Дюрсе, то ему досталась столовая, где были прибраны столы и пол устлан коврами и подушками. Итак, Дюрсе заперся там со своей обожаемой супругой Аделаидой, с Антиноем, Луизон, Шамвиль, Мишеттой, Розеттой, Гиацинтом и Житоном.
Ничто, кроме разыгравшейся похоти, не диктовало такой распорядок; чувства были столь воспламенены, что в эту ночь никто не заснул, всю ночь напролет совершались непотребства, коих и вообразить нельзя. К утру захотели вернуться к столу, хотя за ночь и так было выпито изрядно. За стол уселись вперемежку, как говорится, не чинясь. Сонные кухарки доставили к столу взбитые яйца «а ля шинкара», луковую похлебку и омлеты. Выпили и еще, но это не успокоило опечаленную Констанцию. Неприязнь к ней Кюрваля росла по мере того, как росло ее злополучное брюхо. Во время ночных сегодняшних оргий она ощутила это в полной мере: ее только что не били в живот, ибо условились, что «груша должна созреть». Она пожаловалась было Дюрсе и герцогу, своему отцу и своему супругу, но оба послали ее ко всем чертям, прибавив, что в ней, несомненно, есть какой-то тайный, не замеченный ими порок, раз она так не по нраву самому добродетельному и добропорядочному из людей. С тем все и отправились спать.