ГЕРЦОГ ДЕ БЛАНЖИ, пятидесяти лет, сложен, как сатир, одарен чудовищным мужским органом и неистовой силой. Его можно рассматривать как представляющего в своем лице все пороки и все преступления. Он убил свою мать, свою сестру и трех своих жен.
ЕПИСКОП *** , брат герцога. Сорок пять лет, более тонкого сложения, чем герцог, с очень дурными зубами. Лукавый, пронырливый, преданный приверженец содомии как активной, так и пассивной; все остальные виды удовлетворения похоти отвергает с презрением. Двух детей, оставленных ему на попечение умершим другом, он убил, чтобы овладеть их наследством. У него была настолько возбудимая нервная система, что он часто терял сознание во время извержения семени.
ПРЕЗИДЕНТ КЮРВАЛЬ, шестидесяти лет. Это был высокий, сухопарый мужчина с угасшим взором, глубоко сидящим в глазницах глаз, с нечистым дыханием изо рта, ходячий образ распутства и либертинажа. Он подверг себя обрезанию, эрекция у него случалась редко и с большими затруднениями, однако когда она все-таки случалась, изливался он весьма бурно, а вообще излияние семени у него происходило ежедневно. Предпочтение он отдавал мужскому полу, однако и девицей не брезговал бы. Но больше всего он любил старух и все, что отдавало свинством. Он был снабжен почти таким же огромным членом, что и герцог. За последние годы он крепко огрубел вследствие разврата и непомерного пьянства. Он получал особенное удовольствие от жестокостей и насилия и часто совершал их во время извержения семени.
ДЮРСЕ, финансист, пятидесяти трех лет, близкий друг и школьный товарищ герцога. Это был коренастый коротышка с хорошо сохранившимся телом, кожа была свежей и белой. Талия у него была совсем женская, и таковы же были его вкусы; лишенный возможности из-за миниатюрности своего органа доставлять наслаждение женщинам, он предпочел их изображать и был готов, чтоб его использовали соответственно в любую минуту. Единственное, в чем он мог проявлять свою активность, было сношение в рот, и он, разумеется, любил это безумно. Наслаждения плоти были его богами, и ради них он был готов принести в жертву все что угодно и кого угодно. Он был умен, хитер и совершил множество преступлений. Он отравил свою мать, свою жену, свою племянницу единственно с целью захватить их состояние. Душа у него была тверда, душа стоика, совершенно не знающая сострадания. Но член его почти не знал состояния напряжения, а изливался он крайне редко, причем минутам кризиса предшествовали приступы похотливого бешенства, опасные зачастую для того или той, кто служил предметом его страсти.
КОНСТАНЦИЯ, жена герцога и дочь Дюрсе. Ей было двадцать два года, она была красива красотой римлянки, скорее величественной, чем изящной, и несмотря на некоторую дородность, была хорошо сложена, роскошное тело, своеобразно изваянный зад, могущий служить моделью художнику, черноволоса и черноглаза. Она обладала умом и ничего, кроме ужаса, не испытывала перед своей судьбой. Ее природную добродетель ничто, кажется, не могло разрушить.
АДЕЛАИДА, жена Дюрсе и дочь президента. Это была прелестная куколка двадцати лет, блондинка с красивыми живыми голубыми глазами. Всем своим обликом она годилась в героини романа. Немного длинная шея и слишком крупный рот – вот, пожалуй, и все ее недостатки. Маленькая грудь, маленький зад – все отличной формы. Ее душа была настроена на лад романтический, сердце нежное, и она старательно скрывала, что была набожной христианкой.
ЮЛИЯ, жена президента и старшая дочь герцога. Этой сдобной толстушке было двадцать четыре года. У нее были прекрасные карие глаза, красивый носик, черты лица несколько резкие, но приятные, и только рот был ужасно велик. Добродетели в ней не замечалось, напротив, она имела склонность к неопрятности, к пьянству, к обжорству и к распутству. Муж любил ее именно за изъян ее рта – эта странность соответствовала вкусам президента. Какого-нибудь понятия о религии Юлия не имела никогда.
АЛИНА, ее младшая сестра, считающаяся дочерью герцога, но на самом деле обязанная своим рождением епископу и одной из герцоговых жен. Восемнадцать лет, весьма пикантная физиономия, карие глаза, вздернутый нос, производила впечатление довольно шаловливой, хотя по сути своей была вяловата и ленива. Темперамент в ней еще не сказался, и она от всей души ненавидела те мерзости, которым подвергалась. Епископ лишил ее невинности сзади в десятилетнем возрасте. Он оставил ее в полном невежестве: она не умела ни читать, ни писать, она ненавидела епископа и чрезвычайно боялась герцога. Очень любила свою сестру, была воздержана и опрятна, отличалась какой-то детскостью. Зад у нее был прелестный.
ДЮКЛО, первая рассказчица. Ей было сорок восемь лет, она была довольно свежа, многое сохранила из своей красоты, зад ее был выше всяких похвал. Брюнетка, дородный стан, в теле.
ШАМВИЛЬ было пятьдесят лет. Она была худа, хорошо сложена, взгляд пылал похотью. Она была трибада, и все в ней изобличало эту склонность. В последнее время она занималась сводничеством. Блондинка, глаза красивы, клитор длинный и очень чувствительный, зад довольно послуживший, и, однако, с этой стороны она была девственницей.
МАРТЕН, пятидесяти двух лет. Сводница. Толстенная мамаша, довольно свежая и здоровая. Благодаря особенностям своего женского органа она сызмальства была знакома только с наслаждениями Содома, для которых она, кажется, была и создана, так как обладала самым прекрасным из всего возможного задом: он был огромен и так хорошо приспособлен для проникновения, что она, не моргнув глазом, принимала в себя самые могучие орудия. Она еще сохраняла свежесть черт, хотя, конечно, уже начинала увядать.
ДЕГРАНЖ, пятидесяти шести лет, была самой большой злодейкой, когда-либо существовавшей на свете. Она была длинная, тощая, бледная, с черными как смоль волосами – это было само воплощенное злодейство. Ее потрепанный в сражениях зад напоминал наждачную бумагу и был украшен зияющей дырищей. У нее не хватало одной груди, трех пальцев и шести зубов – словом, тот еще фрукт. Не существовало преступления, которого она бы не осуществила. Разговор у нее был приятный, она была умна и к настоящему времени была содержательницей притона.
