Уже с утра доносы, разрешенные лишь накануне, начали делать свое дело. Маленькие султанши были недовольны тем, что из всех восьми лишь одна Мишетта ни разу не была наказана. И вот они донесли, что Мишетта всю ночь испускала ветры, словно поддразнивая своих товарок. Весь сераль восстал против нее, ее тут же записали. Все остальное прошло наилучшим образом, лишь Софи и Зельмира слегка запинались, произнося новые, обязательные для всех приветствия: «Я плюю на Бога! Не угодно ли мою жопу? Там есть дерьмо». Дерьма действительно хватало: чтобы избежать соблазна, старухи убрали все ночные посудины, все салфетки, не оставили девочкам ни капли воды. Мясная диета без хлеба начала сказываться на прелестных ротиках, которым были возбранены полоскания; это было тотчас же замечено.

– Ах, чертово семя, – воскликнул Кюрваль, обсосав губы Огюстины. – Это уже кое-что! По крайней мере, теперь ее поцелуй возбуждает!

Новшество было единодушно одобрено. За кофе не произошло никаких чрезвычайных событий, и потому мы сразу же перенесем читателя к кофейному столу. Сегодня там прислуживали Софи, Зельмира, Житон и Нарцисс. Герцог заявил, что он считает, что Софи уже вполне созрела, чтобы кончать, и надо бы только убедиться в этом экспериментально. Он попросил Дюрсе вести наблюдение и, уложив девочку на диван, принялся осквернять ее нижние губы, клитор и заднюю дыру сначала пальцами, а потом и языком. Природа взяла свое: через четверть часа по телу девочки пробежал трепет, крошка залилась краской, задышала часто и тяжело. Дюрсе тотчас же указал на эти изменения Кюрвалю и епископу, считавшим, что ей кончать еще не по возрасту. Герцог торжествовал свою правоту: свеженькая п… ка была мокрой от первого любовного сока и тем же соком маленькая плутовка увлажнила губы осквернителя. Тот не смог укротить похоть: поднялся, оросил спермой преддверие лона и, вымазав в ней пальцы, засунул их, насколько это было возможно, без угрозы для девственности, поглубже в юное влагалище. Кюрваль, доведенный этим зрелищем чуть ли не до безумия, потребовал у Софи чего-нибудь еще, помимо сока, и она подставила ему свой зад. Кюрваль припал к нему алчущим ртом и… сообразительный читатель угадает, что он получил оттуда. А Зельмира тем временем ублажала епископа: она сосала его, а он занимался ее задней частью. Кюрваль переместился к Нарциссу и, вручив ему в руки свой жезл, принялся вылизывать мальчику задницу. Однако только герцог решился освободиться от спермы: Дюкло пообещала на этот вечер еще более возбуждающие рассказы, и желание послушать ее во всеоружии смирило пыл остальных. Урочный час настал, и наша зажигательная рассказчица приступила к рассказу.

