Братья Ждер

Садовяну Михаил

Княжьи люди

 

 

 

ГЛАВА I

У старого Маноле Черного ноет поясница

У старого Маноле Черного ноет поясница. С тех самых пор, как господарь дозволил ему уйти на покой и поселиться в тимишской усадьбе и пожаловал бескрайние луга по Пруту, в ясской земле, конюший чувствует, что у него все время хрустят суставы и ноет поясница. Он уже не ездит, как бывало, постоянно в седле, не гневается и не тревожится; не отдает строгие приказы; его теперь не мучают денно и нощно заботы о табунах, о господарских жеребцах. Теперь ему положено думать об овцах. Его гуртоправы с отарами овец спускаются с гор к прутским заводям, и только раз в три месяца старшие чабаны по его веленью предстают перед ним и дают ему пространные отчеты; на поименных лугах Жижии пасутся его стада рогатого скота, и пастухи, неусыпные их стражи, почтительно докладывают хозяину, как там нагуливают жир волы — ценный товар, в любое время года готовый к отправке на большой рынок в Гданьск. Поступают добрые вести и о косяках запруженной весною рыбы, которую с наступлением лета, к петрову дню, рыбаки старательно вылавливают. Осенью Маноле узнает, сколько кругов натопленного воску из его пасек, раскинувшихся у вод Молдовы и Прута, можно будет продать.

И только один раз в год приходится ему съездить в Сучаву или во Львов, где он встречается с возвратившимся из заморских стран сыном своим Дэмианом, богатым купцом, и получает тогда от него причитающиеся отцу золотые. Дэмиан заботится о продаже товаров в чужедальних краях. Но хотя у конюшего всего вдоволь, и дела идут хорошо, и деньги за скот он получает, и много у него овечьего сыру, и богатую пошлину берет он с мельниц, и вдосталь у него пчелиного меда и соленой рыбы, и не счесть всяких благ, которыми наделили его милость бога и господаря, он чувствует, что силы его убывают, что поясница ноет, и с грустной улыбкой вспоминает об удалых проделках молодости.

Иногда он сетует на то, что слишком рано господарь обрек его на такую тихую жизнь. Не раз доводилось ему видеть Штефана-водэ на поле брани в Валахии и под крепостью Дымбовицы. Маноле участвовал в этих битвах, и никто не мог бы упрекнуть его в том, что он рубился хуже своих сыновей. За это господарь был благодарен своему старому слуге и пожаловал его своею милостью: назначил Симиона главным конюшим господарского конного завода. Поступая так, он верил, что справедливо наградил своего верного Маноле. А когда пришло время назначить Маленького Ждера на место Симиона, князь ожидал, что благодарность старого конюшего будет беспредельной. И действительно, признательность боярина Маноле Черного была велика. Но все же его глубоко огорчало, что другие повелевают и верховодят там, где столько лет повелевал и верховодил он сам. И хотя вместо него распоряжались его собственные сыновья, все же ему было не по душе, что они распоряжаются, а он должен молчать. Так к чему заглядывать в господарские конюшни и портить себе кровь? Лучше уж хозяйствовать в имении. Но здесь все шло своим чередом — в Тимише повелевала другая сила, которую ему никогда не удавалось ни сдержать, ни утихомирить. В тимишской усадьбе полновластно царила боярыня Илисафта. В Сучаве правил господарь Штефан-водэ, в Тимише — боярыня Илисафта. Боярин Маноле считал ниже своего достоинства подыматься в горы к отарам или спускаться к ним в долины, — до подобного скучного надзора он никогда не снисходил. Жить возле воловьих стад он также считал для себя неподходящим. Наведается, бывало, покажется пастухам и возвращается. Выезды по торговым делам были редки, они делались лишь в установленные сроки. Не получал он удовлетворения и от охоты, да и с тех пор, как господарь начал вести войны, охота стала редкой потехой. Оставалось только одно — вечные стычки с боярыней Илисафтой. Но они всегда были ему не по душе, а сейчас тем паче. Раза два он являлся к господарю просить избавить его от тоски подобного прозябания. Но как осмелиться сказать, что князь поступил с ним несправедливо и даже нехорошо? Всякий раз при виде своего старого слуги Штефан-водэ изъявлял радость, и конюший Маноле, забывая про свои обиды, радовался вместе со своим повелителем.

Но при такой неподвижной жизни ужасно ломило поясницу. Как только в долине Молдовы зацвела весна, боярин Маноле стал подумывать, как бы ему подправить свое здоровье. Он ни за что не хотел поддаваться старости, и чем явственнее чувствовалась весна, тем больше хмурилось и мрачнело чело боярина. А пока ему не оставалось ничего иного, кроме сражений с боярыней Илисафтой. Эти стычки помогали ему коротать время. Однако они приводили его в раздражение и вынуждали иногда навещать молодых конюших. Не переставая ворчать себе под нос, он выражал недовольство каждым их распоряжением. Молодые конюшие не спорили с ним. Они терпеливо выслушивали отца, смиренно склонив головы и выжидая минуты, когда он отправится восвояси. Дождавшись его отъезда, они опять делали все по-своему, а старый Маноле, вернувшись в имение, продолжал нескончаемую войну с Илисафтой. С некоторых пор даже боярыню Илисафту удивляло то, что стал он таким непокладистым и сварливым.

Утром в петров день старики, вернувшись из церкви со смягченной душой, провели час в спокойствии, отдыхая в саду, где уже созревала черешня, и вслушиваясь в гудение пчел, которые, как звенящий поток, носились от пасеки к лугам и обратно. День был солнечный, яркий, без единого дуновения ветерка, далекие горы тонули в голубоватой дымке, а на юго-востоке под белесым от зноя небом простиралась бескрайняя равнина.

— В Нижней Молдове уже три недели как не выпадало ни капли дождя… — пробормотал старик.

Боярыня Илисафта, не глядя на супруга, вздохнула:

— Честной конюший Маноле, все мы во власти божьей и не можем ей противиться.

— Истинно так, — снисходительно заметил конюший, — я денно и нощно благодарю господа за его милосердие.

— Так на что же ты жалуешься?

— Я не жалуюсь, матушка моя, боярыня Илисафта. Там, где разливались этой весной Жижия и Прут, трава выросла густая, как щетка. С пастбищами все хорошо. Только вот жители равнины говорят, что с просом плохо. Земля как камень, семена не взошли. Но время еще не ушло. Даст бог дождя, взойдут другие хлеба. В стане у Васлуя господарь повелел священникам выйти на поля с крестным ходом.

— А какое до этого дело господарю?

— А вот такое: бояре-житничеры по его приказу закупают просо и пшеницу. Говорят, воинский стан будет все лето стоять у Васлуя.

— Где? У Васлуя?

— У Васлуя.

— Господи, сижу я, конюший, и думаю: зачем потребовалось князю столько войн и столько воинских станов?

— Видно, так надо. Кто ведает, пусть молчит, а кто не понимает, тому незачем и встревать.

— Вот как ты говоришь, конюший!

— Говорю.

— Твоей милости нужна война?

— Если она нужна господарю, значит, нужна и мне. А почему бы и не нужна?

Наморщив лоб и слегка скосив взгляд, боярыня Илисафта повернулась к столбу, подпиравшему крыльцо. Лицо ее выражало крайнее удивление, и она покачивала высоким повойником, поверх которого был повязан шелковый платок.

— Матерь божья, чудно сотворил всевышний иных мужчин. Больше всего меня удивляет, что войны желают и те, кто днем и ночью жалуется, что у них ноет поясница.

— Матушка Илисафта, насколько мне известно, они не жалуются днем и ночью. Жалуются лишь изредка. А ежели будет на то воля божья, они излечатся. Они послали за ответом к врачевателям, и ответ пришел. Не беспокойся, боярыня Илисафта, лекарство скоро прибудет.

— Как же мне не беспокоиться о своем супруге, с коим я живу и страдаю столько лет, из-за коего поседела, из-за коего мучаюсь, — только одной моей душеньке известно, как мучаюсь. А еще меня удивляет, что находятся врачеватели и лекарства против старости. Я бы тоже хотела от нее вылечиться, только не думаю, что это удастся.

— А ты поверь, боярыня, и удастся.

— Нет, не поверю. И буду удивлена, если это чудо произойдет с другими.

— Увидишь и поверишь, боярыня Илисафта. Раз господарю нужны войны, стало быть надо, чтобы старики помолодели.

— Значит, поэтому тебе нужна война?

— Поэтому.

— Ох! Ну тогда, конюший Маноле, дело ясное. Князь Штефан все чаще затевает ратные дела, их будет много. И в этих войнах ты все будешь молодеть и улетишь отсюда, а я в это время буду сидеть в Тимише, покинутая и забытая. Такая уж, видно, суждена мне доля, в особенности с тех пор, как Штефан-водэ установил свою власть над Молдовой. И все он не насытится! Сущий дракон наш господарь, такого страшного еще не бывало. Знать он не хочет о моем спокойствии, никогда он не поймет чужое горе. Не успел смолкнуть один глашатай в Верхней Молдове, как другой мчится в Нижнюю Молдову. Пошел господарь к секеям и захватил у них Петру-водэ. Вот сегодня мы справляем по нему поминки и молимся пресвятой деве, чтоб она замолвила словечко, дабы простились покойному грехи. Господарь вел войну с королем Матяшем. Воевал с татарами. Уже появилась у него седина, а он пошел войной на Раду, князя валашского, чтобы завладеть кареглазой княжной…

— Боярыня Илисафта, — гневно перебил ее конюший Маноле, — было бы лучше, если бы женщины не вмешивались в мужские и государевы дела.

— Вот оно как, конюший Маноле! Чтобы они не вмешивались?

— Да, боярыня Илисафта, чтоб не вмешивались. Пусть лучше молчат, кормят кур-наседок и смотрят за ткацкими станками.

— Так говорят некоторые. — Боярыня повернулась к крылечному столбу. — Но сдается мне, что у женщин тоже есть душа и они тоже могут кое о чем судить. Кроме забот о наседках и ткацких станках, им еще приходится в муках рожать детей, а потом растить их. Но стоит только детям подрасти, многоумные старцы забирают их с собой в походы и учат владеть саблей. А у бедной матери трепещет сердце, когда уходят ее дети. Кто знает — вернутся ли они! Бог создал их для других дел, а не для войн господаря.

— Для чего же он их создал, боярыня Илисафта?

— Господь бог создал их для того, чтобы они жили и наслаждались жизнью, познали любовь и нашли себе жен. Подожди, не перебивай, я наперед знаю, что ты хочешь сказать. Ты хочешь сказать, что твои сыновья уже удостоились такого счастья, кроме одного — того, кто затворился в святом монастыре Нямцу. Я тебе отвечу: радость моя будет неполной до тех пор, пока не устроит свою судьбу и младший.

— Насколько я понимаю, Илисафта, ты говоришь об Ионуце?

— Не могу пожаловаться, конюший Маноле, что ты меня неправильно понял.

— И, как я догадываюсь, ты хочешь женить его?

— Хочу, Маноле, о чем я тебе уже не раз говорила. Я сказала об этом и мальчику. Сейчас он уже не мальчик, а взрослый мужчина. Он и сам это понимает, да вот некоторые старики противятся его женитьбе.

— Как тебе сказать, почтенная Илисафта? Они противятся потому, что едят это кушанье долгие годы и никак не могут признать его лакомым.

— Понимаю, конюший Маноле, понимаю. Ох, я несчастная! Вот награда за мои слезы, за мои заботы и старания, за все, что я терплю с самой цветущей молодости, всю свою жизнь. Тираном ты был, тираном и остался, я слова не могу сказать в этом доме, чтобы ты тут же не стал перечить. Да еще измываться надо мной, вот как сейчас, и смотреть на меня сердитыми глазами, напоминая, что осиротевший птенец, из-за которого у меня трепещет сердце, не из этого гнезда. Да хоть он и кукушкин птенец, но коли божья матерь поручила его моим заботам, я стала для него матерью, которой у него нет. Ведь потому-то у меня к нему больше жалости и сострадания, чем к другим. Над этим бедным птенцом, ниспосланным моей душе, у меня больше власти, чем у старых конюших (не таращи глаза, конюший, не испугаешь!). Да, да больше власти, чем у старых конюших, знай это. Старым конюшим не мешало бы прислушаться к моим речам после целой жизни, прожитой вместе, жизни, полной забот и тревог. Если же не хотят слушать меня, пусть вспомнят, что между теми двумя старыми развесистыми черешнями, что растут у нас в саду, все время летает старая кукушка, которая куковала этой весной, пока не созрели на черешнях ягоды. Она так неистово куковала, что казалось, вот-вот лишится жизни. Теперь, когда созрели ягоды и кукушка попробовала их, начала она садиться на кривую грушу, что стоит вот там, в углу, и опять пытается куковать, только напрасно тужится, потому что охрипла, бедняга, — уж очень много ягод клевала. Такая же участь ждет и тех конюших, что не перестают жаловаться на боль в пояснице. Прошло их время, как прошло оно и для старой кукушки. Подожди, конюший, не перебивай, позволь мне договорить, — ведь это все, что у меня осталось на свете. Вот я сейчас говорю, а ты все хмуришься, ты все против. Или, может быть, ты скажешь, что я говорю неправду? Разве неправда, что вы завлекли дитя несмышленое в лихие дела, которые вы творили?

— То, что совершали мы, господаревы слуги, совершал и он — таков его долг.

— Нет, это не так. Ионуц был еще ребенком, когда вы увели его с собой.

— Мы взяли его в ученье, и это ему понравилось.

— Что там могло бы понравиться! Смотреть, как вы гнались, словно за зверем, за Пэтру-водэ, как вы его настигли, схватили и отрубили ему голову?

— Да не было там Ионуца, но мог бы и быть. Петру-водэ получил по заслугам, как указано в законе. Он убил своего брата Богдана-водэ. По делам и расплата. Кровь за кровь. К тому же, казнив Петру, князь Штефан дал обет девять лет постится по пятницам.

— Все это так, но творить суд дано не людям, а всевышнему.

— На земле суд творит господарь.

— Ну, а разве хорошо, что вы увезли мальчика в Валахию, втянули его и в другие дела и он чуть было не сложил там голову?

— Однако он не сложил ее, боярыня Илисафта, ибо у него сильная рука.

— Не сложил лишь потому, что я денно и нощно на коленях слезно молилась божьей матери, просила, чтобы смилостивилась она и над молодыми, конюший Маноле, и над старыми, — над теми, кто сейчас упрекает меня. Чему вы могли научить его там? Травить и преследовать Раду-водэ, как вы преследовали Петру-водэ? Вы гнались за оленем, а поймали ланей. Зачем понадобились господарю нашему княгиня и княжна Раду-водэ? Он властен отнять у побежденного врага богатства, что он и сделал, но он должен был не трогать женщин. Ведь именно так в Молдове появились чужеземные княгини. Я слышала, что княжна Мария…

— Да полно тебе, боярыня Илисафта! Княжна Мария — ребенок.

— Может быть, и так. Но я слышала, что она глаз не сводит с князя Штефана. Ну, разве это дело, конюший Маноле? Ответь. Впрочем, я знаю наперед, что ты скажешь.

— Поэтому я и не говорю ничего. Мой повелитель знает, что делает, и все хорошо делает.

— Кое-что, конюший Маноле, он делает хорошо, а кое-что и нехорошо. Но не о том у меня душа болит — о другом. Пусть господарь тешится, как хочет со своими княжнами и царевнами. Какая мне забота?

— Оно и видно, Илисафта.

— У меня другая забота, конюший. Я тревожусь о любимом своем дитятке, все думаю, как бы он обзавелся семьей, ввел бы супругу в свой дом; вот тогда я смогу спокойно сложить на груди руки крестом и навеки закрыть глаза. Я замолчу навсегда, и ты избавишься от меня.

— И я уйду вслед за тобой, Илисафта. Не тревожься, ведь и мои дни сочтены. А может случиться и так, что я ранее тебя отправлюсь и мир тишины и покоя, о котором тоскую.

Конюший горько вздохнул, боярыня Илисафта растроганно глянула на него, и в красивых глазах ее появились нежность.

— Ах, конюший Маноле, — проговорила она, — не забывай старой поговорки: не бойся бабы болтливой, бойся молчаливой.

— Илисафта, я научился ничего не бояться, — раздражаясь, произнес старый конюший. — Я говорю так: оставь парня, пока не придет его время. Ты точно так же билась и мучилась со своей невесткой Марушкой. Вы заставляли Симиона пить столько настоев всяких трав, что его стало мутить. Ты обошла все скиты в горах; ты призвала, кроме паны Киры, всех знахарок из девяти краев. Ну, и что? Когда пришло время и повелел бог — дело свершилось, и у тебя будет внук. Дело свершилось бы и без твоего усердия и старания.

— Нет, именно после всех стараний, снадобий и молитв моих это и свершилось, конюший Маноле. И через мои страдания и молитвы свершится и то, чего я желаю для Ионуца. Да, да, желания мои исполнятся, ибо я уповаю на матерь божью. И не пытайся противиться святому велению, конюший Маноле. И не говори более ни слова, конюший Маноле. Погляди, сколько на улице народу — к нам жалуют гости, и когда они войдут, пусть не увидят тебя хмурым, каким ты иногда бываешь. Ведь все слова Илисафты не турецкие сабли и не могут тебя сразить…

— Благодарю господа бога… — снова вздохнул конющий.

— За что же ты его благодаришь?

— За то, что всему на этом свете приходит конец.

— Благодари его и за Илисафту, — хитро улыбнулась конюшиха.

— Благодарю, жена, благодарю, ибо я научился ценить покой после долгих распрей.

Под расцветающими липами у ворот появился старшина Некифор Кэлиман. Он носил, как и конюший, серую одежду из домотканого холста и барашковую шапку. На его кафтане не было никаких воинских знаков, в правой руке он держал посох. Он почтительно поклонился конюшему и боярыне Илисафте.

Конюший и его супруга искренне обрадовались такому гостю, как старшина Некифор Кэлиман. На дороге остановилось еще несколько человек, празднично одетых, как и полагается в святой день. Среди них был и отец Драгомир с дьячком Памфилом, намеревавшиеся войти во двор конюшего. У ворот они остановились, чтобы потолковать с сельчанами о погоде, о лугах, об овцах и в особенности о мирских невзгодах.

Поднявшись на крыльцо и поклонившись, старшина Кэлиман уселся на лавку, на которую садился всякий раз, когда наведывался к своим друзьям — конюшему и его жене.

— Что слышно в Тимише? — приветливо спросил он.

И, не дожидаясь ответа, повернулся к хозяину, чтобы сообщить ему долгожданную весть.

— Почтенный конюший Маноле, — сказал он, — дошла до меня весть о том, что сегодня прибудет твое лекарство.

Боярыня Илисафта встрепенулась.

— Что за лекарство?

— Лекарство для почтенного конюшего, — ухмыльнулся старшина. — От боли в пояснице.

Конюшиха несказанно удивилась.

— Что за лекарство? Кто его привезет?

— Досточтимая боярыня Илисафта, — поклонился ей старшина Некифор, — пройдет лишь час времени, и ты его увидишь. Никто его не привезет, как обычно привозят лекарства. Его лишь сопровождают, оно прибудет само.

Боярыня Илисафта много слыхала на своем веку, но с подобного рода загадками не встречалась и потому недоуменно посмотрела на гостя.

— Честной старшина, — тревожно и торопливо сказала она, — что ты мне загадки загадываешь?

— Нет, это не загадка. Лекарство ты сама увидишь и обрадуешься, — весело сказал Некифор. — А больше я ничего не могу добавить, конюший Маноле приказывает, чтобы я был нем, как могила.

— Все вы доподлинно знаете и прекрасно понимаете друг друга, — вспылила хозяйка. — А я живу здесь как отшельница, молчу и ничего не ведаю. Зато уж вам, мужчинам, обо всем известно, и обо всем вы говорите. Быть может, старшина Некифор, тебе что-нибудь известно и об Ионуце? Не слыхал ли ты, что мы собираемся женить его?

— Чур тебя, нечистая сила! Я полагаю, боярыня Илисафта, что такой парень, как Ионуц, может еще повременить, пока идут войны, а потом уж он и женится, коли захочет.

— Дело не в охоте, старшина. Женитьба — долг христианина.

— Так-то так, боярыня Илисафта, но скажу я тебе — в таких делах что скоро, то не споро, а долго разбирать — век женатому не бывать. Вот в чем загвоздка.

— Почему ты так говоришь, старшина? — напустилась на него Илисафта. — Конюший, что ли, подает тебе знаки?

— Подает, — смиренно ответил Некифор Кэлиман, — подает. Если он мне знаки подает, то зачем мне скрывать. Ты, боярыня, как я понимаю, хочешь одного, а его милость хочет другого. Один тянет в одну сторону, другой — в другую, а парнишка — ни с места.

— Он уже не парнишка, старшина, а мужчина.

— Кто мужчина? Ионуц? Новая напасть, люди добрые. Чур тебя, нечистая сила!

Конюший развеселился. Невольная улыбка тронула и губы Илисафты. На груше хрипло закуковала старая кукушка.

— Ты слышишь ее, конюший? — спросила Илисафта.

— Слышу, Илисафта… — вздохнул Маноле Черный. — И еще вижу я, что сюда идет бабка Кира и с нею какая-то женщина. Должно быть, она нуждается в вашей помощи или совете, дорогая Илисафта.

— Так пусть наберется смелости и подойдет сюда… — решительно заявила Илисафта. — Я ведь занята разговором с вами и не могу теперь покинуть вас. К тому же я поджидаю отца Драгомира и дьячка Памфила: вижу, что они кончают беседовать с людьми и повернули сюда. Чего ты хочешь, голубушка, — обратилась она к подошедшей женщине. — Ты кто будешь? Кэлина, жена Георгиеша Алистара?

— Да, это я, дорогая крестная. Вижу, что не забыли меня, вспомнили мое имя.

— Не забыла, не забыла. Скажи, что за беда приключилась у тебя?

Женщина в домотканой шерстяной юбке и вышитой сорочке была еще молода. При виде бородатых бояр, сидевших на крыльцо, она пришла в смущение, прикрыла рот рукою. Да и как не смутиться бедной простолюдинке, жене батрака? Но ее привели сюда страдания измученного сердца, она искала совета и участия там, где надеялась их найти: от боярыни Илисафты никто еще не уходил неутешенным. Не было в тех краях души добрее, чем супруга конюшего.

— Не робей, Кэлина, я дозволяю тебе говорить.

Однако женщина молчала.

— Тебя обижает Георгиеш Алистар? Бьет тебя?

— Нет, милостивая крестная.

— Он не дает тебе того, в чем ты нуждаешься?

Женщина плотнее сжала губы.

— Может, начал похаживать на сторону?

Из глаз Калины вдруг брызнули слезы, но она не произнесла ни единого слова, не издала ни единого звука. Только в смущении склонила голову к плечу. Конюший и старшина, развалившись в креслах, смотрели на женщин отсутствующим взглядом.

Боярыня Илисафта продолжала допытываться у Кэлины, почему та плачет.

— Может, ты что-нибудь сделала?

— Нет. Я пришла за советом, — с трудом вымолвила женщина. — Говорят, надобно заказать акафист и пойти помолиться святому Онофрею в тот скит, что называется Сихэстрией.

— Верно, — спокойно заметила Илисафта, как бы припоминая что-то. — Верно, есть такой скит — Сихэстрия, и в нем находится икона святого Онофрея. Но я не советую тебе, дочка, молиться мужчине, каким бы святым он ни был. Ворон ворону глаз не выклюет; да будет тебе это известно. Направься-ка ты лучше со своим горем в Нямцу, помолись чудотворной иконе божьей матери.

Женщина тяжело вздохнула, отвесила низкий поклон и еще раз истово приложилась к руке Илисафты. Затем повернулась к бабке Кире, которая торопливым шепотом повторила совет Илисафты, и обе пошли на кухню.

Боярыне Илисафте не оставалось времени порадоваться своей победе. Она лишь удостоила мимолетным взглядом своих противников — конюшего и старшину — и вышла навстречу отцу Драгомиру, степенно вышагивавшему по двору в сопровождении дьячка Памфила.

Еще больше удивилась Илисафта, когда услышала, как дьячок, поздоровавшись и усевшись рядом со старшиной, повторил ему те же странные слова:

— Честной конюший Маноле, получена весть о том, что прибывает лекарство.

— Добрая весть, — обрадовался старый Маноле Черный.

Хоть лопни от злости, а разговор обрывается все на том же месте! Нету толку — словно от насиженного яйца болтуна, из которого так и не вылупится цыпленок, хоть жди до второго пришествия. Досада мучит боярыню Илисафту. «Бывают у этих мужчин какие-то тайны, и в них так же невозможно проникнуть, как пробить скалу». Она подумала было, что мужчины, видно, сговорились позлить ее, чтобы она не находила себе места и потеряла покой, пока не узнает этой тайны.

Но от кого ее выведать? Быть может, попытать Ионуца, он должен к обеду приехать.

А что там говорит отец Драгомир? Господи прости, и поп этот словно не в своем уме.

— Прикидываю я, что прибудет еще до обеда… — кротко говорит священник.

Речь идет все о том же лекарстве; и старый Маноле радуется этому известию. Он-то радуется, а конюшиха Илисафта кипит от гнева. Но будь что будет! Тайна ли, обман ли, сговор ли — она, хоть умри, не станет выспрашивать, не станет дознаваться.

С гор подул свежий ветер. Сизая дымка над ними рассеялась, и они словно приблизились. Зато степные дали заволоклись туманом. Дьячок внимательно наблюдал за этими переменами, затем вытащил из-за пояса свой Месяцеслов, завернутый в белое полотенце, раскрыл его и погрузился в чтение.

Книга дьячка Памфила — тоже загадка: слова в ней похожи на букашек, а изображения может понять лишь он сам. Этот Месяцеслов, как рассказывал о нем отец Драгомир, был составлен каким-то отшельником со святой горы Афон, а брат дьячка Памфила — монах приобрел его у отшельника, отвалив большие деньги, — за такую цену можно купить пару хороших коней. Когда монах тот прибыл в наши края, он научил своего брата, дьячка Памфила, пользоваться Месяцесловом, и оставил его Памфилу, получив, в свою очередь, в виде платы две лошадки-трехлетки; сам же возвратился на Афон, где и умер в святом монастыре Пантократора. С тех пор часть жителей Верхней Молдовы пользуется мудрыми наставлениями этого Месяцеслова. Что там за мудрость? Что в той книге написано и как в ней разбирается простолюдин Памфил, одному богу известно. Есть, видно, на свете какие-то таинственные науки, к которым прибегают иные худородные люди, чтобы завоевать уважение и милость господарей и бояр. Вот и сейчас, к примеру, многозначительно постукивая тыльной стороной ладони по раскрытому Месяцеслову, дьячок Памфил поясняет, что если в конце июня месяца, то бишь в созвездие Рака, засуха сменится дождем, то дождь зарядит на сорок дней.

Для несчастных жителей Нижней Молдовы засуха — великое бедствие, а людям Верхней Молдовы не ждать добра, коли непрерывно льют дожди. Ибо недаром сказано:

Когда полнятся колодцы. Пусты ульи, тощи овцы [54] .

Это как с колодезным журавлем: коль один конец поднимается, другой опускается.

— Истину, истину говорит книга… — вздыхает отец Драгомир, человек совсем неграмотный, просто-напросто выучивший наизусть Священное писание и церковную службу. Возможно, и дьячок Памфил не знает грамоте, однако у него есть книга, а в ней записаны все премудрости, начиная от царя Соломона и царя Ираклия.

— Ежели идет дождь, это неплохо, — продолжает дьячок Памфил, — ибо такова воля всевышнего, а мудрецы сказывают, что после дождливого лета никогда не бывает голода. Ежели идет дождь, то и жителям гор не следует горевать, ибо сказано в Месяцеслове:

Из плохой травы бывает хорошее сено.

А в назидание пахарям там сказано:

Коль егорьев минул день, Поздно сеять ячмень.

Кто не успел посеять ячмень, пусть посеет просо.

С вином да с пшеном Сто лет проживем.

И пусть знают виноделы:

На Марию святую дожди — Вина водянистого жди.

Записаны в Месяцеслове и другие изречения. К примеру, такие: «Цыплят по осени считают и зерно меряют тогда же». Эта истина почему-то особенно по душе отцу Драгомиру. А боярыня Илисафта удивляется — ведь эта мудрость известна испокон веков, и вовсе не было нужды записывать ее еще и в Месяцеслов.

Дьячок Памфил отыскивает еще что-то в своей книжице:

Чем зима злее студит, Тем добрее лето будет. Снял кожух на рождество — К пасхе снова лезть в него.

Все это Илисафта слышала уже не раз. Мудрые вещи записаны в Месяцеслове. Было бы хорошо, если бы в этой старой книге было записано и о судьбе Ионуца, и о его будущей спутнице жизни, о которой так для него печется конюшиха.

— Сказано ли в этой книге о созвездии Ионуца, отец Памфил? — с некоторым сомнением спрашивает она.

— Боярыня Илисафта, — смиренно отвечает дьячок. — А как же иначе? Разумеется, сказано. В моем Месяцеслове указано и предсказано все, что творится на белом свете. Я нашел и созвездие твоей милости и показал его тебе — это доброе созвездие. Я найду и созвездие твоего Ионуца. Почему бы и не найти?

— Как ты думаешь, отец Памфил, что может быть написано в этой книге о созвездии Ионуца? — быстро, вполголоса спросила боярыня Илисафта. — Возможно ли, чтобы там не было сказано о его женитьбе?

— Все может быть. У некоторых людей на лице так и написано, что не будет у них ни своего очага, ни детей, который поминали бы их. Как говорится в том песнопении, что поют монахи Нямецкой обители:

О прекрасная пустыня, Мне женою стань отныне…

Но, насколько мне удалось понять по глазам, да и по всем повадкам Маленького Ждера, такого песнопения он никогда петь не будет. Скорее всего ему предстоит покорить сердце не одной, а двух, а то и трех женщин.

— Ты так полагаешь, отец Памфил? Смотри, чтобы не услышал конюший.

— А я услышал, боярыня Илисафта, — рассмеялся в своем кресле конюший Маноле. — И мне это нравится, но знай — это совсем другое дело.

— Знаю, знаю, — вздохнула Илисафта, — такое же предсказание можно было сделать и по глазам других Ждеров. Но бог повелел, и они женились. Даст бог, женится и наш Ионуц. А ты, отец Памфил, если придешь, когда Ионуц будет здесь, и предскажешь то, чего желаю я, получишь от меня в подарок барашка крымской породы.

С этими словами Илисафта Ждериха поспешно поднялась и пошла распорядиться, чтобы подали гостям свежих калачей, меду светлого и ключевой воды. А когда вернулась на крыльцо, то увидела, что старики смотрят в сторону холма, откуда тянулась тропинка к господарским конюшням. Остановившись как вкопанная, она тоже стала вглядываться, в глубине души надеясь еще издали узнать лихого всадника, восседавшего на гнедом коне. Конь шел спокойным шагом, всадник что-то наигрывал, зажав губами зеленый лист.