МАРИ, первая дуэнья, пятьдесят восемь лет. Она испытала и плети, и клеймение, водилась с воровскими шайками. Тусклые, гноящиеся глаза, кривой нос, желтые зубы, одна ягодица изъедена язвами. Она родила и сама же умертвила четырнадцать детей.
ЛУИЗОН, вторая дуэнья, шестидесяти лет. Низкорослая хромоножка, кривая и горбатая, однако с очень красивым задом. Натура преступная и злобная. Эти двое были приставлены к девочкам, а две последующие – к мальчикам.
ТЕРЕЗА, шестидесяти двух лет. По виду – сущий скелет, ни волос на голове, ни зубов во рту, из которого выходило зловонное дыхание. Зад испещрен шрамами, дыра огромная. От нее исходило постоянное зловоние. Одна рука у нее была скрючена, и она хромала.
ФАНШОН было шестьдесят восемь лет. Шесть раз она была приговорена к повешению, совершила все мыслимые преступления. Косоглазая, курносая толстуха, у которой во рту осталось лишь два клыка. Рожистое воспаление раскрасило ее задницу, геморроидальные шишки украшали дыру, шанкр пожирал вагину, а рак – грудь. Кроме того, у нее была обожжена кожа на ноге, она жрала что ни попадя и могла блевать, пускать газы и испражняться в любую минуту и в любом месте, сама того не замечая.
СЕРАЛЬ ДЕВОЧЕК
ОГЮСТИНА, дочь барона из Лангедока, пятнадцать лет, изящная смышленая мордочка.
ФАННИ, дочь советника из Бретани, четырнадцать лет, внешность милая и ласковая.
ЗЕЛЬМИРА, дочь графа де Тервиль, сеньора де Бос, пятнадцать лет, благородный вид и чувствительная душа.
СОФИ, дочь дворянина из Берри, очаровательная четырнадцатилетняя девочка.
КОЛОМБА, дочь советника Парижского парламента, тринадцать лет, свежести необыкновенной.
ЭБЕ, дочь офицера из Орлеана, вид очень проказливый и прекрасные глаза; ей двенадцать.
РОЗЕТТА и МИШЕТТА, две по внешности благовоспитанные девочки. Одной тринадцать лет, она дочь судейского из Шалона на Соне; второй – дочери маркиза де Сенанжа, двенадцать лет, она была похищена у своего отца в Бурбоннэ.
Все эти девочки были прекрасного сложения и исключительной миловидности, их отобрали из ста тридцати кандидаток.
Сераль мальчиков
ЗЕЛАМИР, тринадцатилетний сын дворянина из Пуату.
КУПИДОН, того же возраста, сын дворянина из окрестностей де Ла-Флеш.
НАРЦИСС, двенадцати лет, сын мальтийского рыцаря из Руана.
ЗЕФИР, из Парижа, сын генерала, он предназначался герцогу. Ему пятнадцать лет.
СЕЛАДОН, сын судейского из Нанси. Ему четырнадцать лет.
АДОНИС, сын президента Палаты из Парижа, пятнадцать лет. Он предназначался Кюрвалю.
ГИАЦИНТ, четырнадцать лет, офицерский сын, похищенный в Шампани.
ЖИТОН, королевский паж, двенадцати лет, сын дворянина из Ниверне.
Никакое перо не в силах описать изящество, красоту и тайные прелести этих восьмерых детей, выбранных, как уже было сказано, из огромного числа своих сверстников.
Восемь прочищал
ЭРКЮЛЬ, двадцати шести лет, довольно красивый малый, но совершеннейший негодяй; фаворит герцога; член восьми дюймов и двух линий в обхвате при тринадцатидюймовой длине; излияния обильны.
АНТИНОЙ, очень красивый тридцатилетний мужчина. Его член – восьми дюймов в обхвате и двенадцати в длину.
БРИЗ-КЮЛЬ, двадцать восемь лет, по виду сущий сатир; член кривой, головка огромна: она имеет восемь дюймов, три линии в обхвате, тогда как сам член в обхвате только восемь дюймов и в длину тринадцать. Этот чудовищный член изогнут, как турецкий ятаган.
БАНД-О-СЬЕЛЬ, двадцати пяти лет, очень уродлив внешне, но крепок и здоров; главный фаворит Кюрваля, он всегда наготове, член его – семь дюймов, одиннадцать линий в обхвате и одиннадцати дюймов в длину.
Четверо других обладают членами длиной от девяти до одиннадцати дюймов, а в обхвате от семи с половиной четверки – между двадцатью пятью и тридцатью годами.
Вот что я пропустил при написании вступления:
1. Надо будет сказать, что Эркюль и Банд-о-Сьель, один негодяй, а другой – очень уродлив внешне, и что никто из восьмерки не получал никогда удовольствия ни с мужчинами, ни с женщинами.
2. Что часовня служила одновременно и сортиром, и детализировать последствия такового ее употребления.
3. Что сводники и сводницы в своих поисках пользовались услугами различных головорезов, бывших в их распоряжении.
4. Подробнее рассказать о грудях служанок и о раке у Фаншон. Также подробнее описать внешность всех шестнадцати детей.
Сто пятьдесят простых страстей или страстей первого уровня, составляющих тридцать ноябрьских дней, наполненных повествованием Дюкло, к которым примешались скандальные события в замке, записанные в форме дневника в течение указанного месяца.
