В это утро мастурбациям в «учебных классах» должен был подвергаться Кюрваль, и поскольку девочки продвинулись уже в этой науке, ему пришлось напрягать все силы, чтобы противиться многочисленным подергиваниям и встряхиваниям, разнообразным сладострастным позам, принимаемым этими восемью преуспевшими ученицами. В конце концов он предпочел от греха подальше покинуть свою кафедру до срока.

За завтраком установлено было, что четверо господских любовников, а именно: Зефир, фаворит герцога, Адонис, возлюбленный Кюрваля, Гиацинт, друг Дюрсе, и епископов Селадон, будут впредь допускаться на все трапезы со своими хозяевами, в комнаты, где они будут регулярно спать с ними, то есть разделять эту обязанность с супругами и прочищалами. Мальчики избавлялись теперь от ежедневной церемонии, когда четверо бодрствующих ночью прочищал приводили их к господам. Прочищалы явились в одиночестве, и когда господа наведались в апартаменты, их приняли там по всем предписанным правилам лишь четверо оставшихся детей.

Герцог, который за два-три дня увлекся Дюкло, а вернее, ее роскошным задом и умением рассказывать, настоял на том, чтобы и она спала в его комнате, а вдохновленный этим примером Кюрваль затребовал вскружившую ему голову Фаншон. Двое же других решили подождать с заполнением вакансий до ночи.

В то же утро было установлено, что четверо только что избранных любовников будут отныне как повседневную одежду (кроме того времени, когда в квадрильях их наряжают в соответствующие костюмы), будут отныне, повторяю, носить одеяния и украшения, которые я тотчас же вам и опишу.

Представьте себе род легкого узкого сюртука, нечто вроде прусской униформы, но укороченного, доходящего лишь до бедер. Сюртучок этот, как всякая форменная одежда, имеет крючки на груди и талию с басками, изготовлен он из розового атласа на подкладке из белой тафты, отвороты и обшлага белого атласа; под ним нечто вроде короткой куртки или жилета белого же атласа и штаны такого же цвета и из такой же ткани. На штанах сзади разрез в форме сердца, устроенный так, что рука проникает через него без всяких затруднений прямо к обнаженному заду – стоит лишь развязать бант, которым этот разрез прикрывался (цвет банта определялся, как уже говорилось, в зависимости от предназначения этого зада тому или иному растлителю). Волосы же мальчиков, завитые в локоны и посыпанные благоуханной розово-серой пудрой, стягивались лентой того же предписанного цвета. Выщипанные и насурьмленные брови в сочетании с постоянно нарумяненными щеками делали красоту этих созданий совершенной. Никаких шляп или париков, белые шелковые чулки с розовой вышивкой, серые туфли, украшенные розовыми бантами. Газовый галстук кремового цвета, кокетливо повязанный, сочетался с кружевным жабо. Глядя на всю эту четверку, с уверенностью можно было сказать, что ничего прекраснее в мире увидеть уже невозможно.

С того момента, как они были таким образом отмечены, всякое освобождение от трудов или послабление, которое иногда дозволялось этим красавчикам по утрам, прекращается; впрочем, им даровали в отношении супруг столько же прав, как и прочищалам: они могли помыкать этими женщинами не только за столом, но и в течение всего дня без всякого риска быть наказанными.

Покончив с этими заботами, перешли к обыденным инспекциям. Прекрасная Фанни, которой Кюрваль предписал пребывать в известном состоянии, оказалась в состоянии прямо противоположном (мы разъясним далее эту недомолвку) – ее записали в тетрадь для наказаний. У мальчиков Житон совершил то, от чего ему было велено воздерживаться, – и он попал в ту же тетрадь. Справили все дела в часовне и перешли к столу.