– Некто, о котором я почти ничего не знала, ни его состояния, ни круга его общения, прислал мне письменное приглашение посетить его дом на улице Бланш-дю-Рампар в девять часов вечера. В своем письме он уверял меня, что хотя мы и не знакомы, я могу полностью на него положиться, и у меня не будет поводов пожалеть о своем визите. Два луидора были приложены к посланию, и я, вопреки обычной осторожности, все же решила отправиться к совершенно незнакомому человеку; уж не знаю почему, но что-то мне подсказывало, что ничего страшного со мной не случится. Прихожу, меня встречает слуга просьбой раздеться полностью, мол, лишь в таком виде дозволено входить в кабинет его хозяина. Я послушно раздеваюсь, слуга берет меня за руку, ведет через две-три комнаты, стучится в какую-то дверь. Дверь распахивается, слуга исчезает, я переступаю порог, дверь за мной закрывается. Я попадаю в нечто вроде печки – такая духота там стоит и к тому же царствует полный мрак. И чувствую, что ко мне подходит человек, оказавшийся таким же голым, как и я. Не произнося ни словечка, он хватает меня. Я присутствия духа не теряю, убежденная, что весь этот ночной церемониал приведет лишь к потере известного количества спермы. Опускаю руку вниз, чтобы заставить чудовище выплеснуть поскорее свой грозный яд. Нахожу член, толстый, крепкий и очень строптивый – так и рвется из рук. Но тут же мои пальцы разжимают: видно, не нуждаются в моих прикосновениях, – и усаживают меня на табурет. Незнакомец начинает тискать мои груди, причем так яростно, что я невольно вскрикиваю. «Вы мне больно делаете», – говорю ему. Тогда меня поднимают и укладывают на какую-то высокую софу ничком, а незнакомец, устроясь у меня в ногах, принимается тем же манером мять мои ягодицы: надавливает на них, раздвигает, сжимает, целует, при этом довольно чувствительно покусывая, запускает язык в дырку. Манипуляции с тыльной стороной, не в пример передней, меня нимало не беспокоят, и я ничуть им не противлюсь, гадая лишь, зачем ради сущей безделицы напускать такую таинственность. И вдруг таинственный незнакомец испускает страшный крик: «Беги, е… ная шлюха, спасайся! Я сейчас кончу, блядища, и за твою жизнь не поручусь!» Сами понимаете, что первым моим движением было вскочить на ноги: слабый свет, пробивавшийся из-под двери, указал мне путь к спасению. Я кинулась к двери, выбежала вон, там меня ждал тот самый, встретивший меня лакей. Он вернул мне платье, вручил два луидора, и я поспешила прочь, радуясь, что так дешево отделалась.

– Ты и впрямь можешь себя поздравить, что так легко отделалась, – сказала Мартен. – Ты узнала лишь слабую копию того, чем он обычно забавляется. Я еще вам покажу, господа, – добавила эта милая тетушка, – более грозное его обличье.

– Ну уж, верно, не такое жуткое, в каком я его господам представлю, – подхватила Дегранж. – И я согласна с Мартен – тебя надо поздравить. У этого типа страсти весьма причудливы.

– Подождем судить, пока нам все не расскажут, – сказал герцог. – А ты, Дюкло, поторопись с новой историей, чтобы поскорее выбросить из головы этого человека; нам в нем нет никакого проку.

– А тому, с кем я познакомилась после, господа, – продолжила Дюкло, – требовалась женщина с красивой и полной грудью, а поскольку именно грудь считалась моим первым достоинством, то он, обозрев сначала прелести всех моих девиц, предпочел меня. И какое же применение нашел этот славный распутник моей груди, да и моему лицу тоже? Он уложил меня голую на софу, взобрался на меня верхом, сунул член меж моих грудей, приказал мне сжимать их как можно сильнее и после короткой скачки окатил меня своей спермой, да еще эта дрянь раз пятнадцать смачно плюнула мне в лицо.

– Ну-ну, – сердито проговорила Аделаида. – Зачем же подражать такой гнусности. Вы перестанете или нет? – и она стерла со своего лица плевок герцога.

– А это уж, дитя мое, как мне захочется, – отвечал герцог. – Запомни раз и навсегда: ты здесь лишь для того, чтобы подчиняться всем нашим прихотям. Но ты продолжай, – повернулся он к Дюкло. – Я бы мог с ней и еще хуже поступить, но уж больно люблю этого ребенка, не хочу слишком донимать его.