— Это Ионуц… — радостно, по-молодому прошептала Илисафта.

Охваченная счастливым волнением, она не могла оторвать взгляда от всадника, как вдруг дворовые собаки подняли лай, и у ворот появился цыган Заилик Узум из Думестика с большим черным медведем, которого он уже лет двадцать водил по ярмаркам.

Высокий и широкоплечий черноволосый цыган, достигавший головой до перекладины ворот, ходил все еще гордо и прямо, хотя ему уже перевалило за семьдесят. Хриплым и зычным голосом он приказал своему медведю поклониться боярам.

— Кланяйся хорошенько, Василе, почтенному конюшему.

Медведь поднялся на задние лапы рядом со своим хозяином и поклонился в сторону крыльца.

Боярыня Илисафта, потерявшая из виду Ионуца, также стала смотреть на это диковинное зрелище. Конюший Маноле поднялся со своего места, спустился с крыльца и крикнул людям, чтобы те утихомирили собак. Затем направился к медведю, который, опустившись на все четыре лапы, смирно вошел в калитку вслед за цыганом.

Новое неожиданное зрелище поразило боярыню Илисафту: ее почтенный супруг вдруг лег на траву ничком и положил голову на скрещенные руки. А медведь Василе, по приказу своего поводыря, стал осторожно переступать своими лапищами по спине конюшего от поясницы к затылку и обратно. Гости, поднявшись со своих мест, не переставая жевать свежие калачи, глядели на «врачевателя», который умело перебирал кости старого конюшего.

— Вот такого я еще не видывала, — покорно призналась Илисафта. — Слыхать-то слыхала, но не видала. Да разве хворь убоится косматого зверя? Медведь-то, как я погляжу, кроткий и понятливый. Неужто он может вернуть старости хотя бы малую долю молодых лет? Что ж, если богу угодно, возможно и это.

Боярыня Илисафта подняла глаза к полуденному небу и всплеснула руками, потом перекрестилась и склонила голову в высоком повойнике.

Однако, несмотря на мимолетное замешательство, она ни на минуту не забывала о том, кто, слегка покачиваясь в седле и наигрывая, ехал в тени ветвистых буков. Это ее Ионуц, чужой птенец, который стал ей дороже собственных, рожденных в муках детей. Наконец увидела, как он подъезжает к воротам, упершись рукою в бок и лихо сдвинув шапку на ухо. У ворот он придержал коня и приподнялся на стременах, чтобы получше разглядеть, что за столпотворение происходит во дворе старого конюшего. В одно мгновение он все понял, и на его загорелом лице появилась улыбка, которую так любила боярыня Илисафта. «Тьфу, тьфу! — прошептала она украдкой. — Чтобы не сглазить! Статным мужчиной вырастет Ионуц!» Он смеялся, весело сверкали его белые зубы под пушистыми усами. Брови взметнулись. Он оглянулся по сторонам, словно желал спросить, что творится. У боярыни Илисафты екнуло сердце: этот мгновенный взгляд чем-то напоминал взгляд медведя Василе, перебиравшего сейчас ноющие кости Маноле Черного. Она вдруг поняла, что именно человеческое выражение удивило ее во взгляде укрощенного зверя. Быть может, это какое-нибудь предзнаменование?

Нет, никакое это не предзнаменование. А если даже предзнаменование, то только доброе. Господь одарил юношу всем, о чем она только мечтала, на что надеялась. От всего его облика веяло силой и мужеством. В это лето 1474 года в Маленьком Ждере уже не осталось ничего ребяческого. Стройный, широкоплечий, он казался выше всех окружающих. Спрыгнув с седла и ведя коня в поводу, он прошел через калитку. Левой рукой он снял шапку и поклонился своему родителю, который с улыбкой взглянул на него.

— Все побаливает поясница… — попытался объяснить конюший происходившее лечение.

Но Ионуц уже направился к своей дорогой матушке. Она же все смотрела на него, наклонив голову, словно собиралась боднуть его.

«Негодник ты и уродина!» — хотелось ей крикнуть с притворным гневом, но она стыдилась людей.

 

ГЛАВА II

В которой и конюший Маноле дает советы своему младшему сыну

Поднявшийся с юга ветер развеял медвежий дух. Собаки в Тимише смолкли, люди угомонились и разошлись по своим делам. Отец Драгомир поднялся и степенно зашагал к воротам, а дьячок Памфил то семенил рядом с ним, то чуть отставал, словно жеребенок. Вслед за ними, пожелав доброго здоровья почтенным хозяевам, направился домой и старшина Некифор; слышно было, как за ним захлопнулась калитка; боярыня Илисафта тяжело вздохнула — «а-а-хх» — и повернулась к своему Ионуцу.

Но тут был еще и конюший Маноле.

— Не худо бы тебе, Маноле, — сказала она, — принести немного свежего меду в сотах, пусть молодежь полакомится. Ионуц не был у нас уже пять дней, и, насколько я умею судить по выражению лица, он сейчас чем-то озабочен.

— Какие могут быть заботы у такого избалованного юнца, как твой Ионуц? — проворчал старый Маноле, расправляя плечи и спину, на которых еще сказывалось действие медвежьего лекарства.

Илисафта улыбнулась:

— Вот каков ты, конюший Маноле! Как стал молодеть, тебя уже не тревожат чужие заботы. Ты не хочешь понять, что у матери всегда есть причина чего-то опасаться, а у такого юноши, как Ионуц, есть свои печали. Приглядись и увидишь, что написано в его глазах.

— Смотрю, матушка, и ничего не вижу. Если есть что у парня, он скажет. Быть может, что-нибудь случилось у вас наверху, второй конюший?

— Ничего особенного не произошло, батюшка, — ответил Ионуц, через силу улыбнувшись отцу.

Конюший Маноле шагнул к своему младшему сыну и опустил руку ему на плечо.

— Что случилось?

Боярыня Илисафта хлопнула себя по лбу.

— Видно, его снова зовут ко двору! Этот парень, бедняга, знать, создан для тревог и забот. Только кончится одно, начинается другое. Разве не ты уводил его с собою в Валахию, подвергая там опасностям? Кто был во всем и всегда впереди? Ионуц, сын Маноле Черного! Кто стучал рукояткой сабли в ворота крепости на Дымбовице и приказал принести на подносе золотой ключ, чтобы доставить этот ключ пресветлому князю Штефану-водэ? Когда турки, скаля зубы, крикнули, чтобы он сам пришел за ключом, разве он не спешился, разве не отправился за лестницей, чтобы взобраться на крепостной вал и отобрать у турок ключ? Хотела бы я знать, кто его учил этому? Учили его те старики, которые все никак не могут угомониться, которым нужна сила лесного зверя, чтобы вновь взяться за свое.

— Илисафта, брось старое поминать, — что было, то прошло, а о грядущем не пытайся судить, ибо все делается в нашей стране по велению господаря, а над ним властен лишь всевышний. Говори, дитя, что случилось?

— После всего того, что он совершил по вашему велению, он уже не дитя. Насколько я могу судить и верить своим глазам, он уже настоящий мужчина.

— Тогда, матушка Илисафта, не мешай мужчинам поговорить, а сама наберись терпения и помолчи немножко.

— Хорошо, — вздохнула Илисафта, — помолчу, пусть мужчины говорят, а жены и матери слушают.

— То-то же, — нахмурил брови конюший Маноле, — говори, парень.

— А что говорить, батюшка? — попытался улыбнуться Маленький Ждер. — Прежде всего я соскучился по вашим милостям и приехал повидать вас, поцеловать ваши руки. Целую вашу руку, батюшка, целую вашу, маманя. А также передаю поклон от Симиона. С особой любовью кланяется своей свекрови Марушка и просит не забывать о ней, ибо она неизменно нуждается в советах и наказах вашей милости, так же как птице нужна водица.

— Ну, ежели бы она так нуждалась, то могла бы и сама пожаловать сюда. Ведь я не видела ее не помню уж с каких пор.

— Перестань, Илисафта, — рассердился Маноле, — ты ее видела позавчера. Вы сидели и все говорили и говорили, — с обеда до заката солнца. Я отправился за Молдову-реку присмотреть за косарями, вернулся, занялся своими делами, потом вновь ушел, еще раз возвратился, а вы все не могли наговориться! Теперь она опять понадобилась тебе, чтобы все начать сначала.

Ионуц Ждер встал между стариками и вновь поцеловал их руки.

— Так что с этой стороны, батюшка и матушка, все хорошо. Только что прибыл приказ его светлости, которым он повелел подготовить белого жеребца со звездочкой на лбу. Мы и раньше знали, что Визир понадобится его светлости, и не давали ему жиреть. То я, то батяня Симион часто седлали и объезжали его. Осенью хотели отвести в Сучаву. Сейчас гонцы сообщили, что господарь желает на этом коне показаться в стане у Васлуя. И я подумал, что не зря ходят слухи, будто язычники вновь готовят войну. Гонцы-то сказывают, что в кузницах у Васлуя куют подковы. Господарь подождет, пока реки покроются льдом, и тогда тронется со своими войсками.

Конюший Маноле нахмурился, а боярыня сокрушенно покачала головой.

— Подожди, разве мы можем знать, что произойдет? Это ведомо лишь самому князю, а еще больше господу богу. Что с Визиром? Приказано, чтобы ты отвел его?

— Я бы отвел, но пока мы не можем этого сделать.

— Почему не можете?

— Батюшка, вот уже несколько дней с Визиром что-то неладно. Он не находит себе покоя. То становится не в меру пугливым, то вдруг тяжело дышит, и я чувствую, что он устает быстрее, чем следует.

— Ну и что? — ухмыльнулся старик. — Разве вы с Симионом не конюшие? Разве вы не знаете порядков, к которым я вас приучал? Старику Маноле многое ведомо, но молодые конюшие еще толковее, чем он, не зря же господарь поставил их конюшими в Тимише. Я сам своими ушами слышал, что во всей Молдове не сыщешь лучшего рудомета, нежели конюший Симион Ждер. Ножи для пускания крови у вас есть? Целебные травы есть? Чего же вам еще не хватает?

— Всего хватает, батюшка. И Симион проделал все, чему ты научил его. Коню не хуже. Но мы не можем послать его на этой неделе. Мы должны еще посмотреть за ним, пока он не отойдет. А потом нужно, чтобы он походил под седлом. Ведь привести коня к господарю следует во всей красе и силе. Такого коня, как Визир, редко встретишь. Он по всем похож на старого Каталана. Такой же неутомимый, только как будто более послушный.

— Это случается не только с конями, но и с людьми, — жалобно вздохнула боярыня Илисафта.

Конюший покосился в ее сторону, недовольно фыркнул и повернулся к Ионуцу.

— Так чего же вы хотите от меня, честные конюшие?

— Дорогой батюшка, — ответил Маленький Ждер самым вкрадчивым голосом, — и я, и батяня Симион просим, чтобы ты потрудился подняться к нам на холмы, к конюшням. Ведь у тебя познаний в десять раз больше, чем у нас. Ты вырастил не одного коня, ты знаешь все их недуги. Когда требовалось, ты лечил их с таким искусством, о котором мы и мечтать не можем. Тебе стоит лишь взглянуть на Визира, лишь прикоснуться к нему, чтоб узнать, что надо сделать с ним. Все, что ты прикажешь, мы исполним в точности. Чтобы господарю доставить радость, а нам избегнуть позора.

— Ты так думаешь?

— Мы оба с Симионом так думаем. Мы ведь никогда не смели ослушаться тебя, батюшка… И даже эту службу в Тимише нам только тогда доверил господарь, когда ты ее оставил. Нам выпала честь и милость его светлости только потому, что мы сыновья и ученики старшего конюшего Маноле Черного.

— Ты и в самом деле так думаешь?

— Да. Как думаю, так и говорю.

— Ты говоришь так, хитрец, потому что вас прижало… Но придется все-таки вам помочь, хотя немало я попортил себе крови, наблюдая за новыми вашими порядками в господарских конюшнях. Я не потерплю позора и поношения. Да и долг свой перед Штефаном-водэ я обязан выполнить: в сражении господарь должен быть на своем любимом коне. Милостью всевышнего и пресвятой богоматери мой повелитель подымает меч на язычников, чего ждут и жаждут все истинно верующие на этом свете. Именно для такого сражения мои сыновья и готовили ему Визира, как для прежних войн их родитель готовил Каталана, а в давние времена конюшие готовили Буцефала для императора Александра Македонского. И подобно тому, как Буцефал был надобен Александру Македонскому, так и Визир послужит Штефану-водэ. И если Штефан-водэ будет чувствовать себя могучим на Визире, пусть вспомнит о конюшем Маноле. Однако не вспомнит он о конюшем Маноле, — теперь на господарских конюшнях в Тимише не Маноле, а другие, молодые слуги.

— Батюшка, — поспешил перебить речь старика своим певучим мягким голосом Ионуц Ждер, — молодые слуги доложат правду, и господарь узнает, кого ему благодарить. Да ведь твоя милость не только врачеватель Визира, но и друг господаря. И не столько ради нас ты будешь врачевать Визира, ибо мы не достойны этой чести, сколько во имя дружбы с князем Штефаном.

Старый конюший откинул назад голову и, улыбаясь, покосился в сторону своей супруги.

— Слышала, Илисафта? — мягко и ласково проговорил он. — Не смогла бы ты, моя матушка, сказать мне, кто научил сынка таким хитрым уловкам?

— Он похож на тебя, конюший.

— Быть может, он и похож на меня, но я- то знаю, кто мог его этим уловкам научить. Ну вот, второй конющий, я стал воском в твоих руках, и не пройдет и часа, как я приготовлю травы и инструменты и подымусь к конюшням. Надобен будет мед. Не для молодого конюшего, почтенная Илисафта, хе-хе, а для больного жеребца его светлости. А чтобы достать мед в сотах, мне нужно прежде всего сбросить с себя одежду, которую топтал медведь, а то его запах тотчас растревожит пчелиный рой.

— Дорогой батюшка, благодарю тебя, целую твою руку. Дозволь отведать немного меду и мне, я ведь с дороги. Два конных гонца доставили мне приказ явиться к преподобному отцу Амфилохие. И потому, поднявшись к конюшням, я пробуду там только до завтра. На рассвете возьму с собой татарина с пожитками и направлюсь в Васлуйский стан, к господарю.

Боярыня со слезами на глазах бросилась к своему меньшому, обняла его.

— Вот-вот! С самого начала я почуяла недоброе! У тебя на лице написано, что собираешься ты в дальнюю дорогу. Вчера мне гадала на бобах пана Кира, и она тоже предсказала мне печаль. Так уж, видно, суждено мне горевать всю жизнь. Ведь коль скоро господарь готовится к войне, то пойдут воевать не только молодые, но и старики. Потому-то некоторые старцы набираются сил при помощи неслыханных врачеваний — им тоже не терпится идти на войну. А ты, боярыня Илисафта, оставайся одна, как оброненная с ожерелья бусинка. Недаром снился мне вещий сон: позавчерашней ночью виделась мне большая река, через которую не находила я ни брода, ни моста. Вчера утром я трижды хотела чихнуть, и никак не удавалось. Вчера же, поднимаясь с крыльца в дом, я трижды споткнулась о порог. Я уж не говорю о том, что с некоторых пор беспрестанно чувствую, как дергается у меня левое веко, что люди, которым ведомо будущее, говорят о моих бедах, о новых моих заботах и жалеют меня. Не смотри на меня так пристально, конюший Маноле; слово, которое ты хочешь сказать, лучше попридержи, не позволяй ему сорваться с твоих уст, ибо это не доброе слово, оно не утешит мать и супругу. Иди переоденься и сходи на пасеку; времени осталось мало, мешкать нельзя.

— Послушай, Ионуц, — повернулась боярыня Илисафта к своему младшему, когда старый конюший удалился тяжелой поступью. — Слушай, Ионуц, вот что я еще тебе скажу… Эта болезнь жеребца, которого зовут Визиром, не болезнь, а вещий знак. В свое время, когда господарь Штефан-водэ начал вести войны, старый Каталан точно так же подавал знак. Он все время был неспокоен, бил копытом об пол в конюшне, грыз зубами ясли. Как только это стало известно, я сразу же поняла, что Каталан — волшебный конь, ибо так повелось с самого сотворения мира, с тех самых пор, как сложили люди сказания о необыкновенных конях. И ваш молодой конь той же крови — он чует и предвещает нам беды и несчастья. Ох, Ионуц, дорогой мой сынок, я всегда страшилась таких бед и напастей! Молитвами моими и великой милостью богоматери до сей поры я была избавлена от них. А теперь я вновь боюсь, тоска и грусть закрались в мою душу и точат ее, как недремлющий червь. Дорогой мой, кроме тех советов, которые я тебе уже давала, я дам еще один. Коль позовут тебя на пир к чужим людям, не прикасайся ни к одному блюду, пока не увидишь, что его отведали хозяева дома. А когда будут угощать вином, дождись, чтобы его сначала попробовали другие, Если же захочешь выпить воды, сначала подуй на нее и отлей каплю за умерших, за упокой неприкаянных душ. А теперь побудь минутку один, я сейчас принесу тебе пирогов, которые испекла вчера, словно предчувствуя, что ты приедешь. Счастлива я, что повидала тебя, грущу оттого, что ты уезжаешь.

Шурша широкими развевающимися юбками, Илисафта устремилась в кладовую, тотчас же возвратилась и поставила перед своим меньшим золотистые пироги.

— Отведай, милый.

— Не хочется что-то, — отнекивался Ионуц. — Очень уж ты удручена.

— А все-таки попробуй, ненаглядный мой, и вспоминай обо мне, когда будешь среди чужих. Ведь люди, расставаясь, не знают, когда встретятся вновь. Каждый раз, как ты уезжаешь, я думаю о том, что вдруг умру без тебя, и, возвратясь в родное гнездо, ты уж никого в нем не застанешь. Ведь и старик, хотя медведь полечил его и прибавил ему немного сил, остался таким же смертным; мы недолговечны, как цветы и соловьи, говорилось в старину. А когда не станет ни его, ни меня, свет будет тебе немил.

У Ионуца кусок застревал в горле, на душе было тяжело. Но он не показывал виду и улыбался боярыне.

— Матушка, — сказал он, — я уповаю на господа бога и надеюсь, что каждый раз, возвращаясь домой, буду встречать тебя здесь, на крыльце. Еще ты говорила о женитьбе, но я подумал, что мне рано жениться.

— Еда — с утра, а женитьба — смолоду, дорогой мой сынок. По правде говоря, с женитьбой можно бы и повременить, но ты похож на своего родителя, а уж он горазд был на озорство. Конечно, ежели тебе такое озорство по душе, то для него наступило самое время, только не дает мне покоя Маноле: желает он, чтобы ты остепенился, обзавелся семьей по примеру старших братьев, которые очень довольны своей судьбой. А коль порою и случается, что в доме молодоженов гремит гром и бушует буря, то ведь после грозы погода становится лучше, а жизнь — краше. Я-то думаю, что ты мог бы повременить, а конюший твердит другое. Тебе ведь известно, у нас в доме он голова: как он скажет, так тому и быть, а я все молчу.

— Матушка, — ответил Ионуц, улыбаясь, — я все выслушал со вниманием. Все, что ты говоришь, — сущая правда.

— Ах, верно, прав был конюший, называя тебя хитрецом и негодником! Придет время, и ты угомонишься, только вот как ты изберешь себе супругу?

— А я и не буду избирать, матушка, изберешь ее ты, — такую, чтобы была тебе послушна и нравилась тебе. Хотя, по правде говоря, надо бы, чтобы она прежде всего пришлась мне по душе и мне была послушной.

— Дорогой мой сынок, — вздохнула боярыня, — теперь я вижу, кто больше всех прав. Прав тот мудрый монах, отец Амфилохие, который все призывает тебя на службу своему князю. Но нет дела тому мудрому монаху отцу Амфилохие до забот и печалей матери. А теперь помолчи, идет конюший с медом. Пусть он, по своей привычке, поговорит, а ты съешь-ка еще кусочек пирога.

Широким шагом ходил по горнице конюший Маноле и думал, плотно сжав губы. Он не был огорчен, но в сердце его закралось беспокойство, угнездилось там, вывело, словно змея, ядовитых детёнышей, и теперь они жалили его. Не сразу впечатления проникали в его душу, но, проникнув, уже не оставляли его. По слухам, дошедшим до него, а еще более по собственным догадкам, он чувствовал, что в стане у Васлуя назревает грозная опасность для рода человеческого. И если часом ранее он радовался тому, что меч его повелителя с рукоятью в виде креста подымется за правую веру, то теперь из головы никак не выходила мысль о том, что сила антихриста в нашем веке неодолима. Придет время, и соизволит господь обречь антихриста на гибель, а воинство христиан добьется полной победы. Но когда настанет тот час? Благочестивые монахи из святой обители в Нямцу, не смущаясь, твердят, что, пока в войне против язычников участвуют паписты, господу богу угодно, чтобы удача сопутствовала измаильтянам, еретики извечно были неугодны духу святому. Отец Амфилохие сказал во всеуслышание, и это дошло до Штефана-водэ: когда господарь, уповая на божью помощь, ведет в бой только свои войска, он побеждает, как было в войне с Раду-водэ валашским. Князь Штефан так же побеждал турок всюду, где их встречал. Бог даст, одержит победу и сейчас, без чужой поддержки, ибо паписты щедры лишь на посулы, да на грамоты, но помощи от них не жди. Правда, ходят слухи, что в Васлуйский стан прибудет подмога из Трансильвании и от польского короля, да только вряд ли.

Думая обо всем этом, боярин Маноле Черный собирал инструмент и снадобья, заглядывая в кладовые, появлялся на крыльце, снова уходил и опять возвращался. Он глядел на свою супругу и на Ионуца словно откуда-то издалека, наконец произнес что-то непонятное.

— Пришли или не пришли секеи из Трансильвании?

Боярыня Илисафта поглядела на супруга с опаской.

Ионуц быстро соображал, к чему эти слова.

— Насколько я понял, — наконец произнес он, — подарок может порадовать господаря только в положенное время, а то ведь от зеленого яблока скулы сведет.

— Хм… — пробурчал старый конюший, продолжая укладывать за пояс и в сумку все необходимое.

Боярыня чуть было не перекрестилась. Как заговорят иной раз мужчины непонятно, хочется перекреститься. Так было и нынче утром.

— Снова разговор о каком-нибудь медведе? — нерешительно спросила она.

— Это не медведь, а единорог… — пробормотал конющий. — Но против него подымается лев.

— Господи боже, — прошептала боярыня Илисафта, поспешно плюнув через плечо. — Что ж это такое?

У нее еще оставалась последняя надежда:

— Ионуц, сыночек, перед тем как отправиться в Васлуй, ты заглянешь к нам?

Маленький Ждер пошел за лошадьми. Обернувшись у крыльца, он улыбнулся боярыне.

— Непременно, маманя. А пока суд да дело, батюшка объяснит тебе, что это за единорог и лев.

Старик удовлетворенно рассмеялся:

— Этот твой сынок, боярыня, один собьет с толпу трех армян, трех греков и трех папистов.

— Да хранит его бог! — прошептала Илисафта, украдкой перекрестив Ионуца.

Оба — старый и молодой — поехали садами, и боярыня долго следила за тем, как они медленно подымаются по тропинке к опушке далекого леса. Затем она вспомнила, что сегодня праздничный день и нет у нее никаких дел, поэтому было бы недурно кликнуть в опочивальню пану Киру с решетом и бобами. В голове у нее роились тревожные мысли, и ей хотелось услышать слова успокоения и утешения.

На холме, куда поднялись всадники, ветер, колебавший волнами высокую траву, чувствовался сильнее. Травы переливались яркими красками, взор ласкали пестревшие среди них цветы. Воздух был напоен теплым ароматом. Описывая широкие круги, высоко в небе парил черный орел. Долетев до леса, он трижды прокричал. Юноша, закинув голову, следил за ним. Старик, погруженный в раздумье, мерно покачивался в седле. Ионуц Ждер окидывал взглядом знакомые, родные места, — они были такие же, как всегда, и в то же время, казалось, что-то менялось в них с каждой новой весной. Он слышал и видел кукушку. Слышал, как где-то учился петь дрозд. Видел, как наискосок пролетела чета иволг. Узнал сойку и дятла. Различил двух белок, петлявших меж сучьев старого бука. И вдруг заметил на сухой ветке незнакомую птицу. Она была не больше вороны, но с серым оперением, и казалась одинокой и грустной, словно тщетно ожидала подругу. Когда всадники приблизились на расстояние полета стрелы, птица взлетела.

— Что это за птица? — спросил юноша.

— Какая птица? — очнулся старый конюший.

Птица исчезла в лесу, как призрак. Ионуц попытался описать ее, старик пожал плечами.

— Кто знает! Случается иногда, пролетают одинокие птицы. Быть может, затерялась в бурю, а теперь ищет дорогу домой.

— Мне показалось, что она ждет свою подругу, — продолжал, улыбаясь, юноша. — Матушка сказала бы, что это знаменье для меня.

— Может быть, Ионуц, это и есть знаменье; но если птица одинока, то этот знак мне больше по душе.

— Что мне сказать, батюшка? Матушка все твердит, будто ты хочешь, чтобы я поскорее женился.

— Так она тебе и сказала?

— Так и сказала.

— И ты ей поверил?

— Нет, батюшка, я знаю, чему верить и чему не верить.

Старик одобрительно кивнул головой:

— Вижу, что могу надеяться на тебя. По правде говоря, уж ежели боярыня Илисафта что-либо задумает, ничто не может стать ей помехой. Подобно тому как вода долбит камень, так долбит и боярыня Илисафта. Но пока она долбят, время идет. И тебе не надо забывать, что ты молод. Один отец, одна мать у человека, а баб на свете сколько угодно.

Младшему Ждеру захотелось развеселить старика.

— Да ведь матушке больше хочется иметь невестку для себя, нежели жену для меня.

— Вот именно, парень. Вижу я, что ты вошел в разум и начал больше понимать. Вот так и с Визиром. Сначала он был сосунком, потом стал стригуном, потом трехлетком, а теперь — конь в самой силе. Я считал тебя ребенком, теперь вижу, ты уже мужчина. А ей, человече, нужна невестка, чтобы судачить обо всем на свете!

Старик горделиво поднял голову и довольным взглядом окинул Ионуца, пытаясь разглядеть в этом юноше самого себя — каким он был в далекие молодые годы. Он вплотную подъехал к сыну, обнял его за плечи и прижал к себе, потом торопливо огляделся вокруг — не заметил ли кто этой слабости, столь редкой у старого конюшего. Но на них глядели только цветы, посылая им тысячи радостных взоров и тысячи улыбок.

— Послушай, Ионуц, — доверительно и ласково начал старик, — ты каждый день бываешь в доме Симиона и, надо полагать, заметил, какой там царит мир и покой. Поезжай и взгляни, как живут другие твои братья, которые поспешили исполнить желание боярыни Илисафты, но радости ей так и не доставили. Ибо хочет она, чтобы невестки были у нее в подчинении, так же, как все мы во власти господаря. Если ты желаешь услышать от меня совет, то скажу, не заглядывая в Месяцеслов дьячка Памфила, что жить в доме с бабой — тяжелое дело и тяжкая работа. На такого рода дело мужчина должен решиться смолоду, а позже на это идти труднее.

Ионуц молчал. Старик наблюдал за ним краешком глаза.

— Что ты на это скажешь, какие у тебя намерения?

— А что я могу сказать, батюшка? Я думаю, что в жизни человека лишь однажды бывает весна.

— Эхе! Если ты так говоришь, парень, если так эти дела понимаешь, то я окончательно убеждаюсь в том, что ты уже настоящий мужчина и что у тебя есть голова на плечах. Эх, где моя весна! Была она, да ушла навсегда!

Конюший Маноле устремил взгляд вдаль, в бесконечные степи, где виделись ему в волнах нагретого воздуха призрачные тени прошлого. Оттуда, из Нижней Молдовы, повеяло на него воспоминание о юношеской любви и бодрило его радостью даже теперь, в эту весну, когда все вокруг уже стало для него бесплодным и сухим.

Он еще раз прижал Ионуца к плечу. Потом тяжко вздохнул, словно отстранил растрогавшее его воспоминание, и снова с достоинством выпрямился в седле.

Ионуц подождал, пока он совсем успокоится.

— Батюшка, — произнес он тогда, — вот ты говоришь о боярине Илисафте, жалуешься и осуждаешь ее. Однако же для меня она была родной матерью: ведь все радости и ласку я познал от нее. Как же мне не быть ей благодарным. Отзываться о ней я могу только добрыми словами.

— Ты прав, парень, — вздохнул конюший. — Порою случается, что у молодых больше разума, чем у стариков.

— Разум этот, батюшка, от тебя же, как и сказано в «Александрии».

Сердце конюшего совсем смягчилось, ибо старик понял, что младший сын знает тайну, которую он хотел открыть лишь в свой смертный час. Нынче от детей ничего не скроешь. Старик хотел было в третий раз обнять Ионуца, но сдержался, как и подобает сильному мужчине, каким он себя еще считал.

Однако Ионуц понял его и на этот раз. Он нагнулся, поцеловал руку старика, которой тот упирался в бок, потом выпрямился и горделиво откинулся в седле. Они пустили лошадей рысью и некоторое время ехали молча.

— Батюшка, — сказал наконец Маленький Ждер, — прежде чем мы поднимемся к конному заводу и подъедем к дому Симиона, хочу сказать тебе, что я внимал всем твоим советам и наставлениям. Я бывал не раз во Львове, у Дэмиана, и убедился, что моя невестка сущая наседка, и Дэмиан под ее крылышком чувствует себя точно птенец. Она так его обихаживает, так о нем заботится, что просто диву даешься.

— Хм, — пробормотал старик Маноле, — видно, ей пришлось хлебнуть немало горя с первым мужем.

— Она говорит, что это неверно; своего первого супруга она оплакивала — это все видели. Хотя оно, пожалуй, и было так, как ты говоришь. А впрочем, возможно тут и другое: боится потерять и второго мужа, вот и дрожит над ним, как над сокровищем.

— Хо-хо! Я и раньше говорил Илисафте, что ты хитер, как купец на ярмарке. Этак ты и меня перехитришь.

— Этот товар, батюшка, я не продаю. Часто я видел и Кристю, и боярыню Кандакию. Она считает, что нет на свете молодца более пригожего и отважного, чем братец Кристя. Кристя же на солнце еще может очи поднять, а вот на Кандакию — нет. И уж коль скоро они так без меры счастливы друг другом, то это опасный пример. Ежели ему последовать, то мне еще до утренней зари надобно жениться. А у меня на это времени нет. Однако замечаю я, что недавно к конюшне проехали два всадника.