Это был первый завтрак, в котором участвовали четыре юных любовника. Каждый сидел по правую руку своего повелителя, у которого слева соседом был прочищала-фаворит. Прелестные маленькие гости сделали завтрак еще более живым: все четверо были нежны, ласковы, все четверо уже пообвыкли и начали приноравливаться к тону общества. Епископ, оказавшийся с утра в отличном расположении духа, беспрестанно целовал Селадона. Когда тому, назначенному состоять в этот день в квадрилье, подающей кофе, понадобилось выйти из-за стола перед десертом, епископ заглянул в соседний салон и, увидев Селадона совершенно обнаженным, окончательно распалился. «Черт побери! – завопил святой отец. – Раз уж не дозволено мне воткнуть ему сейчас в зад, проделаю-ка я с ним то же, что проделал Кюрваль со своим бардашом!» С этими словами он укладывает мальчугана на живот, просовывает свой член у того между ляжками и оказывается на седьмом небе: волосами лобка он натирает дырочку, в которую так страстно желал бы вонзиться, одной рукой гладит хрупкие ягодицы, а другой дрочит член Селадона. Прижавшись губами ко рту ребенка, он пьет его дыхание, глотает его слюну. Герцог, чтобы возбудить епископа зрелищем и своего разврата, встал перед самым его носом и принялся вылизывать отверстие в заду Купидона, второго из мальчиков, подававшего кофе в тот день. Кюрваль, постаравшись тоже быть у епископа на виду, заставил Мишетту дрочить свой член, а Дюрсе подставил на обозрение своего собрата разведенные ягодицы Розетты. Усилия всех друзей соединились ради одного – наступления экстаза епископа, столь для него желанного. И вот момент приближается: нервы затрепетали, глаза зажглись мрачным пламенем: всякому, кто не знал, что это обычное состояние епископа перед извержением, он показался бы страшным в эту минуту. Наконец свершилось: поток хлещет на ягодицы Купидона, услужливо положенного в последнюю минуту рядышком со своим другом, и Купидон принимает свидетельства мужской силы епископа, свидетельства, которые предназначались совсем другому.

Между тем время рассказа наступило, и Дюкло начала так:

– Поскольку, господа, вы не требовали от меня подробного отчета обо всем, что происходило со мной день за днем у мадам Герэн, а хотели, чтобы я просто рассказывала о необычных событиях, отмечавших эти дни, я умолчу о малоинтересных анекдотах моего детства, они показались бы вам скучным повторением уже слышанного. Скажу вам лишь, что к шестнадцати годам я уже достаточно поднаторела в том ремесле, которым занималась, и приобрела немалый опыт. Тут-то и выпал мне на долю либертин, ежедневные фантазии которого заслуживают того, чтобы о них рассказать.

Это был некий господин президент, мужчина крупный, в возрасте, если верить мадам Герэн, пятидесяти с небольшим лет. Мадам Герэн рассказала мне, что знавала его с давних пор и что во все дни он с утра предавался той странной причуде, о которой я вам и расскажу. Сводница, с которой он имел дело, удалилась на покой, препоручив этого забавника заботам мадам Герэн, а она решила, что ему лучше всего начать с меня.

Он устраивался в одиночестве возле той самой дырки в стене, о которой вам уже известно по моим рассказам. В комнате для меня – по соседству с этой – должен был находиться малый из простонародья, крючник, трубочист – это не играло роли, лишь бы он был простого звания, отмыт и здоров. Возраст и внешность также не принимались в расчет. А я перед глазами господина президента, расположившись по возможности ближе к дырке, должна была дрочить этого честного малого, обо всем предупрежденного и находившего такой способ заработка куда приятнее других. Выполнив все, чего от меня желал мой спрятанный за стеной покупатель, я заставила могучего мужлана напустить целую фарфоровую тарелку спермы и с падением последней капли стремительно выбежала в соседнюю комнату. Там меня с нетерпением ждали. Мой клиент выхватил у меня из рук тарелку, жадно заглотил еще неостывшую сперму, между тем как и его собственная лилась ручьем. Я одной рукой помогаю его извержению, другой собираю эти драгоценные капли, подношу ладошку к пасти этого чудака и заставляю его глотать свой собственный сок полными пригоршнями. И все. И ничего более. Он не притронулся ко мне, не поцеловал, даже не задрал юбки и, столь же спокоен, как был только что горяч, взял свою трость и ретировался, сказав мне комплимент насчет моего умения дрочить и проникновения в его манеру. Назавтра для него привели другого мужичка, потому что менять их надо было каждый день, так же, впрочем, как и женщин. С ним на этот раз занималась моя сестрица, он удалился довольный, чтобы возобновить все на следующее утро, и так продолжалось все время, что я еще оставалась у мадам Герэн: каждое утро в девять часов он приходил, устраивался у своего наблюдательного пункта и затем удалялся, ни разу даже не попытавшись задрать юбку хотя бы у одной девушки, хотя, должна вам сказать, к нему приводили прехорошеньких.