– Не знаю, господа, – продолжила Дюкло. – Донеслась ли до вас молва о страсти командора Сент-Эльма. Он содержал игорный дом, где каждый, решивший попытать счастья, рисковал оказаться обобранным. Самое удивительное, что у коммандора от его мошеннических проделок вставал член. Каждый раз, когда ему удавалось обчистить кого-нибудь из гостей, он спускал чуть ли не прямо в штаны, и одна моя хорошая приятельница, которую он довольно долго содержал, рассказывала, что случалось, он так распалялся, что прибегал к ее помощи, чтобы остудить свой пыл. Своим притоном он не ограничивался, он крал повсюду: сидя за вашим столом, он мог уворовать ваш прибор, в вашей уборной – ваши драгоценности, стянуть из вашего кармана платок или табакерку. Ему было все равно, что красть, лишь бы красть.

Но все-таки он был не так оригинален, как президент парламента, которого я узнала вскоре после своего появления у Фурнье и который стал моим завсегдатаем: его случай был несколько щекотливым, и он желал иметь дело только со мной. Он много лет нанимал маленькую квартирку на Гревской площади, в ней жила старая его служанка, единственной обязанностью которой было эту квартиру сторожить, содержать в порядке и предупреждать президента, когда на площади начинают приготовления к казни. Президент немедленно давал мне знать, что пора собираться, заезжал за мной переодетый на извозчике, и мы отправлялись в эту его квартирку. Окна ее выходили на Гревскую площадь и располагались прямо над эшафотом. Мы с президентом устраивались за жалюзи, на приставленной к окну лестнице он пристраивал подзорную трубу, а в ожидании появления приговоренного слуга Фемиды забавлялся тем, что целовал мою задницу, что, замечу в скобках, доставляло ему огромное наслаждение. Наконец, рокот толпы сообщал нам о прибытии жертвы. Президент тотчас же подскакивал к окну, занимал свое место и приглашал меня занять свое. Моей обязанностью было мять и неспешно потряхивать его член, строго соразмеряя свои действия с процедурой казни так, чтобы сперма брызнула именно в тот момент, когда душа приговоренного покинет тело. Все приготовлено, преступник поднимается на эшафот, президент наблюдает; чем ближе жертва подходит к месту своей смерти, тем яростнее и непослушней становится член негодяя в моих руках. Наконец карающий меч наносит удар, и в то же мгновение президент извергает сперму. «Дьявол его раздери, – приговаривает он. – Если бы я сам был в эту минуту палачом! Насколько бы лучше я сумел бы нанести удар!» Впрочем, на него по-разному действовали различные виды казни: повешение приводило его в обычное волнение, колесование доводило до состояния горячечного бреда, а вот если он видел, как сжигают заживо или четвертуют, он чуть ли не падал в обморок от восторга. Мужчину казнили или женщину – все ему было едино. «Больше всего на меня подействовала бы брюхатая баба, но, к несчастью, таких казней не полагается». – «Но, сударь, – как-то сказала я ему, – у вас такая должность, что вы вместе с палачом приносите смерть этим несчастным». И он со мной согласился. «Конечно, – сказал он. – И что мне особенно приятно, что за тридцать лет судейства я ни разу не возражал против смертного приговора». – «А вы не думаете, – я все не унималась, – что вас тоже можно в какой-то мере считать убийцей?» – «Ну и что? – ответил он. – Почему это должно меня трогать?» – «Но как же: ведь это страшное злодейство, по всеобщему мнению!» – «Ох, – сказал он. – Нужно уметь решиться на любое злодейство, если оно заставляет восстать твою плоть. Резон тут очень простой: всякая вещь, кажущаяся тебе ужасной, перестает быть таковой, как только ты от нее испытаешь наслаждение; ужасной она, стало быть, останется в глазах других, а кто поручится мне, что эти другие рассуждают верно? Разве многие их мнения не ложны? Да почти всегда! Почему же должно быть истинным это их мнение? По сути, – продолжал он, – нет ничего в мире, что было бы благом или злом. Все это относительно, это только наши мнения, наши привычки, наши предрассудки. Уяснив этот главный пункт, видишь, что вещь, которая вам представляется ужасной, выглядит в моих глазах весьма привлекательной, а коли был бы безумцем, если бы от нее отказался. Только оттого, что она не нравится вам? Нет уж, дорогая Дюкло, жизнь человека – сущая безделица: если ею надо пожертвовать, чтобы самому насладиться, о ней стоит задумываться не больше, чем о жизни собаки или кошки. Пусть защищается, ведь у него, в сущности, такое же оружие, как и у меня. Но раз уж ты так щепетильна, – закончил сей рассудительный муж, – что ты скажешь о фантазии одного из моих товарищей?» Думаю, вы мне позволите, чтобы рассказ со слов президента об этой фантазии стал бы пятым эпизодом сегодняшнего моего вечера.