Часть первая
День первый
Первого ноября все поднялись в десять часов утра, как это было предписано распорядком, который все поклялись ни в чем не нарушать. Четверо прочищал, которые не разделяли в эту ночь ложе друзей, привели Зефира – к герцогу, Адониса – к Кюрвалю, Нарцисса – к Дюрсе и Зеламира – к епископу. Все четыре мальчика были очень робки, еще очень неловки, но, ободряемые каждый своим вожатым, они неплохо выполнили свои обязанности, и герцог выпалил свой заряд. Остальные трое, более сдержанно и менее расточительно относящиеся к своей сперме, входили в них так же, как и он, но ничего не оставили там от себя. В одиннадцать часов перешли в апартаменты женщин, где восемь юных султанш явились нагими и в таком же виде подавали шоколад. Мари и Луизон, верховодившие в этом серале, помогали им и направляли их. Прикосновения и ощупывания, многочисленные поцелуи; восемь несчастных крошек, жертвы из ряда вон выходящей похоти, краснели, прикрывались руками, пытаясь защитить свои прелести, и тотчас же показывали все, как только видели, что их стыдливость возмущает и злит господ. Герцог, восстановивший силы очень быстро, сравнил окружность своего орудия с тонким легким станом Мишетты: оказалось всего три дюйма разницы. Дюрсе, который был распорядителем в этот месяц, совершил предписанные осмотры и визиты. Эбе и Коломба были замечены в проступках, и их наказание было немедленно назначено на ближайшую субботу на время оргий. Слезы их никого не разжалобили. Перешли к мальчикам. Те четверо, которых не готовили на утро, а именно: Купидон, Селадон, Гиацинт и Житон, послушные приказу, спустили штаны, и какое-то время все потешили свой взор. Кюрваль перецеловал всех четверых в губы, а епископ потрепал каждого за член, пока герцог и Дюрсе занимались кое-чем другим. Визиты закончились, никто не проштрафился. В час дня друзья переместились в часовню, где, как известно, была устроена уборная. Необходимость сохранить себя для предусмотренного на вечер заставила отказаться от многого дозволенного; появились лишь Констанция, Дюкло, Огюстина, Софи, Зеламир, Купидон и Луизон. Всем остальным приказано было поберечься до вечера. Четверо друзей, расположившись вокруг того самого сиденья, сооруженного именно для этой затеи, заставили посидеть на нем одного за другим всех семерых подданных и удалились, досыта наглядевшись на это зрелище. Они сошли в гостиную и там, пока женщины обедали, развлекались беседой до той поры, когда им также подали на стол. Каждый из четырех разместился между двумя прочищалами, согласно установленному правилу: никогда не допускать женщин к своему столу; их супруги, сопровождаемые старухами, одетыми в серые монашеские одежды, подали обед, самый великолепный и вкусный, который можно только представить. Не могло быть искуснее кухарок, чем те, которых доставили в замок; им так хорошо платили и так хорошо снабдили провизией, что все устроилось как нельзя лучше. Обед этот должен был быть менее плотным, чем ужин. Бургундское появилось вместе с холодными закусками, бордо было подано к первому блюду, шампанское – к жаркому, эрмитаж – перед десертом, токайское и мадера – к десерту. Мало-помалу в головах зашумело. Прочищалам были дарованы на это время права над женами друзей, и они не преминули над ними покуражиться немного. Констанция, замешкавшаяся с подношением тарелки Эркюлю, получила от него добрый тумак. Эркюль, посчитав себя фаворитом герцога, решил не церемониться с его супругой. Герцог лишь рассмеялся на это. Кюрваль, к десерту изрядно подвыпивший, бросил в лицо своей жене тарелку: не увернись она, тарелка раскроила бы ей голову. Дюрсе, видя, как возбудился один из его соседей, нашел вполне уместным за столом расстегнуться, спустить панталоны и подставить свой зад. Сосед пронзил его, и по завершении дела оба они, как ни в чем не бывало, вернулись к винам и яствам. Герцог не замедлил повторить с Банд-о-Сьелем проделку своего старого товарища. При этом он побился об заклад, что, пока его будут обхаживать сзади, он, несмотря на величину члена, вонзившегося в него, сумеет спокойно выпить три бутылки вина. Какая выдержка, какое хладнокровие, какое спокойствие среди бури распутства! Герцог выиграл спор, и хотя эти три бутылки были выпиты не натощак и присоединились к пятнадцати опорожненным ранее, он вернулся к столу, ничуть не потеряв в своей осанке. Первое, что предстало пред ним, была его собственная жена; она плакала от обиды, нанесенной ей Эркюлем, и это зрелище привело герцога в такой раж, что он немедля подверг супругу такому обращению, которое мы пока еще не можем изобразить читателю. Читатель, видящий, как мы смущены подобным началом, простит нас за то, что мы, чтобы привести в порядок наш сюжет, пока что скрываем от него некоторые подробности. Наконец, перешли в гостиную, где новые удовольствия и подвиги ждали наших ратоборцев. Очаровательная четверка из двух юных красавцев, Адониса и Гиацинта, и двух прелестных девочек, Зельмиры и Фанни, подала им кофе и ликеры. Тереза, одна из дуэний, руководила ими: было принято, что повсюду, где собиралось двое или трое детей, за ними должен быть надзор. Четверо наших распутников, полупьяные, но все же решительно настроенные соблюдать свои законы, довольствовались поцелуями и прикосновениями; их развращенный ум умел находить тонкие приправы в деле разврата. Показалось в какую-то минуту, что епископ вот-вот прольет семя от тех необычных вещей, которых он требовал от Гиацинта, пока Зельмира бранила его. Вот уже затрепетали его нервы и волна судорог прошла по его телу, но он сдержался и отбросил подальше от себя соблазнителей, зная, что ему еще предстоит нелегкая работа, и сохранил себя, по меньшей мере, до конца дня. Выпито было шесть различных сортов ликера и три вида кофе; урочный час пробил, две пары отправились одеваться. Наши друзья устроили себе четвертьчасовой отдых, после чего перешли в Тронный Зал. Такое имя дали залу, назначенному для выслушивания историй. Друзья устроились на диванах, герцог со своим любимцем Эркюлем в ногах, рядом – нагая Аделаида, жена Дюрсе и дочь президента; напротив герцога – квадрилья, связанная с его нишей гирляндами, так как это было уже объяснено: Зефир, Житон, Огюстина и Софи – в пастушеских костюмах под предводительством Луизон, одетой старой крестьянкой и исполняющей роль их матери. У Кюрваля в ногах расположился Банд-о-Сьель, на канапе – Констанция, жена герцога и дочь Дюрсе, квадрилья: Адонис, Селадон, Фанни и Зельмира, возглавляемые дуэньей Фаншон. У ног епископа находился Антиной, его племянница Юлия на диване и четверо почти голых дикарей: мальчики Купидон и Нарцисс и девочки Эбе и Розетта, возглавляемые старой амазонкой, которую изображала Тереза, составляли квадрилью. У Дюрсе в качестве прочищалы был Бриз-Кюль, рядом с ним стояла Алина, дочь епископа, а напротив – четыре маленьких султанши: два мальчика, переодетых девочками – такая утонченность делала еще более обольстительными формы Зеламира, Гиацинта, Коломбы и Мишетты. Старая арабская рабыня, которую изображала Мари, возглавляла квадрилью. Три рассказчицы, великолепно одетые на манер парижских девушек из хороших семей, сели на подножие трона на диване, с умыслом поставленном здесь, и Дюкло, рассказчица этого месяца, в легком и очень элегантном прозрачном наряде, нарумяненная и украшенная бриллиантами, устроившись на возвышении, так начала историю своей жизни, в которой она должна была подробно изобразить сто пятьдесят первых страстей, названных простыми страстями.