– А надо ли ему было видеть задницу мужлана? – спросил Кюрваль.

– Непременно, монсеньор, – ответила Дюкло. – И не только задницу мужлана, надо было, чтобы и тот всячески вертел девушку перед наблюдательной дыркой.

– Ну, тогда все понятно, – произнес Кюрваль. – Иначе и не могло быть, я думаю.

– Спустя некоторое время, – продолжала Дюкло, – пожаловала в наш сераль одна девка лет тридцати, миловидная даже, но уж больно рыжая, прямо как Иуда. Мы подумали было, что у нас появилась новая товарка, но она тут же разочаровала нас: дескать, прибыла она ради одного-единственного дела. А вскоре заявился и тот, кому она предназначалась. Это был крупный финансист, толстый, высокий, с довольно приятной физиономией, а пристрастия у него были настолько необычны, что для их удовлетворения требовалась именно такая девица, которую никто другой, может быть, и не пожелал бы. Так вот, говорю я, вкус у него был настолько причудлив, что мне страсть как захотелось увидеть его в деле.

Едва остались они вдвоем в одной комнате, как девица оказалась совершенно голой, явив и нанимателю, и мне за стеной очень белое и очень жирное тело. «Давай, давай, прыгай, прыгай! – закричал финансист. – Разогревайся, ты же знаешь, мне нужно, чтобы ты вспотела как следует». И вот рыжая мечется по комнате, подскакивает, подпрыгивает, кувыркается, а этот смотрит, дрочит, и я никак в толк не возьму, зачем все эти прыжки и чего ради она носится как угорелая. Тут она подскакивает к нему, вся в мыле, поднимает руки и дает ему понюхать у себя под мышками, а там все волосы так и сверкают потом. «Вот, вот, – приговаривает наш финансист, сунув туда нос, – вот это запах! Ах, какой дивный запах!» Вслед за этим он опускается на колени и давай все у нее вынюхивать: и во влагалище залез носом, и в задницу сунулся, но то и дело возвращается к подмышкам: видно, это самый лакомый кусочек, самый спелый и ароматный, именно туда он и лез все время и носом, и ртом. Наконец, его длинный, но не слишком толстый член после долгих, больше часа, встряхиваний и подергиваний, согласился чуть приподняться. Девица располагается соответствующим образом, финансист заходит с тылу и вставляет ей свой анчоус под мышку. А она прижимает руку к своему телу и образует тем самым очень узкую, как мне показалось, щель в этом месте. В такой позиции он может наслаждаться и видом, и запахом другой подмышки; он туда зарывается всем лицом и извергается, а сам все лижет, жует эту, предпочтенную перед всеми другими, часть тела.

– А разве было необходимо, – прервал рассказчицу епископ, – чтобы эта женщина была рыжей?

– Непременно, – сказала Дюкло. – Да вы ведь и сами знаете, монсеньор, что у рыжих очень пахучие подмышки; в нем органы наслаждения пробуждало именно чувство обоняния.

– Пусть так, – отозвался епископ. – Но мне по душе больше бы пришлось, черт подери, обнюхивать задницу этой женщины, чем соваться к ней в подмышку.

– Э нет, – сказал Кюрваль, – и в том, и в другом есть своя прелесть; уверяю тебя, если б ты попробовал, то сам бы убедился, насколько это приятно.

– Так, так, господин президент, – сказал епископ, – вы и таких пряностей отведывали?

– А как же, – не смутился Кюрваль. – И несколько раз, когда я попробовал их вперемежку, поверь, мне не удалось удержать сперму.

– Несколько раз, – усмехнулся епископ. – Догадываюсь, как это происходило: уткнул нос в задницу…

– Ну, полно, полно, – вмешался герцог. – Не заставляйте его исповедоваться, монсеньор. Как-никак, нам могут рассказать дальше о вещах, о которых мы еще не слышали. Продолжай, Дюкло, и не позволяй этим болтунам отвлекать тебя.