Так вот что рассказал мне президент. Этот его друг имел дела только с женщинами, которых вот-вот должны были подвергнуть казни. Причем чем ближе к страшному моменту ему их предоставляли, тем больше он платил. Он ставил одно обязательное условие: чтобы жертва уже знала о вынесенном приговоре. По должности своей он мог получать к ним доступ, и уж не упускал ни одного случая, платя за такой тет-а-тет до сотни луидоров. Но он обходился без совокупления: он только предлагал им заголить зад и справить большую нужду. Он говорил, что нет ничего слаще дерьма женщины, только что испытавшей подобное потрясение. Ради таких свиданий чего только он не придумывал! Так как он не хотел быть узнанным, то являлся то под видом исповедника, то выдавал себя за друга семьи и всегда обещал облегчить участь, если на его предложение согласятся. А уж добившись своего, получив удовлетворение, можешь ли ты себе представить, дражайшая Дюкло, что он оставлял напоследок? – спросил меня президент. – Да он проделывал то же самое, что и я! Он приберегал сперму к тому моменту, когда с наслаждением наблюдал, как испускает дух его жертва!» – «Ах, какое злодейство», – воскликнула я. «Злодейство? – переспросил президент. – Это все, милочка моя, пустые словеса. Никакого злодейства нет в том, что помогает встать твоему члену. Единственное злодейство – отказать себе в чем-нибудь этаком».

– Вот он и не отказывал себе ни в чем, – проговорила Мартенша. – И у Дегранж, и у меня еще будет, надеюсь, случай рассказать обществу о нескольких чудовищных проделках этого типа.

– Вот это славно, – произнес Кюрваль. – Вот человек, которого я уже полюбил. Вот как надо рассуждать об удовольствии, и я целиком разделяю его философию. Непостижимо, до какой степени человек, и так уже стесненный во всех своих развлечениях, во всех проявлениях своих способностей, ищет еще чем бы себя ограничить, поддаваясь разным гнусным предрассудкам. И представить нельзя, к примеру, как тот, кто возвел убийство в преступление, ограничил этим свои радости; он лишил себя сотни самых сладостных удовольствий, поверив в эту чудовищную химеру. Черта с два природе в том, что человечество станет меньше на десяток, на сотню-другую особей? Завоеватели, герои, тираны, разве они принимали этот дурацкий закон: не делай другому того, чего бы ты не хотел, чтобы сделали тебе? В самом деле, друзья мои, не скрою от вас, что я содрогаюсь, когда слышу, как глупцы уверяют, что это и есть закон природы. Природа, жадная до убийств и всяческих злодеяний, творит их постоянно и нас побуждает к этому. Она запечатлевает в наших душах единственный закон: ищи наслаждений, чего бы это ни стоило! Терпение, друзья мои, и у меня очень скоро появится, быть может, более удобный случай вдоволь побеседовать с вами об этих предметах; я изучил их основательно и надеюсь достаточно просветить вас, чтобы вы прониклись моим убеждением: единственный способ служить природе состоит в том, чтобы следовать ее желаниям, какого бы рода они ни были, ибо для соблюдения ее законов порок так же необходим, как и добродетель. Природа знает, что именно в тот или иной момент более отвечает ее видам, и даст вам верный совет. Да, друзья мои, охотно поведаю вам обо всем этом, но только не сейчас: этот чертов тип со своими казнями на Гревской площади довел меня до того, что у меня вот-вот яйца лопнут, надо выпустить накопившееся семя!