– Не такой это пустяк, господа, говорить перед собранием, подобным вашему. Привыкшие ко всему тонкому и изящному в искусстве словесности, как сможете переносить вы неотточенный грубый рассказ несчастной, которая не получила никакого иного воспитания, кроме того, что дала ей распутная жизнь? Но меня обнадеживает ваша снисходительность, вы требуете лишь естественности и правды, и в этом качестве, без сомнения, я осмеливаюсь надеяться на вашу благосклонность. Моей матери было двадцать пять лет, когда она родила меня; я стала ее вторым ребенком, сестра моя была шестью годами старше. Наша мать была незнатного происхождения. Круглая сирота, она очень рано осталась без родителей; поскольку жили они неподалеку от монастыря реколлектов в Париже, когда она осталась совсем одна, без средств к существованию, то получила от этих добрых отцов разрешение приходить просить милостыню у них в церкви. Но поскольку она сохранила еще молодость и свежесть, очень скоро на нее обратили внимание, и из церкви она поднялась в кельи, откуда вскоре спустилась беременной. Именно подобным приключениям была обязана своим рождением моя сестра, и представляется довольно правдоподобным, что мое появление на свет было вызвано тем же. Добрые отцы, довольные послушанием моей матери, видя, как она плодотворно трудится для общины, вознаградили ее за труды, предоставив собирать плату за стулья в церкви; этот пост моя мать обрела после того, как с разрешения своих покровителей вышла замуж за монастырского водоноса, который без тени недовольства тотчас же удочерил меня с сестрой. Родившись в храме, я и жила, по правде говоря, скорее там, чем в нашем доме. Я помогала матери расставлять стулья, была на подхвате у ризничих по их делам, прислуживала по мере надобности во время мессы, хотя мне тогда исполнилось лишь пять лет. Однажды, во время исполнения этих священных обязанностей, сестра моя спросила меня, встречалась ли я уже с отцом Лораном?
«Нет», – отвечала я. «И все же, – сказала она мне, – он выслеживает тебя, я знаю; он хочет показать тебе то, что показывал мне. Не беги его, взгляни на это без всякой боязни, он не тронет тебя, а только покажет тебе что-то очень забавное, и если ты дашь ему сделать это, он тебя хорошо вознаградит. Нас в округе больше пятнадцати, кому он это показывал много раз. Это доставляет ему удовольствие, а каждой из нас за это он давал какой-нибудь подарок». Вы прекрасно представляете себе, господа, что не надо было больше ничего прибавлять, чтобы я не только не бегала от отца Лорана, но даже стала искать встречи с ним. Стыдливость почти молчит в том возрасте, в котором я была, и такое молчание в существе, едва вышедшем из рук природы, не является ли верным доказательством того, что это неестественное чувство дано нам не нашей праматерью, а лишь воспитанием? Я тотчас же полетела в церковь и, когда пробегала по дворику, который находился между входом в церковь со стороны монастыря и самим монастырем, то столкнулась нос к носу с отцом Лораном. Это был монах лет сорока, очень красивый. Он останавливает меня: «Куда ты идешь, Франсон?» – говорит он мне. «Расставлять стулья, отец мой». – «Ну, хорошо, хорошо, твоя матушка сама расставит их. Зайдем-ка вот в эту комнатку, – говорит он, увлекая меня в какую-то клетушку, – я покажу тебе кое-что, чего ты никогда не видела». Я иду за ним, он затворяет за нами дверь и ставит меня прямехонько перед собой: «Посмотри-ка, Франсон, – говорит он, вытаскивая из своих штанов чудовищный член, от одного вида которого я едва не упала в обморок, – посмотри-ка, дитя мое, – продолжал он, раскачивая в руках это чудовище, – видела ли ты когда-нибудь этакое?.. Это то, что называют член, моя крошка, да, член… Он служит для того, чтобы совокупляться, а то, что ты скоро увидишь, – то, что скоро потечет, называется семенем, из него ты и сотворена. Я показывал это твоей сестре, я показывал это всем маленьким девочкам твоего возраста; приводи же, приводи их ко мне, поступай, как поступает твоя сестра, она познакомила меня более чем с двадцатью из них… Я покажу им мой член, и он брызнет семенем прямо им в мордашку… Это – моя страсть, дитя мое, я не делаю больше ничего другого… и ты это увидишь». В то же время я почувствовала, что меня всю облепила какая-то белая роса, несколько капель даже попали мне в глаза, потому что моя маленькая головка находилась как раз на уровне его застежки. Лоран тем временем продолжал действовать: «Ах, какая прекрасная сперма… Какая прекрасная сперма льется из меня, – приговаривал он, – ты вся уже ей покрыта!» Успокаиваясь понемногу, он вернул свое орудие на место и покинул поле боя, сунув мне двадцать су и наказав приводить к нему моих маленьких подружек. Как вы уже догадываетесь, я тотчас же поспешила рассказать обо всем сестре, она старательно всю меня обтерла, чтобы ничего не было заметно; а за то, что помогла обрести мне небольшое состояние, не преминула попросить половину моего заработка. Этот пример научил и меня; в надежде на подобный дележ, я не упускала случая отыскать как можно больше девочек для отца Лорана. Но когда я привела к нему уже знакомую ему девочку, он отверг ее и, давая для поощрения мне три су, сказал: «Я никогда не встречаюсь дважды, дитя мое; приводи ко мне тех, которых я не знаю, а не тех, которые тебе скажут, что уже имели дело со мной». Я стала действовать успешнее: за три месяца я познакомила отца Лорана более чем с двадцатью новыми девочками, с которыми он в свое удовольствие проделывал те же самые шутки, что и со мной. Договорившись выбирать для него только незнакомок, я соблюдала еще и уговор, о котором он мне настоятельно напоминал, относительно возраста: между четырьмя и семью годами. И дела мои шли как нельзя более удачно, когда вдруг моя сестра, замечая, что я пошла по ее стопам, пригрозила обо всем рассказать матери, если я не прекращу это милое занятие; и я оставила отца Лорана.