— Хм! — снова пробурчал старик. — Многое ты понимаешь и правильно обо всем судишь, мне по душе слова твои. Я также приметил свежие следы на тропинке. Но все ли ты понял? Старые конюшие умеют лучше молодых читать конские следы.

— Боюсь, что это гонцы по мою душу.

— Ого! Ты и это угадал?

— Угадал, батюшка, ведь это следы подкованных господаревых коней. Наши рэзеши, что несут ратную службу, не подковывают своих лошадей. Стало быть, проехали люди более высокого звания. А людей высокого звания, которые прибывают прямо от господаря, я начал опасаться.

— И потому, парень, я сужу, что не пустая у тебя голова на плечах.

— Должно быть, на кого-то на этом свете я немного похожу, честной конюший. Однако мы уже подъезжаем, а я еще не успел рассказать о Симионе и о моей свояченице Марушке.

— Ну уж семья Симиона меньше всего может быть для тебя примером.

— Дорогой батюшка, мне как раз эта семья больше по душе.

— Диву даюсь!

— Мне это больше по душе, как поется в той песне, которую ты знаешь. Я слышал, как ты пел ее. Слышал, когда еще был ребенком, и она запомнилась мне. Мне это по душе еще и потому, что ты сам когда-то наставлял меня: по божьему соизволению небо яснее и воздух чище после грозы, а водная гладь ласковее после бури. Я этого не забываю.

— Бог мой, — развеселился старик, — кому же все-таки ты собираешься продать меня? Туркам или ляхам? Скажи, чтобы знал я наперед. Значит, именно это тебе нравится?

— Нравится.

— Ну, тогда я ничего не могу с тобой поделать.

Старик еще продолжал смеяться, когда они въехали на новый двор Симиона Черного. Он хохотал во все горло и выглядел так молодо, что Марушка, стоявшая у крыльца, вскинула свою головку в венце солнечно-золотистых кос, и лицо ее выразило удивление; удивленно и хмуро смотрел Симион, сдержанно улыбался лишь какой-то незнакомец.

Ионуц тотчас же узнал этого незнакомца, хоть прежде никогда не встречал его и не видел, — в последние годы о нем много говорили и слава о нем шла повсеместно.

Это был лысый, хилый человек с редкой бородкой и худым, без кровинки лицом. На вид ему казалось не больше сорока — сорока пяти лет. С бледного, словно долгими бессонными ночами изнуренного лица смотрели большие, навыкате, темные глаза. Он ласково улыбался, но Ионуц знал, что ласковая улыбка эта могла быть и обманчивой. Маленький Ждер узнал этого человека еще и потому, что вся его фигура была искривлена косо выпиравшим на спине горбом. Молдаване прозвали его Горбуном, и все знали, что он был захвачен у Раду-водэ Басараба в крепости на Дымбовице и вместе с княгинями и казной привезен господарем в Сучаву.

Это был Штефан Мештер; происходил он из знатного боярского рода Басарабов; говорили, что он снискал любовь самого Раду, князя валашского, и был для него учителем, наставником и советчиком. Князь называл его не иначе как «дядюшкой Штефаном», что служило доказательством их родственных связей. Другим доказательством была верность Штефана Мештера княгине Раду-водэ Войкице и княжне Марии, которых он добровольно сопровождал в молдавский полон. Он был для них самым близким другом и самым верным слугой.

Было известно, что постельничий Штефан Мештер советовал Раду-водэ жить в дружбе с Молдовой, что он провел годы своей молодости в Венеции, знал латынь, несколько лет жил на острове Родосе. Затем побывал и в Трапезунде, во владении Комненов, еще до того как султан Мехмет Второй предал те края огню и мечу. Сердце ему подсказывало, что Раду-водэ необходимо объединиться со Штефаном-водэ и совместно выступить против измаильтян, он неизменно повторял это. Раду-водэ разрешал ему говорить, выслушивал советы с улыбкой, однако, когда настало время действовать, поступил так, как сам счел нужным. Это повлекло за собой падение и гибель князя.

Среди бояр, окружавших князя Басараба, многие были связаны с турецкими беями из-за Дуная и из крепостей Брэилы и Джурджу; поэтому постельничий Штефан, живя в Бухаресте, вынужден был таиться, скрывать свои истинные помыслы и желания, и когда появлялся на боярском совете или на пирах, то более походил на шута, нежели на постельничего. По этой же причине его речей не вносили в записи обсуждавшихся государственных дел.

— Я не желаю распять Христа, — заявил Мештер на боярском совете перед началом войны с Молдовой.

Трудно было понять, что он хотел этим сказать. Ведь князя Молдовы никто в Валахии не считал Христом. Более того, именно брэильские бояре издали грамоту, в которой предавали позору и бесчестию Штефана-водэ. Тогда-то, говорят, постельничий Штефан произнес загадочные слова: «Кто смеется над другими — над собой смеется». Позже, когда папа, Венеция и короли направили послов к господарю Молдовы и пообещали готовиться к войне христиан против антихриста, стало ясно, что имел в виду боярин Штефан Мештер. Некоторые вспомнили, что он был учеником веницейцев и воином в Трапезунде.

— Какой уж из него воин, коли господь создал его кривобоким? — недоумевали молдаване, разглядывая Штефана Мештера. Однако Ионуц Ждер, посмотрев, решил, что Мештер пригоден для воинских трудов — у него были крепкие руки и длинные ноги. Ионуцу почему-то нравился этот незнакомый ему боярин.

Любопытные всезнайки проведали, что прозвище Мештер постельничему Штефану дали неспроста. Его милость и на самом деле был мастеровым. В молодости, живя в Венеции, он не только изучал латинскую грамоту, но был еще учеником у часовщика. Это выяснилось позднее, в год, последовавший за окончанием войны с Раду-водэ. У княгинь Раду-водэ, ставших пленницами и рабынями при дворе господаря в Сучаве, единственным советником в их горьком одиночестве остался этот боярин. Он неизменно находился при них. Так как других занятий у него не было, он попросил князя Штефана разрешить ему наладить и установить часы на одной из башен Сучавской крепости. Князь с радостью дал разрешение на это; постельничий запросил еще несколько немецких мастеров из Бистрицы, с их помощью изготовил колеса, зубчатки, отрегулировал другие механизмы и приспособления, так что теперь молоточки так четко отбивали четверти, половины и часы, что звон слышен был во всех уголках крепости.

Все эти мысли пронеслись в голове Ионуца Ждера мгновенно, как ласточки, промелькнувшие в окне. Как только конюшие подъехали к крыльцу и спешились, они сразу услышали тонкий голос Штефана Мештера:

— Кто не знает великого конюшего Маноле? Я безмерно рад свести знакомство с ним и младшим его наследником, в котором сейчас весьма нуждаюсь. Мне еще не доводилось с ним встречаться; теперь он передо мной, и он мне нравится.

— Смиренно кланяюсь, честной постельничий, — почтительно ответил Ионуц.

— Ты меня знаешь? — удивился боярин.

— Впервые стою перед твоей милостью. Но я готов служить тебе, боярин, если у тебя есть приказ поважнее того, что я получил вчера.

— Приказ есть, — сказал постельничий Штефан, разглядывая Ионуца. — Но позволь мне прежде засвидетельствовать свое почтение великому конюшему Маноле и выразить радость, что вижу его в добром здравии. Мы с конюшим Симионом уже более часа ждем, но еще ранее, чем его милость великий конюший изволил прибыть сюда, до нас донеслась весть снизу, из долины, о том, что он заставил некоего искусного лекаря размять ему спину. Право, ты, боярин, сделал доброе дело, — ведь настает время, когда требуется, чтобы и старые сабли стали рядом с молодыми для христовой войны.

Довольный и сияющий, конюший Маноле позволил обнять себя; ему было приятно сознавать, что имя его пользуется столь громкой славой — ведь даже боярин, прибывший издалека, знает о нем. Конюший сразу понял, что боярин прибыл из чужих краев, ибо одет он был совсем не так, как одевались молдавские и валашские бояре. На ногах высокие юфтевые сапоги с раструбами из оленьей кожи. Короткий кожаный кафтан, а под ним угадывается тонкая кольчуга. На шее — золотой крест на цепочке.

«Но как случилось, что Ионуц, этот чертенок, который и живет-то на свете без году неделю, мальчишка, не знавший и впервые увидевший чужестранца Мештера, назвал его по имени? Не кроется ли тут какое-то волшебство? Не будь он мне родным сыном, я бы опасался его».

— Не надо так удивляться, великий конюший, — продолжал меж тем незнакомец. — Я действительно Штефан Мештер, в прошлом боярин Раду-водэ. Сейчас я служу в Молдове. И за то время, пока я находился при княжеском дворе в Сучаве, я успел кое-что узнать о некоторых достойных мужах вашей страны.

Ионуц Ждер подошел к Симиону — сообщить о том, что старик отец захватил с собою все свои снадобья и инструменты и что, по мнению конюшего, Визиру следует пустить целую кварту крови. Весною иногда в этом нуждаются жеребцы. Затем надо напить коня отваром из ромашки с медом.

Симион коротко ответил:

— Ладно.

Потом Ионуц подошел к Марушке и стал шептать ей на ухо, что конюшиха Илисафта ужасно скучает по ней, непременно желает видеть ее, и ежели боярыня Марушка не может спуститься к ней в долину, то тогда придется боярыне подняться в гору.

— Ой, Ионуц, — метнула на него взгляд Марушка, — как могла подумать матушка, что я не стремлюсь повидаться с нею? Я бы замешкалась только в том случае, если бы постельничий Штефан приехал усталым и голодным, но его милость хочется отправиться в путь немедля. И я уже распорядилась, чтобы Георге Ботезату все для тебя приготовил.

Так, в суматохе и спешке, и совершился отъезд Ионуца из Тимиша. А в это же время внизу, в усадьбе, бобы указывали боярыне Илисафте, что Ионуцу предстоит дальняя дорога, и в ней ждут его опасности.

— Друже, — обратился к Ионуцу Штефан Мештер, задержав его у крыльца, — мне известно, что ты получил от преосвященного Амфилохие повеление явиться в господарев стан у Васлуя. Гонцы едва успели выехать, а я как раз прибыл в Васлуй с грамотой от моих повелительниц. Тогда князь Штефан, посоветовавшись с отцом Амфилохие, вручил мне приказ и грамоту, чтобы я привез тебя в Сучаву для службы княгиням Басараб. Лишь после этого нам с тобой велено вместе отправиться в стан господаря.

Ждер откинул со лба непокорную прядь волос и левой рукой взял господареву грамоту. Он узнал княжескую печать и, наклонившись, поцеловал ее.

— Я научился чтению и письму в монастыре Нямцу, — сказал он, — и вижу, что ты, боярин, в точности передал приказ, изложенный в грамоте. Сейчас я в одно мгновение оседлаю коня, а потом по дороге мы ненадолго заедем к боярыне Илисафте, чтобы поцеловать ей руку и положить в походную сумку испеченные ею подорожники, — они пригодятся нам с тобой.

 

ГЛАВА III

В которой рассказывается о том, что представлял собою его милость постельничий Штефан Мештер

Второй всадник, о котором говорил Ионуц, рассматривая следы подков по дороге к конюшням, был слуга Штефана Мештера, коренастый, низкорослый и смуглый человек с очень густыми бровями. Он стоял в стороне с двумя оседланными конями гнедой масти, на одном из которых была дорогая сбруя; казалось, человек этот как будто ни на кого и ни на что не смотрел. На самом же деле он пристально следил за всем вокруг, и никто не ускользал от его взгляда. Ионуц Ждер вскоре заметил, что, увидев татарина Георге Ботезату, слуга постельничего Штефана так и впился в него глазами. Но татарин казался вполне равнодушным к этому.

Ждер узнал у боярина, что слуга его родом из Албании и зовут его Григоре Дода. Постельничий держал его при себе уже тринадцать лет; в свое время он нашел его в одном из портов Далмации и спас от гибели, ибо венецианские синьоры готовились вздернуть его на виселицу за некоторые далеко не похвальные дела.

Об этом случае постельничий рассказал перед самым отъездом, перед тем, как выпить по стакану вина, поднесенному им боярыней Марушкой, когда они уже собирались сойти с крыльца и сесть на коней.

Постельничий спросил:

— Ты даешь вино своему слуге?

— Перед дорогой никогда, — ответил Ждер.

— Правильно делаешь, — одобрил боярин. — Я тоже не даю вина своему слуге, но два раза в год он пьет сколько ему заблагорассудится. Из-за этого зелья и приключилась с ним однажды беда в Котаре. Он спустился с гор к лиману: его одолевала жажда, и он давно не видел людей. Вот тогда-то ему и захотелось выпить как следует. Он отправился на окраину города в кабачок, стоявший у берега моря, выпить сладкого черного вина. Он заказал самое сладкое, самое крепкое вино. В поясе у него было немного серебряной мелочи, и на все деньги он купил вина. Он выпил, ему понравилось, но показалось мало. Тогда он вышел на улицу к своему коню, велев и кабатчику выйти посмотреть на его товар — горную лошадку и мехи с брынзой. «Сколько денег можно получить за лошадку и за мехи?» — спросил Григоре Дода. «Один веницейский золотой и еще четверть золотого», — отвечал кабатчик. «А сколько черного вина, которое я пил, можешь ты дать мне за один веницейский золотой и еще за четверть золотого?» — «Я дам тебе столько вина, сколько ты сможешь выпить до полуночи», — ответил кабатчик. Тогда Григоре Дода отдал ему свой товар, разулся, расстегнул ворот, засучил рукава и принялся утолять жгучую свою жажду. Когда же глаза у него налились кровью, он стал злобно озираться по сторонам. В кабаке было еще много народу. Григоре Дода спросил, есть ли среди них кто-либо сильнее и главнее его. В ответ услышал смех и рассвирепел. Разгрыз зубами глиняную кружку, из которой пил, грозно насупился, опустил, как бык, голову и бросился на людей. Началось побоище. Полетели разбитые, исковерканные стулья, столы и горшки. Это бы еще полбеды, если бы не переломанные руки и ноги да разбитые головы. Когда появилась стража, Григоре Дода кинулся и на нее. Буяна скрутили и, чтобы охладить его пыл, бросили в сырой каземат под крепостной башней. Когда он пришел в себя, судья объяснил ему, что он натворил, сколько переломал костей, сколько причинил убытка. «Если у тебя нет денег, — сказал далее судья, — придется тебе расплатится собственной жизнью». Вот тогда-то, будучи на отдыхе в Котаре, я и вмешался.

— Если синьория позволит мне выкупить его, я готов это сделать, — сказал я, — но прежде мне нужно поговорить с ним.

— Хорошо, — ответили мне, — ведь, вздернув этого драчуна на сук, мы ничего не выигрываем. Добавьте синьории сверх пени за причиненный ущерб три золотых — и раб будет ваш; только в течение двух дней он должен покинуть владения Венеции.

— Сначала мне нужно поговорить с ним. Я прошу четверть часа.

— Мы даем целый час.

— Покорнейше благодарю, уважаемые синьоры, — сказал я.

Синьоры рассмеялись и позволили мне войти к Григоре Дода. Я застал его, спокойно ожидающим казни. Он рассказал мне, кто он и откуда явился; прежде был солдатом в Венеции, а затем — пастухом. Рассказал, что иногда на него находит такая вот напасть, и тогда он готов все отдать за вино, — потом успокаивается; а через некоторое время опять на него находит. Так уж, видно, ему определено богом. Но сейчас пришел конец, — жить ему осталось до полудня. Его вздернут, и он покажет язык всем страждущим, кои останутся мучиться на этом свете.

— Тебе дорога жизнь?

— Дорога, но надоела. Привязалась ко мне напасть, и не могу от нее избавиться.

— A в бога ты веришь, Григоре Дода?

— Верю в Христа и его пречистую матерь.

— А клятву ты можешь дать, Григоре Дода?

— Могу. Только какую клятву?

— Больше не пить.

— Нет, такой клятвы дать не могу.

— Тогда поклянись пить лишь один раз в год, — как раз на Новый год, — в первый день сентября месяца. Если поклянешься в этом, я тебя выкуплю.

— И этого не могу: такая уж у меня слабость, — я должен напиваться хотя бы два раза в год; если у меня будет хозяин, он удержит меня от тех пакостей, какие я вытворяю во хмелю; я его раб, и он властен делать со мною что угодно: пусть свяжет меня, наденет на меня колодки; пусть приставит стражу ко мне.

— Хорошо, пусть будет так, — согласился я. — Разрешаю тебе пить два раза в год. Я получил право распоряжаться твоею жизнью. Ты должен быть верен мне. Поклянись в преданности мне, поклянись на святой книге, которая у меня с собой, да на этом вот золотом кресте, и я выкуплю тебя у синьории.

Григоре Дода поклялся, и с тех пор он — мой верный слуга. Я не могу пожаловаться на него; когда же накатывает на него, я даю ему три дня на гульбу, а мои люди незаметно следят за ним. Однако в эти дни он не всегда бесчинствует. Иногда он веселится, порою плачет и выказывает необыкновенную любовь к людям и коням: и тех и других он поит вином.

Боярыня Марушка звонко рассмеялась, не решаясь поднести гостю второй стакан. Весело, рокочущим басом хохотал над этой историей и конюший Маноле. Где находится эта Венеция? И где находится Котар? Поди, на краю света. Значит, он был прав, подумав, что человек этот из далеких краев. Но он такой же христианин, как и мы, и, по всему видать, достойный муж. Пусть же он будет здоров!

— До скорой встречи, честной конюший, — подойдя к нему, проговорил Штефан Мештер.

— Даст бог, увидимся, — ответил с сомнением в голосе старшина Ждер.

— Господу угодны добрые дела. Мне всевышний ниспосылает в товарищи одного из сыновей твоей милости, который, вижу, дорог твоему сердцу, не беспокойся, я привезу тебе его обратно.

Сердечные слова. От них посветлело и лицо Симиона.

— Надо еще, чтобы и господарь этого пожелал, — не сдержался Маноле.

Постельничий коснулся его руки.

— Для Маноле Ждера и его сыновей милость господаря не иссякает, как благодатная роса. Тебе это известно, честной конюший, я могу лишь повторить то же самое. Служба, предназначенная Ионуцу, приятна сердцу нашего господина. Этого никто пока не знает, однако твоей милости я могу сказать.

— Скажи об этом и боярыне Илисафте, когда мы остановимся у нее, чтобы взять на дорогу пирогов, — рассмеялся Ионуц.

— Я понял, поклонюсь и скажу ее милости.

Ионуц подумал: «Как-то сумеет постельничий выпутаться, когда заговорит боярыня Илисафта?»

Они тронулись в путь, проехали лес и спустились к старой тимишской усадьбе. Маленький Ждер пристально всматривался: действительно боярыня Илисафта ждала у ворот. Она сразу поняла, что Ионуца призывает срочная служба, поняла, что времени для прощания мало, и загрустила, и только когда речь зашла о пирогах, глаза ее посветлели. «Красивые глаза у боярыни Илисафты, — подумал Ионуц, разглядывая ее. — А голос у нее звучит, как серебряная струна. Она говорит сейчас напевно, не частит. как обычно, и внимательно слушает постельничего Штефана».

— Матушка, время не позволяет нам спешиться, — начал было Ионуц, желая угодить своему спутнику.

Однако постельничий живо спешился и бросил поводья в волосатую лапу Григоре Дода. Затем снял с рук огромные кожаные перчатки. Эти перчатки еще в дороге вызывали удивление Ждера, теперь они удивили и супругу конюшего; она не могла и слова вымолвить, лишь широко раскрыла глаза. Но тут она удивилась еще больше.

— Мне уже довелось слышать о твоей милости, боярыня Илисафта, — сказал постельничий. — Я вижу тебя впервые и безмерно радуюсь этой встрече, но знаю я тебя давно. Мне пришлось, дорогая боярыня, исходить весь белый свет — сколько земли бог ни дал людям, я, кажется, всюду побывал. Достигнув Молдовы, я посмотрел направо, посмотрел налево, и все мне стало ясно. В любом краю меня прежде всего занимают люди, и я сразу узнал, какие здесь живут зажиточные и достойные миряне. Правда, мало и здесь встретишь таких людей, которых жалует светлый господарь, — так мало, что их можно по пальцам перечесть. Прошу тебя, почтенная Илисафта, не утруждай себя ради нас, путников, спешащих на службу господареву. Мы лишь присядем на крыльце, а пироги пусть Георге Татару положит в переметные сумы. Есть кое-какой запас и у моего слуги Григоре Дода; не столь вкусны наши яства, но есть все же можно, не поломав себе зубы. Мы пробудем здесь недолго и умчимся, по словам твоим, как вода в речной стремнине; но знай, достойная боярыня, что в пути мы все будем оглядываться назад. Как мы договорились наверху, у крыльца почтенного конюшего Симиона, я не задержу долго этого молодого боярина, и чем скорее мы тронемся, тем скорее возвратимся. Не смейся, боярыня Илисафта, и верь тому, что говорит тебе богобоязненный муж, мы не поедем в Васлуйский стан, досточтимая Илисафта, мы направимся в другую сторону, и ежели ты непременно желаешь знать куда — я сообщу твоей милости, но только чтоб ни до кого иного слух об этом не дошел, — я беру Ионуца в Сучаву, чтобы увезти оттуда княгинь и доставить их в крепость Нямцу. Таково повеление господаря. Мы следуем в Сучаву, чтобы юноша увидел избранный круг. Под Васлуем, в стане господаря, один лишь воины. Там не увидишь прекрасных женских глаз, любезных нашему сердцу. Кругом воины, и только воины. Да с некоторых пор князь еще установил там строгие порядки, вино дозволено лишь раз в неделю, в кости играть запрещено. Коль скоро твоя милость желает знать, почему нельзя играть в кости, могу тебе сказать: это из-за албанцев — им не везет в игре, а также из-за немцев — им чересчур везет; по этой причине албанцы стали избивать и резать немцев. Благодарим тебя за все, достойная Илисафта, особливо за добрые слова, и желаем застать тебя по возвращении пашем в добром здравии.

Ждер улыбался про себя, ему нравилось, как обошелся Штефан Мештер с конюшихой. «Расторопный человек, этот горбун валашского князя. Быть может, слишком много он говорит и пустяки к тому же, но все к месту. Сейчас он молчит, — задумался. О чем?»

В сопровождении слуг они выехали на большую дорогу, что вела к крепости и монастырю. Вначале скакали быстро, не оборачиваясь, потом поехали не спеша, рысцой.

Ждеру казалось, что лицо постельничего Штефана задумчиво.

— Как полагаешь, конюший Ионуц, — застанем мы в крепости пыркэлаба Арборе?

— Я полагаю, застанем. Но разве мы должны подняться в крепость?

— Прости меня, друже, что не предупредил тебя сразу же. У меня есть грамота и к пыркэлабу, коему повелевается дать для нашего дела служителей. Я наделен властью требовать людей всюду, когда они нам понадобятся.

— Так потребуем.

— Погоди, не спеши. Согласно приказу господаря, мне требуются разные слуги. Из смышленых и проворных хватит одного. Да еще несколько очень храбрых и мужественных. Чтобы смышленые руководили отважными. Тут мои грамоты не помогут, — ты сам должен подумать, как подобрать помощников.

Ждер молчал, выжидая.

— Мне довелось хорошо узнать, каковы люди при молдавском дворе, — продолжал постельничий Штефан. — Известны мне также все подвиги и твоей милости. За свою жизнь я многое видел и слышал. Меня ничто уж не испугает, ничто не покажется и сверхъестественным, ибо сила и знания даны нам милостью божией. Совершить в жизни мы можем столько, сколько угодно господу богу. Я не буду говорить тебе праздных слов, какие говорил другим; скажу лишь, что после всего того, что услышал о молодом конюшем Ионуце, я высоко ценю его.

— Ты узнал обо мне от господаря?

— От него и от княжича.

Ждер искоса взглянул на своего спутника и увидел, что тот улыбается.

— Княжича я уже давно не видел, — сказал Ждер.

— Мне известно и это; однако вы были друзьями. Итак, немного зная тебя, я обращаюсь к тебе с просьбой: окажи мне услугу, выбери тех мужественных людей, в которых мы нуждаемся. Немногого стоит моя грамота, если некому выбрать необходимых нам помощников.

— Я подумаю, — смиренно ответил Ждер.

— А тем временем, конюший Ионуц, я скажу тебе о том, что мне по душе в стране Молдове. У нас Раду-водэ жаловал и облекал властью никчемных людей. А вот у Штефана-водэ на дураков большого спроса нет.

— Я полагаю так, честной постельничий: мы попросим у пыркэлаба двух знакомых мне ратников. Одного из них зовут Самойлэ Кэлиман, а другого Онофрей Кэлиман. Если они сейчас в крепости, пусть он нам их даст, если их нет в крепости — пусть позволит взять их из дому.

— Крепкие люди?

— Каждый, честной постельничий, соответствует своему прозвищу: одного именуют Ломай-Дерево, другого — Круши Камень.

— Ну, надо думать, что оба молодцы хороши, тем более что они сыновья старшины Некифора.

— Стало быть, — улыбнулся Ионуц, — твоя милость знает и старшину?

— Слыхивал о нем. Говорят, он давно сделал себе гроб, но пока что сия домовина служит вместо яслей лошадям.

— Это верно. А Самойлэ и Онофрей — самые дельные и надежные из всех его сыновей. Уж если они за что возьмутся — дело надежное.

— Так надобно найти их и взять с собой. Тогда, думается, достаточно будет, кроме них, двух наших слуг…

— Татару еще лучше их, — с гордостью сказал Ионуц.

— А Григоре Дода — лучше всех, — улыбнулся постельничий Штефан. — Хочу тебе еще одно сказать, конюший. Мне по душе пришлась боярыня Марушка.

— Правда?

— Очень понравилась. Красивая женщина и какая-то особенная. Конюший Симион правильно делает, что бережет ее, словно редкое сокровище. Но я бы дал ему один совет. Ежели случится разыскивать ее, пусть ищет не так, как всех ищут, а ежели станет от нее чего-то ожидать, пусть ожидает не того, что ждут от других баб. Если бы, боже упаси, боярыня Марушка утонула в быстринах Молдовы, то искать ее надо было бы не вниз по течению, а вверх. Не сердись, конюший, за мои слова.

— Зачем же мне сердиться, честной постельничий? Ты верно говоришь. Дозволь спросить, задержимся мы в крепости или только отдохнем и снова на коней?

— Мы сперва сделаем привал, конюший Ионуц. Скажемся усталыми и ляжем отдохнуть. Потом, с божьей помощью, подымемся в час, когда никто не ждет этого, полагая, что мы спим. Тронемся ночью, отдохнем днем и въедем в Сучаву никем не замеченные.

— Удастся ли нам это?

— Думаю, что удастся сделать это, когда пробьет одиннадцатый час.

— Хорошо, я в твоей власти, постельничий, и поступлю, как ты прикажешь.

— И ни о чем более не полюбопытствуешь? Не хочешь, чтобы я тебе кое-что пояснил?

— Конечно, хочу.

— Тогда спрашивай, и я тебе все расскажу как доброму товарищу. Я не стану просить тебя хранить тайну, не свяжу тебя и клятвой. Тайны раскрывают, клятвы нарушают. Надежному человеку я не ставлю условия, с ним я готов и разделить успех, и потерпеть неудачу. Что желаешь ты знать?

— Хочу знать, какие опасности грозят повелительницам твоей милости?

— Каким моим повелительницам?

— Повелительницам твоей милости. Тем, кого ты собираешься перевезти из Сучавы поближе к Васлую.

— Да, это так, — тихо проговорил постельничий, — таков приказ господаря.

— А если это приказ господаря, — так же тихо продолжал Ионуц, — то кого надобно опасаться? Почему мы должны спать днем и войти в Сучавскую крепость ночью, в одиннадцатом часу? Быть может, князь кого-либо опасается?

— Князь никого и ничего не опасается, друг Ионуц. Да он ничего и не знает. Он получил какое-то послание от моих княгинь, и повелел, чтобы их желание было исполнено. Это было четыре недели тому назад, но одна их просьба до сих пор не исполнена: ибо его преосвященство архимандрит посоветовал мне повременить, пока он не подаст знака. Теперь же князь Штефан выражает нетерпение, и мы должны поспешить Преподобный отец Амфилохие сказал мне, что перевезти обеих княгинь надо немедленно, дабы не разгневался господарь: он же предупредил меня и о том, что есть причины и для некоторых опасений.

— Может быть, надо остерегаться, чтобы не напал на нас какой-нибудь ляшский отряд? Но ведь рубежи владений господаря надежно охраняются.

— Нет, дело тут в другом.

— В чем же? Может быть, подкапывается внутренний враг?

— Не враг. Наоборот.

Ждер удивленно взглянул на постельничего и замолчал. Потом наклонился к нему.

— Быть может, по той же причине княжичу Алексэндрелу запрещено ездить в Сучаву? Уж не поэтому ли Штефан-водэ повелел ему поселиться в Бакэу?

— Может быть, и поэтому.

— Какое-нибудь безрассудство Алексэндрела-водэ?

— Не думаю. Должен тебе сказать, что по приказанию господаря с самого начала именно тебе предназначалось доставить моих княгинь в Новую крепость. Приказ господаря нельзя нарушить. Стало быть, тебе надлежит отвезти княгинь. Если бы их сопровождал кто-либо другой, для него опасности, думается мне, не было бы, разве только что Алексэндрел-водэ вдруг потерял бы рассудок. Но поскольку это дело поручено именно твоей милости, то тебя подстерегает опасность. Говорят, кто-то нанял людей, готовящих нападение на тебя.

— Что же он замышляет? Хочет убить меня?

— Нет, полагаю, что скорее намерены унизить тебя и опозорить.

Ждер нахмурил брови и остановил коня.

Постельничий взял его за руку.

— Не смущайся, конюший, и послушай старшего друга. Разве не правда, что ты и Алексэндрел-водэ в юности побратались? А став побратимами, вы совершили ошибку: доверяли друг другу все свои тайны. Александру-водэ обо всем тебе рассказывал. Вы вместе ходили по любовным тропинкам, перепрыгивали через заборы и проникали в сады, где только тебе одному выпало счастье срывать цветы…

— И это известно? — содрогнувшись, прошептал Ионуц.

— Известно все. Нашлись люди, которые все пронюхали и донесли Алексэндрелу-водэ, надеясь тем самым расположить его к себе. В одном сражении вы с княжичем бились вместе, и никто не сказал бы, что он был менее отважен, чем ты. Но тебе повезло: ты отличился в войне с татарами, и в сражениях с валашским князем — это известно всем; имя Ионуца Ждера, как шмель, жужжит по всей Молдове. Этого шмеля нужно устранить, ибо он раздражает. Возвести на него клевету не удается. Штефан-водэ знает и ценит своих людей. А время идет, и ядовитая зависть все глубже въедается в душу твоего недруга. Видимо, нашелся кто-то, кто подсказал ему, как лучше запятнать твою славу и унизить гордость твою. Не сердись. Это не я говорю, это говорит сам Штефан-водэ. Теперь ты, верно, хочешь понять, почему молодой княжич замыслил воспользоваться порученным тебе делом и привязался к нему, как муха к окровавленному коню. Алексэндрел-водэ выбрал сей случай потому, что ему, неразумному, захотелось пустить по всей стране дурную молву о тебе, да заодно опорочить и своего родителя, раз он не потакает всем прихотям сына, и показать, что слава Штефана-водэ тоже не без изъяна. Вот какими замыслами отравлена душа княжича. Потому-то мы и нуждаемся в таких людях, как Ломай-Дерево и Круши-Камень. Ты хочешь знать еще что-нибудь?