– Случилось однажды, – продолжила Дюкло, – что госпожа Герэн на целых шесть недель запретила моей сестре умываться. Напротив, ей было велено оставаться как можно более грязной. Мы не могли догадаться, к чему все эти приготовления, пока не появился у нас старый, весь в прыщах, да к тому же еще вполпьяна, распутник и без всякой учтивости спросил у хозяйки, накопила ли шлюха достаточно грязи. «О, я вам за это ручаюсь», – ответила мадам Герэн. И вот мою сестру вместе с ним запирают в комнате, я лечу к дырке, и едва там устроившись, вижу сестру нагишом, верхом на большом биде, а там полным-полно шампанского; тут же и наш старик, вооруженный огромной губкой, моет мою сестру, поливает ее вином, трет губкой и выжимает губку над этим биде, куда стекает вся влага с ее тела. А уж она долгое очень время не мылась, моя сестра, ей даже задницу подтирать не разрешали, немудрено, что шампанское вскоре приобрело и цвет бурый, и запах, который никак не назвать приятным. Но чем грязнее становилась эта влага, тем больше нравилось это нашему распутнику; он ее пробует, он ее находит восхитительной, берет стакан, зачерпывает и проглатывает с полдюжины стаканов, а выпив, хватает мою сестру, укладывает ее ничком и обрушивает на ее ягодицы и раскрытую дыру целый поток бесстыжего своего семени; не отведай он этого вонючего пойла с грязного тела моей сестры, не была бы удовлетворена его дикая страсть.

Но моим глазам, и не один раз, представала сцена еще более отвратительная. В нашем заведении находилась одна из тех девок, которых на бордельном языке зовут «шлендрами», они день и ночь шлендрают по улицам в поисках дичи. Лет ей было за сорок, никаких манер, вообще ничего соблазнительного, да к тому же еще у нее сильно воняло от ног. Но именно это ее свойство и устраивало маркиза де ***. Он является, ему представляют Луизу (так звали нашу героиню), он приходит от нее в восторг, сразу же ведет ее в святилище наслаждений и приказывает разуться. Луиза, которой было настоятельно рекомендовано не менять ни чулок, ни обуви целый месяц, протягивает ему свою вонючую ногу, от которой другого бы непременно на блевоту потянуло, но в нашем персонаже именно самое грязное в ней и воспламенило страсти. Он хватает эту ногу, страстно целует, перебирает губами каждый палец, и с невероятным рвением подбирает языком вонючую грязь, которую природа и наше небрежение накапливает между пальцами. И он не только втягивает грязь к себе в рот, он ее глотает, он ее смакует и дрочит член при этой операции; сперма, брызнувшая из него, доказывает, какое огромное наслаждение он получает.

– Ну, вот этого я уж не понимаю, – сказал епископ.

– Значит, мне надо постараться, чтобы ты понял.

– Как! Тебе может нравиться это? – удивился епископ.

– Взгляните-ка на меня, – сказал Кюрваль.

Он встает, все его окружают и видят, как этот немыслимый развратник, соединивший в себе все причуды извращенного сладострастия, прижав к себе отвратительную ногу Фаншон, грязной старой служанки, описанной нами выше, просто исходит сладострастием, посасывая ее пальцы.

– А вот мне все понятно, – сказал Дюрсе. – Чтобы понять все эти свинства, надо всего-навсего пресытиться, притупление чувств ведет к разврату, а он требует немедленного удовлетворения прихоти. Простые вещи надоели, воображение раздосадовано, а недостаточность наших способностей, испорченность нашего рассудка, ограниченность наших возможностей приводят нас к безобразиям.