И все же, поскольку мои обязанности постоянно приводили меня в окрестности монастыря, в тот самый день, когда мне исполнилось семь лет, я встретила нового любовника, причудливая страсть которого, хотя довольно ребячливая, оказалась более серьезной. Этого человека звали отец Луи; он был старше Лорана и вел себя, так сказать, более распутно. Он подцепил меня у дверей церкви, когда я входила туда, и пригласил подняться к нему в комнату. Я колебалась вначале, но когда он убедил меня, что моя сестра три года назад поднималась туда и что каждый день он принимал там маленьких девочек моего возраста, я пошла за ним. Едва мы оказались в его келье, как он тотчас же захлопнул дверь и, налив сиропа, заставил меня выпить три стакана подряд. Приготовив меня таким образом, преподобный отец, более ласковый, чем его собрат, принялся целовать меня и, все с шуточками да улыбками, развязал мне юбку, подоткнув мою рубашку под корсет; сопротивление было слишком слабым, и он добрался до всего, что он только что обнажил у меня спереди; хорошенько ощупав и осмотрев все, он спросил, не хочу ли я пописать. Побуждаемая к этой нужде большой дозой напитка, которую он только что заставил меня выпить, я уверила его, что хочу и очень, но что мне неловко это делать при нем. «О! Черт подери! Да, именно так, маленькая плутовка, – прибавил этот распутник. – О! Именно так, черт подери, ты и сделаешь это при мне, более того, прямо на меня. Держи, – сказал он, вынимая свой член из штанов, – вот орудие, которое ты сейчас зальешь; писать надо на него». С этими словами он взял меня и, поставив на два стула: одной ногой – на один, другой – на второй, раздвинул мне ноги как можно шире, потом велел присесть. Держа меня в таком положении, он подставил под меня ночной горшок, устроился на маленьком табурете на уровне горшка, держа в руках свое орудие прямо под моей щелкой. Одной рукой он придерживал меня за бедра, другой – свой член, а мой рот, который в такой позиции оказался рядом с его ртом, страстно целовал. «Давай же, крошка моя, писай, – сказал мне он, – облей мой член этой волшебной влагой, чьи теплые струи так властвуют над моими чувствами. Писай, сердце мое, писай и постарайся залить его весь». Луи оживился, возбудился, нетрудно было заметить, что это единственное в своем роде действие более всего воодушевляло его чувства. Самый нежный экстаз испытал он в тот самый момент, когда воды, которыми он мне наполнил желудок, брызнули с силой и потекли, и мы вместе одновременно наполнили один и тот же горшок: он – спермой, я – мочой. Закончив операцию, Луи повел тот же разговор, что и Лоран; он хотел сделать сводницу из своей маленькой блудницы; на этот раз, нисколько не смущаясь угрозами моей сестрицы, я смело доставляла Луи всех знакомых детей. Он заставлял всех делать одно и то же и, поскольку достаточно часто встречался с ними – по два-три раза, – платил мне всегда отдельно, независимо от того, что я вытягивала из своих маленьких подруг; через шесть месяцев у меня в руках оказалась небольшая сумма, которой я распоряжалась по собственному усмотрению с одной лишь предосторожностью – в глубокой тайне от моей сестры.
– Дюкло, – прервал на этом президент, – разве вас не предупреждали о том, что в ваших рассказах должны присутствовать самые значительные и одновременно самые мельчайшие подробности? Что для верного нашего представления о пристрастиях и нраве мужчины, о котором рассказывают, нельзя упускать никаких деталей? Что именно от подробностей мы ждем того, ради чего и ведутся все рассказы – возбуждения наших чувств?
– Да, ваша милость, – сказала Дюкло, – меня предупредили о том, чтобы я не пренебрегала ни одной подробностью и входила в самые мельчайшие детали каждый раз, когда они служат для того, чтобы пролить свет на характеры или на манеру. Разве я что-то упустила?
– Да, – сказал президент, – я не имею никакого представления о члене вашего второго реколлекта, и никакого представления об его извержении. А еще, гладил ли он вам дыру, касался ли он ее своим членом? Вы видите, сколько упущенных подробностей!
– Простите, – сказала Дюкло, – я сейчас исправлю эти ошибки и буду следить за собой впредь. У отца Луи был довольно заурядный член, скорее длинный, чем толстый, и вообще выглядевший очень обычно. Я даже вспоминаю, что он достаточно плохо вставал и становился слегка твердым лишь в момент наивысшей точки. Дырку он мне совершенно не тер, он довольствовался тем, что как можно шире раздвигал ее пальцами, чтобы лучше текла моча. Он приближал к ней свой член очень осторожно раза два-три, и разрядка его была слабой, короткой, без прочих бессвязных слов с его стороны, кроме: «Ах! Как сладко, писай же, писай, разве ты не видишь, что я теку?» И он перемежал все это поцелуями в губы, в которых не было ничего распутного.
– Именно так, Дюкло, – сказал Дюрсе, – президент был прав; я не мог себе ничего вообразить из первого рассказа, а теперь представляю себе вашего мужчину.
– Минуточку, Дюкло, – сказал епископ, видя, что она собирается продолжить, – я со своей стороны испытываю нужду посильней, чем нужда пописать; я уже достаточно терпел и чувствую, что надо от нее избавиться.
С этими словами он притянул к себе Нарцисса. Глаза прелата извергали огонь, его член словно приклеился к животу; он был весь в пене, это было сдерживаемое семя, которое непременно хотело излиться и могло это сделать лишь с помощью сильных средств. Епископ уволок свою племянницу и мальчика в комнату. Все замерло: разрядка считалась чем-то настолько важным, что ничто иное не могло происходить в такую минуту. Но на этот раз природа не откликнулась на желания прелата, и спустя несколько минут после того, как он закрылся в своей комнате, он вышел разъяренный в том же состоянии эрекции и, обращаясь к Дюрсе, который отвечал за этот месяц, сказал, грубо отшвырнув от себя ребенка: «Ты предоставишь мне этого маленького плута для наказания в субботу, и пусть оно будет суровым, прошу тебя». Все ясно увидели, что мальчик не смог его удовлетворить; Юлия рассказала об этом тихонько своему отцу. «Ну, черт подери, возьми себе другого, – сказал герцог, – выбери среди наших квадрилий, если твоя тебя не удовлетворяет».
– О! Мое желание сейчас слишком далеко от того, что я испытывал совсем недавно, – сказал прелат. – Вы знаете, куда уводит нас обманутое желание. Я предпочитаю сдержать себя, но пусть не церемонятся с этим маленьким болваном, – продолжал он, – вот что я вам рекомендую…
– О! Ручаюсь тебе, он будет наказан, – сказал Дюрсе. – Хорошо, что первое наказание станет уроком другим. Мне досадно видеть тебя в таком состоянии: попробуй что-нибудь другое, потешь себя.
– Монсеньор, – сказала Мартен, – я очень расположена к тому, чтобы удовлетворить вас.