— Достаточно… — ответил с тяжким вздохом Ждер.

— Нам не уйти от трудных испытаний, — продолжал постельничий. — Я держал совет с архимандритом, мы долго думали и гадали и вот что решили: повелителю нашему мы ни в коем случае ничего не должны говорить; лучше умереть, нежели преподнести ему сию горькую чашу. Мы должны изловить виновника той самой сетью, которую он плетет, и держать его в ней так, чтобы он никогда больше не замышлял ничего подобного. И чтобы господарь ничего не узнал. Э-хе! Да ты, кажется, загрустил?

— Загрустил, честной постельничий.

— Не горюй. Не раз случалось, что большая дружба переходила в лютую вражду.

Услышав эти мудрые слова, Ждер поднял голову к синему своду небесному, обители предвечного владыки мира. Его мучили воспоминания. Терзала мысль о прошлом: не всегда он был чистосердечен и правдив со своим побратимом Алексэндрелом. В дымке этих воспоминаний мелькала тоненькая тень Насты, ее лукавство, и тут же в памяти вставали подвиги, совершенные им во славу повелителя и по долгу дружбы с Алексэндрелом-водэ, спасая коего, он не раз рисковал своей жизнью. Любовные утехи проходят, подобно этим облакам, скользящим над горами, а в бою его верность была постоянной и надежной; часто он смотрел смерти в глаза и мог не дожить до сего дня, до сего мгновения, когда пришлось задуматься над тем, как защититься от княжича, как избежать нависшей опасности.

Тучи, потянувшиеся со стороны гор, скользили не так-то легко и быстро, как ему сначала показалось. Лохматый туман заволок вершины, знакомые с детства, а это означало, что путников вот-вот застигнет дождь. Слуги, остановившись в двадцати шагах от них, спешились. Ждер понял, что Георге Ботезату советует Григоре Доде вытащить из переметной сумы плащ для постельничего и сам спешит сделать то же самое для своего хозяина.

В воздухе повеяло прохладой, подул ветер. Совсем недалеко, на расстоянии полета стрелы, находился городок Тыргу-Нямцу, и, если бы поехать прямо туда, можно было укрыться от непогоды. Однако путники направлялись в крепость: уже видны были ее башни и крепостные валы, окруженные высокими елями, над которыми вечно парили орлы. Ждер мог найти дорогу с закрытыми глазами: обойти город со стороны Оглинзь и подняться по крутой извилистой тропинке.

Для него, однако, осталось неясным, зачем он сюда едет; смущал его и этот чужестранный боярин, который искоса поглядывал на него. Говорит он учтиво и занимательно, любо послушать, но сейчас его большие, навыкате, глаза кажутся Ионуцу хитрыми. Быть может, он и не хитрит, но разумнее держаться с ним настороже. Быть может, этот боярин везет его в крепость для того, чтобы заточить там? Но зачем его завлекать туда и бросать в каземат, если он, Ионуц Ждер, — самый преданный из подданных господаря? Так может случиться лишь в том случае, если постельничий тайно связан с Алексэндрелом-водэ. Язык дан людям для того, чтобы они понимали друг друга, однако речи бывают и лицемерными и вероломными. Что, если этот боярин связан с княжичем какими-то тайными узами? Но для чего же тогда он все поведал ему, Ионуцу? Может, хотел усыпить его недоверие?

Неожиданно постельничий рассмеялся, показав свои острые редкие зубы, и Ионуц почувствовал что-то вроде робости, но тотчас подавил ее. Постельничий смеялся, глядя на него в упор.

— Ты прав, конюший Ионуц, что беспокоишься и недоумеваешь. Но поразмысли хорошенько и отбрось сомнения.

— Я уповаю на волю божью, — хмуро ответил Ждер.

— Верно. Однако вспомним пословицу: на бога надейся, а сам не плошай, недаром же господь наделил нас разумом.

— Правильно говоришь.

— Как же ты решишь? Поднимемся в крепость?

— Поднимемся. Только мы уже не сможем сегодня выйти оттуда: после захода солнца ворота запираются, а ведь нам надо нынче же отправиться дальше.

— Не беспокойся, конюший. Мы войдем и выйдем. Мои грамоты — это ключи, которые отпирают все ворота. Но пока что мы все стоим на одном месте. Если бы я был вероломен со Штефаном-водэ, то, стало быть, я вероломен и с моими княгинями. А ведь если бы не моя преданность вдове и дочери покойного Раду-водэ, я бы не последовал за ними в Молдову. Раз мои государыни находятся под защитой Штефана-водэ и пользуются его расположением — я не признаю для себя иного повелителя, кроме него. Это, как говорится, логическое рассуждение. Думал ли ты об этом, пока разглядывал в небе тучи?

— Думал.

— Правильно делал. Подумай и о другом. Прикинь, сколько злобы против тебя накопилось у твоего завистника, и если бы рука моя служила ему, то я нашел бы удобный случай пустить в ход вот этот тонкий и острый кинжал, который ношу за поясом. Мой удар был бы нанесен справа, и ты, будучи левшой, не смог бы защититься. Это оружие придумали итальянцы и пускают его в ход, когда им нужно сократить число своих «друзей».

С этими словами постельничий быстро вытащил стилет и, улыбаясь, протянул его Ионуцу:

— Дарю его твоей милости. Быть может, он когда- нибудь тебе пригодится.

— Благодарствую, честной постельничий. Пока говорил я, пока слушал твою милость, пока надвигались тучи, — я все время думал. Все сомнения, что терзали меня, я сброшу в воды Озаны. Сейчас у меня остался лишь страх перед опасностью, которая мне грозит, и я хочу быть готовым к защите.

— Видно, у тебя страх и решимость уживаются вместе, между ними находится смелость.

— А ты уже успел все взвесить и оценить. Так вот что я надумал, честной постельничий. Пусть твоя милость, не теряя ни минуты, соблаговолит подняться в крепость с двумя нашими слугами, а там ты, предъявив приказ господаря, попросишь у пыркэлаба сыновей Некифора Кэлимана — Онофрея и Самойлэ. Я же тем временем слетаю к одному из моих братьев, отцу Никодиму, монаху святого монастыря Нямцу. Я посоветуюсь с ним и надеюсь найти у него помощь. Не пройдет и трех часов, как я вернусь, а твоя милость пусть ждет меня со слугами на берегу Озаны на том месте, что называется Большая Ель. Там мы с тобой встретимся и сделаем привал. Пока наши кони будут пастись на берегу, мы поспим, а к полуночи, когда взойдет луна, двинемся в Сучаву.

— Да будет так, — ответил постельничий Штефан. — Однако ты лучше возьми с собою своего слугу; быть может, он понадобится тебе.

— Он останется заложником… — улыбнулся Ждер.

— Чтобы следить за мною?

— О нет! Если ты так думаешь, я возьму его с собой. Я вижу, старые олени сильнее охотников. Георге Ботезату лишь укажет тебе путь, а потом поедет за мной.

Весело глядя друг другу в глаза, они рассмеялись, потом еще постояли, наблюдая, как огромная туча наползает на солнце.

До заката оставалось еще часа четыре. Ждер вскочил на коня и, не задерживаясь больше, погнал в сторону монастыря. Постельничий Штефан подождал немного, провожая юношу улыбкой, — Ионуц пришелся ему по душе; затем подал знак татарину, и тот тронулся впереди по дороге к крепости.

 

ГЛАВА IV

Ночные дороги

Пыркэлаба Арборе в крепости не было. Он уехал днем в Вынэторь держать совет со старшиной Некифором, как укрепить стеной берег Озаны, так как крепостному валу стали грозить оползни. Нужны были люди, лошади и подводы, а жители села Вынэторь обязаны были нести эту повинность.

В воротах появился маленький, кругленький человек — седой благообразный помощник пыркэлаба шатерничий Некулай Мереуцэ из Пипирига. Он приказал спустить подъемный мост, затем подошел к гостю, проверил грамоту и повел его в покои для приезжих.

Постельничему понравилось в крепости: на башнях дежурили немецкие наемные ратники, везде царил строгий порядок, свойственный большим крепостям, словно тут каждую минуту ожидали вести о начале войны. Однако, благодарение богу, время было мирное, что и поспешил доказать шатерничий Некулай, отдав распоряжение челяди принести для гостей хлеб, брынзу и вино.

Крепостным служителям, обремененным заботами, постоянно приходилось бодрствовать, они не имели возможности чревоугодничать, готовить вкусную еду и довольствовались лишь овечьим сыром да плодами пашен и виноградников; всего этого было вдосталь, и постельничий не заставил упрашивать себя дважды. А сев за стол, сказал:

— Шатерничий Некулай, хочу я, чтоб ты еще раз выслушал те два повеления, из-за которых я приехал сюда.

— Честной постельничий, я все понял. Мы готовы по приказанию господаря принять княгинь Раду-водэ. Для них приготовлены две побеленные горницы, и мы распорядимся, чтобы для услуг им прислали двух цыганок из Думесника.

— У княгинь свои слуги.

— Знаю, как может быть иначе! Что касается двух служителей — Онофрея и Самойлэ Кэлиманов, — повремени. Мне надобно узнать, где они: ведь оба несут дозорную службу посменно с немцами, живущими в крепости. Но случается, эти немцы иногда уходят в город и там пропускают по чарке-другой. А потом затевают кутерьму, хоть мы и стараемся держать их в строгости.

— В таком случае, шатерничий Некулай, проверь, здесь ли нужные нам два служителя?

— Твоя милость хочет взять их с собой?

— Да, я возьму их с собой. Я ведь показывал тебе приказ, в котором говорится о служителях, кои мне понадобятся.

— Приказ я видел и готов ему повиноваться, но не лучше ли подождать, когда вернется его милость пыркэлаб Арборе?

— Я бы с радостью подождал, чтобы увидеть пыркэлаба, однако до заката солнца мне надлежит покинуть крепость и ехать в Сучаву. Понятно это твоей милости?

— Понятно, как может быть иначе? А пыркэлаб-то скоро вернется.

— Ну и хорошо. А пока, шатерничий Некулай, отведаю-ка я яства, которые ты соизволил мне предложить, и выпью чару вина за твое здоровье. И пусть тотчас же зададут коням ячменя.

— О конях я позаботился, честной постельничий. А вина ты должен выпить не одну, а две чары, ибо и я желаю поднять чашу за здоровье гостя.

— Пока мы будем допивать вторую чашу, пусть сюда придут Самойлэ с Онофреем, хочу их увидеть.

— Ну да, как может быть иначе! И ежели дело спешное, все будет тотчас исполнено.

Когда шатерничий и Штефан Мештер выпили по второму кубку, в дверях появились сыновья Кэлимана. Двери оказались для них столь низкими, что, когда они, кланяясь, предстали перед его милостью постельничим, оба потирали себе лбы.

Постельничий долго смотрел на братьев, изучая их. Покачал головой. Сказал:

— Ладно. Приготовьте своих коней, одежду и оружие.

— А для чего? — осмелился спросить Онофрей.

— Я прибыл для того, чтобы взять вас на государеву службу.

— Ну, что ж, мы готовы, — произнес Онофрей густым басом.

Самойлэ добавил высоким, словно нарочито измененным голосом:

— Оружие при нас, а кони и смена одежды у бати.

— Не мешкая отправляйтесь домой и возьмите все, что нужно. Затем прибудете к Большой Ели, что на берегу Озаны, где вас будет ждать конюший Ионуц Ждер. К закату солнца вам надлежит быть на месте.

Братья Кэлиманы поглядели друг на друга и улыбнулись, сверкнув зубами.

— Слышишь, братец, — проговорил Онофрей, — мы пойдем с конюшим Ионуцем.

— Слышу, я ведь не глухой. Это мне по душе. Будет рад и батя.

Когда они уже собрались уходить, постельничий задал им еще один вопрос:

— Который из вас Ломай-Дерево?

— Я, — похвалился Самойлэ.

— Стало быть, Онофрей — Круши-Камень?

— Верно, — обрадовался Онофрей, удивляясь догадливости незнакомого боярина. — Тогда нам нечего ждать, братец, надо отправляться и найти конюшего Ионуца.

— Сначала сделайте то, что я велел, а уж потом отправляйтесь к Большой Ели, — конюший будет там не раньше, чем зайдет солнце. Поняли?

— Поняли. Дозволь поклон тебе отдать, — ответил тонким голосом Самойлэ Ломай-Дерево.

Постельничий поглядел им вслед и, вздохнув, взялся за кубок.

— Добрые служители, — сказал он, — не горазды умом, но мужества и силы им не занимать стать.

— Иначе и быть не может, такими их создал господь, — подтвердил шатерничий Некулай Мереуцэ.

Все дела были сделаны, а пыркэлаб все не возвращался, — так всегда бывает с теми, кто ненадолго уходит, — и постельничий Штефан стал собираться в дорогу. Шатерничий Некулай попытался было удержать его, но чужестранный боярин отказался: недаром же он был некогда часовщиком — он умел определять время и в пасмурную погоду, и даже ночью.

Прошел короткий дождь, какой часто бывает в горах, и поднялся ветер. Но по тому, как он свистел среди елей, стихал, вновь подымался и вновь спадал, чувствовалось, что вечер будет тихим.

— Уже шестой час, — определил постельничий. — Солнце пошло к закату, и я обязан быть в том месте, которое указано моим товарищем. Оставайся с миром, шатерничий. Пусть пребывает в добром здравии и боярин пыркэлаб.

Штефан Мештер поспешно спустился из крепости и направился к условленному месту прямиком через ручьи, притоки и отмели Озаны, и наконец вдали, на правом берегу реки, показалась ель, какую не часто встретишь на этом свете. Ее густая крона покрыла такую площадь, на которой поместилась бы целая сыроварня вместе с загоном. Невдалеке от дерева паслись два коня, а рядом с ними на фоне заката отчетливо вырисовывалась фигура татарина.

Хотя Штефан Мештер и был уверен, что застанет своего товарища в условленном месте, сердце его при виде Ионуца радостно забилось, и он пришпорил коня. Ждер одевался после купания. Он оставил в воде Озаны все свои сомнения. На углях горевшего рядом костра поджаривались две форели, пойманные в реке. Костер, неизбежный на всех привалах путников в этом краю, горел весело и бойко, в пламени громко трещал хворост, валежник, сухие ветки поваленных бурей деревьев, о которых никто не знает и которые никто не считает. У такого костра, как бы ты ни промок, вмиг высохнешь, такой костер ласково согреет в час грусти и защитит во сне.

— А к форелям, — крикнул Ионуц, — у меня есть монастырский хлеб и горилка от батяни Никоарэ.

— Будь здоров и счастлив, — ответил ему Штефан Мештер, любуясь юношей, только что вышедшим из холодных вод Озаны и словно омывшимся живой водой. — Не рассказывай; ты все сделал правильно. Я видел Ломай-Дерево и Круши-Камень и должен признать, что выбор твой хорош. Будь эти молодцы проницательнее и умнее, они были бы менее пригодны для нас, ибо не следует слишком многим людям знать о наших делах.

— Верно! Однако ж отец Никодим знает о них.

— Пожелаем здоровья отцу Никодиму, — он, поди, поможет нам.

Ждер согласно кивнул головой. Конечно, отец Никодим поможет им. А ежели к этой уверенности прибавить и купанье, и жаркое пламя костра, и молодость, то чувствовал он себя прекрасно. Он радушно пригласил своего товарища к огню. И вот они сидели, наблюдая, как гаснут последние отблески заката. Оба молчали и слушали голос ветра, который становился все тише и слабее.

— Я пришел, — заговорил немного погодя постельничий, — из Валахии с одним товарищем по имени Гаврилуцэ. Он долгое время состоял при моих княгинях. По обязанности ему не полагалось быть слишком молчаливым. Но как это водилось при дворе валашского князя, Гаврилуцэ не любил работать головой. Так что княгиням частенько приходилось терпеть из-за него огорчения. Теперь они его от себя удалили, но Гаврилуцэ сумел подольститься к сучавскому наместнику и, по слухам, живет припеваючи. Этот пустой малый в восторге от своей красоты и статности и, как только увидит пригожую женщину, строит из себя Фэт-Фрумоса. И плетет своей Иляне-Косынзяне всякие небылицы. А когда прошлой осенью он увидел в Сучаве боярыню Кандакию, невестку твоей милости, то сразу влюбился, даже собрался было похитить ее и увезти. Молил смилостивиться, говорил, что умирает от любви. Хитрая красавица согласилась ответить на его любовь, только выговорила условие: пусть постельничий Гаврилуцэ раздобудет разрешительную грамоту от господаря, непременно с печатью. Гаврилуцэ сперва смеялся, но боярыня Кандакия оборвала его и продолжала настаивать на этом непременном условии. Таким пристыженным Гаврилуцэ, кажется, никогда еще не бывал. Позднее он признался мне, что эта бессердечная женщина — настоящая дьяволица: расставаясь с нею, он чувствовал запах серы… Эх, хороша форель, а ежели к ней еще и горилка, так просто диво!

— Батяня Никоарэ готовит восемь человек, сам он будет девятым… — тихо сказал Ждер, не подымаясь с плаща, на котором лежал у костра.

— Очень хорошо, — ответил Штефан Мештер.

Потом они молча лежали в наступившей вечерней тишине, поворачиваясь к огню то одним, то другим боком, чтобы ушла в дым и в землю вся дневная усталость. Подошли к огню и слуги. Более молчаливых созданий, чем эти два человека, казалось, нет на всем белом свете. Тишину нарушило лишь появление Самойлэ и Онофрея, которые прибыли с конями и с оружием, зажав под мышкой узел со сменой одежды. Пыхтя от усердия, они стали засовывать свои пожитки в переметные сумы, лишь время от времени вздыхая и поглядывая на Ионуца.

— Как дела? — спросил у них Ждер.

— Хорошо, — ответили они в один голос и снова принялись копошиться и укладываться.

Когда стемнело, откуда-то издалека, с окраины села, донесся собачий лай. Вода на реке подернулась рябью, а на небе в просвете между туч, загорелись две звезды. Кони, щипавшие траву, громко зафыркали, одни совсем близко, другие чуть поодаль, потом вновь успокоились. Татарин отошел от костра и бесшумно направился к ним.

Когда у Ждера стали в сладкой дремоте смыкаться веки, он различил сквозь сон голос Онофрея, выражавшего свое недоумение по поводу одного из давних рассказов старшины Кэлимана.

— Так ты и не узнал, что бы это могло быть, конющий?

— Ты о чем?

— Да о том самом, про что рассказывал батька, ну про то, как он вместе с боярином Маноле был в Нижней Молдове, у Катлабуги. Он говорил, что там по большущему-большущему полю стадами ходили к воде черные кабаны. За дикими кабанами ехали всадники без голов. Потом налетела стая воронов, которая застила все небо. Батька видел еще, как дрались между собою на берегу Катлабуги беркуты и стервятники.

— У страха глаза велики, — проговорил постельничий, и Ждер почувствовал, что погружается в сон.

Он проснулся, когда с ясного неба прямо в глаза ему засветил месяц. Перед ним стоял Георге Ботезату. Груда горящих углей казалась второй огромной луной, светившейся в темноте на поляне.

Поднял голову и постельничий, осмотрелся вокруг.

— Пора, — сказал он, отвечая на безмолвный вопрос Ждера. — Пока все хорошо. Что тебе приснилось?

— Приснился кто-то, говоривший, что он мне друг и поэтому собирается съесть меня.

— Скажу тебе, конюший, что сны бывают в руку, хоть все это лишь обман и плод воображения. Хотел бы я знать, где сыновья Кэлимана?

Ответил Григоре Дода, растягивая и коверкая слова:

— Здесь Кэлиман оба; кушал, теперь искать кони пошел.

Пересчитав и убедившись, что все шестеро налицо, всадники при лунном свете вновь перешли вброд Озану. Георге Ботезату, хорошо знавший дорогу, ехал впереди. Проехали низом под крепостью, по дороге в Оглинзь. В бескрайних лугах царила мертвая тишина. Вдали изредка поблескивала зеркальная гладь спокойных вод. Они молча мчались к долине Молдовы-реки; Самойлэ и Онофрей боялись рты раскрыть, зная, как опасно вымолвить слово в полночь. В эту пору стихают буйные ветры и нельзя их тревожить; по озерам бродят злые духи в образе худых, тонких женщин в белых одеждах.

Они перешли Молдову у Богдэнешть, по-прежнему направляясь к востоку, тогда как луна оставалась все дальше позади, на западе. К утру, заслышав пение петухов в селе у Нимирчень, остановились на опушке дубравы. Когда рассвело, они укрылись в густом бору, отыскав место для отдыха. Никем не замеченные, провели в лесной чаще весь день, словно попали в какой-то другой мир. А потом, когда потемнел небосвод, крадучись вышли ложбинкой, все в том же порядке — впереди Ботезату. В одиннадцатом часу ночи они достигли крепости Сучавы.

Прежде чем подъехать к воротам, остановились; Ждер и Штефан Мештер подошли друг к другу вплотную и шепотом посовещались. Заранее было условлено, что к воротам они подъедут лишь вдвоем. Когда на башне пробьет одиннадцать, они появятся у крепости, — капитан стражи уже знает, что это возвращается Штефан Мештер с приказом господаря. Он их впустит и проследит, чтобы ворота оставались открытыми до тех пор, пока они выйдут с княгинями Раду-водэ. Коней держат наготове. По заранее отданному приказу их седлают каждый вечер к назначенному часу. На них — легкие валашские седла и мягкие седельные подушки. Придется княгине Войкице и княжне Марии ехать верхом по-мужски, ибо другой возможности нет. В Молдове не было заведено, чтобы знатных женщин, как в Царьграде, носили в паланкине с атласными подушками черные рабы; устланные же коврами колымаги и возки годятся лишь для коротких выездов на какую-нибудь прогулку в лес или до монастыря.

Таким образом княгине и княжне предстоит трудная дорога. Сначала княгиня Войкица колебалась, — у вдовы, перенесшей тяжелое горе, было слабое сердце. Однако княжна Мария так жаждала этой поездки и так досаждала матери, что та наконец уступила. Другого ничего не оставалось, надо было свыкнуться с мыслью, что молодость неудержима, как весенние потоки.

— Княгиня Войкица удивлена, — говорил постельничий Мештер, — однако же удивляться тут нечему. Подобно Марушке, супруге его милости Симиона, княжна одержима бесом противоречия. Казалось бы, она должна ненавидеть Штефана-водэ за то, что он изгнал ее отца, отобрал у них все богатства, опустошил их дворец, но она, напротив, взирает на него с восторгом и теряет покой, если подолгу не видит его. А теперь она желает перебраться поближе к Васлую. Сколько она жаловалась, негодовала, посылала письма, требовала ответа. А, как говорится у франков, чего пожелает женщина, того пожелает и бог.

Для Ждера многое стало проясняться. В пути нужны осмотрительность и осторожность по вполне понятным причинам. Но к чему эта таинственность в самой крепости, почему отъезд назначен ночью, когда кричат первые петухи, а стражи стучат копьями в дубовые настилы дозорных башен.

А это для того, чтобы не причинять излишнего беспокойства супруге Штефана-водэ — гречанке Марии.

Однако, какие бы меры предосторожности ни принимались, женщина, как полагал постельничий, все равно узнает обо всем, что творится на этом свете. Молодая княжна Мария выходит, улыбаясь, а старшей княгине Марии, супруге господаря, остается только вздыхать.

Так уж водится в нашей быстротекущей жизни. Любовь не стареет, но люди увядают и уходят. И еще утверждает постельничий: если вино идет на пользу только удалым, то и любовь — не каждому благо. Однако у Штефана-водэ душа от любви крепнет — так уж ему суждено.

И постельничий добавил, улыбаясь Ждеру:

— Могу ли я бросить камень в цветущее древо?

Когда колокол на башне пробил четыре раза, оба боярина подъехали к воротам. Они постучали четыре раза. Тотчас послышались окрики часовых, и свет во всех окнах крепости погас.

В воротах показался капитан Хулпе. Он узнал Ионуца и постельничего Штефана. Однако, чтобы лишний раз удостовериться, что на грамоте печать господаря, он стал разглядывать ее в своей каморке при мерцающем свете огарка. Затем пригласил постельничего пройти вместе с ним к его милости главному привратнику, который ожидает их.

— Есть какие-то причины для задержки, капитан Хулпе? — озабоченно спросил боярин Штефан.

— Никакой задержки не может быть, боярин, — бойко ответил капитан. — Службу справляем безупречно. Однако таков порядок, и, кроме того, его милость гетман пожелал выделить вам охрану в дорогу. Десять всадников уже готовы, я их сам подобрал.

— Ты считаешь, что была надобность проявить такую заботу?

— Не я так считаю, так считает гетман.

Видно было при свете огарка, как осклабился Хулпе; потом он еще раз притронулся к печати и стал еще больше похож на того зверя, имя которого носил . Ждер строго посмотрел на него, но тут же догадался, что капитан выпил на сон грядущий кружку вина, развязавшую ему язык более чем надобно. Капитан держал себя с незнакомым боярином высокомерно, как это иногда бывает у молдаван.

Ионуц, заранее радуясь, ждал от постельничего должного ядовитого ответа этому распоясавшемуся вояке, который пытался их задержать.

Однако постельничий Штефан сдержал свой язык, не проронил в ответ ни слова. Он приготовился следовать за Хулпе. А Ионуцу шепотом приказал:

— Конюший Ждер, следуй к княгиням — к новым покоям под Небуйсой.

— Княгини ждут, — снова ухмыльнулся Хулпе, — и лошади тоже готовы, стоят у крыльца.

— Конюший Ионуц, — добавил постельничий, словно не слыша слов привратника, — поклонись княгиням и скажи, что я скоро приду. Помоги им сесть на коней. И чтоб никто иной не посмел к ним прикоснуться.

Ионуц Ждер, чувствуя, как сильно забилось у него сердце, направился к башне Небуйсе, к новым покоям. Он понимал, отчего у него так стучало сердце. Ибо у него, как и у Штефана-водэ, была своя слабость. И, несмотря на молодость, ему не раз приходилось расплачиваться за свои невольные увлечения. Таким бывает и Пехливан, его пес с лохматой мордой, когда идет по следу косули, возбужденно фыркая и словно радуясь. Но Ждер считал, что уж он-то сам приобрел необходимую воину выдержку.

Он отчетливо различил в темноте двух оседланных коней. Двух маленьких валашских лошадок. Слуга сторожил их. Какая-то тень мелькнула на верхней ступеньке крыльца.

— Где его милость постельничий? — спросила тень высоким, тонким голосом.

То была служанка из покоев княгинь. Очевидно, она видела в темноте, как кошка.

— Сейчас придет и постельничий, — спокойно ответил Ждер. — Пусть княгини соблаговолят сесть на коней.

— Это ты, конюший Ионуц?

— Я, — обрадовался Ионуц, не зная, кто именно его спрашивает.

«Вот что значит слава! Всяк тебя знает. Приятная награда, — добавил он про себя, думая о наставлениях постельничего. — Стану и я философом».

— Что ты сказал, конюший Ионуц?

— Я сказал: «Передай княгиням, чтобы они сели на коней».

Обняв незнакомку, Ждер не отпускал ее и чувствовал, что она молча смеется. Но вдруг, подобно тени, она выскользнула и исчезла в покоях.

Послышался шепот, и вскоре показались два закутанных привидения, которые стали быстро спускаться по ступенькам. Они нагнулись, чтобы разглядеть конюшего. Ждер поклонился и подошел к первой лошади; опустился на одно колено и протянул руку. Одно из привидений, держась за протянутую руку, ступило на его колено и легко поднялось в седло; взметнулось покрывало из тонкой материи.

«Это, должно быть, юная княжна Мария, ибо она спешит», — подумал Ионуц.

Он подставил колено и для другого привидения. На этот раз поступь была более тяжелой. Очевидно, княгиня Войкица.

— Готово? — послышался голос постельничего, незаметно возникшего около лошадей.

— Готово, — ответил Ждер, — можно отправляться.

Неподкованные валашские лошади не цокали копытами по двору крепости. Держа обеих под уздцы, Ждер вывел их через те самые ворота, в которые вошел вместе с постельничим. На этот раз капитан Хулпе не показался. «Капитана Хулпе сейчас распекает гетман», — подумал Ионуц. Ворота за ними закрыл караульный. Конная охрана, снаряженная гетманом, стояла у моста. Когда Ждер вскочил в седло и увидел возле себя постельничего, и то, что впереди снова занимает свое место Ботезату, что Григоре Дода замыкает отряд, а рядом с ним едут оба Кэлимана, его душу наполнила гордость. В эту минуту все его чувства обострились, а тело стало словно легче. Будто какая-то сила подымалась в нем изнутри, сила, которой он столько раз пользовался, часто необдуманно и неосмотрительно. Однако сейчас возле него человек с трезвой головой, человек, ум которого подобен сверкающему алмазу; поэтому Ионуц должен сдерживать свои порывы, доказать, что для него уже прошла пора сумасбродной юности.

— Всадники гетмана получили приказ сопровождать нас до Нямцу, — шепотом пояснил постельничий Штефан. — Стало быть, и гетман полагает, что княгини остановятся в Нямецкой крепости. И шатерничий Мереуцэ в этом уверен. Знает об этом и сотник, под началом которого служат эти всадники. И только один человек может знать, что нам дан приказ остановиться близ Романа, в Новой крепости. И этот человек — побратим твоей милости.

— Понимаю, — ответил Ждер. — Будь уверен, честной постельничий, что я не забываю о грозящей опасности. Есть у меня охотничья собака по кличке Пехливан, и мне приходит на ум, что я чем-то похож на нее. Пехливан никогда не теряет следа ни в дождь, ни в ветер, ни в жару. Как-то раз он гнался за косулей, гнался полдня, не зная устали, и упал, только когда пригнал ее ко мне и косуля рухнула. Точно так и я не успокоюсь, пока не доберемся до Новой крепости.

