В тот день, казалось, сама погода решила споспешествовать гнусным замыслам наших распутников и надежнее, чем всякие предосторожности, укрыть их от глаз всего света. Снег выпал столь обильно, что завалил окрестную долину и закрыл доступ к пристанищу наших злодеев даже дикому зверю; среди людей и без того не нашлось бы ни одного, кто решился бы до них добраться. Невозможно вообразить, как благоприятствует сластолюбию подобная безопасность, и чего не предпримешь, когда можешь сказать себе: «Я здесь один, я здесь на краю света, избавленный от всех глаз, и ни одно существо не явится ко мне: нет больше никаких мешающих мне пут, нет никаких преград». С этой минуты желаниям нет удержу, и безнаказанность, их помощница, опьяняет безгранично. С тобой только Бог и совесть. Удержит ли узда Бога того, кто давно уже атеист и душой, и разумом? Какую власть может иметь совесть над тем, кто давно привык побеждать ее угрызения и даже наслаждается этими победами? Несчастные, преданные в руки таких живодеров, если бы опытность, которой вы лишены, могла бы подсказать вам подобные мысли!

Четырнадцатый день ноября знаменовал собой конец второй недели; помыслы были обращены на предстоящее празднество. В этот день должно было состояться и бракосочетание Нарцисса и Эбе, но ему придавало особую зловещесть то обстоятельство, что оба новобрачных подлежали наказанию в тот же самый вечер, и из сладостных объятий Гименея им предстояло перейти к жестоким урокам воспитания. Как это печально! Смышленый не по годам маленький Нарцисс попытался обратить на это внимание, но церемониал ничуть не нарушился. Епископ отслужил службу, новобрачных вручили друг другу и сказали, что они могут делать все, что захотят. Достаточная расплывчатость этого распоряжения привела к тому, что очарованный прелестями своей невесты, уже хорошо обучившийся, но не доросший еще до настоящего дела, маленький плутишка вознамерился лишить ее невинности своими пальцами. Его вовремя остановили, и сам герцог, вырвав молодую супругу из объятий супруга, славно отделал ее в ляжки, а епископ точно так же поступил с супругом. За обедом молодых допустили к столу, обоих кормили до отвала, так что, выйдя из-за стола, они смогли удовлетворить: первый – Дюрсе, вторая – Кюрваля, порадовав господ сладчайшим детским дерьмом, которое было проглочено с большим аппетитом. Кофе подавали Огюстина, Фанни, Селадон и Зефир. Герцог распорядился, чтобы Огюстина вздрочила Зефиру, а тот испражнился бы ему в рот в самый момент своего извержения. Операция прошла так удачно, что епископ решил, что ее должно повторить с Фанни и Селадоном: мальчик должен был выдать в рот монсеньору, как только почувствует истечение из своего члена. Здесь однако случилась промашка: бедняга Селадон никак не мог в одно и то же время испражняться сзади и извергаться спереди. Блестящий успех первой пары не повторился, но так как это было всего лишь пробой и в «Правилах» ничего о таком не говорилось, решено было пощадить Селадона и не заносить в книгу наказаний. Дюрсе заставил испражниться Огюстину, а епископ, оставшийся с по-прежнему твердым членом, вставил его в рот Фанни в то время, пока она какала ему в рот. Епископ изверг семя с невероятной энергией и вследствие этого весьма грубо обошелся с Фанни, хотя, как бы ему ни хотелось, записать ее для наказаний не мог. Таков уж он был вздорный человек, епископ: едва расставшись с семенем, он был готов предмет своего недавнего наслаждения отправить хоть к черту на рога, оттого так и боялись девицы, дамы и мальчики доставить епископу радость извержения семени.