– А, нет, нет, черт подери, – сказал епископ, – разве вы не знаете, что бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы? Я подожду, подожду. Пусть Дюкло продолжает, это пройдет сегодня вечером; мне надо найти то, что мне нужно. Продолжай, Дюкло.
И когда друзья от души посмеялись над распутной чистосердечностью епископа («бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы!»), рассказчица продолжила свой рассказ:
– Мне исполнилось семь лет, когда однажды я, как обычно, привела к Луи одну из своих маленьких подружек и обнаружила в его келье еще одного монаха того же монастыря. Поскольку такого никогда раньше не случалось, я удивилась и хотела было уйти, но Луи успокоил меня, – и мы с моей подружкой решились остаться. «Ну вот, отец Жоффруа, – сказал Луи, подталкивая меня к своему другу, – разве я тебе не говорил, что она милашка?» – «Да, действительно, – сказал Жоффруа, усаживая меня к себе на колени и целуя. – Сколько тебе лет, крошка?» – «Семь лет, отец мой». – «Значит, на пятьдесят лет меньше, чем мне», – сказал святой отец, снова целуя меня. Во время этого короткого монолога готовился сироп и, по обыкновению, каждую из нас заставили выпить по три больших стакана подряд. Но поскольку я не имела привычки пить его, когда приводила свою добычу к Луи, а он давал сироп только той, кого я приводила, и, как правило, я не оставалась при этом, а тотчас же уходила, я была удивлена такой предупредительностью на сей раз и самым наивным, невинным тоном сказала: «А почему вы и меня заставляете пить, отец мой? Вы хотите, чтобы я писала?» – «Да, дитя мое! – сказал Жоффруа, который по-прежнему держал меня, зажав ляжками, и уже гладил руками мой перед. – Да, мы хотим, чтобы ты пописала; это приключение ты разделишь со мной, может быть, несколько иначе, чем то, что с тобой происходило здесь раньше. Пойдем в мою келью, оставим отца Луи с твоей маленькой подружкой. Мы соберемся вместе, когда сделаем все свои дела». Мы вышли; Луи тихонько меня попросил быть полюбезнее с его другом и сказал, что мне ни о чем не придется жалеть. Келья Жоффруа была невдалеке от кельи Луи, и мы добрались туда, никем не замеченные. Едва мы вошли, как Жоффруа, хорошенько забаррикадировав дверь, велел мне снять юбки. Я подчинилась: он сам поднял на мне рубашку, задрав ее над пупком и, усадив меня на край своей кровати, раздвинул мне ноги как можно шире и продолжал клонить меня назад так, что открылся ему весь мой живот, а тело мое опиралось лишь на крестец. Он приказал мне хорошенько держаться в этой позиции и начинать писать тотчас же после того, как он легонько ударит меня рукой по ляжкам. Поглядев с минуту на меня в таком положении и продолжая одной рукой раздвигать мне нижние губы, другой рукой он расстегнул свои штаны и начал быстрыми и резкими движениями трясти маленький, черный, совсем чахлый член, который, казалось, был не слишком расположен к тому, чтобы отвечать на то, что от него требовалось. Чтобы определить его задачу с большим успехом, наш муж принялся за дело, прибегнув к своему излюбленному способу, который доставлял ему наиболее чувствительное наслаждение: он встал на колени у меня между ног, еще мгновение глядел внутрь отверстия, которое я ему предоставила, несколько раз прикладывался к нему губами, сквозь зубы бормоча какие-то сладострастные слова, которых я не запомнила, потому что не понимала их тогда, и продолжал теребить свой член, который от этого ничуть не возбуждался. Наконец, его губы плотно прилипли к моим нижним губкам, я получила условный сигнал, и, тотчас же обрушив в рот этого типа содержимое моего нутра, залила его потоками мочи, которую он глотал с той же быстротой, с какой я изливала ее ему в глотку. В этот момент его член распрямился, и головка уперлась в одну из моих ляжек. Я почувствовала, как он браво метит ее бесстыдными излияниями своей немощной плоти. Все так отлично совпало, что он глотал последние капли в тот самый момент, когда его член, совершенно смущенный своей победой, оплакивал ее кровавыми слезами. Жоффруа поднялся, шатаясь. Он швырнул мне двенадцать су, открыл дверь, не прося, как другие, приводить к нему девочек (судя по всему, он доставал их себе в другом месте), и, показав дорогу к келье своего друга, велел мне идти, сказав, что торопится на службу и не может меня проводить; он заперся в келье так быстро, что не дал мне ответить.
– Да, действительно, – сказал герцог, – есть много людей, которые совершенно не могут пережить миг утраты иллюзий. Кажется, их гордость может пострадать от того, что они позволят женщине увидеть себя в подобном состоянии слабости и что отвращение рождается от смущения, которое они испытывают в этот момент.
– Нет, – сказал Кюрваль, которого, стоя на коленях, мастурбировал Адонис, сам же он ощупывал Зельмиру, – нет, мой друг, гордость здесь ни при чем; предмет, который по сути своей не имеет никакой ценности, кроме той, которую ему придает ваша похоть, предстает совершенно таким, каков он есть, когда похоть угасает. Чем неистовее было возбуждение, тем безобразнее выглядит этот предмет, когда возбуждение больше не поддерживает его, точно так же, как мы бываем более или менее утомлены в силу большего или меньшего числа исполненных нами упражнений; отвращение, испытанное нами в этот момент, всего лишь ощущение пресыщенной души, которой претит счастье, поскольку оно ее только что утомило!
– Но все же из этого отвращения, – сказал Дюрсе, – часто рождается замысел мести, и мрачные последствия этого нам приходилось видеть.
– Ну, это другое дело, – сказал Кюрваль. – А поскольку продолжение этих повествований, возможно, даст нам примеры того, о чем вы говорите, не будем спешить с рассуждениями, пусть эти факты явятся сами собой.
– Президент, скажи по правде, – продолжал Дюрсе, – неужели на пороге плотских утех, как, к примеру, сейчас, вместо того, чтобы предвкушать радости и думать о том, как ты насладишься, ты стал бы рассуждать о последующем отвращении?
– Вовсе нет, ни слова не скажу, – ответил Кюрваль. – Я совершенно хладнокровен… Весьма очевидно, – продолжал он, целуя Адониса в губы, – что это дитя очаровательно… но овладеть им не дозволено, не знаю ничего хуже ваших законов… Надо ограничиться некоторыми… вещами. Давай, давай, продолжай, Дюкло, поскольку чувствую, что вот-вот набедокурю, я хочу, чтобы моя иллюзия продержалась хотя бы до того момента, когда я лягу в постель.