— Я продолжаю свои размышления, конюший Ионуц, — по-прежнему вполголоса спокойно промолвил постельничий Штефан. — Думаю, что трудной окажется не эта ночь. На рассвете мы прибудем в Нямцу. Трудно нам будет, когда мы выедем из Нямцу. Едва наступят сумерки, пыркэлаб Арборе узнает, что княжеские гости были у него всего лишь один день. В течение четверти часа княгини соберутся, выедут из крепости и отправятся в путь. Мы не возьмем с собою охрану, как брали в Сучаве, ведь на то не было повеления, да и лошади Нямецкой крепости пасутся на лугах. И желательно, чтобы в Нямцу не знали, как не знают и в Сучаве, где будет последний привал моих повелительниц. Мы и сами не знаем, остановятся ли они в Новой крепости. Так что тронемся побыстрее. И чем меньше нас будет, тем лучше. Нас двое; слуги наши немы; Самойлэ и Онофрей — как скалы. Мы исполняем приказ нашего повелителя, я обо всем держал совет с отцом Амфилохие и просил его преподобие заверить господаря, что после того, как мы прибудем в Новую крепость, и я, и твоя милость забудем обо всем и никогда ни о чем не вспомним.

— Но, честной постельничий, кое-кто еще знает об этом. Правда, отец Никодим не проговорится.

Постельничий сжал руку Ждера:

— Да, да, знает об этом еще и Алексэндрел-водэ. А как он узнал, не могу догадаться; тем не менее он знает, и опасность возникнет тогда, когда наш маленький отряд выйдет на Романский шлях.

— Этого-то я и опасался, честной постельничий Штефан, — притворно вздохнул Ждер. — А Романский шлях к тому же проходит поблизости от Бакэу, где находится двор княжича. У Тупилаць надо переправиться через Молдову-реку на пароме, потом будут овраг в бору и крутой склон у большой дороги за Боурень и другие известные мне опасные места. Дай бог, чтобы опасность возникла именно в тех местах, которые знаю я да мой брат, монах Никодим. Ближе к горам дороги в Верхней Молдове становятся лучше, есть и старый путь из Баи, тот, что тянется слева от Молдовы по холмам. Эта дорога, проложенная по приказу господаря, вымощена и всегда содержится в порядке. Ехать по ней удобно, можно видеть и воды Молдовы, и горы. Не успеешь выехать из Баи, как глядишь — через несколько часов ты уже в Романе.

После двух часов быстрой езды всадники выехали на эту дорогу. Женщины за все время не проронили ни звука, не откидывали покрывал. Для валашских лошадей они были легкой ношей, кони оставались сухими, даже когда поднялись на вершину горы. На перевале подул более резкий ветер.

Луна еще не взошла, по небу рассыпались мириады звезд. Млечный Путь был словно окутан светящимся туманом. Под мерцающим небосводом смутно различались дали. Ждер, которому были хорошо знакомы эти места, узнал видневшийся справа господарский город Баю.

Здесь решено было сделать привал на четверть часа. Ждер и постельничий подошли к женщинам. Помогли им спешиться. Всадницы безропотно подчинились. Как только путники сели на траву, они сразу почувствовали аромат желтого донника. Постельничий Штефан достал из седельной сумки кувшинчик со сладким напитком и две лепешки. Кувшинчик он нес в правой руке, а лепешки — на полотенце, в левой. Княжна отказалась и от питья и от еды. Княгиня едва прикоснулась к хлебу.

— Княжне не терпится ехать, — шепнул Ждер своему товарищу.

В это время на дороге показалась тень всадника. Это был Георге Ботезату, и Ждер поспешил ему навстречу. Татарин что-то сказал ему шепотом, Ионуц тотчас отвел постельничего в сторону и передал ему полученную весть. Подойдя к начальнику гетманской стражи, постельничий приказал им ехать обратно и передать его милости гетману благодарность и пожелание здоровья.

Всадники снялись с места, и вскоре топот скачущих коней слышался уже издалека.

Женщинам вновь помогли сесть на коней. Потихоньку тронулись. На развилке дорог у Рышки постельничий Штефан и Ждер увидели спешившегося Ботезату. Рядом с ним стоял стройный горец в короткой сермяге и в кушме.

— Мне велено отцом Никодимом, — сказал он, — передать твоей милости, конюший Ионуц, что дорога на Нямцу закрыта. Я жду здесь со вчерашнего вечера.

— Понятно, — ответил Ждер.

— И еще мне приказано ехать впереди ваших милостей до Кристешть. Оттуда я отправлюсь по своим делам.

— Хорошо. Поезжай вперед, — приказал Ионуц.

Горец вскочил в седло и поскакал по тропинке, вьющейся среди лугов.

В это время небо над высокими холмами посветлело. Всходил месяц.

Ждер подъехал к Штефану Мештеру.

— Смиренно кланяюсь твоей милости, постельничий, — тихо сказал он, — и прошу тебя послушаться моего брата Никоарэ. Мы свернем с дороги на Нямцу и двинемся напрямик к Роману, по долине Молдовы. Об этом пути никто не знает. Не думал о нем до сих пор и я. Но путь этот безопасный.

— Я поражен, как мне самому не пришла эта мысль в голову, — ответил Штефан Мештер.

— И я тоже. Да и батяня Никодим об этом не думал. On передал мне, как было условлено, весть об охотниках, коих мы опасаемся. Они подстерегают в другом месте, близ крепости. А так как в долине путь свободен, батяня Никодим догадается, что я изберу его. И потому он ждет нас у тимишского брода, возле Кристешть.

— Его преподобие ждет нас?

— Да, ждет, он хочет убедиться в том, что мы благополучно проехали.

Всадники быстрее поскакали вниз по дороге. В Дрэгэнешть пропели петухи, а со стороны Дрэгушень донесся сердитый лай собак. Кругом стояла глубокая тишина, ночная, таинственная тишина, какой она бывает в середине лета. Вечерняя звезда ярко горела на востоке, затмевая бледный свет луны.

Когда невдалеке от Кристешть они проезжали ложбиной мимо колодца с журавлем, близ опушки дубового леса, Ждер вздрогнул, услышав слабый крик горца, ехавшего впереди.

— Стойте! — приказал Ждер. Он встряхнул Самойлэ и Онофрея. — Держите наготове секиры и стойте на страже возле лошадей; вам предстоит защищать драгоценную ношу.

Кэлиманы протерли глаза.

— Поняли?

— Поняли, конюший, — ответил, зевнув, Самойлэ Кэлиман.

Они достали притороченные к седлам чеканы, похожие скорее на топоры.

Постельничий вытащил кривую саблю левантинской работы. С таким же оружием приблизился к своему хозяину и Григоре Дода. Эти сабли, отливавшие синим блеском, Ждер считал самым опасным оружием из всех, какие бывают на свете. Он видел, как одним ударом такой саблей сносят голову и разрубают тело пополам.

— А мне моя сабля досталась еще в детстве, — объяснил он постельничему. — Она слишком легка, однако Ботезату умеет хорошо ее наточить. И ею мне удобнее колоть.

У татарина тоже была сабля. Но, по своему обыкновению, он держал наготове в левой руке тяжелый острый нож, который умел бросать с редкостной меткостью.

Едва успели они построить защиту, как появились те, кто охотился за ними. Всадники стремительно мчались, взметая клубы пыли.

Сколько их? Ночь была уже на исходе, и Ждер, сдерживая дрожь, пытался сосчитать врагов и узнать, с кем имеет дело. Он полагал, что собственных сил у них достаточно. Только нужно без промедления ввести в бой обоих Кэлиманов.

Что он успел им сказать, что крикнул, как тронул с места и повел за собой, — постельничий не мог бы описать, ибо все произошло в один миг. Кэлиманы спрыгнули с коней, и каждый успел дважды ударить тех, кто ринулся на них. Трое из числа нападавших упали. Пятеро быстро спешились, кони их поскакали к лесу, а сами они, сверкая длинными саблями, двинулись вперед. Это были крепкие люди. Ими командовал высокий, плечистый мужчина с хриплым голосом, выдававшим человека уже немолодого. Ионуц снял с коней по очереди обеих женщин и поставил их между собой и постельничим. Валашские кони не испугались. Они отошли в сторону и принялись щипать траву.

Бой шел без криков и злобного гиканья. Слышались только грозные и хриплые приказы старого воина. Ждер пытался вспомнить, где он слышал этот голос. Соблюдая осторожность, он начал атаковать и ранил двух неприятелей, — тех, кто осмелился слишком выдвинуться вперед.

Когда вражеский предводитель издал резкий и пронзительный крик, Григоре Дода неожиданно выпрямился. Он ответил лишь одним словом, будто этот крик относился к нему, и, метнувшись, словно барс, наотмашь нанес удар своей кривой саблей. Она сверкнула, как нарождающийся молодой месяц. Глава нападавших вскрикнул и что-то попытался сказать заплетающимся языком. Ждер набросился на него с другой стороны и подмял под себя. Сильный удар нанес и постельничий. Оставшиеся два беглеца скрылись в лесу, пытаясь разыскать в темноте своих лошадей. Снизу, со стороны Кристешть, слышались возгласы. Это вел подмогу тот горец, что успел криком своим предостеречь наших путников.

Старый воин, которого прижимали к земле Ждер и Григоре Дода, хрипел и харкал кровью. Он с трудом произнес несколько слов и опять захаркал кровью.

— Так ведь это Атанасий Албанец! — разглядев его, воскликнул с удивлением Ждер.

Атанасий, старый воин, когда-то носивший на руках Алексэндрела-водэ, бился в железных руках Ионуца Черного.

— Скажи, Атанасий, чего ты здесь ищешь и кому ты служишь?

— Мне нечего сказать, — прохрипел Атанасий, — отпустите меня, дайте уйти, я ничего не хочу от вас.

— Атанасий, ты в наших руках, и мы отвезем тебя к господарю, перед ним ты и будешь держать ответ.

— Не надо, не везите меня к господарю, — взмолился Атанасий и, ослабев, повалился на бок.

Ждер разжал руки. Атанасий собрал остатки сил, пытаясь подняться. Тотчас Григоре Дода ударил его по лбу рукояткой сабли.

— Не убивай его, Дода, — сказал постельничий, обернувшись к своему товарищу. — Знаю, конюший, что ты хочешь у него выведать. Спрашивай и приказывай. Пусть он тебе скажет, кому он служит, кто послал его на это дело.

Старый воин молчал, зажимая рот правой рукой и широко открытыми глазами глядя на обоих бояр. В это время подоспела подмога с развилки тимишских дорог, и Ждер с радостью увидел отца Никодима, который поспешил к раненому и склонился над ним.

— Отец Никодим, — крикнул вдруг Ионуц, — исповедуй его и отпусти ему грехи, пусть он умрет спокойно.

Атанасий Албанец открыл глаза и, казалось, успокоился.

— Я исповедуюсь, — проговорил он хриплым голосом, — я признаюсь, лишь бы его преподобие отпустил мне грехи. Но обещайте, бояре, поклянитесь жизнью своей и святым причастием, что не оставите меня валяться на дороге и не потащите мертвого на суд господаря. Поклянитесь мне в этом, и я все скажу как на духу.

— Ты должен сказать, кто тебя послал на это дело, — повторил Ждер.

— Исповедуюсь и назову. Мне повелели напасть на стражу, а княгинь Раду-водэ увезти в Пынгэрацский монастырь н передать обоих настоятельнице, не причинив им ни малейшего вреда. Тех же, кто будет с ними, изранить, но не лишать их жизни, таков был приказ. Наймиты, которые были со мной, всего лишь бездомные негодяи, они ничего не знали. Только мне все было известно.

— Чей был приказ?

— Поклянитесь, что исполните мою просьбу, и я исповедуюсь перед смертью. У меня нет никого на свете, я был и остался одиноким, верой и правдой служил господарю. Я ни о чем не молю, кроме одного, — не ведите меня к нему. А когда я умру, похороните меня и забудьте то место, где я умер и где моя могила. Поклянитесь в этом, и я исповедуюсь. И тогда вы поймете мою мольбу. У меня ведь тоже есть душа. Не покрывайте имя мое позором, не предавайте память обо мне проклятию.

— Слушай, Атанасий, — мягко проговорил Ждер, — клянусь перед богом и перед богоматерью, что поступлю так, как ты сказал. А ежели не сделаю этого, то пусть душа моя пойдет в ад и будет там рядом с душой Иуды. Так назови же имя. Хотя мы и так его знаем.

— Я назову его только монаху.

— Назови.

— И после этого вы предадите мой прах земле?

— Предадим твой прах земле и будем поминать тебя сорок дней, Атанасий.

— Поминать этого осиротевшего, одинокого воина доверьте мне, — произнес отец Никодим, положив руку на голову умирающего.

Потом он приложил ухо к губам Атанасия и выслушал его исповедь. Хриплым, чуть слышным голосом умирающий назвал того, кто послал его на злодеяние.

— А теперь вы исполните то, о чем я вас молю? — прерывающимся голосом спросил он.

— Исполним.

— И пусть господарь никогда не узнает ни то, что я совершил, ни то место, где буду спать до вечного воскресения, когда владыка небесный простит мне мои грехи.

— Да будет так, — благословил его монах.

Атанасий Албанец выждал мгновение, собираясь с духом. Потом повернулся, приставил к груди нож, который крепко сжимал в левой руке, и вонзил клинок в сердце. Тело его содрогнулось в последний раз; кровь хлынула на пыльную дорогу и унесла с собою жизнь.

А в четырех шагах рыдали и молились на коленях княгини; они молили у господа бога прощения этой грешной душе.

 

ГЛАВА V

В Васлуйском стане и в часовне Штефана-Водэ

Вот уже несколько лет Штефан-водэ имел обыкновение устраивать смотр своим войскам в стане, разбитом под городом Васлуем — меж Верхней и Нижней Молдовой. Господарский дворец находился в самом городе. Часть наемных солдат располагалась поблизости — по склону холма, что высится над долиной реки Бырлад. На вершине холма и был построен дворец князя. Наемники жили в бараках и в палатках, соблюдая во всем строжайший порядок.

За равниной, простиравшейся между Бырладом и Раковой, на холме Малой крепости, располагались остальные войска.

Там, за земляным валом и деревянными палисадами, стояли пушки, у которых дежурили немцы. Волы, перетаскивавшие эти тяжелые бронзовые орудия на низких тележках с маленькими колесами, паслись на приречных лугах под присмотром скотников и погонщиков. Ярма и дышла выстроились возле изб в ограде крепостцы. Когда немецкий капитан получал приказ о передвижении, глашатай трубил с вершины холма в горн, и погонщики гнали сивых волов к дороге, которая так и называлась — Пушечная.

На западе, на одном из склонов холма, увенчанного крепостцой, на Конюшенном лугу и на Конной поляне дежурила посменно господарская конница из Верхней Молдовы. Под Кицоком находилась конница из Нижней Молдовы. Выше по течению речки Васлуй стояли боярские дружины.

Трудно было понять, где и как размещались бояре, которые являлись на смотр вместе со своими дружинниками. Только тот, кто видел все это собственными глазами, мог представить, сколько народу собиралось в таком городке, как Васлуй. Сколько домов было в Васлуе? Примерно триста. Среди них много лавчонок, так что улица, на которой они расположены, так и называется — Торговая. Эти лавчонки и корчмы построили торговцы в незапамятные времена для проходящих через город чабанов, а также горцев, спускавшихся с гор в поисках хлеба. Здесь же устраивались и ярмарки дли крестьян, съезжавшихся со всей округи. Сюда пчеловоды везли мед и воск, а рэзеши — лошадей и рогатый скот, чабаны — брынзу, баранье сало и шерсть. Горцы доставляли дранку, гончары — горшки, а ложкари — деревянные ложки и миски. Из Белгорода, что на Днестре, приходили коробейники с дорогими безделушками, кораллами, стеклянными бусами и серьгами. Здесь бывали и прасолы, покупавшие молдавских волов, чтобы увести их потом аж в немецкую страну, что лежит за страной ляхов и за Литвой, — где-то у черта на куличках. Сюда приезжали купцы из Леванта продавать дорогое оружие и султаны из ценных перьев. Были тут и брашовяне с сукном, кушмами и простым оружием.

А как вы думаете, где останавливались во время большой иванокупальской ярмарки, длившейся две-три недели, те, кто торговал медовухой, вином, горилкой и пивом? Конечно, в Васлуе. А кроме торговцев, здесь останавливались бояре Штефана-водэ, и богатые рэзеши, и многие другие, у кого случались дела в господарской канцелярии, городские правители и дьяки, прибывавшие по приказу князя, и всякие жалобщики, домогавшиеся справедливости.

Чтобы проникнуть в город, вашим милостям непременно надобно знать васлуйский край и дороги этой местности.

Мы, васлуяне, думаем, что нет на земле краше нашего края. Горы здесь высокие — до самых небес, ущелья глубокие — до преисподней. Холмы покрыты лесами. В низинах текут тихие воды. В удобных местах раскинулись села, по склонам холмов — пашни, на равнине — богатые пажити. Выходят крестьяне на опушку леса и закладывают там пасеки. Пасечник облюбует местечко и расчистит его на несколько сажен вокруг, не дальше, чем можно швырнуть топор. В дуплах деревьев устроит ульи. Из стволов и пней сделает омшаник, лачугу и навес. Знали бы вы, какой мед у васлуян, какой воск и какую медовуху они варят! Такого напитка не было ни у татар, ни у турок, ни у венгров; во всем свете такого не найдешь. А мед? Право, самой богородице впору отведать нашего меда в райских садах. Святому Пахомию пить бы такой медовый напиток. А святому Петру зажигать бы свечи из нашего воска вокруг престола, на коем восседает господь бог, а одесную от него любимый сын его Иисус Христос.

Но какие тут дороги? Какой шлях? Нет здесь ни дорог, ни шляха, — не то что в Верхней Молдове. Есть только тропинки и дорожки. Ежели тропинку очень сильно размоет дождем, то нужно подниматься прямо по склону. В засуху тропинка тверда как камень, лошади могут разбить о нее копыта, и тогда уж следует ехать болотом. Там, где нынешней весной было болото, сейчас самая подходящая дорога для наших неподкованных лошадей. И потом вот еще что я вам скажу. Наши лошади — работяги. Вытащат из любой беды. Трудно пробираться пешком по горам, долинам и оврагам. А конь, бедняга, отовсюду вытащит. Потому коней мы держим без счету. Мы выпускаем их пастись косяками на луга. А коли требуется, идем и ловим их арканом. Очищаем коням хвосты и гривы от репьев, подрезаем челку, пучком соломы протираем спины, чтобы блестела шерсть, седлаем — и в таком виде можем предстать и перед господарем. А иной раз и для не столь важных дел: когда нужно поехать в соседнее село или в церковь, что стоит на другом холме, или побывать на кладбище, спускающемся по склону, а то и просто послать ребенка за ситом к куме, что живет за долиной, нам ни к чему седло и потник. Мы забираемся прямо на спину лошади, и так вот ездим по своим делам.

Кое-кто говорит, что Штефан-водэ устраивал военный стан в Васлуе по своим особым соображениям. Ведь здесь и наши наемные ратники, и рэзеши передвигались легко и свободно, зная каждую рытвину, каждый овраг, все поляны, убежища, потайные уголки в глухих лесных чащобах; а чужому войску, — к примеру, орде измаильтян, — не пройти безопасно по таким местам. Что могут поделать нехристи, как им тут пробраться? Господарь со своею ратью находился бы в этом краю, как в крепости: к ней трудно было приблизиться, еще опаснее обойти ее и оставить позади себя.

Но мы, васлуяне, думаем, что не из-за этого князь разбивал здесь воинский стан. Не иначе как ему просто нравилось у нас. Он раскидывал свой лагерь в ту пору, когда на лужайках начинает краснеть земляника, а в овчарнях появляется сыр. И стояли здесь шатры до тех пор, пока не созревали отборные поздние яблоки и не появлялось молодое вино, которое шипит во рту, когда им запиваешь пастраму из молодого барашка.

Есть и еще одна причина: для войск его светлости здесь всего было вдоволь — и хлеба, и брынзы, и мяса. Кроме богатства нашего края, сюда привозили и приносили всякую всячину и сверху и снизу. Сверху потому, что пастухи получили приказ не обходить Васлуйский стан, снизу потому, что жители Бырлада и торговцы хлебом из степных краев знали, что за их припасы здесь заплатят дороже, чем в других местах. Казна господаря никогда не пустовала. Чабан, землепашец, рыбак, виноградарь — каждый был уверен, что получит здесь причитающуюся ему плату звонкой монетой.

Стоило заглянуть в княжеское казначейство в тот день, когда сюда приходили войсковые начальники, а вслед за ними — придворные, а затем немцы — рейтары, пехотинцы, посыльные, татары и гонцы из крепостей, чтобы получить господарское жалованье! Держа шапки в руках, все низко кланялись капитану. Получат деньги, еще раз поклонятся и лишь потом выходят. В такие дни любо-дорого было посмотреть, как немцы пьют пиво, молдаване — вино, а казаки и татары — медовуху, как все потом веселятся и каждый поет свое. Пили до тех пор, пока, бывало, не захмелеют, пока не закружится голова, пока туман не застит очи. В такие дни ни одному воину не дозволялось носить при себе оружие.

А еще больше мне по душе другое зрелище: когда прибывали верховые из степей и из-за гор, как они гарцевали перед княжьим крыльцом и как князь выходил к ним, расспрашивал о том, о сем, а затем осматривал их оружие. Жители гор, как и остальные молдавские рэзеши, не получали платы из господаревой казны, да она и не требовалась им: они были избавлены от налогов, наделены землей, имелись еще и другие, особые условия расчетов с князем, как у коренных жителей Молдовы.

После того как кончался смотр и проходили рэзеши перед князем, они доставали бочонки, притороченные к седлам, и разную снедь. Едят, бывало, пьют за здоровье князя, потом один из них выходит с волынкой на поляну, и начинаются танцы и веселье — уж таков нрав жителей Молдовы, особливо горцев; им не надо было идти в корчму, потому что все они привозили с собой; они не звали цыгана с цитрой, потому что у них имелся свой волынщик. Разумеется, если бы я был торговцем, мне бы это не понравилось. Но так как я сам прутский рэзеш из-под Бырлада, то мне это нравится, ибо и у нас, в долине Ялана, зря деньги не тратят; получать мы любим, а вот отдавать — отдаем лишь по крайней надобности. Ходит слух, будто у нас кое-кто хранит брынзу в бутылках, а кошек поит уксусом. Но это неправда. Какими бы скупыми мы ни были, а так мы не поступаем. Нам по нраву веселая, но пристойная жизнь. На ярмарках мы не любим пить допьяна, не лезем вперед, не кричим и не беснуемся, ибо все мы в родстве между собой, и нам было бы совестно, ежели слухи о таком озорстве дошли бы до нашего князя.

— Как зовут тебя, твоя милость? Вижу, что ты человек знатный и при тебе слуга, — спросил старый мельник.

— Меня зовут Ионуцем.

— Дай бог тебе здоровья. Вот здесь, на берегу Бырлада, возле моей мельницы, все делают привал — и те, кто идет к князю, и те, кто возвращается от него. Я всех вижу, слышу их разговоры, привык различать, что это за люди. Разные бывают деревья, разные и люди. Ты, должно быть, голоден, хотя по тебе этого и не видно.

— Да, дед Иримие, я голоден.

— Ты даже знаешь, как меня зовут? Вот удивительно!

— Знаю, ибо не забыл той поры, когда несколько лет назад был здесь с отцом…

— Вот оно что! Это хорошо. А я уж подумал, не колдун ли ты. Однако для колдуна слишком уж молод. Скажи имя отца твоей милости, с которым, говоришь, останавливался, здесь несколько лет назад.

— Конюший Маноле Черный.

— Ну, тогда я тебя знаю. Конечно, ежели бы ты не назвался, я бы тебя не узнал. Тогда ты был ребенком, а теперь — мужчина. Ты, стало быть, тот, которого зовут Маленьким Ждером, сын боярина Маноле?

— Тот самый, дедушка.

— Ага! Ну, я рад тебя видеть после всего, что слышал о тебе. Вижу, что рады и эти рэзеши, с которыми ты толкуешь. Я так скажу: надо взять меру самой лучшей муки, просеять ее и засыпать в котел. Мука отменная, из татарского проса; мамалыга получится словно из золота. А пока люди будут присматривать за тем, чтобы она хорошо кипела, я сяду в лодку и отправлюсь к одному местечку на пруду, где у меня поставлены верши. Привезу лещей и карасей. Выпотрошу их, почищу, посолю да испеку на угольях. Что ты на это скажешь?

— Что скажу, дедушка? Скажу, что это хорошо. Раз такое угощенье — я первый едок.

— Тогда мы так и сделаем. А пока суд да дело, возьми вон у этих добрых людей кусок брынзы да ломоть хлеба. Я расскажу тебе, какой стан в этом году у нашего господаря. Прибавилось войска; слышно, что должны еще прибыть венгры и ляхи.

— Не верится что-то.

— Право слово. Без конца приезжают послы то отсюда, то оттуда. Две недели назад я слышал еще об одном. Он уже наезжал сюда. Зовут его Суходольский. Говорят, еще из Венеции должен прибыть какой-то католический поп. Он доставит на семи подводах семь бочек, но не вина, а золота.

— Скорее всего семь бочек болтовни, дед Иримие.

— А знаешь, ты, пожалуй, прав. Все говорят, что прибывают войска и деньги от королей и императоров в подмогу Штефану-водэ, ибо явилась ему во сне богоматерь и повелела поступить так: «Ступай, говорит, Штефан-воевода, возьми саблю и вступись за сына моего любимого!» И тогда Штефан-водэ взял саблю и пошел войной на нехристей, заполонивших Валахию. Он поверг их в прах и вернулся с великой победой. Сейчас он копит силы, собирает войска и скоро снова выступит. Зачем ему делить добро с другими? Он покорит Царьград, захватит великую добычу, а больше ему ничего и не надо. А ты, пока я принесу рыбу, возьми-ка вон у того человека ножку жареной курицы. Мне еще надобно отобрать и просеять муку. В нынешнем году господарь разместил придворных на самой вершине холма. Когда трубят в горны и бьют в барабаны, я выхожу на порог и вижу их всех: стало быть, и Штефан-водэ выехал верхом на коне. Он либо сразу отправляется в крепость, либо ждет бояр, которые должны предстать перед ним — каждый со своей дружиной. Потом снова зазвучат трубы, — это значит, что князь возвращается и стольники торопятся накрыть для него стол. Но такой нежной рыбы, какая водится у меня в пруду, не знаю, кушает ли сам князь. Как-нибудь я наловлю рыбы для княжеского стола. Только вот беда! У князя очень уж много придворных, ему-то не хватит и на один зуб. Придется мне самому пойти и отдать рыбу прямо в руки Штефану-водэ. Возьми, боярин Ионуц, и пирога, он пойдет тебе впрок. Чего только нынче не делалось в княжьем дворе! Чтобы побольше поставить бочек вина, углубили подвалы. Со всего края собрались музыканты, состязаются меж собою. А потом, уж незнамо откуда, притащился сюда какой-то италийский цирюльник. Каждое утро предстает перед господарем и бреет его. Понаехали в старые лавчонки еще и купцы из Трансильвании. Если бы ты видел, какие ножи и сабли они продают! Но особливо важно то, что со двора господаря вышло повеление прибыть в Васлуйский стан кузнецам, всем до единого. И прибыло сколько ни есть на свете кузнецов-цыган, и давай раздувать мехами огонь. Если бы ночь была, ты увидел бы их горны и жаровни, рассыпанные как звезды на склоне горы ниже немцев. Стучат по наковальням молоты и молоточки, и такой стоит грохот, что ничего не слышно ни на земле, ни на небе. Бьют и куют наконечники для стрел и копий, кинжалы и сабли, шпоры и удила — сам понимаешь, чего только не требуется для такого войска! Понаехали из Ясс купцы с одеждами и украшениями для молодых боярских сыновей, таких, как твоя милость; и еще призваны мастера с берегов Бистрицы, они что-то втайне готовят для нашего князя, а что — неизвестно.

А вечером, в положенный час, князь идет на молитву в часовню. Ударит колокол — и все в городе и в стане замрет. Цирюльник отложит в сторону свою бритву. Цыгане засыплют золой угли в своих жаровнях. В корчмах перестанут пить. Воины не будут маршировать. Все остановится на полчаса — до тех пор, пока вновь не пробьет колокол. Тогда снова все придет в движение. Куда же ты так спешишь, боярин молодой? Ты же говорил, что голоден. Ну, коли надо, езжай с богом, угощу тебя в следующий раз. Что я могу сказать тебе еще? Красив твой конь, и хорошо за ним следит слуга твоей милости.

В то время, как дед Иримие, не переставая говорить, все крутился вокруг Ждера на мельнице близ города Васлуя, и вода текла по мельничному лотку, и вертелось колесо, и скрипели жернова, вторя побасенкам мельника, — в городе, на княжьем дворе, в келье возле часовни, отец Амфилохие держал тайный совет с постельничим Штефаном Мештером.

Из рассказа постельничего отец архимандрит понял, что все произошло именно так, как он предполагал.

— Было бы лучше, если бы ты не оказался пророком, честной постельничий.

— Я и сам не рад, что так получилось, святой отец. Однако, с тех пор как я стал приглядываться к княжичу Алексэндрелу, заметил я некоторые странные вещи. Он ни разу не посмотрел мне прямо в глаза.

— Это у него с детства.

— Понятно. С рождения, значит, отец Амфилохие. Подобно тому, как в семенах пшеницы заключено все то, что определяет ее рост, цвет и зерно, так и в человеке от природы заложены его достоинства и недостатки. Как говорит древняя мудрость: «У человека все на лбу написано». Это тайна, которую еще не открыл всевышний людям, и нам неведомо, почему Штефану-водэ не дано иметь счастья в своих детях, тогда как самому ему дарованы все царские достоинства. Облик же Александру-водэ отмечен особыми приметами: во-первых, у него редкие, мелкие и желтые зубы; во-вторых, в уголке правого глаза, у самого носа, синеватое пятно, которое знахарки зовут «мухой». Оба эти знака свидетельствуют о телесной слабости. Да и по всему видно, что он из-за любого пустяка портит себе кровь, как говорят в простонародье. Его лицо увяло от желчности. Горечью напитано его сердце. Нет покоя его душе, как речной волне. Я был удивлен, что он мог подружиться с Ионуцем Ждером.

— Это не было дружбой, постельничий.

— Так оно и оказалось.

— Однако, — добавил монах, — я все же не верил, что он решится нанести удар из-за угла, да еще причинит при этом боль родному своему отцу.

— Оказывается, мои пророчества сбылись. Но я не прорицатель. Я знаю, что между трапезной и покоями князя есть порог. Встав из-за стола, князь первым переступает этот порог, за ним следует Алексэндрел. Я заметил, что княжич каждый раз спотыкается об этот порог. Я догадался, что он от природы рассеян, что в голове у него путаница и не понимает княжич, какой страшный поступок намеревается совершить. Взбредет ему что- нибудь на ум, и он сразу же торопится действовать.