После обеда немного отдохнули, перешли в гостиную, каждый занял свое место, и Дюкло возобновила рассказ:

– Время от времени я отправлялась по своим делам в город, и так как такие выходы обычно оказывались прибыльными и Фурнье старалась и здесь иметь свой профит, она норовила почаще отправлять меня с этими визитами. Однажды она послала меня к некоему старому мальтийскому кавалеру. Он подвел меня к какому-то подобию шкафа, где во множестве ящичков хранил фарфоровые вазочки с дерьмом, по одной в каждом. Этот престарелый пакостник наладил свою сестрицу, аббатису в одном из самых почитаемых парижских монастырей, поставлять ему по утрам коробочки с испражнениями наиболее красивых своих пансионерок. Он расставлял эти дары в строгом порядке и, когда я явилась, велел мне взять названный им номер. Под этим номером числилось самое давнее приношение. «Ах, – сказал он, – это от девушки шестнадцати лет и прекрасной, как день. Поласкай меня, пока я кушаю». Всего-то и дело было: вздрючивать его да подставлять ему задницу, а когда он сожрал все содержимое вазы, навалить туда свою порцию. Он наблюдал, как я это все проделываю, подтер языком мне задницу и, не прекращая сосать мой анус, выбросил сперму. Следом за этим аккуратно запер шкаф, расплатился со мной и, так как визит мой состоялся самым ранним утром, преспокойно отправился досыпать.

Еще один, на мой взгляд, более невозможный (это был старый монах), входит, требует подать ему кал десятка первых попавшихся людей – мужчины, женщины – безразлично. Все это он смешивает, месит, как тесто, надкусывает и, заглотав добрую половину, выпускает свое семя мне в рот.

А вот третий – никто не вызывал за всю мою жизнь такого во мне отвращения, как этот третий. Он велит мне раскрыть пошире рот. Я нагишом ложусь на полу на циновку, он устраивается надо мной на корточках, справляет большую нужду мне в рот, а потом из моего же рта кормится своим дерьмом, поливая мои соски своим семенем.

– Экий, однако, забавник, – воскликнул Кюрваль. – Черт побери, мне как раз сейчас охота посрать, надо бы попробовать эту шуточку. Кого бы мне только взять, посоветуйте, милостивый государь герцог?

– Кого? – переспрашивает Бланжи. – По чести говорю, советую взять мою дочь Юлию. Она же вот здесь, у вас под рукой, вам нравятся ее губы, пусть они вам и послужат.

– Премного благодарны за такой совет, – в сердцах воскликнула Юлия, – чем я заслужила эти ваши слова?

– Раз это не по нраву столь благопристойной девице, – продолжал герцог, – возьмите мадемуазель Софи: свежа, хорошенькая и всего четырнадцать лет.

– Ну что ж, Софи так Софи, – говорит Кюрваль, и его неугомонный член в знак согласия вздергивает голову.

Фаншон подводит жертву. У Кюрваля при виде трепещущей бедняжки, которую уже заранее тошнит от отвращения, вырывается довольный смех. Он приближает к этому свежему личику свою огромную грязную задницу – так мерзкая жаба подминает под себя нежную розу. Его взбадривают, дерьмо вываливается. Софи подбирает все, до последней крошки, пакостник припадает к ее ротику и в четыре глотка возвращает себе все, что только что отдал; из него выжимают сперму прямо на живот несчастной малютки, а ту по завершении операции тошнит на подставленное лицо Дюрсе. Последний проглатывает все, неистово мастурбируя при этом.

– Продолжай, Дюкло, – говорит Кюрваль, – и порадуйся, сколь действенны твои рассказы.

И воодушевленная похвалой Дюкло возобновила повествование.

– Человеку, с которым я сведалась после того, чей пример подействовал на вас столь соблазнительно, требовалось, чтобы предоставленная ему дама страдала несварением желудка. Потому-то Фурнье, никак не предупредив меня, подсунула мне в обед какое-то слабящее снадобье, приведшее к резям в моем животе и к сильнейшим позывам. Гость наш является и после нескольких предваряющих лобызаний в предмет своего поклонения видит, что колики довели меня до того, что терпеть больше я не в силах; он дает мне полную свободу, из зада моего хлещет бурный поток, я держу гостя за член, он в восторге глотает все и просит повторить. Я подаю ему вторую порцию, тут же следом за ней и третью, и наконец, на моих руках недвусмысленные свидетельства испытанного им наслаждения.

А на другой день я имела дело с субъектом, чья несколько вычурная прихоть может и среди вас найти поклонников.