Президент при виде своего готовящегося к мятежу орудия отправил двух детей на их места и снова улегся подле Констанции, которая, какой бы несомненно привлекательной ни была, все же не слишком возбуждала его; он опять призвал Дюкло продолжать, и она тотчас подчинилась, говоря так:
– Я вернулась к своей подружке. Операция Луи закончилась, и мы, не скажу чтобы радостные и довольные, покинули монастырь (я – почти с решимостью больше туда не возвращаться). Обращение Жоффруа ранило мое детское самолюбие, и, не стараясь понять до конца, откуда проистекало это отвращение, я не хотела больше ни следствий, ни последствий. Но все же на роду мне было написано пережить еще несколько приключений в этом монастыре, и пример моей сестры, которая, по ее словам, имела дело более чем с четырнадцатью мужчинами, должен был убедить меня в том, что мне еще далеко до конца своих похождений. Я догадалась об этом три месяца спустя после вышеописанного приключения, когда ко мне обратился один из этих отцов преподобных, человек лет шестидесяти. Не было такой хитрости, какой бы он не придумывал, чтобы склонить меня прийти в его келью. Наконец ему это удалось одним прекрасным воскресным утром, сама не знаю, как и почему я там оказалась. Старый распутник, звали его отец Анри, тотчас же запер дверь и от души поцеловал меня. «А! Плутовка! – воскликнул он радостно. – Ты теперь у меня в руках, на этот раз от меня не убежишь». Было очень холодно, мой маленький нос был полон соплей, как это довольно часто бывает у детей. Я хотела высморкаться. «Ну, нет, нет! – возмутился отец Анри. – Я, я сам проделаю эту операцию, моя крошка». И, уложив меня на свою кровать так, что голова немного свешивалась вниз, он сел рядом со мной, притянув мою голову к себе на колени. Должна сказать, что он просто пожирал глазами эти выделения. «О! Прекрасно, маленькая соплюшка, – говорил он, млея. – Вот я сейчас и высосу это!» Склонившись надо мной и обхватив мой нос губами, он не только проглотил все эти сопли, но даже сладострастно поводил кончиком языка по очереди в обеих моих ноздрях, и с таким мастерством, что ему удалось вызвать у меня два-три чиханья; это удвоило страстно желаемый поток, лично им поглощенный. Но об этом человеке не спрашивайте у меня подробностей, господа: то ли он ничего не сделал, то ли сделал свое дело в штаны, – я ничего не заметила, и среди его обильных поцелуев и облизываний я не отметила никаких признаков извержения; поэтому я думаю, что такового и не случилось. Он более не приставал ко мне, даже руки его не ощупывали меня; уверяю вас, фантазия этого старого развратника могла бы достигнуть своей цели с самой честной и самой неискушенной девочкой в мире, да так, что она не смогла бы увидеть в этом и тени разврата.
Но иначе дело обстояло с тем, кого случай послал мне в день, когда мне исполнилось девять лет. Отец Этьен, таково было имя этого распутника, уже несколько раз намекал моей сестре, чтобы она привела меня к нему; она приглашала меня навестить его (тем не менее, не пожелав отвести меня туда из боязни, чтобы наша мать, которая кое о чем уже подозревала, не прознала об этом); наконец, я оказалась лицом к лицу с ним, в углу церкви, около ризницы. Он взялся за дело так ласково, увещевал так умело, что меня не пришлось долго упрашивать. Отцу Этьену было около сорока лет, он был свеж, весел, здоров. Едва мы оказались в его комнате, как он меня спросил, умею ли я раскачать мужской член. «Увы! – сказала я, краснея, – я даже не понимаю, что вы хотите этим сказать». – «Ну что ж! Я научу тебя этому, крошка, – сказал он, целуя мои губы и глаза. – Больше всего я люблю обучать маленьких девочек; уроки, которые я им даю, так великолепны, что они никогда о них не забывают. Начни с того, что сними свои юбки, поскольку, если я буду тебя учить, как надо за это взяться, чтобы доставить мне удовольствие, то необходимо также, чтобы я научил тебя, что ты должна делать, чтобы также получать его; нас ничто не должно стеснять на этом уроке. Ну, давай начнем с тебя. То, что ты видишь здесь, – сказал он, положив руку на мой бугорок, – называется дырочкой… Вот что ты должна делать, чтобы доставлять себе приятные ощущения: ты чувствуешь это небольшое возвышение, оно называется клитор, и его надо слегка тереть пальчиком». Заставляя меня проделывать это, он прибавил: «Взгляни, моя крошка: пока одной рукой ты трудишься там, пусть то один, то другой палец незаметно погружается в эту сладкую щелочку…» Потом, направив мою руку, произнес: «Вот так, да… Ну как? Ты ничего не ощущаешь?» – продолжал он, заставляя меня следовать его указаниям. «Нет, отец мой, уверяю вас», – отвечала я простодушно. «Ну, конечно. Ты просто еще слишком мала, но года через два ты увидишь, что это за наслаждение». – «Подождите, – сказала я ему, – мне кажется, я чувствую что-то». И я терла, как только могла, в указанных им местах… И в самом деле, какая-то легкая сладострастная щекотка убедила меня, что этот рецепт был верен; с той поры я так много применяла этот способ, что окончательно утвердилась в признании таланта моего учителя. «Теперь перейдем ко мне, – сказал Этьен. – Поскольку твое удовольствие возбуждает и мои чувства, я должен их удовлетворить, мой ангел. Держи, – сказал он, вкладывая мне в руки орудие столь огромное, что я едва могла обхватить его двумя своими маленькими руками. – Держи, дитя мое, это называется член, а вот движение, – продолжал он, водя мои сжатые руки быстрыми толчками, – это движение называется «дрочить». Так, вот сейчас ты мне дрочишь член. Давай, дитя мое, давай, старайся изо всех сил. Чем быстрее и тверже будут твои движения, тем скорее ты приблизишь миг моего восторга. Но следи за главным, – прибавил он, по-прежнему направляя мои усилия, – следи за тем, чтобы головка всегда была открыта. Никогда не покрывай ее кожицей, которую мы называем «крайняя плоть»: если эта крайняя плоть покроет часть, которую мы называем «головка», то все мое удовольствие кончится. Ну-ка, посмотрим, крошка, – продолжал мой учитель, – посмотри, что я сделаю сейчас с тобой». С этими словами, прижавшись к моей груди, пока я по-прежнему продолжала действовать, он так ловко положил свои руки, с таким мастерством двигал пальцами, что в конце концов волна удовольствия захватила меня; таким образом, я знаю, кого благодарить за первый урок. Но тут голова у меня закружилась, и я оставила свою работу; преподобный отец, которому до завершения