— Да-да, — отозвался отец Амфилохие. — Так, стало быть, погиб Атанасий Албанец, который долгие годы был стражем у покоев нашего повелителя. Княжич выпросил у господаря этого человека шесть месяцев назад, когда поселился в Бакэу. Оп так сладкоречиво уговаривал отца, что тот дал согласие. И вот теперь князь узнает, что Атанасия больше нет в живых. Что мы ему ответим? Либо ничего, либо прибегнем к обману, да простит нас господь. И если бы еще только это! Если бы испуг или страх перед богом остановил княжича! Опасность не миновала, ибо, когда князь все узнает и увидит, его может охватить смертельная тоска! Я думал избавить Алексэндрела от искушения. Он не находит себе покоя прежде всего из-за Ионуца Ждера, который мне особливо дорог, постельничий Штефан. Почему он мне так дорог, может быть, твоя милость когда-нибудь узнает. Я решил устранить его с пути княжича, пусть некоторое время они не видятся; быть может, тогда пройдет у Алексэндрела зависть и остынет злоба. А сейчас, как только перед ним появляется Ждер, княжич приходит в ярость, словно бык, которого дразнят красной тряпкой. Полагаю, что для усопшего вы сделали все, что надлежит?

— Все совершили согласно клятве. Около него остался монах. Он печется о его душе, а для человека нет ничего дороже спасения души.

— Да-да. Я думаю, постельничий, что вокруг господаря собрались верные советники и воины. Некоторых князь избрал по присущему ему дару постигать людей, хотя он слеп перед кровным своим сыном. Чужих хорошо разгадывает, а вот Алексэндрела не знает. Но все-таки князя окружают надежные сподвижники — одних нашел он сам, других подобрал для него я. Все они — словно послушные руки князя. Погубить кого-либо из них — значит ослабить силы князя. Сегодня погубят одного, завтра — другого, и у господаря не останется верных людей, а сейчас он так нуждается в поддержке! Кто знает, может, и мне не миновать гибели.

— Отец Амфилохие, грустные мысли чересчур далеко заводят тебя.

— Не забудь, что сказано в Писании: «Злые не знают покоя».

Постельничий Штефан ничего не ответил, только тяжело вздохнул.

В келье архимандрита воцарилась тишина. За стенкой, в часовне, послышались шаги церковного служки, зажигавшего лампады перед иконой, у которой ежедневно молился Штефан-водэ. Икона находилась справа от алтаря, на ней была изображена богоматерь с младенцем; в левой стороне часовни укреплен был стяг с образом святого Георгия, пронзающего копьем дракона. Возле этого стяга, под которым неизменно шел в бой Штефан- водэ, теплилась лампада. Через окошечко из кельи архимандрита можно было наблюдать за неторопливыми движениями причетника. Оба не шевелились все время, пока шло приготовление к службе. Причетник обогнул алтарь, освещенный мерцающими лампадами, и вышел.

— Князь во дворце? — спросил постельничий.

— Нет, отправился на прогулку в Редиу. Там он увидит начальников над рэзешами и служилых бояр из Лэпушны. Но к молитве вернется.

Слышно было, как кто-то скребется в низкую дверь кельи, и служка, зажигавший лампады в часовне, просунул в дверь голову.

— Владыка, целую десницу. Дозволь уведомить, согласно твоему веленью, что прибыл молодой конюший.

— Веди его сюда, отец Емилиан.

Ждер появился из темноты и подошел под благословение архимандрита. Постельничий Штефан встал ему навстречу, и Ждер, выпрямившись, почувствовал, что его обняли и поцеловали. Откинув голову, он посмотрел на своих друзей и улыбнулся. Архимандрит, любуясь статной фигурой юноши, покачал головой. Растут дети, становятся мужчинами, и недалек тот день, когда они будут седыми.

— Уходишь, постельничий? — мягко спросил он.

— Ухожу. Приду попозже.

— Да. Нам еще нужно поговорить.

Постельничий Штефан понял, что сейчас ему следует удалиться. Лицо архимандрита будто затуманилось, в голосе появились грустные нотки.

Оставшись вдвоем с Ионуцем, архимандрит прошелся несколько раз по келье, останавливался, оглядывал молодого конюшего, наконец, положил ему на плечо руку и, подведя к одному из кресел, пригласил сесть.

— Послушай, Ионуц, с некоторых пор меня гнетет печаль… Мне надо поговорить с тобой.

Ждер выпрямился. Впервые архимандрит разговаривал с ним словно с отроком, выросшим возле него. Были, оказывается, в этом монахе и доброта и отзывчивость, хотя Ждер всегда считал его замкнутым в себе, словно крепость. Теперь из этой крепости опустился мост. А за ним светилась улыбка.

— Расскажи мне все, что произошло с княгинями Раду-водэ у Кристешть. Ничего не пропускай.

— Все в точности расскажу.

Отец Амфилохие сел в соседнее кресло так, чтобы можно было наблюдать за юношей.

Ионуц Черный рассказал все, что случилось.

— Так, — произнес отец Амфилохие. — А теперь скажи мне, Ионуц, что ты обо всем этом подумал.

— Мне нечего было думать, отец Амфилохие. После того как мне раскрыл глаза его милость постельничий Штефан, я знал одно — что должен защищать свою жизнь. И поэтому не дал умертвить Албанца, я хотел, чтобы он мог исповедаться.

— Хорошо, Ионуц. Долг христианина — не дать верующей душе погибнуть.

Ждер молчал, нахмурив лоб.

— Разве не так, Ионуц?

— Не стану обманывать тебя, отец Амфилохие, — смиренно признался Ждер. — Я дал ему возможность исповедаться лишь потому, что хотел защититься. Было нас там трое бояр вместе с отцом Никодимом, да горец Гаврил Бырлиба, что поддерживал умиравшего Албанца, и наши слуги: мой — Георге Ботезату и слуга постельничего — Григоре Дода. Все знали, что Атанасий Албанец — верный страж господаря, и только последнее время находился при дворе в Бакэу, на службе у Алексэндрела-водэ. Хоть и не все слышали, что он говорил на ухо отцу Никодиму, но не трудно было догадаться, что Атанасий вел речь о княжиче, которого он носил на руках и которому служил как верный пес. На исповеди он назвал имя своего хозяина, — того, кто приказал ему напасть на стражу, охранявшую княгинь. И Бырлиба, который поддерживал Атанасию голову, и другие, стоящие рядом, ясно услышали имя Алексэндрела-водэ, в этом не может быть никаких сомнений. Отец Никодим связан тайной исповеди, но остальные вольны рассказывать об услышанном.

Отец Амфилохие поднялся с кресла и, глубоко взволнованный, подошел к Ждеру.

— Что же ты намерен теперь делать? Ты хочешь, чтобы обо всем этом узнали люди и донесли господарю? Чтобы насмерть поразить его стыдом и отвращением? Разве ты не видел, как поступил Албанец, дабы уйти из жизни безыменным и стереть все следы своего проступка? Ты хочешь обрушить этот ужас на своего повелителя? Чтобы князь понял, что он не может возлагать никаких надежд на своего первенца? Большей муки не может быть для господаря, чем мысль о том, что память о нем покроется позором.

— Отец архимандрит, — повернулся Ждер, — я не этого добивался. Я не хочу, чтобы об этом узнал князь Штефан либо кто другой. Я и все, кто был там, поклялись молчать. Однако княжич должен знать, что нам все известно. Тогда он утихомирится и мы могли бы жить спокойно.

— Дитя, ты думаешь, что он успокоится?

— Я уверен, что теперь он побоится действовать.

— Откуда у тебя такая уверенность?

— Отец архимандрит, я знаю его.

— Да будет так, как ты говоришь. Пройдет немного времени, и я узнаю, что из этого вышло. Но пока суд да дело, нужно предотвратить всякие случайности. Ты должен скрыться с глаз Алексэндрела-водэ, уехать из страны.

— Бежать?

— Нет, не бежать.

— Так вы изгоняете меня? — Ждер вздрогнул. — Такая ждет меня расплата? Смиренно прошу тебя, отче, повременить. Быть может, я в чем-нибудь еще пригожусь господарю.

— Послушай, Ионуц, — ласково сказал архимандрит. — Ты всегда был нужен господарю. Ему известны некоторые твои подвиги, — он или сам был их свидетелем, или ему сообщали о них. Ты до сих пор не знал, что подле князя был человек, который внимательно следил за тобой.

— Неужели это правда? — с сомнением спросил Ждер.

— Чистейшая правда.

— В таком случае, не велики мои заслуги, если приходилось нагонять им цену перед господарем.

— Ты гордец, Ждер. Заслуги твои достаточно велики, однако королям и властителям необходимо иной раз открывать глаза, дабы, не дай бог, не свершилась несправедливость. Если власть повелителя не зиждется на справедливости, это значит, что она зиждется на песке. Мне часто доводилось быть возле князя, и я говорил ему о тебе. Ради справедливости и еще по одной причине, о которой никто не знает. Теперь настало время открыть тебе ее. Не хмурься. Ты не хочешь знать ее?

— Напротив, отец архимандрит, хочу знать.

— Вот и узнаешь. Для этого настало время — ты уже возмужал. Я доволен тобою. Мне нравится и то, что ты как будто с сомнением слушаешь и оглядываешь меня. Настало время открыть тебе тайну, — я хочу, чтобы ты поверил, что я настаиваю на твоем отъезде из любви к тебе. Нас с тобою связывают кровные узы.

Ждер застыл, но казалось, новость не взволновала его. Архимандрит же продолжал, вглядываясь мысленным взором в далекое прошлое:

— Мы Шендрешты, из рода Хараламбия Шендри. В родительском доме нас было шестеро: пять мальчиков и одна девочка. Я и моя сестра Оана были младшими. Оана была самой младшей. По боярским обычаям, наш отец, ворник Хараламбий, наделил богатством старших братьев. Лишь пятую часть состояния он оставил для себя, для меня и для Оаны. Отец решил, что мы с сестрой должны посвятить себя служению Христу и принять монашеский постриг. Я был послан на святую гору Афон, учился грамоте в монастыре Ватопеди, там же учился в юности своей и его светлость Штефан-водэ, когда его отец Богдан еще не вступил во владение Молдовой. Мы оба обучались в Ватопеди, и с той поры я стал неизменным другом князя. А когда пришло время и Штефан-водэ вернул себе престол, он призвал меня в советники. И как видишь, я по сей день остаюсь им. Сестра моя Оана была отослана в женский монастырь на берегу Днестра, в лэпушненской земле. Должно быть, ей, бедной, был дорог свет с его утехами и очень тяжко было подчиниться велению отца. Но противиться она не могла, ибо родитель был волен распоряжаться и ее судьбою, и ее жизнью. Затем старики родители наши скончались, сестра Оана, принявшая в иночестве имя Олимпиады, перешла из монастыря, где над ней совершили обряд пострижения, в другой, отдаленный, монастырь, близ татарских земель. Там ей довелось узнать и полюбить некоего воина, и всевышний, милостивый ко всем своим созданиям, думается, простил ей этот грех, ибо от мирской жизни ее оторвали насильственно. Однако после краткого счастья любви она изведала и муки стыда, и печаль, а здоровье ее было подорвано. Младенцем, коего родила она в муках и страданиях, был ты, Ионуц. Ты остался сиротой вскоре после своего рождения: матушка твоя ушла туда, где нет ни радостей, ни печалей. Чувствуя приближение смерти, она пожелала увидеть меня и со странствующим монахом послала мне весточку на Афон. Быть может, ты не знаешь, что в наших восточных монастырях существует такой порядок: некоторые монахи постоянно странствуют, разносят вести и книги, доставляют сведения из стран, попавших под власть антихриста, и трудятся во имя победы христианства по веленью всевышнего. Итак, монах прибыл на Афон и известил меня о том, что сестра моя Оана желает меня видеть, ибо ей очень мало осталось жить на этом свете. Я помчался и разыскал ее. Она исповедалась, попросила отпущения грехов и открыла мне, что ее младенец находится в Верхней Молдове и по милости господней войдет в дом своего родителя. Я обнял ее, и мы навсегда расстались с нею в сей земной юдоли. С тех пор я неизменно заботился о тебе. Ты носишь девичье имя твоей матери и приходишься мне племянником. Ты сызмальства выказывал склонность к воинскому искусству и тем похож на своего родителя конюшего Маноле. Но разумом ты пошел в славный род своей матери.

Архимандрит Амфилохие смолк. Как будто издали он смотрел на своего племянника.

— Моя матушка — боярыня Илисафта, — проговорил Ждер, не смягчая взгляда и выражения лица.

— Знаю, Ионуц, — ласково продолжал архимандрит. — Конюшиха Илисафта отдала тебе всю свою любовь, Бог зачтет ей это на Страшном суде. Но ты — родное дитя той грешницы, что зачала тебя в час любви, вложив в тебя все хорошее, что было в ней. Когда ты смеешься или плачешь, когда ты действуешь или предаешься размышлениям, она незримо присутствует в тебе. Твое рождение должно оставаться в тайне, дабы не позорить память усопшей, но нам с тобой надобно это знать.

Ждер кивнул головой.

— Да.

Отец Амфилохие с сомнением посмотрел на него.

— Мне хотелось бы почувствовать, что ты унаследовал добрую душу бедной сестры моей.

Ждер по-прежнему сидел, устремив куда-то вдаль затуманенный взгляд. Потом он обернулся к архимандриту, и глаза его посветлели. Он поднялся с кресла, подошел к Амфилохие, взял его руку и поцеловал.

— Ионуц, — тихо промолвил Амфилохие Шендря, — хочу, чтобы взгляд твой был иным. Знай, что в этот час я, быть может, более нуждаюсь в тебе, чем до сих пор нуждался во мне ты.

Племянник отступил на два шага. Услышав эти слова, он с удивлением посмотрел на своего дядю.

— Печальна и одинока моя жизнь на земле, — продолжал архимандрит Амфилохие. — В тот день, когда я посвятил свою жизнь богу, когда я произнес обет отречения от всего мирского во имя служения всевышнему, свершилось одно из злодеяний Мехмет-султана. Одолев христиан в Румелии и истребив войска греков, он повелел муллам взобраться на все башни христианских городов и селений и прокричать оттуда, что Христова вера растоптана ногами мусульман. Пусть все христиане знают, что великий Мехмет не успокоится до тех пор, пока не покорит и не разрушит Константинополь. «Сегодня тринадцатый день ноября по вашему календарю, — кричали муллы. — На будущий год в тот же тринадцатый день ноября великий Мехмет войдет победителем в Константинополь и позволит войскам своим в течение семи дней грабить богатства византийских царей. Он сбросит все кресты с храмов и вместо них укрепит знак пророка Магомета». В этот скорбный для христиан день — тринадцатого ноября тысяча четыреста пятидесятого года — я и принял монашеский постриг. Угроза турок исполнилась, но не на следующий год, как кричали муллы, а через три года. Сердце мое истекало кровью. Мучительные думы владели мною, я лишился сна. Я отказывался от еды и питья, считая себя недостойным принимать ни то, ни другое. Я давал презренному телу лишь столько пищи, сколько требуется для того, чтобы бодрствовал разум. И разум мой бодрствует ради служения Христу. Ради господа бога служил я Штефану-водэ. Чем больше я убеждаюсь в том, что крепнет могущество повелителя моего, тем меньше жгут меня мои огорчения. Чем чаще я видел, как твое усердие приносит плоды, тем больше надеялся, что ты будешь верным слугой и опорой нашего повелителя.

Ты узнал и услышал от меня, что Штефан-водэ тоже принес в жертву свое земное существование. Господь вложил в него великую силу, дабы вновь засветился свет на востоке. Как и у меня, нет иного помысла у князя, — он жаждет освободить Царьградскую твердыню, восстановить кресты, сброшенные в грязь безбожными язычниками. Я хотел, чтобы ты, сын сестры моей, которую я так любил, стал лучом света в моей одинокой жизни, связующей нитью, соединяющей меня с миром.

Вновь в келье настала тишина. В этой тишине отчетливо прозвучали три удара колокола на вышке княжеской часовни. Это было знаком для всего стана и города — оставить всякую работу, ибо Штефан-водэ идет молиться.

— Князь идет, — прошептал Амфилохие. — Я слышу его шаги. Будь внимателен.

Ждер весь превратился в слух. Амфилохие знаком подозвал его к окошечку. Устремив взгляд в часовню, Ионуц не двигался. Мерцавшие в полутьме лампады излучали слабый свет, можно было различить лишь тень господаря, направлявшегося к иконам. Он шел медленно, склонив голову и прижав руки к груди. Саблю и соболью шапку он отдал отрокам; на нем были пояс, шпоры и короткий атласный кафтан зеленоватого цвета. Дойдя до иконы божьей матери, он опустился на колени и положил земной поклон. Затем, склонив чело, стал шептать молитву.

Тогда Амфилохие Шендря взял за руку своего племянника и вышел с ним из кельи; подтолкнув Ждера к двери часовни, он молча указал ему на скамью. Сам сел на другую, рядом с ним. Когда князь кончил молитву, он чуть повернул голову, чтобы убедиться в том, что архимандрит, как всегда в этот час, на своем месте.

Амфилохие Шендря смиренно подал ему знак — он-де находится тут. Затем он прочитал один из любимых псалмов господаря, который потрудился когда-то перевести в Ватопеди с эллинского на молдавский язык.

Буду славить Тебя, Господи, всем сердцем моим, возвещать все чудеса Твои. Буду радоваться и торжествовать о Тебе, петь имени Твоему, всевышний. Когда враги мои обращены назад, то преткнутся и погибнут пред лицом Твоим. Ибо Ты производил мой суд и мою тяжбу; Ты воссел на престоле, Судия праведный. Ты вознегодовал на народы, погубил нечестивого, имя их изгладил на веки и веки. V врага совсем не стало оружия, и города Ты разрушил, погибла память их с ними. Но Господь пребывает вовек; Он приготовил для суда престол Свой.

Ионуц Ждер вдруг почувствовал: вот здесь, в этой часовне, где находятся только три человека, совершается что-то большое, и у него сжалось сердце. Князь тяжело вздохнул; взирая на образ пречистой; глаза Амфилохие увлажнились. Ионуц тоже не мог скрыть волнения и, крепко стиснув зубы, с трудом подавил слезы. Произнесено было лишь несколько слов. Однако в них было заключено все то, о чем говорил ему архимандрит — о себе, о князе, о тех жертвах, которые они приносят во имя Христа. Ждер чувствовал себя маленьким и ничтожным и ожидал хоть единого слова или знака господаря. Прикажи князь — и Ждер Ионуц отправится за моря и океаны, за тридевять земель, ради службы своему повелителю.

Он склонил голову. Амфилохие вновь опустил руку на его плечо.

— Дозволь, отче, коснуться устами твоей десницы, — прошептал Ждер, не решаясь, однако, приложиться к этой тонкой белой руке.

Господарь повернулся и направился к выходу. Казалось, он несколько удивился, увидев Ждера, но потом улыбнулся и, проходя мимо Ионуца, похлопал его по плечу. Под рукой повелителя юноша вздрогнул и стал на колени.

— Следуй, Ждер, куда укажет отец Амфилохие… — сказал князь.

— Ради тебя, государь, я отправился бы и на тот свет, — отважился ответить Ионуц.

— Ты сказал ему? — тихо спросил князь своего тайного советника.

— Нет еще, государь.

Князь рассмеялся.

— Оттуда, куда пошлют тебя, Ждер, совсем недалеко до того места, о котором ты упомянул. Я возлагаю на тебя надежду.

Лишь теперь, услышав этот проникновенный голос, Ионуц почувствовал, как защипало у него глаза и перед ними все стало расплываться. Он поцеловал протянутую руку князя и замер.

— У меня дела с князем, — шепнул ему Амфилохие, — приходи под вечер, когда зажгут свечи.

— Хорошо, я приду, — ответил Ждер, с трудом проглотив комок, подступивший к горлу.

 

ГЛАВА VI

Рассказ некоего почтенного мужа

Выйдя из часовни через тесный притвор, Ионуц вначале очутился в комнате дворцовых отроков, потом по черному ходу спустился на задний двор. Там его уже поджидал Георге Татару. Кругом суетились слуги, отовсюду спешили наемные воины и всадники, прибывающие с вестями из разных концов страны. Из строений, где размещались немцы, доносился гул голосов и шум; там, сняв с себя пояса и оружие, солдаты готовились к ужину. По тесным палаточным улочкам волы тянули арбы с большими бочками. Водовозы наполняли водою кадки, стоявшие на перекрестках. Много ратников толпилось внизу, в долине, возле родников, где были врыты в землю кадки; там они смывали с себя пот и пыль. В этот час на Торговой улице было тише, сами купцы сидели на скамейках возле опущенных на подпоры ставен, которые днем служили прилавками, а в ночное время наглухо закрывали окна.

— Ты нашел ночлег, Ботезату? — спросил Ионуц.

— Уже нигде нет места, хозяин, — ответил слуга. — Но пока ты был в часовне, ко мне подошел причетник и спросил, твои ли я человек. Я ответил. Тогда он сказал, что по приказу отца архимандрита он должен отвести меня в дворцовые комнаты, потом указал, куда поставить коней. Твоя милость будет спать в келье причетника, я — на дворе у порога, а причетник на сеновале. Я отвел коней на место, снял с них сбрую, убрал все в келью; причетник дал мне ключ, и я вернулся, чтобы дождаться тебя. Пока я ждал, гляжу, ко мне с опаской подходит кривой старик и спрашивает, не я ли слуга конюшего Ионуца. «Я слуга конюшего Ионуца, — отвечаю я. — А тебе что надобно делить с моим хозяином?» — «Да нет, надо бы кое о чем потолковать с его милостью».

— Делить? Так ты ему и сказал, Ботезату? С каких пор ты научился шутить? Ну уж теперь непременно небо разверзнется либо случится землетрясение.

— Я и в самом деле так ему ответил, господин. Ну, как мог осмелиться какой-то бродяга даже подумать, что твоя милость захочет говорить с ним? К тому же мне показалось, что он был выпивши.

— Выпивши? А может, он просто так бестолково говорит?

— Нет, говорил он толково, да все кружил около меня и все допытывался. Похоже, что из бродяг с Украины. Сдается мне, будто я его уже где-то видел.

— Видел? А нет ли у него на одном глазу черной повязки? Не украинский ли у него говор? Не показалось ли тебе, что он изнурен и худ? И расспрашивает обо мне так, словно давно меня знает? Ты не припоминаешь, Ботезату, кто он такой?

— Погоди, погоди… Кажется, начинаю припоминать! С этим человеком мы как-то раз встретились ночью…

— Тогда вспомни его имя.

— Вот этого не могу. Да он сам придет к твоей милости и назовет себя.

Задумчиво улыбнувшись, Ионуц подкрутил ус и последовал за слугою. Он уже слышал, что конокрады, с которыми ему пришлось столкнуться лет пять-шесть тому назад, а потом сразиться с ними на большой дороге, теперь объявились в господаревом стане. Он знал от этих степных бродяг, что они жаждут перейти на службу к христианскому повелителю. «Всю жизнь мы грешили, а теперь настало время примириться с богом».

А сказал эти слова кривой старик, который был товарищем атамана Гоголи Селезня. Где же отдал богу душу гайдамак Гоголя? То был богатырь, у коего могла быть совсем иная судьба.

Кто-то поджидал Ионуца возле кельи причетника. Вскинув глаза, Ждер сразу же узнал старика. По опрятной одежде он походил на слугу из состоятельного дома. На нем были кожаные сапоги, пояс с кинжалом и шапка с ястребиным пером. Но был он очень худ, изможден и казался больным. А может быть, он выпил лишнего, как предположил Георге Ботезату. Он стоял, насторожась, по-видимому, готовый сразу же отскочить в случае угрозы.

— Как живешь, дед Илья? Что ты здесь делаешь?

С божьего соизволения, конюший Ионуц, собираюсь дожить здесь остаток дней своих. Из всех, кого ты знал, только я один и остался в живых. Дышит еще и наш атаман Гоголя, но дни бедняги сочтены.

— Как? Что такое? Рассказывай. Хотел бы я знать, что случилось с этим лихим молодцом. Какой конец его ожидает? Повесят или голову отсекут?

— Еще неизвестно, — смиренно ответил украинец. — Если дозволишь мне зайти в твою келью, я поведаю обо всем, о чем ты пожелаешь узнать.

Ионуц пристально посмотрел на старика; тень смерти уже легла на его лицо. Не столько из жалости, сколько из желания узнать, что же произошло, он приказал Ботезату открыть дверь кельи и впустить туда скитальца.

Это была тесная комнатушка, накаленная летним зноем, как печь. Стояли в ней скамья и стол, в углу висел суконный кафтан, напоминавший удавленника, в отчаянии наложившего на себя руки.

— Ботезату, оставь дверь открытой, — сказал Ионуц. — Карауль у двери, но не прислушивайся к тому, о чем у нас пойдет речь. А ежели что и услышишь, то забудь до поры до времени. Коли прикажу, должен будешь и вспомнить.

Старец Илья Алапин взирал на конюшего с удивлением, слыша такие слова.

— Твоя милость, — вздохнул он, — нельзя ли остаться нам вдвоем? То, о чем я расскажу тебе, — большая тайна, опасная для моей жизни. Могу даже сказать, что она может стать опасной и для других, будь то боярин или простолюдин. Было бы лучше, если бы никто, кроме тебя, не слышал этого.

Ждер улыбнулся:

— Дед Илья, Георге Ботезату не простой наймит, а верный слуга. Он не из тех, кто бродит по свету, добывая себе добро саблей, служа тому, кто больше заплатит. Георге Ботезату остался навсегда в доме моего родителя, он не отступник. Для меня он родной — как отец, мать и брат. Пусть он остается на своем месте, чтобы в случае чего защитить меня, упаси нас бог от коварства гайдамаков.

— Ох-ох-ох! — жалобно протянул дед Илья. — Смилуйся, не обижай меня подозрениями. Умереть мне на месте, ежели у меня коварные думы. Лопни и второй мой глаз, ежели я подкарауливал тебя с черной хитростью. Ежели таю злой умысел против тебя, пускай превратится он в кинжал и пронзит меня. Смилуйся и выслушай. Это верно, что у бездомных молодцов нет родины и служат они ради добычи. Но для нас настало горькое время. И уж как хочется хотя бы в конце своей подлой жизни иметь такого хозяина, который был бы заместо отца родного.

— Утри слезы, лукавец, и говори, — приказал Ждер. — Мой родитель, конюший Маноле, учил меня, что надо уметь прощать, но никогда не забывать. Быть может, я тебя простил, но дела твои не забыл. Рассказывай.

Дед Илья проглотил слезы и покорно начал свой рассказ, сразу забыв о жалобах.

— Когда мне было девять лет и я жил в доме у родителей, меня все время бранила старуха-бабка, мать моего отца, все корила за мое озорство. «Ах ты стервец! — кричала она. — Так и знай, сгинешь ты в чужедальней стороне. И на Страшном суде, когда господь бог призовет умерших и станет пересчитывать своих казаков, он не найдет тебя среди них. Всеми забытая, пропащая твоя душа не познает райского блаженства». И вот, честной конюший, проклятье-то сбывается. Помру я и останусь всеми забытый.

— У нас все бабки пророчицы; то же самое предсказала и атаману Гоголе его бабка — он-де беспременно погибнет, только не на виселице, а от меча. Много скитался по белу свету Гоголя, много изведал горя. Виселицы он не боялся, но не раз ему грозила смерть от острой сабли. Однако ж случилось так, что нынче ему грозит виселица, что удивляет нас обоих.

Когда до Подолии дошла весть о том, что князь Штефан нанимает молодцев в свое войско для войны с измаильтянами, все мы держали совет с нашим атаманом Григорием Гоголей Селезнем и порешили в боях выкупить свои души у дьявола. «Много нагрешили, — сказал я, — теперь нужно просить прощения у бога и идти сражаться с неверными. Сколько нечестивцев посечем, столько грехов нам будет отпущено. Да еще и возвратимся с хорошей добычей».

Мы отправились в Хотин, к молодому пыркэлабу Думе Брудуру и на коленях просили его взять нас в войско князя. Пыркэлаб дал нам в руки грамоту, и мы явились в гетманство Сучавы. В Сучаве много наемников; гетманство нас взяло, но послало в полки казачества. Мы отправились на войну в Валахию и каждый искупил грехов столько, сколько посчастливилось. Некоторые, едва искупив свои грехи, погибли, — видно, так им было на роду написано. А добыча, которую они захватили, перешла к нам, их товарищам. В конце концов, когда все успокоилось, мы пересчитались, и оказалось, что из нашей ватаги в живых осталось только трое: Тома Богат, я и Гоголя.

После того как князь вернулся в Сучаву, мы надумали вновь наняться на службу. Говорим — вот, мол, сколько измаильтян каждый из нас порубил. Но гетманство не очень обрадовалось нашим подвигам. Я пожелал отправиться помирать домой, чтоб не сбылось проклятие бабки. У меня было достаточно золотых, и я ничего более не жаждал, кроме как милосердия божьего. Мы в свое время дали клятву — построить святой скит и провести там оставшиеся нам дни в посте и молитвах.

Из Сучавы я отправился один. Подойдя к восточным воротам, я остановился, с грустью вспомнив о товарищах — атамане Гоголе и Томе Богате. Зашел в корчму и напился, тоскуя по ним. Очнувшись, решил вернуться и найти их. Я не нашел их, ибо они отправились искать меня. Так мы и искали друг друга, истратив на это всю свою добычу. Я хорошо ее истратил, услаждая себя питием. Когда же у меня ничего не осталось, бог помог нам встретиться.

Вот так все и было. А нынешней весной глашатаи возвестили, что князь вновь нанимает войско. Мы поспешили в гетманство, и на этот раз нас приняли. Одели, обули и накормили, пока и на том спасибо. И вот когда мы уже были сыты и одеты, в один из дней Гоголя долго сидел, задумавшись, но нам ничего не говорил. Он узнал, что по приказу господаря в Сучаву на три дня прибывает из Бакэу Александру-водэ. Подкараулив его, Гоголя вышел ему навстречу и упал перед ним на колени. Мне неведомо, о чем шел разговор, ибо атаман намного лучше нас знал, что творится на этом свете. После того разговора с княжичем Гоголя вернулся к нам в жилище и сказал:

— Гайдамаки и братья мои! Да будет вам известно, что Григорий Гоголя нашел клад.

Я спрашиваю:

— Какой клад?

— Я упал на колени перед княжичем Александру водэ, — говорит Гоголя, — напомнил о его проделках в молодости и рассказал кое о чем, чего он не знал.

— Что же ты сказал?

— Разное. Может, ему и не все понравилось, но он поверил мне. Потом я склонил голову перед его светлостью, и сказал, что готов усердно служить ему в любом деле.

Посмотрел я тогда косо на нашего атамана Григория Гоголю Селезня, ибо не понравились мне его слова. Я спросил:

— Что это за служба? И что за польза от нее?

— Польза будет, надо только сторговаться, — смеясь, ответил Гоголя. — А служба — какая угодна будет его светлости.

Я долго смотрел на Гоголю. Верь мне, вот те крест, я все время смотрел на него, пока мы не выпили каждый по кварте вина.