– Вот такой, без сомнения, была история, – возобновила Дюкло свой рассказ, – старого командора де Карьера, одного из лучших завсегдатаев мадам Герэн. Ему нужны были только изуродованные женщины, изуродованные распутством, или природой, или по приговору правосудия. Словом, он брал себе лишь кривых, слепых, хромых, горбатых, безруких, беззубых, вообще без какой-либо части тела, или поротых и клейменных, или еще как-нибудь отмеченных правосудием, и притом чтобы они были довольно зрелого возраста. Однажды я подглядывала за ним, когда ему предоставили пятидесятилетнюю особу, публично клейменную за воровство, да сверх того и кривую на один глаз. Для него такая двойная отмеченность явилась просто сокровищем. Он запирается с нею, заставляет раздеться донага, исступленно целует знаки ее преступления на плечах, с тем же исступлением сосет каждую линию этого знака, который он называет почетным. А после этого весь его пыл обращается к задней дыре; он раздвигает ягодицы, нежно целует покрытую язвами расщелину между ними, очень долго сосет ее, а затем, оседлав спину этой девки, трется членом о рубцы на ее теле и хвалит ее за те подвиги, которыми она их заслужила; склоняется над ее задницей, доводит свое жертвоприношение почти до конца и орошает своей спермой те почетные знаки, которым так долго пел хвалу.

– Черт подери, – сказал Кюрваль, в этот день очень расположенный к распутству. – Взгляните, друзья мои, на этот торчащий член: вот как распалил меня рассказ о страсти такого рода. – И повернувшись к Дегранж, он закричал:

– А ну-ка, иди сюда, потаскуха грязная. Иди, иди, очень уж ты похожа на ту, о которой только что рассказали. Порадуй меня так же, как она порадовала старого командора.

Госпожа Дегранж приблизилась. Дюрсе, друг этих излишеств, помогает президенту раздеть ее. Она сначала пробует немного противиться; сразу же возникают подозрения, ее бранят за то, что она пытается утаить что-то от общества. Наконец у всех перед глазами появляется ее изуродованная спина, на которой явственно проступают титулы «В» и «У». Стало быть, она была дважды клеймена, и это еще больше разжигает грязные помыслы наших распутников. Остальное, что являло ее истрепанное, изъязвленное тело: зад словно из китайской тафты, вонючая зияющая дыра посередине него, отрезанная грудь, три отхваченных пальца, укороченная нога, из-за которой она хромала, рот, лишенный зубов, – все это воодушевило обоих либертинов. Дюрсе принялся сосать ее спереди, Кюрваль сзади, а при этом самая изысканная красота, самая восхитительная свежесть готовы рядом удовлетворять их малейшие желания. Но как раз то, что природа и преступление постарались обезобразить, как раз то, что представляет собой самое грязное и отвратительное, и позволяет нашим распутникам вкушать самые тонкие наслаждения! Попробуй объяснить после этого человеческое существо! Как два пса рвут падаль, так и эти двое схватились, оспаривая друг у друга эту полусдохшую тварь. Наконец, после самых грязных проделок они смогли выплеснуть из себя сперму, но не успокоились и тут: они были готовы приступить к новому штурму, но сигнал к ужину позвал их к наслаждениям иного рода. Президент в отчаяньи, что не смог приберечь свою сперму, чтобы утешиться, приналег, как обычно в подобных случаях, на жратву и выпивку и к концу ужина раздулся, как подобает раздуваться настоящим свиньям. Он потребовал, чтобы малютка Адонис подрочил Банд-а-Сьеля, а потом заставил мальчика проглотить сперму. Но и этого ему оказалось мало: он встал и объявил, что его фантазия предрекает ему более сладкие наслаждения, ничего не объясняя, потащил за собой в будуар Фаншон, Адониса и Эркюля. Появился он лишь на оргиях. Но вернулся столь распаленным, что позволил себе в течение вечера множество разных других капризов, о которых правило, которого мы пока придерживались, не позволяет рассказать нашему читателю.

Наконец все отправились спать, и Кюрваль, этот непостижимый Кюрваль, которому на эту ночь была предназначена божественная Аделаида, его собственная дочь, который мог провести с нею самые сладостные часы, был найден на следующее утро распластанным на страшной Фаншон, с которой он творил мерзости в продолжение целой ночи, тогда как Аделаида и Адонис, лишенные его ложа, оказались: она на маленьком тюфячке, брошенном на пол, а он в маленькой узкой кроватке, задвинутой в дальний угол будуара.