Мы начали с того, что поместили его в комнате по соседству с той, где мы обычно занимались. В перегородке, разделявшей комнаты, была, как вы помните, дыра, весьма удобная для наблюдения. Гость пребывал в своей комнате в одиночестве, а с другим участником представления находилась в соседней комнате я. Этот другой был кучером фиакра, его подрядили прямо на улице, обстоятельно все объяснили, а поскольку и я была наилучшим образом подготовлена, то роли наши были исполнены превосходно. Надо было, чтобы кучер испражнялся аккурат напротив наблюдательного глазка и для распутника в соседней комнате ничего из этого зрелища не пропало бы втуне. А я подставляла под дерьмо нарочно приготовленное блюдо и всячески помогала операции: раздвигала ягодицы пошире, массировала анус, словом, не упускала ничего, что может облегчить испражнение. Как только малый наполнил блюдо, я принялась обрабатывать его член, пока он не спустил свое семя на свое дерьмо; все это происходило под зорким взглядом нашего наблюдателя. Наконец, кушанье готово, и я спешу в соседнюю комнату. «Хватайте скорее, сударь, – кричу. – Прямехонько с пылу с жару». Ему не надо повторять: он хватает блюдо, вручает мне свой член, я его взбадриваю, и пока сок его льется в мои ладони, проказник сжирает все, что ему поднесли.

– И сколько же лет было кучеру? – спрашивает Кюрваль.

– Лет тридцать или чуть больше.

– Это что! – отвечает Кюрваль. – Если пожелаете, Дюрсе расскажет об одном нашем знакомце, который проделывал то же самое и в тех же самых обстоятельствах с человеком на седьмом десятке, да еще взятым из самых подонков общества.

Дюрсе, чей жалкий стручок после поливки, произведенной Софи, поднял голову, подтвердил слова приятеля:

– В этом-то самый смак. Уверяю, что я бы проделал это и с самим королем уродов.

– Эге, да у вас никак поднялось, Дюрсе, – вмешался герцог. – Уж я вас знаю: чем больше грязи, тем скорей у вас закипает е… льный сок. Так вот вам: я хоть и не король уродов, но ради вас могу предложить все, что накопилось в моих кишках, а там накопилось изрядно.

– Черт возьми! – откликнулся Дюрсе. – Вот уж счастье мне привалило, дорогой мой!

Герцог придвигается к Дюрсе, тот становится на колени перед задницей, обещающей осчастливить его. Герцог извергает, финансист глотает и в полном восторге испускает семя, крича, что никогда в жизни не испытывал такого наслаждения.

– А теперь, Дюкло, – произносит герцог. – Верни-ка мне то, что я отдал Дюрсе.

– Но, Ваша Светлость, – возражает наша повествовательница. – Вы же знаете, сегодня утром я это сделала, мое вы уже изволили откушать.

– Да, да, это верно, – соглашается герцог. – Придется обратиться к тебе, Мартен. Мне сегодня детские задницы не по вкусу.

Но и Мартен, подобно Дюкло, уже успела утром опростаться, накормив дерьмом Кюрваля.

– Мать вашу так, – возмутился герцог. – Выходит, мне на вечер и говна не осталось!

Но тут вышла вперед Тереза и подставила ему зад, обширней, грязней и вонючее которого никто еще не видел.

– Ладно, и этот сойдет, – проворчал, пристраиваясь к нему, герцог. – Полнейший беспорядок: если уж и из этого гнусного зада ничего не выйдет, ума не приложу, куда мне тогда деваться.

Итак, Тереза тужится, герцог принимает жертву. Воскурения были столь же ужасны, как и жертвенник, из которого они вздымались. Но когда распалишься до такой степени, как распалился герцог, пристало ли жаловаться на грязь и мерзость? Опьяненный сладострастием, злодей проглатывает все, а Дюкло, не выпускавшая из своих рук его член, ощущает на своем лице безупречные доказательства того, что герцог мужчина в самом соку.

Возвратились к столу. Время оргий было посвящено исполнению наказаний. На эту неделю пришлось семеро провинившихся: Зельмира, Коломба, Эбе, Адонис, Аделаида, Софи и Нарцисс. И кроткая Аделаида не была пощажена, и на Зельмире и Софи остались недвусмысленные следы жестокой экзекуции. Не сообщим более никаких подробностей – обстоятельства пока препятствуют этому. Скажем лишь, что затем все отправились почивать, дабы в объятиях Морфея почерпнуть силы, пригодные для служения Венере.