Потом спрашиваю:

— Что ты на это скажешь, Тома Богат?

— А что мне говорить! Куда пойдет атаман Гоголя, туда и я пойду.

— А я вот что скажу, Григорий и Тома Богат: того, что я изведал до сих пор, мне достаточно. Находился я по свету вдосталь. Нынче стали холмы для меня круты, а дороги длинны. И если теперь, когда я нашел себе спокойную жизнь и кусок хлеба, не соберу кое-что на помин души, то уж непременно попаду в когти к дьяволу. Вы, коли желаете, отправляйтесь на службу, ибо вы моложе меня; а я останусь на своем месте, стану пускать кровь коням, снимать у них опухоли на ногах или усмирять норовистых скакунов. Буду спать у костра и сторожить кухонные котлы. Я остаюсь здесь.

— Дед Илья, ты, видно, выжил из ума, как твоя бабка, — сказал Селезень.

Я ответил:

— Нет, не выжил я из ума, атаман. Хочу умереть как христианин.

Гоголя вернулся с ответом к Александру-водэ. Он и Тома, мол, молят княжича принять их к себе на службу, испросив на то дозволение господаря Штефана-водэ.

И Штефан-водэ сказал своему любимому сыну:

— Отдаю их тебе.

Гоголя и Тома приготовили лошадей, приладили к седельным лукам переметные сумы, пожелали мне здоровья и отправились на службу в Бакэу, ко двору княжича Александру-водэ; я простился с ними со слезами на глазах, как бывает при расставании с друзьями, с которыми всю жизнь делил кусок хлеба.

Жилось им при дворе в Бакэу хорошо, всего у них было вдоволь. Как-то раз Александру-водэ пожелал куда- то тайно выехать под охраной Гоголи и Богата, и ему по нраву пришлось, как вели себя мои товарищи. Княжич похлопал их по плечу и похвалил. Потом… Сейчас слушай внимательно, хорошенько слушай. И подай знак татарину, чтобы он заткнул уши. Ибо то, что ты сейчас услышишь, опасно для любого, но в том, что повелел моим товарищам Александру-водэ, таилась опасность пострашнее. Княжич сказал:

— У меня есть причина ненавидеть все, что я когда-то любил. Был у меня друг, и он предал меня. Он живет в Тимише, на берегу Молдовы-реки. Это второй конюший на княжеском конном заводе. И хочу я хоть немного отплатить ему за обиду, которую он мне нанес. Как-то раз, когда я был еще глупым и озорным юнцом, вы хотели выкрасть коня самого господаря, моего отца; но тогда вам это не удалось. Что, если вы попытаетесь сделать это сейчас? Я хочу сегодня развеять по ветру славу конюших, к которым благоволит князь, доказать, что у меня есть храбрецы посильнее, чем у господаря. Повелеваю вам отправиться и сделать то, что я сказал; а плата, которую получите, вам и во сне не снилась.

Атаман Гоголя, как он мне позже рассказал, постоял, подумал и попросил два дня на размышление.

— Нет, решай сейчас, — приказал Александру-водэ, — я взял тебя на службу, чтоб ты исполнял мои приказания, а не раздумывал. Думать буду я.

Атаман Гоголя огорченно вздохнул. В трудное положение он попал, а ведь я предостерегал его.

— Нехорошо все складывается, Гоголя, — сказал я ему. — Ты человек толковый, привык обдумывать свои поступки и мог бы смекнуть, что сам лезешь в петлю. Ты легко согласился поступить на такую службу, ибо тайна казалась тебе мелочью, зернышком. Теперь из этого зернышка выросла ядовитая белена. Как посмеешь ты пойти против самого господаря? Он лишь пальцем шевельнет, и ты погибнешь. Мы с тобой под пятою князя Штефана-водэ малы, будто семечко конопляное. Стоит ему лишь взглядом подать знак — и конец нам, как блохе под ногтем у бабы: обоих прикончит палач. Если удастся выполнить приказ, нам все равно грозит большая опасность. А может, и не удастся выполнить, ибо там живут те самые конюшие, с которыми мы однажды уже столкнулись. Тогда нас было много, и то ничего не вышло. А ведь сейчас конюшие набрались сил, мы же ослабели. Стало быть, и с одной стороны плохо, и с другой не лучше.

— Пресветлый княжич, — сказал Гоголя, — мы не уславливались нести такую опасную службу; приказ твой очень трудно выполнить.

Тогда княжич пристально посмотрел на него и сказал:

— Хорошо.

Однако Гоголя понял, что хорошего тут мало, — неспроста лицо у княжича позеленело, а правая рука задрожала на рукояти кинжала. Он всегда носит на поясе короткий кинжал, рукоять которого отделана золотом.

— Даю тебе, Гоголя, день на раздумье, — сказал княжич, да так сказал, что у атамана Гоголи защемило сердце.

— Я понял тебя, пресветлый княжич, — смиренно ответил он, поклонился и поцеловал полу его одежды.

Атаман Гоголя и Тома Богат прошли в свою каморку, вытянулись на лежанках и уставились в потолок. Они лежали и думали молча. Если бы в тот миг кто-нибудь ударил их кинжалом, то кровь не пролилась бы, застыла она от страха.

— Что делать? — спросил наконец Тома. — Надо пойти к Александру-водэ, пасть на колени и просить прощения: не можем, дескать.

— Иди и сделай это, Тома. А я боюсь.

— Тогда, атаман Григорий, пойдем и скажем ему, что мы согласны.

— Вот так-то лучше, — ответил Гоголя. — Скажем, что согласны, отправимся и больше не возвратимся. Мне надоел такой хлеб. Уйдем куда-нибудь на край света.

— Это самое лучшее решение, атаман Григорий. Пойди и скажи княжичу.

— Нет, я не пойду, Тома. Иди ты. Я боюсь.

Тома Богат поднялся с лежанки и скрепя сердце пошел к княжичу.

— Я пришел с ответом к княжичу, — сказал он привратникам. — Пропустите меня. Я тороплюсь.

Один из привратников говорит:

— Сейчас к княжичу нельзя. Подожди немного, потом войдешь. Он вызвал к себе начальника дворцовой охраны, его милость капитана Балана.

— А зачем он его вызвал?

— Неизвестно. Видно, отдать приказ.

— Тогда я приду попозже.

— Постой, — сказал привратник. — Ты же говорил, что спешишь. А вот его милость капитан Балан выходит.

Тут как раз вышел капитан Балан и увидел Тому Богата.

— Что случилось, Тома? — спрашивает с улыбкой капитан Балан.

— Я пришел, — отвечает Тома, — чтобы дать ответ пресветлому княжичу Александру-водэ.

Капитан минуту подумал. По природе он был человек добрый. Потом сказал:

— Ладно, Тома, войди к княжичу и сообщи ему, что ты хочешь, а я подожду тебя здесь.

— Но сначала к княжичу вошел привратник — спросить соизволения. Пока он находился во внутренних покоях, Тома молча ожидал. Так же молча ждал и капитан Балан.

Наконец выходит привратник и подает Томе знак войти.

Александру-водэ стоял посреди комнаты и лишь на мгновение повернул голову; лицо его было хмурым. Потом он уже и не смотрел на Тому: глядел то в окно, то в угол комнаты, то на печь.

— Говори, — приказал он.

Тома подошел, встал на колени и поцеловал полу его одежды.

— Пресветлый княжич, мы решили отправиться.

— В самом деле?

— Да.

— Ты уверен в этом?

— Мы уверены, твоя светлость.

— Неужели? Хм! Тебя, кажется, зовут Томой. А другого — Гоголей. Когда отсюда выходил Гоголя, он смиренно поклонился мне. Почему же ты не сделал этого?

— Пресветлый княжич, сейчас ведь я поклонился и поцеловал полу твоей одежды.

— Ладно. Иди и скажи капитану Балану, чтобы он выполнил мой приказ.

Александру-водэ так произнес эти слова, что у Томы стало двоиться в глазах. Княжич хлопнул в ладоши: створки дверей раздвинулись, и тотчас капитан Балан схватил Тому за правую руку. Известно было, что у Томы правая рука особенно сильна. На ней повис и один из стражей, а другой расстегнул его пояс и снял саблю.

Пока Тома находился во дворце, атаман Григорий Селезень не терял времени. В глубине души уверенный, что теперь исполнится пророчество и ему не избежать смертной казни, он вскочил, стремглав бросился к конюшням, мигом оседлал коня и погнал ко двору.

У задних ворот он крикнул:

— Государево дело! — и стрелой помчался по дороге.

В это время капитан Балан передал Тому в руки стражей, чтобы отвели его в подземелье наворотной башни и забили в колодки. Затем пошел в каморку, где оставался Гоголя. А того и след простыл. Ищи-свищи. Поднялся тут крик, отдали приказ страже вскочить на коней и догнать беглеца, догнать во что бы то ни стало и доставить обратно, дабы палач вздернул его на виселицу вместе с его другом Томой Богатом.

За атаманом Григорием помчалась целая ватага; погоню пустили во все стороны. Но Гоголе посчастливилось добраться до Васлуя: именно тогда, когда Штефан-водэ прибыл в свой летний стан. Атаману было известно, что я, его друг, нахожусь среди служителей двора. Ввалился он ко мне, усталый и голодный.

— Что с тобой, брат дорогой? — спросил я.

Тут он и рассказал мне все, как было.

— Как же ты хочешь поступить?

— Еще не знаю. Вот ты накормил меня, дед Илья, и я пришел в себя, а теперь придумаю, что сделать, чтобы спасти свою жизнь. Припасть к ногам господаря Штефана-водэ и просить у него пощады. Вряд ли это поможет. Он ведь отец Александру-водэ и, верно, разгневается на меня, и тогда мне не миновать смерти. Было бы лучше предстать перед отцом Амфилохие, самым близким советником князя. Я осторожно поведал бы владыке обо всем, а он пусть проверит, правду ли я говорю, а пока суд да дело, умолю его защитить мою жизнь. Я знаю, что надо мною навис меч и держится на волоске. Петли я не боюсь. Только сабли. Пусть бы мне сохранили жизнь для служения господарю. В войне, которую он будет вести, я готов погибнуть от сабли.

Я говорю: Гоголя, дружище, плохо ты соображаешь. Ведь святейший Амфилохие захочет уберечь князя от забот, а его сына — от доносов, так что опасность остается для тебя такой же: ты погибнешь.

— Нет, дед Илья, — отвечает мне Гоголя, — я знаю больше, нежели ты; а из разговора с княжичем узнал еще больше. Я вручаю свою судьбу архимандриту.

И вышло, что Гоголя верно рассудил. Поступил так, как сказал, и все обошлось хорошо. Вначале я обрадовался, а потом опечалился, ибо до меня дошла весть из Бакэу, о том, что Тому Богата повесили. Я поплакал о Томе, брате моем и достойном человеке, о его печальном и столь неожиданном конце. И с тех пор я боюсь, как бы не узнали, что Гоголя прячется здесь, в тайнике под часовней. Святейший Амфилохие держит его взаперти, а надзирать за ним поставлен отец Емилиан. А вдруг пресветлый княжич Александру-водэ дознается обо всем? Либо в Бакэу дойдет до него весть, либо кто-нибудь сообщит ему об этом, когда он приедет сюда, к своему родителю. Ежели сие случится, то за жизнь Гоголи я гроша ломаного не дам. Тогда остается и мне сложить руки на груди и лечь в землю. Пусть ударит меня палач по виску дубиной, и всему будет конец.

Ждер внимательно и спокойно выслушал рассказ Ильи Алапина. Задумался. Потом спросил:

— Дедушка, откуда тебе это известно? Тебе Гоголя все сам рассказал? Ты был у него?

— Был. Он попросил у святейшего Амфилохие дозволения повидаться со мной. Собирается составить завещание. Нет у него больше друзей на этом свете, один я остался. К тому же он болен, и только я могу исцелить его, пустив ему кровь. Я так лечил его и прежде.

— Значит, обо всем ты узнал от него самого?

— От него самого.

— Откуда же ты знаешь о том, что произошло с Томой, капитаном Баланом и Александру-водэ?

— Это я узнал от служителей Александру-водэ во время празднества, когда княжич приезжал в Васлуй. Тогда-то я и выведал все за стаканом вина.

— Больше никто об этом не знает? И не сможет узнать?

— Кто и как может узнать? Я в пьяном виде нем как рыба. Отец Емилиан, поди, хмельного не приемлет. Так откуда же могут узнать? От кого? От отца архимандрита?

— Нет, дед Илья, от преосвященного Амфилохие ничего не узнается. Думаю, что и отец Емилиан связан обетом молчания. Но почему ты рассказал все это мне?

— Твоя милость, ты прав, надобно это разъяснить… Когда я был у Гоголи и пускал ему кровь из левой руки, он со мной разговаривал, велел мне найти тебя и передать, что голова его в опасности и что он на коленях просит тебя навестить его и выслушать. Он много знает и понимает, так что мог бы сослужить тебе полезную службу.

— Хорошо, — ответил Ждер. — Я так и сделаю, дед Илья. Навещу его.

Ждер не стал выслушивать жалобы и славословия бродяги, который во время беседы зорко следил за ним единственным глазом. Ионуц приказал оставить его одного, уперся локтями в колени и долго сидел так, раздумывая над тем, что ему предпринять.

Незаметно его окутал вечерний сумрак. Шум и голоса на дворе затихли. Лишь время от времени проходили куда-то слуги, проводили коней. Георге Ботезату дважды подходил к двери и вновь возвращался на свое место.

— Не хочешь ли поужинать, господин? — спросил он.

— Что ты сказал, Ботезату? — вздрогнул Ждер.

— Я спросил, уж не ляжешь ли ты спать голодным? У меня есть хлеб и брынза.

— Принеси сюда. Я жду, когда меня позовут к отцу Амфилохие. Лучше пойти к его преподобию сытым. Я никогда не видел его за трапезой.

Задумавшись, он медленно жевал сухой хлеб и острую брынзу, как вдруг перед ним появился отец Емилиан и пригласил к архимандриту. Ждер попросил воды, напился из маленького кувшина, вытер губы и пошел за монахом. Темнело, небо было пасмурным; у ворот и во дворце стояла стража из наемных немецких ратников. Ждер рассматривал все вокруг, стараясь понять дворцовые порядки. Как будто и незачем ему было все это знать, но такова уж была его натура: держать в памяти все, что увидит и услышит. И так же как в небе среди нагромождений туч мелькали звезды, так мелькали в его голове недремлющие мысли. Он считал про себя: дядюшка Амфилохие — раз, постельничий Штефан — два, я сам — три; дед Илья Алапин — четыре, Григорий Гоголя — пять. Из пяти человек, знающих тайну, способную нарушить покой Штефана-водэ, да еще в такие дни, когда он более чем когда либо должен быть сильным и спокойным, по крайней мере, двое лишних. Более чем достаточно знать обо всем архимандриту Амфилохие и постельничему Штефану Мештеру. А двоим степным бродягам незачем знать. И вообще они здесь ни к чему. Жестокий замысел возник у Ионуца Ждера, когда он входил в келью архимандрита, расположенную рядом с часовней.

Отец Амфилохие принял его с непривычной сердечностью, как сына. Приветливо и ласково указал он на кресло, в котором Ионуц уже сидел утром. Хотя после всего услышанного Ждер понимал, что так оно и должно быть, тем не менее он сохранял сдержанность, готовясь к предстоящему разговору.

— Поразмыслив обо всем, что тебе уже известно, — проговорил отец Амфилохие, — я попросил господаря определить тебя для весьма тайной службы, которая может оказать нам пользу неоценимую.

Ионуц Черный решил пока молчать.

— Она может оказать неоценимую помощь прежде всего господарю и великим его замыслам. С тех пор как Штефан-водэ продвинулся с войсками в Валахию, считается, что он начал войну с измаильтянами, что он прощупывает их. Князь побеждал их не один раз. И теперь полагает, что он в состоянии помериться силами с самим Мехмет-султаном и поэтому делает приготовления, о коих ты знаешь, и другие, не известные тебе. Штефан- водэ — один из покровителей Афонских монастырей, и поэтому из Молдовы монахи часто ездят туда. Ведь на Афоне шестьсот святых обителей и шесть тысяч монахов, живущих по законам истинной веры. Хотя антихрист и ступил ногой на грудь христианам и повсюду все разрушил, опустошил, превратил в мечети святые храмы наши, там, на Святой горе, крепости Христовы остались целыми и невредимыми. Как стояли там святые монастыри во времена господства христиан, так они остались и доныне со всеми священными книгами и церковной утварью, оставшейся от времен старых императоров Византии; только в колокола по приказу Вельзевула перестали звонить, однако есть позволение бить в била. Монахам невозможно запретить уходить иль возвращаться на Святую гору. Измаильтяне пробовали чинить препятствия, пытались отрезать Афон от остального мира, однако не смогли. Слава богу, чиновники султановы давно уж поняли, что для них тут есть кое-какая выгода, и сейчас монахам разрешают странствовать довольно-таки свободно. Таким образом, они проникают во владения нехристей, некогда принадлежавшие православным и примечают все, что делается и говорится сановниками султана. Вести, которые они добывают, доходят до Святой горы, а оттуда и до нас. Так мы узнаем время и место передвижения войск басурмановых и какие готовятся козни против христиан. Ко двору Штефана-водэ и иных христианских владык тайком — под видом купцов иль мастеров — прибывают посланные люди, и через них вести доходят и до государей. К примеру, княжий цирюльник Анджело кажется бедным брадобреем, однако именно он и пересылает донесения своим господам в Венецию.

Отец Амфилохие на мгновение умолк.

— Понимаю, — сказал Ждер, застыв в своем кресле.

— Я и решил, — продолжал архимандрит, — что вот теперь было бы лучше всего, если бы во владения Мехмета отправился воин. Походил бы там и послушал, добрался бы до Афона, все выведал, узнал и обо всем лично доложил князю. Военный человек лучше других во всем разберется, и его сообщения будут наиполезнейшими для господаря.

— Разумеется.

— Ты — человек острого ума, Ионуц, и ты должен понять, хорошенько понять, почему я подумал именно о тебе. Найти можно было бы и другого человека, ибо у князя нет недостатка в храбрых и достойных мужах. Но я поразмыслил и решил, что не только ты принесешь пользу нашему повелителю, но и тебе самому это будет полезно. Как я уже говорил, пока здесь все образуется и уляжется, тебе лучше побыть подальше от двора. Итак, по велению господаря ты отправишься на Святую гору, в монастырь Ватопеди, разыщешь отца Стратоника, посланного нами туда еще ранее. А как найдешь Стратоника и разведаешь обо всем, вернешься не торопясь обратно. Ведомо мне, что войска Мехмета скапливаются в Румелии. Но неизвестно еще, зачем их стягивают туда. Сулейман-беку, который до сей поры, воюя с веницейцами, был в Скутари, велено взять сии полки под свое грозное начало. Думается, их направят к Дунаю и в Валахию. Оттуда они, следовательно, пойдут на Молдову. Надо узнать, что это за войска, сколько их, дабы его светлость смог готовить защиту. И это ты понял?

— Понял.

— Да будет тебе еще известно, что для находчивого мужа это дело не грозит опасностью. Язычники показали такую силу и столько побили войск у христианских королей, что не могут и помыслить, будто существует на этом свете кто-либо, способный противостоять им. Пророк дал османам обещание, что никто не может стать у них на пути, каким бы умом и храбростью ни отличались некоторые христианские повелители. Нечестивцам якобы суждено неизменно, из года в год, одерживать победы, пока под их владычеством не окажутся все христиане, вплоть до страны франков. Возгордившись и слепо веря в свою силу, они пренебрежительно относятся к разуму противника. Они более страшатся сабель христиан, нежели их ума. Ты оставишь свою саблю у Дуная, — для тебя оружием будет только твоя голова. Было бы хорошо, ежели бы по дороге туда или обратно ты разведал, что делается в крепости Брэиле, где, кроме турок, есть и валашские бояре, враги нашего господаря. Там же скрывается и Миху, тот самый беглец, что строил столько козней, когда жил у ляхов, там же и Агапие Чернохут, в доме которого был убит Богдан-водэ. Об Агапие Чернохуте долго ничего не было известно — с тех пор, как он сбежал в Трансильванию с Петру Ароном. После смерти Петру Арона Чернохут пробрался в Валахию. Люди нашего господаря искали его там, чтобы отплатить ему за совершенное убийство, но не нашли. Мне теперь известно, что он — в Брэильской райе . Настало время для Штефана-водэ вычеркнуть из списка ненаказанных злодеев и эти два имени, дабы успокоить на том свете душу отца своего Богдана-водэ.

Ждер склонился перед своим дядей:

— Я все сделаю, как ты указываешь.

— Ты хорошо все обдумал, Ионуц?

— Хорошо. Когда нужно отправиться?

— Можешь отправиться через неделю или дней через десять, чтобы хватило времени на приготовления. Не готовь ни коней, ни оружия, ни пищи — в этом ты нуждаться не будешь. Позаботься о другом — чтобы ни одна душа не заподозрила, куда ты уезжаешь. Ни отец твой и ни брат. И чтобы знающие тебя не узнавали тебя и никто бы не окликал тебя твоим именем. Каждый вечер будешь приходить ко мне, и я разъясню все, что еще не успел. Потом ты тронешься в путь, но даже я не должен знать, когда это случится. Я возрадуюсь в тот час, когда ты возвратишься.

Ждер поднялся. Отец Амфилохие обнял племянника, прижался лицом, заросшим редкой бородкой к его голове.

— Ты готов? Иди. Завтра я опять позову тебя.

— Прости, святой отец и дядюшка. Я хотел бы кое- что сказать.

— Говори, и я исполню любое твое желание.

— Не давай зарока, — смеясь, ответил Ионуц. — Ибо я хочу увидеть, а может статься, попрошу отдать мне Григория Гоголю Селезня, который находится здесь в подземелье.

Архимандрит отступил на шаг, широко раскрыв глаза.

— Ты и это знаешь? Тебе известно, что я держу в подземелье Гоголю?

— Знаю. Час назад другой окаянный бродяга пришел ко мне и все рассказал.

— Тот самый кривой украинец?

— Да. Вот еще два человека, двое ловких пройдох, которым, как и нам, известно, от чего может померкнуть слава его светлости. Атаман Гоголя заявил деду Илье, что это для них клад. Однако старик хорошо понимает, что такие клады опасны. Быть может, было бы лучше и деда Илью посадить в темницу и держать его там заодно с Гоголей до той поры, пока у обоих навеки не закроются рты.

— Ты рассуждаешь довольно разумно, — согласился архимандрит.

— Надеюсь, святой отец и дядюшка.

— Но я решил, что эти люди послужат мне свидетелями, которых я буду держать на всякий случай для господаря. А так — какая польза будет князю от того, что исчезнут два негодяя. Старик остался в Васлуе из привязанности к своему атаману Селезню. Ежели я освобожу Селезня, оба они опять уйдут в степи и след их затеряется. Там, куда они отправятся, их слова не будут иметь ни силы, ни значения.

Ждер с сомнением покачал головой:

— Может, оно и так, святой отец и дядюшка. Но у меня есть другие, более убедительные доказательства. Залог, который ты держишь, недорого стоит. Ты можешь отпустить их на волю или отдать мне.

— А на что они тебе? Не думаю, чтобы они тебе понадобились там, куда ты отправишься. Такие люди бывают храбрыми, но они не постоянны. Они, как хищные волки, гонятся только за добычей.

С минуту Ждер размышлял.

— Ты, отче, обо всем успел подумать, — вкрадчиво заговорил он. — Но Гоголя просил меня через Илью, заклинал всеми святыми, чтобы я согласился повидать его. Он прекрасно понимает, что от меня ему нечего ждать милости, и потому заверяет, что знает-де очень много важного для меня. Разреши мне увидеться с ним. Я потом скажу тебе, какую цену может иметь такой товар. Или больше уж не стоит держать его здесь, близ господаря, — пусть идет разыскивать свои старые следы у Днепровских порогов, или — если он может принести какую-то пользу — надобно Г оголю освободить и отправить вместе с его товарищем на службу, полезную для князя. Если они возвратятся, пусть их щедро вознаградят и простят им все грехи. Ежели не вернутся, пусть монахи прочтут молитву за упокой их душ. Для таких грешников, я полагаю, читать придется девяносто девять дней.

— Да-да… — вздохнул архимандрит, — так можно сократить число людей, знающих тайну.

Ждер вопросительно посмотрел на своего дядюшку, но тот улыбнулся ему с искренней любовью.

— Стало быть, я понимаю так, — сказал, помедлив, архимандрит, — надо отправить этих людей в Брэильскую райю, так ты надумал?

— Да, дядюшка, — ответил Ждер. — Оба они когда-то служили Миху, недругу господаря. Пусть они теперь окажутся в Брэиле, якобы освободившись из заточения, найдут там своего старого хозяина и сызнова поступят к нему на службу. Пусть говорят ему правду и неправду обо всем, что делается здесь, под Васлуем. Затем, когда им будет сподручно, попытаются сделать то, что я посчитаю нужным. Вот о какой сделке хотел бы я поговорить с атаманом Григорием Гоголей.

— Хорошо. Пусть придет отец Емилиан, я отдам ему приказ. Ты спустишься к Гоголе завтра утром, когда рассветет. Для пленников наших в подземелье нет на ночное время ни факелов, ни свечей. Еще прикажу я отцу Емилиану устроить тебе ночлег поближе ко мне, дабы ты был рядом со мной на то время, пока еще проживешь в Васлуе. С той стороны часовни есть точно такой же покой, как этот. В нем останавливаются знатные гости. Подойдет он и для моего любимого племянника.

Преосвященный Амфилохие хлопнул в ладоши, и тотчас появился отец Емилиан. Он с радостью услышал, что ему больше не придется спать на сеновале, и провел Ждера в покой, предназначенный для именитых гостей.

— Сюда входят лишь особо важные лица, — шепнул он Ионуцу, сопровождая его со светильником в указанный архимандритом покой. — Когда княжич Алексэндрел приезжает к своему родителю, он тоже почивает здесь.

— Здесь? — изумился Ждер. — Именно в этом покое? И на этой постели?

— Совершенно верно, конюший Ионуц.

— Странное совпадение, — задумчиво произнес Ждер.

Потом он попросил отца Емилиана передать его приказания Георге Ботезату. И условился о часе свидания с атаманом Гоголей.

 

ГЛАВА VII

Встреча Ионуца Ждера с другим почтенным мужем, его старым знакомым

Несмотря на усталость, которую Ионуц чувствовал после целого дня тревог и беготни, он долго не мог заснуть. Он сбросил с себя одежду, не глядя швырнул ее на стул; один сапог упал у изножия постели, второй — у изголовья. Огляделся вокруг, обвел глазами стены, печку, окна. Одно из окон — то, что поменьше, — выходило, как и в покоях отца Амфилохие, в часовню; другое — во двор, на крыши каких-то строений пониже господарского дома. По догадкам Ионуца, эти строения соединялись между собой, через них можно было проникнуть и в ту келью, где он разговаривал с дедом Ильей.

Неслышно появился Ботезату, собрал разбросанные вещи хозяина. Когда он вышел, Ждер осмотрел запор у двери и выглянул в коридор, где стояли два отрока с обнаженными саблями. Без сомнения, в этот коридор выходила и дверь княжеской опочивальни.

Он закрыл дверь, задвинул засов. Растянувшись на постели, увидел, как на потолке дрожат блики от свечи, горевшей на столе. Он встал, чтобы потушить свечу, и вдруг странная мысль мелькнула у него в голове. Он вспомнил, что отец Емилиан, ставя свечу на краю стола, произнес шепотом какие-то слова. В ту минуту, едва не падая с ног от усталости, Ждер пропустил их мимо ушей. Но сейчас он подумал, что монах сообщил нечто важное, о чем ему, Ждеру, не следовало бы забывать. Он старался вспомнить это и не мог: наконец задул свечу и, нащупав в темноте постель, лег на спину. Возбуждение отогнало сон. Однако усталость вновь, как туман, стала окутывать его, и тут ему вспомнились слова отца Емилиана о том, что скоро из Бакэу приедет Алексэндрел-водэ. «Когда же он приедет? — подумал Ионуц, улыбаясь. — Вероятно, через неделю или дней через десять — ведь именно к этому сроку архимандрит назначил мой отъезд».

— Это-то я и хотел вспомнить, это я и хотел вспомнить… — Ионуц с облегчением вздохнул и повернулся к стенке.

Напряжение прошло. Он уснул. А когда на следующее утро, вскочив с постели, отодвинул засов, то у порога увидел Георге Ботезату, — тот ждал его с вычищенной одеждой и сапогами в одной руке, с тазом и кувшином — в другой. Ионуц оделся, причесался, татарин побрил его острой бритвой, которая всегда была при нем, подал воды умыться.

Ждер отдал себя во власть слуги и все, что тот проделывал с ним, чувствовал словно в полусне, ибо в голове у него теснился рой мыслей.

Тут появился отец Емилиан с ключами от подземной темницы, а рядом с ним шел служитель, вооруженный саблей. Татарин остался прибирать покой. А Ждер, монах и тюремщик спустились вниз по узкой винтовой лестнице. Ждер насчитал двадцать две ступеньки; от нижней ступеньки до дверей, у которых остановился отец Емилиан, было десять шагов. Монах повернул ключ в замочной скважине и открыл решетчатую дверь. Около нее встал тюремщик с саблей наголо. Пройдя четыре шага, отец Емилиан открыл еще одну дверь, окованную железом. За нею и находился Гоголя. Он лежал на соломенной подстилке и глядел на маленькое забранное решеткой окно, до которого можно было добраться, лишь приставив лестницу. Может, он прикидывал, нельзя ли обойтись без лестницы и вылезти в это окно лишь при помощи рук и ног? Он продолжал лежать, думая, что пришел отец Емилиан, обычно приносивший ему по утрам кувшин с водою и хлеб. И только когда вошедшие сделали несколько шагов, Гоголя повернулся и увидел Ждера. Он вскочил с радостной улыбкой, казавшейся, однако, гримасой. Весь его облик изменился до неузнаваемости, от прежнего атамана Гоголи осталась лишь тень, — очень уж буйные ветры и частые волны трепали людей его ненадежного ремесла. Он был не столь изможден голодом и усталостью, сколь пал духом — будто ястреб в неволе.

— Как пред святым солнцем преклоняюсь пред твоей милостью и радуюсь, видя тебя, конюший Ионуц, — сказал Гоголя, низко поклонившись гостю.

Ждер пристально смотрел на него. Несмотря на худобу, атаман казался еще сильным и ловким.

Отец Емилиан удалился.

— Я подожду у решетки, — сказал он, уходя.

Ждер закрыл за ним дверь, прислонился к ней спиной и вперил взгляд в разбойника, сжимая на всякий случай рукоять висевшего у пояса итальянского кинжала, — подарка постельничего Штефана.