И он направился в отдаленный будуар вместе с Дегранж и Фаншон. К этим двум своим лучшим пособницам, прекрасно с ним ладившим, ибо сами были отъявленными злодейками, он присоединил Алину, Софи, Эбе, Антиноя и Зефира. Не очень-то мне известно, чего напридумывал распутник, оставшись с этими семью, но пребывали они там немалое время; слышно было, как он кричал: «Давай-ка, повернись! Да не так мне надо!», слышались и другие злые возгласы вперемежку с проклятьями, которыми, как известно, Кюрваль всегда сопровождал разгул своих страстей. Наконец, женщины возвратились раскрасневшимися, растрепанными, словом, довольно помятыми.

Между тем герцог и два его друга тоже не тратили время попусту, однако единственно епископ пролил сок любви, причем весьма необычным способом, о котором мы пока рассказать не можем. Сели к столу, и там Кюрваль еще пофилософствовал немного, ибо страсти никак не сказались на его системе. Твердый в своих принципах, он, и освободившись от семени, оставался таким же нечестивцем, таким же богохульником, оставался таким же готовым ко всякого рода преступлению, каким был в разгаре страстей, и его пример достоин подражания, всем мудрым людям надо бы следовать ему: никогда ваши семенники не должны ни диктовать вам принципы, ни устанавливать нормы; это принципы должны руководить вашими семенниками. Терзает ли вас похоть или нет, философия, независимая от страстей, должна оставаться верной себе.

На оргии решили развлечься забавой весьма занятной, но до сих пор в ходу не бывшей. Занялись выяснением, у кого самая красивая задница, как среди мальчиков, так и среди девочек. Для начала мальчиков выстроили в шеренгу и каждого попросили немного наклониться вперед: только так можно не ошибиться в оценке достоинств и недостатков задницы. Экзамен проводился с великим тщанием и затянулся надолго: сталкивались противоположные мнения, оспаривались разные кандидаты, осмотр производился пятнадцать раз, пока наконец яблоко, все согласились, должно быть отдано Зефиру; по единодушному мнению, нельзя было найти ничего более законченного и изящно скроенного.

Приступили к девочкам; те тоже выстроились в ряд и приняли ту же позу. И здесь решение далось с трудом, никак не могли выбрать между Огюстиной, Зельмирой и Софи. На Огюстине, которая была выше ростом и лучше сложена, чем две другие, остановился бы, несомненно, выбор художника, но распутники более ценят приятство черт, чем их правильность, и аппетитная полнота влечет их больше, чем классические пропорции. Слишком изящно и хрупко выглядела Огюстина в сравнении с двумя другими, манившими взоры румяными, пухленькими, кругленькими задочками. Огюстина была выбракована. Но как выбрать одну из двух? Десять раз поданные голоса разделялись поровну, пока наконец не победила Зельмира. Но девочек не разлучили, их обеих весь вечер целовали, щупали, щекотали в самых чувствительных местах. Зельмире приказали дрочить Зефира, который великолепно излился, к великому восторгу всей честной компании; потом и его заставили довести пальцами Зельмиру до сладкого обморока. Все эти невыразимо сладострастные сцены привели к тому, что герцог и брат его испустили любовный сок, но Кюрваль и Дюрсе оказались довольно равнодушными; они сошлись на том, что для их закаленных душ нужно что-то более крепкое, чем эта розовая водичка, а такие пасторальные картинки могут возбудить лишь зеленых юнцов. А вот когда отправились по спальням, то тут-то Кюрваль и учинил несколько новых непотребств, вознаградив себя за те пасторали, зрителем которых ему пришлось побывать.