было еще далеко, согласился отложить на время свое удовольствие, чтобы заняться всецело моим, а когда он дал мне полностью вкусить его, то заставил снова приняться за дело, которое прервал мой экстаз; причем наказал мне больше не отвлекаться и заниматься только им. Я сделала это от всей души. Это было по справедливости: как еще я могла выразить ему свою признательность. Я действовала так старательно и так хорошо соблюдала все, что он мне советовал, что чудовище, побежденное быстрыми толчками, наконец, изрыгнуло всю свою ярость и покрыло меня ядом. В этот момент Этьен, казалось, был в припадке сладострастной горячки. Он страстно целовал мои губки, он теребил и тер мой клитор, и бессвязность его слов являла мне всю степень его распутства. Слова «е…», «п…» украшались нежнейшими эпитетами, и этот милый бред длился долго и прекратился лишь тогда, когда Этьену, галантному, не в пример своему собрату – глотателю мочи, пришла пора сказать мне, что я прекрасна, что он просит меня приходить снова к нему, и что он будет всегда обращаться со мной так, как сегодня. Сунув мне в руку экю, он отвел меня туда, где поймал, и оставил восхищенную и очарованную новой удачей, которая, примирив меня с монастырем, заставила принять решение приходить туда почаще. Я была убеждена, что чем старше я стану, тем больше найду там приятных приключений, но судьбой мне было уготовано другое: более значительные события ждали меня в новом мире; вернувшись домой, я узнала новости, которые смутили восторг, в котором я пребывала после моей последней истории…
На этом месте в гостиной зазвонил колокол: он извещал, что ужин подан. Дюкло под общие аплодисменты сошла со своей кафедры, и все, несколько приведя себя в порядок, поспешно отправились на поиски тех удовольствий, которые предлагал Комус. Ужин должны были подавать восемь нагих девочек. В тот момент, когда все покидали зал, они стояли наготове, предусмотрительно выйдя на несколько минут раньше. Приглашенных должно быть двадцать: четверо друзей, восемь прочищал и восемь мальчиков. Но епископ, все еще злясь на Нарцисса, не позволил ему присутствовать на празднике; поскольку все договорились быть между собой в добром согласии, никто и не подумал попросить отменить приговор; мальчуган был закрыт один в темной комнате в ожидании момента оргий, когда его высокопреосвященство, возможно, помилует его. Супруги и рассказчицы историй быстро поужинали отдельно от всех, чтобы быть готовыми к оргиям; старухи руководили восемью прислуживающими за столом девочками; все сели за стол.
Эта трапеза, гораздо более плотная, чем обед, была обставлена с большей пышностью, блеском и великолепием. Сначала подали раковый бульон и холодные закуски, состоящие из двадцати блюд. Затем их сменили двадцать горячих закусок, а те, в свою очередь, сменили еще двадцать других, состоящих исключительно из белого мяса, дичи, поданной во всевозможных видах. За этим последовало жаркое (с самыми острыми, какие только можно вообразить, приправами). Следующая перемена заключалась в охлажденных сладостях, которые вскоре уступили место двадцати шести легким блюдам разнообразного вида и формы. Затем все убрали и заменили унесенное полным набором холодных и горячих сладостей. Наконец появился десерт, который представлял собой огромное количество фруктов, независимо от времени года; потом мороженое, шоколад, ликеры заняли свое место на столе. Что касается вин, то они менялись при каждой новой перемене: к первой – бургундское, ко второй и третьей – два разных вида итальянских вин, к четвертой – рейнское вино, к пятой – ронское, к шестой – игристое шампанское и греческие вина двух сортов. В головах друзей зашумело. За ужином, как и за обедом, не позволялось чересчур сильно бранить прислуживающих девочек; с ними, как с квинтэссенцией всего, чем пользовалось сообщество, полагалось обходиться довольно бережно; взамен допускалась полная свобода всяческих непристойных действий. Герцог, уже вполпьяна, объявил, что ничего не станет пить, кроме мочи Зельмиры; та послушно вскарабкалась на стол и, присев над его прибором, напустила целых два стакана, которые он и выпил с удовольствием.
– Эка невидаль – глотать девичьи писи, – произнес Кюрваль и позвал Фаншон. – Иди сюда, карга. Вот из какого источника стану пить я.
Склонив голову между ног этой старой ведьмы, он подставил алчущий рот грязным потокам ядовитой мочи, хлынувшим в его желудок. Пошли разговоры о различных нравах, о философии; оставляю за читателем право судить, насколько служило это совершенствованию нравов. Герцог, превознося распутство, доказывал, что оно заложено в самой природе и что чем больше он предается различным извращениям, тем больше он природе служит. Его мнение было всеми одобрено и встречено аплодисментами; поднялись, чтобы претворить на практике принципы, которые только что были провозглашены. Все было приготовлено в салоне оргий: обнаженные женщины уже лежали на полу вперемежку с молодыми распутниками, с этой целью вышедшими из-за стола вскоре после десерта. Наши друзья вошли, пошатываясь; две старухи раздели их, и они ринулись в гущу этого стада, подобно волкам, ворвавшимся в овчарню. Епископ, страсти которого были накалены до предела препятствиями, с которыми он только что столкнулся при попытке случки, овладел великолепным задом Антиноя, в то время как Эркюль вонзался в него самого; побежденный и этим ощущением, и той важной и столь желанной услугой, которую, несомненно, оказал ему Антиной, он, наконец, изверг потоки семени, столь стремительные и едкие, что лишился чувств в самый момент экстаза. Пары Бахуса также сделали свое дело, и наш герой погрузился в такой глубокий сон, что его пришлось перенести в постель. Герцог усердствовал по-своему. Кюрваль, вспомнив о предложении, которое Мартен сделала епископу, потребовал от нее исполнения и насытился до отвала в то время, как его обхаживали сзади. Тысячи прочих ужасов, тысячи непристойностей последовали за этими, и трое наших ратоборцев, поскольку епископ отлучился из этого грешного мира, три доблестных атлета, говорю я вам, в сопровождении четырех отсутствующих на оргии прочищал, дежурящих ночью, удалились с теми же женщинами, что занимали рядом с ними диваны во время рассказа.
Несчастные жертвы их зверств! Им, судя по всему, нанесено было гораздо больше обид, чем ласк, и, несомненно, они испытали больше отвращения, чем удовольствия. Такова была история первого дня.