— Оставайся на своем месте, Гоголя, — приказал он. — Говори, зачем я тебе понадобился.

— Милостивый боярин Ионуц, — взмолился вор, упав на колени, — не гляди на меня так. Ради бога, уж лучше лиши меня жизни.

Он распахнул свою рваную одежду, обнажив широкую волосатую грудь.

— А как же мне смотреть на тебя, Гоголя? — ледяным тоном спросил Ждер.

Разбойник поглядел на него со страхом.

— Разве ты хоть когда-нибудь сделал для меня доброе дело? — продолжал Ионуц. — Разве слова твои были правдивы? И разве поступки твои не были такими же вероломными, как и слова? Ибо у вас, степных бродяг, один закон: хитрить и грабить.

— Возьми мою жизнь… — продолжал стенать атаман, а сам, прищуривая глаза, пристально глядел на Ждера.

— Что хорошего ты сделал в своей жизни, Гоголя, чтобы просить столь легкой смерти? Для такого лихого вора, как ты, она была бы желанным концом, — ведь тогда все твои грехи я взвалил бы на себя, а ты налегке отправился бы на тот свет. Нет, справедливости ради ты должен сгнить здесь, в унижении и позоре. Может, через решетку окна увидишь ты в кои веки полет свободной птицы и сердце твое дрогнет. Вот это и будет для тебя самой страшной карой.

— Но какое же проклятое дело совершил я, честной конюший Ионуц, чтоб погибнуть здесь, как подлый убийца? Всю жизнь у меня в руках была не мотыга, а сабля. Я держал меч в руках, чтобы не носить на ногах цепи. После того как я, по законам казачества, погулял на приволье, я встал под знамена пресветлого господаря Штефана-водэ, дабы заслужить прощение. Когда-то я провинился перед твоею милостью и перед родителем твоим, но тогда я не знал тебя и не был связан с вами никакими узами. Нас могли рассудить тогда лишь сила и удача. Вы оказались сильнее и одолели меня. Потом, как и подобает воинам, мы простили друг друга, и теперь вы ничего не можете ставить мне в вину.

— Нет, Гоголя, могу.

Атаман умолк, искоса взглянув на Ждера.

— И ты не спросишь, Гоголя, о какой вине я говорю?

— Нет, спрошу, — неуверенно сказал разбойник.

— Если спросишь — отвечу. Ты поступил на службу к Алексэндрелу-водэ, дабы донести ему на меня и напомнить о тех давно забытых днях, когда обоим нам — Алексэндрелу-водэ и мне — была люба девушка по имени Наста. Нет ничего удивительного, что ты проведал о том, что произошло между Настой и мною. Однако все это было давно, любовь юности как цветок, что утром расцветет, а к вечеру увянет. Наста давно исчезла без следа, и нам надобно молиться за упокой ее души, а не возводить на усопшую клевету. Ты же дал волю языку и рассказал своему хозяину то, что должно было для всех остаться неведомым до Страшного суда. А тогда лишь бог один властен взвесить все хорошее и все плохое, содеянное людьми. Оскорбив память Насты, ты к тому же донес на меня, как на человека, нарушившего клятву, данную своему побратиму. Но ведь ты, Гоголя, старше меня, и тебе ведомо, как преходяща и обманчива любовь на этом свете. Не в ней нужно искать верность побратиму моему Александру-водэ, а в делах, совершенных мною ради него. Делам же этим свидетель сам господь, ибо он был в сердце моем, когда я шел навстречу смерти, готов был жизнь свою отдать ради княжича, брата моего.

Разбойник бил поклоны, стеная:

— Твоя правда, честной конюший. Виноват я. Я не раздумывал над тем, о чем ты говоришь мне. Теперь я вижу, что все это чистая и святая правда, а я согрешил как самый подлый человек. Прости меня, брат во Христе, я признаю свой грех.

Ионуц посмотрел на атамана Гоголю, и произнес:

— Я прощаю тебя.

Вор откинул голову, широко раскрыл глаза, не веря услышанному. Но слова эти были произнесены, и он принялся бить поклоны, даже поцеловал землю в темнице своей. И в то же время настороженный, лихорадочно работавший рассудок подсказывал ему, что радость эта преждевременна. За прощением могут последовать какие-то требования, и, возможно, сделка в конечном счете окажется для него невыгодной.

— Честной конюший, — попытался он умилостивить Ионуца, — тяжки и бессчетны грехи мои; но смею сказать тебе, что я могу бескорыстно совершить и что-то доброе для твоей милости. Позволь заверить тебя, что Алексэндрел-водэ ожесточился не только от того, что узнал от меня. Мой рассказ лишь усилил зависть, которую его светлость всегда питал к тебе. Я понял, что он не находит себе ни сна, ни покоя из-за твоей милости. Я надумал войти к нему в доверие, вот и рассказал ему о том, что стало мне известно, надеясь получить выгоду для себя, горемычного. Но, поверь, он и без моих доносов таил против тебя недобрые замыслы. Они родились у Алексэндрела-водэ еще до того, как мы с Томой Богатом нанялись к нему на службу. Ежели угодно, я скажу все, что видел и слышал. И еще кое-что я понял, и надобно тебе это знать, дабы спасти свою голову.

Ждер на это ответил:

— Мне все это ведомо, но я не боюсь, ибо против вероломных поднимется сам господь. Некоторых терзает страх, ибо они сознают свою беспомощность; я же по-прежнему не знаю боязни — надо мною простерта десница господаря. Ежели бы этого не было, я не пришел бы сюда, чтобы вершить суд над тобою.

— Ты совершил суд надо мной и простил меня, честной конюший, хоть я и не осмеливаюсь поверить в то, что ты хочешь освободить меня из темницы.

— Поверь, Гоголя, ты получишь свободу.

— Какой ценой? — только и осмелился спросить разбойник.

— Платы я не возьму. В назначенный день откроется пред тобой эта дверь, за ней — другая. Страж с саблей выведет тебя на свет и скажет: «Милостью господаря ты, атаман Гоголя, свободен».

— Кто же назначит сей день?

— Преосвященный Амфилохие.

Гоголя вскочил со своего соломенного ложа и сделал два шага к полосе света, струившегося из окошка, потом резко повернулся к Ждеру и со слезами на глазах молвил:

— Честной конюший, не играй ты со мною, как кошка с мышью. Назови цену освобождения моего. Именем создателя, ради спасения души твоей молю, не мучай меня. И опусти кинжал, что зажат в твоей руке.

— Именем бога, Гоголя, говорю тебе: не нужна мне никакая плата. Не падай на колени, не стенай, не придвигайся ко мне. Слушай и вникай. Как поступить его светлости с тобой? Я беседовал с преосвященным Амфилохие и спросил его: что делать с таким ненадежным человеком, как Гоголя? Всяк крестится, не всяк молится. Сдается мне, что Гоголя бьет поклоны, но страха божьего не ведает. Человек он ничтожный, неверный.

— Это так, твоя милость, всю-то жизнь я хотел искупить свои грехи и все не мог, ибо тотчас совершал другие.

— Так вот, Гоголя, отправляйся туда, откуда ты пришел. Допустим даже, что князь, позабыв твою вину, поручит тебе сослужить ему службу, а за нее дарует прощение и пожалует столько скота из стад своих, что и не счесть, и земли столько, что взором не окинуть… Что толку! Нет в тебе постоянства. А его светлость Штефан- водэ требует от своих служителей наипаче всего верности. Может статься, ты отправишься совершить что-то с добрым намерением, но подует ветер и унесет тебя в другую сторону. Хочу спросить тебя, Гоголя, вот о чем: мог бы ты, будучи на свободе, направиться в те края, где ты уже был?

— Могу. И никто не помешает мне, готов поклясться.

— А что стоит твоя клятва, Гоголя?

— Хочешь верь, хочешь не верь, но я — то исполню, что мне повелят; пусть люди увидят, каким молодцом был на этом свете Григорий Гоголя!

Ждер молча смотрел на разбойника. Тот стоял, освещенный светом, пробивавшимся в окно. Бледные его губы дрожали, глаза под крутым лбом широко раскрылись, загорелись.

— Что я должен сделать? Что я должен сделать? — спрашивал он шепотом.

Ждер, продолжая наблюдать за ним, решил, что достаточно подчинил его своей воле.

— Атаман Гоголя, — сказал он наконец, — я ничего не могу тебе ответить, ибо мне неизвестны замыслы господаря. О них знает отец Амфилохие. Из своих бесед с архимандритом я уразумел, что князю нужен надежный человек, который отправился бы в Брэилу. Он остановил было свой выбор на мне, ибо доволен моею службой. Однако обо мне есть иные намерения, так что я могу предоставить кому-нибудь другому возможность принести в Брэиле пользу нашему повелителю. Слушай, что я скажу, Гоголя, слушай внимательно.

В Брэиле прячутся ныне два недруга нашего господаря, одного из коих ты знаешь, ибо он был твоим хозяином. Ежели будет в том нужда, я назову тебе и другого. Много неприятностей доставил господарю боярин Миху. Боярин сей, как тебе ведомо, шел супротив князя в ту пору, когда еще неизвестно было, кто станет повелевать княжеством. Но вот Штефан-водэ утвердился на престоле и теперь, увенчанный славой, стоит против сил антихриста, стало быть, служит господу богу. Все люди увидели и поняли это, даже люди без веры — грабители и воры; лишь один боярин Миху не понимает этого и продолжает враждовать с князем, а вместе с ним и некоторые валашские бояре, — те, что ищут выгоды себе у неверных. Господарю нужен Миху, чтобы совершить над ним суд. Ему надобен и другой боярин, который тоже сейчас в Брэиле. Кое-кому это может показаться слишком трудным делом. Но тот, кто может схватить за шиворот одного, сможет поймать и другого и бросить обоих к ногам господаря в час, когда тот, сидя верхом на коне, отдает служителям приказы.

Почему я считаю, что грешный, но отважный человек по имени Гоголя мог бы сослужить такую службу? Да ведь ему легко пробраться в Брэилу под видом беглеца из Молдовы, спасающего свою жизнь от гнева господаря. Как только Гоголя проникнет в Брэилу и его начнут проверять турецкие чиновники, он тотчас попросит ручательства боярина Миху, коему служил когда-то в Польше. Боярин Миху знает Гоголю и не отречется от него. Дабы усыпить всякое подозрение, сообразительный грешник Гоголя должен поведать Миху о том, что делается при дворе княжича в Бакэу и в стане его родителя под Васлуем. Всех он должен честить напропалую, особливо некоего Ионуца Черного: надо же беглецу отвести душу, да и успокоить и усыпить недоверие боярина Миху, а то ведь у его милости есть лазутчики, которые доносят ему обо всем, что здесь происходит. Пусть боярин Миху прежде всего узнает, что ты бежал из заточения, и этого будет достаточно, чтобы он доверился тебе.

Подобные дела не делаются второпях. Закончить их надо, скажем, месяца за три — примерно к Дмитриеву дню. К этому сроку тайно подоспеет конный полк из Молдовы и ворвется в брэильскую землю. Гоголя об этом будет вовремя извещен. И если случится, что оба недруга господаря окажутся в руках молдавских конников, то о сем подвиге грешного, но отважного мужа по имени Гоголя будут говорить не только в Васлуе и Сучаве, но и в Царьграде и в Крыму, о нем станет известно и венграм, и ляхам, и литовцам, и всем людям на белом свете. Слух об этом небывалом деянии храбреца Гоголи, сделавшего то, что под силу лишь целому войску, дойдет и до престола царя небесного — и вседержитель, покачав головой, скажет: «Это истинный христианин, ибо он совершил сей подвиг ради меня. Пусть же сотрутся в книге живота все его грехи, вольные и невольные». Ты понял, Гоголя?

— Понял, — ответил Гоголя. Он стоял, прислонившись к стене, и луч света из окошка падал на его лицо. — Именем бога, которому я хочу служить, молю тебя: пусть меня пошлют свершить это. Не оставляй меня, конюший Ионуц, замолви доброе слово, вступись за меня, пусть мне будет дозволено отправиться в Брэилу.

— Я поговорю с отцом Амфилохие, а там видно будет, — с сомнением ответил Ждер. — Как лучше поступить, рассудит сам архимандрит. Я мыслю так: вначале надо вернуть тебе коня и оружие, да отпустить тебя куда-нибудь на луг или опушку леса, где бы ты мог надышаться запахом цветов и ощутить свежесть родников. Засим ты должен вернуться, припасть к стопам его преосвященства и попроситься на эту службу. Я буду там и поддержу тебя. А покамест оставляю тебя. Я еще приду.

— Когда?

— Послезавтра.

— Не оставляй меня, честной конюший, до послезавтра слишком долго.

— Не слишком долго. Пусть остынет твоя голова, посмотрим, что тебе подскажет холодный рассудок.

— Будь уверен, что я не передумаю.

— Ладно, посмотрим.

— Ох! Не оставляй меня. Я жажду вновь стать человеком.

— Хорошо, тогда я приду завтра.

— И до завтра долго, конюший Ионуц, но я буду ждать. Что же делать? Буду ждать до завтра. Но уж завтра приходи непременно!

Ждер оставил узника, дабы тот терзался и душой и телом. Позвал отца Емилиана, попросил его запереть тяжелую, окованную железом дверь. Дверь эта напоминала крышку гроба. Когда монах толкнул ее плечом, она глухо бухнула под низким сводом. Монах с трудом повернул ключ, ввертывая его словно сверло.

«Теперь, — размышлял Ионуц, — Гоголя ждет моего возвращения. Стоит и как безумный смотрит на дверь. Слушает, как удаляются наши шаги, и ждет. Ждет. Отсчитывает мгновения, как ледяные бусинки. Будет глядеть в зарешеченное окошко и ждать, пока не начнет смеркаться. Потом будет дожидаться переклички стражи и пения петухов. Так медленно-медленно пройдет ночь, потом наступит утро. Однако конюший Ионуц не сразу пожалует в темницу, у него свои расчеты. Он заставит атамана Гоголю помучиться еще один день и еще одну ночь, чтобы видения в его разгоряченном воображении стали еще более яркими, а надежды более жгучими. Может случиться, что и в самом деле атаман Гоголя весьма храбрый, но сумасбродный молодец, соблазнится дерзким замыслом».

Ждер хранил в памяти хвастливые слова атамана, сказанные им как-то раз на пирушке: мол, лишь такой храбрец, как он, Гоголя, сможет притащить в мешке крепко связанного боярина Миху и преподнести его в дар господарю Штефану-водэ. Из этого давнего воспоминания и родилась смелая мысль у самого Ждера, когда он так хитро вел разговор с атаманом Григорием Гоголей.

«Гнездятся где-то в глубине нашего существа, — думал Ионуц, — как на дне темного колодца, причудливые мысли. Они таятся там неведомо для нас, и вдруг, неизвестно по какой причине, взлетают какими-то зигзагами и кругами к нашему сознанию! Вот шел я вчера по Васлую и видел княжий поезд, смотрел, как движутся строем облаченные в кольчуги всадники с саблями и копьями; потом я остановился у одного торговца из Бырлада, чтобы осушить кубок медовухи, — она хранится у него в глубоком, в сорок ступеней, погребе, дабы сей напиток был прохладительным, а вместе с тем мог и разгорячить человека; затем я более часа вел беседу со своим дядюшкой, святым отцом архимандритом, рассказывал ему об атамане Григории. И наконец возвратился в дворцовый покой и растянулся на ложе, глядя на потолок и находясь во власти уже других дум, мелькающих в глубине сознания.

Я узнал, что по повелению господаря через несколько дней сюда прибудет его сын Алексэндрел-водэ. Но прежде, чем прибудет Алексэндрел-водэ, я умчусь, не оставив следа, подобно перелетной птице, в далекий путь, в глубокой тайне от всех, кроме отца архимандрита Амфилохие.

И тут еще один светлячок воспоминаний загорелся в памяти. К чему — неизвестно, — быть может, пойму позже.

Однажды осенью к нам в Тимиш, в ту пору, когда я был еще мальчишкой и только начинал ходить на охоту вместе с батюшкой, прибыл боярин из Сучавского края, не помню теперь, как его звали. Он был уже не молод; носил похожую на метлу седую бороду, а силища и голос у него были неимоверные. Мы с восхищением смотрели, как он пьет вино (он был известным бражником), и слушали, как он рассказывал разные небылицы. Боярин тот спал в комнате батюшки, там же спал и я. Я, по малолетству, уходил спать пораньше — кланялся старшим, молился, ложился, и матушка осеняла меня крестным знамением на сон грядущий. Батюшка и боярин, хотя и уставали на охоте, да разомлеют, бывало, от угощения, шли отдыхать позднее. Но едва только они входили, я просыпался и, лежа с открытыми глазами, слушал их разговор. И вот однажды боярин говорит батюшке:

— Боярин Маноле, хочу сказать насчет молодца, с которым приехал к тебе на охоту. Во всей Сучаве нет более хвастливого парня, чем он, — право, несет такое, что просто диву даешься. И считает себя храбрецом из храбрецов.

— Ты говоришь о пивничере? — спрашивает батюшка.

Я еще тогда не знал, что такое «пивничер». Но с того времени запомнил это слово.

— Да, о пивничере, — ответил боярин-бородач. — Хочется мне, дорогой Маноле, сыграть с ним такую шутку, чтобы слух о ней дошел до самой венгерской земли. Пивничер, — продолжал бородач, — отдыхает в соседней комнате. Завтра вечером, когда мы будем сидеть за столом, сделай, пожалуйста, то, о чем я тебя попрошу. Найди в курятнике черного петуха, спрячь его под кунтуш, чтобы никто не видел, и войди с ним в соседнюю комнатку. Засунь петуха поглубже в печь и затвори дверцу печки. А потом приходи туда, где мы будем.

— Ну и что получится, если я запрячу петуха в печку? — спросил батюшка.

— Завтра вечером узнаешь, после того как все мы разойдемся по своим комнатам.

— Ладно, — согласился батюшка, — но все-таки хотелось бы знать, что же будет.

— Ничего плохого не будет, только ложись спать подпоясавшись.

— Скажи, человече, что же будет с петухом? И почему я должен подпоясаться.

— Не скажу, увидишь. А подпоясаться надо потуже, а не то лопнешь со смеху. Что касаемо петухов, то могу сказать, что с самого сотворения мира ни один философ не мог дознаться, почему петухи в дождь ли, в непогоду, в ведро ли выкликают все часы ночи. В положенное время они начинают петь, и все тут. Говорят, они будто бы слышат пение святого петуха в райском саду, а людям сего не дано, но это басни; другие говорят, что господь, создав петухов, повелел им быть астрологами. Не зря поют они к дождю так, а к хорошей погоде по-другому. Но какие же петухи астрологи?

— А все-таки — астрологи, и даже получше тех, что без крыльев… — рассмеялся батюшка.

— Ну пусть, — засмеялся и бородач, — а в чем тут подлинное дело, никто не знает, да и не узнает, ибо тут не что иное, как власть божья. Завтра ночью, когда настанет время, петух запоет в печи. Ежели он стар, запоет сам по себе, а ежели молодой, то запоет, услыхав другого петуха.

— Ах, так? — сказал батюшка, зевая. — Посмотрим, что из этого получится.

— Посмотришь, но не забудь подпоясаться.

Подслушав этот разговор, я прижался щекой к подушке и заснул. Что-то мне приснилось, потом сон смешался с явью, и все забылось.

На следующий вечер, когда пришли батюшка и сучавский боярин, я дремал. Они говорили шепотом, о чем-то советовались, потом умолкли, как будто ждали кого-то.

«Кого они ждут?» — думал я.

Никого они не ждали. Бородач что-то попросил. Батюшка, как был, босой, вышел и что-то принес. Я приподнялся на постели и увидел, что это был кубок вина. Вначале, как положено, отпил батюшка, а потом передал кубок гостю, и тот стал медленно, неторопливо пить, делая батюшке какие-то знаки рукой. И оба молчали. У батюшки слипались глаза, он позевывал.

И вот что-то послышалось.

Что это? Я испугался. Показалось мне, что загремела труба архангела Гавриила. Где? На небе? Под землей? Далеко или близко? Кто его знает — где; может, в двух шагах, а может, это просто у меня в ушах звенит? На мгновение смолкнет, и снова разразится ревом. И такой страх напал на меня, что я вскочил на ноги и закричал. Батюшка обнял меня, накрыл одеялом. Но я все равно все слышал. Потом припомнил, о чем говорили бояре прошлым вечером, и успокоился. Высунул голову из-под одеяла, и, наверно, глаза у меня блестели, как у бесенка.

Печь была сложена так, что одной стеной выходила в нашу комнату. Труба архангела или вой нечистого были хорошо слышны и здесь, и в комнате пивничера. Что же он там делал?

Кажется, пивничер пока ничего не делал. Застыл, поди, в постели от ужаса. А через некоторое время поднялся и стал шарить за кроватью, за ларями, за поставцами. Открыл дверь, прислушался, нет ли кого в сенях. Наступила тишина; петух, выполнив свой долг, замолк; боярин из Сучавы и батюшка хватались за бока от смеха.

Когда петух завел свою песню во второй раз, сучавский боярин обрадовался еще больше, ибо дикий страх снова поднял пивничера с постели.

Почему вдруг всплыли в памяти все эти воспоминания?

Сейчас мне понятно. Потому что Алексэндрел-водэ будет спать в этой самой келье, в которой сейчас нахожусь я».

Погрузившись в воспоминания и мысленно разговаривая сам с собою, Ионуц Ждер обдумывал план действий. Он встал с постели и с пристальным вниманием осмотрел все вокруг. Печь была сложена в углу и примыкала к часовне. Дымоход тянулся вдоль стены и выходил на чердак. Ну мог ли такой человек, как Ионуц, не обследовать чердак княжеского дома?

Был двенадцатый час, господарь еще не возвратился; отроки ушли в боковушку, так что в коридоре, который они обычно охраняли, никого не было. Ждер посмотрел в один конец крытого перехода, потом в другой и осторожно проник в часовню, положил поклон перед иконостасом.

Повернувшись налево, он увидел дверь, ведущую на башенную лестницу. Дверь была не заперта. Ждер поднялся на башню, увидел оттуда город, и княжеский двор, и помещения для слуг, и крытые дранкой службы, подходившие к окну его покоя, — к тому самому окну, из коего он глядел. С ближайшей крыши ловкий человек без труда мог пробраться в окно.

Из башни Ждер спустился до середины лестницы, где была ниша, а в ней дверь, ведущая на чердак господарского дома. Он так и думал, что проход должен быть.

Пробравшись на чердак, он направился к слуховому окну, чтоб посмотреть на крыши, проходившие ниже окон дворцовых покоев. Таким образом он легко обнаружил дымоход, идущий из его комнаты. Нет, улыбнулся Ждер, это комната не моя, ее отведут княжичу. Дымоход же этот не главный, а отводная труба, которую в Верхней Молдове называют «медведицей». Это боковой дымоход, поменьше. Он тянет дым из печи и направляет его в основной дымоход. Ждер добрался до «медведицы». В ней нетрудно сдвинуть в удобном месте два кирпича, чтобы образовался проход вниз, к печи, обогревавшей его комнату. Ах, нет, не его комнату, тут будет почивать Алексэндрел-водэ.

Значит, надо сюда вернуться, прихватив с собой инструменты в мешочке и спрятав мешочек под одеждой.

Одним из этих инструментов, молотком, он отобьет обмазку. Второй — железный скребок — нужно просунуть между кирпичами и, нажав покрепче, приподнять их. Достаточно будет сдвинуть два кирпича. Затем вынуть из мешочка тоненькую веревочку, длиной примерно в десять локтей, обвязать одним ее концом кусок кирпича и опустить в дымоход, чтоб определить, докуда он достанет. А достать этот кирпич должен до первого колена дымохода. Убедившись, что кирпич достает до этого колена, он вытащит из мешочка еще кое-что, а именно — петуха. Петух может быть и не черным, — все равно в дымоходе его никто не увидит. Привязать петуха к кирпичу и осторожно опустить его, но так, чтобы не зашибить. Пусть он там сидит и подает свои сигналы, сколько угодно, а потом можно будет его снова вытащить на чердак, а там спрятать в мешочек. В том мешочке, притороченном к седлу своего хозяина, он отправится в долгий путь, в Нижнюю Молдову, на Дунай и еще дальше, как того требует государева служба.

Обдумав все это, Ждер по лестнице спустился в часовню, а оттуда — в коридор. Там по-прежнему никого не было. Штефан-водэ еще не вернулся.

Где же Георге Ботезату?

Преданный слуга, самый верный на всем свете, недвижно стоял возле двери спальни Ионуца. Он видел, как вышел хозяин, как скрылся в часовне, — может, хотел помолиться, а может, оттуда направился еще куда-нибудь. Ботезату терпеливо ждал его возвращения. Смотрел, молчал. Уж таков был у него нрав.

Ионуц позвал его в свой покой и сказал, что ему нужно.

Его милости нужен был молоток каменщика, скребок или долото, веревка длиной в десять локтей и петух. Петух может быть любым — черным, или белым, или рябым, но непременно должен звонко петь.

Если кто подумает, что Георге Ботезату удивился, получив такой приказ, тот ошибается.

— Хорошо, господин, принесу, — ответил он, не моргнув глазом.

— Нет, Георге, сегодня не приноси. Принесешь, когда скажу. Мы пробудем при дворе господаря еще два-три дня, а потом отправимся невесть куда. Все, что я велел приготовить, ты пока держи при себе.

— Когда понадобится, хозяин, я достану и рябого петуха, и все остальное.

— Не обязательно рябого, можно и черного.

— Скажи, хозяин, какого именно нужно.

— Черного.

— Хорошо, господин, я подберу черного, — бесстрастно ответил татарин.

В тот день Ждер вновь увидел господаря и обрадовался его приветливому взгляду. Вечером, когда зажгли свечи, он пошел к отцу Амфилохие и держал с ним совет. На этом совете Ждер узнал, что Алексэндрел-водэ прибывает в Васлуйский стан в субботу, девятого июля. Стало быть, в пятницу, восьмого, он, Ждер, должен уехать.

— Будь во всем осторожен и не спеши, — наставлял племянника Амфилохие Шендря, — хорошенько запомни все, что я тебе говорю сейчас и что скажу еще завтра и послезавтра. В пятницу с утра ты пойди помолиться и в тот день блюди пост. Я отслужу молебен, чтобы пресвятая дева ниспослала тебе удачу.

— Сделаю все, как ты велишь, святой отец и дядюшка, — смиренно ответил Ждер. — Однако прошу твое преосвященство вспомнить до отъезда моего, о чем мы с тобою говорили, и решить судьбу атамана Григория Гоголи. Отдай его мне.

— Отпустить его?

— Освободи его, святой отец и дядюшка, пусть он отправится в свой края. Думаю, что он пойдет туда, куда я его пошлю. Ежели ошибусь — не велика беда, тогда мне самому придется сделать то, что я намеревался переложить на его плечи.

— Ионуц, я обещал исполнить любую твою просьбу и слово свое сдержу.

— Тогда, святой отец и дядюшка, отпусти и того старого кривого казака, пусть и он оставит княжескую службу и отправится с Гоголей. Старик может уехать и один, но Гоголе без него трудно придется; у старика умная голова — он может оказаться полезным для атамана Гоголи.

— Сделаю и это, все сделаю для моего племянника, — вздохнул отец Амфилохие.

В четверг, едва занялся день, второй конюший Ионуц Черный спустился с отцом Емилианом в подземелье, где томился атаман Гоголя.

Атаман Гоголя еще больше осунулся от бессонницы и томительного ожидания. Увидев, что к нему идет Ждер, он упал на колени и стал молиться. Войдя в темницу, Ионуц выждал, когда узник отвесит поклоны, и только потом сообщил ему об освобождении и позволил поцеловать полу своей одежды. Он решил, что не стоит повторять то, что было уже сказано в прошлый раз.

— Иди, атаман Гоголя, — сказал он — Я даже не требую от тебя, чтобы ты не забыл, что я тебе говорил.

— Я слышал святые слова. — Григорий Гоголя поклонился. — И крепко запомнил, что должен ждать вестей и знака к Дмитриеву дню.

— Ладно, атаман княжей службы, желаю тебе здоровья и удачи. А когда выйдешь на божий свет, я пошлю к тебе, чтобы ты не скучал, деда Илью Алапина.

Так вырвался Гоголя из мрака темницы, в которой томился. Он выпил сладкого зелья, погрелся на солнце, растянулся на лугу, хорошенько выспался, потом подождал деда Илью, который привел двух коней; затем повернулись они к востоку и перекрестились и наконец вскочили на коней и умчались.

Преосвященный Амфилохие улыбнулся племяннику:

— Думаю, что этих молодцов мы увидим лишь в день Страшного суда.

Утром в пятницу Ионуц Ждер исповедался архимандриту и причастился. В этот день он держал строгий пост, дабы очиститься от всех своих грехов и провинностей. Чувствуя себя просветленным и чистым, как после купанья в Озане, — теперь сумка его грехов была совершенно пуста, — он мог позволить себе, без особой опасности для своей души, сыграть «шутку черного петуха», как он назвал проделку, которую подготовил.

После молитвы господаря, получив еще раз благословение отца Амфилохие, в час, когда день сменяется ночью, Ионуц Ждер двинулся в путь, «подальше от двора», как требовал его дядюшка. Он погнал коня рысью, ни разу не оглянувшись. Теперь он не будет знать отдыха до тех пор, пока не прибудет в далекие, одному богу известные края, к теплому морю, к Святой горе, где в шестистах храмах поют и молятся монахи. Георге Татару скачет вслед за ним, с великой осторожностью храня, как велено ему, притороченную к седлу сумку, с которой он не знает, что делать.

На пути к Святой горе Ждер мог себе позволить лишь несколько коротких остановок. Первый привал удобнее всего было сделать у города Васлуя, возле мельницы деда Иримие, и заодно потребовать выполнения обещания, которое дал ему старый Иримие. Обещание это касалось хорошо сваренной мамалыги из просяной муки мелкого размола, а также плотвы и карасей, пойманных в камышовых зарослях. Дед Иримие хорошо знает, как очистить и как посолить рыбу, а испечь ее на угольях сумеет и Георге Ботезату.

— Что ты с такой осторожностью везешь в сумке, Георге?

— Черного петуха… — не громко и не тихо, ровным голосом ответил Ботезату.

— А карасей и плотву ты умеешь печь на угольях?

— Умею.

Только обрывки такого разговора и могли услышать встречные путники. Ветер уносил слова в сторону. Те же, до кого они доносились, тут же забывали о них. Никто ничего не узнал о двух всадниках, — хозяине и слуге.

А в субботу ночью, в глубокой предгрозовой темноте, Ждер возвратился к облюбованному месту у частокола, возле сараев и других служб. Там был незаметный лаз. Одетый как простой слуга, Ионуц неслышно подошел к конюшням, прижимая к себе сумку. Потом взобрался на сеновал, как будто хотел там переночевать. Оттуда, согнувшись, прошмыгнул на крышу, таща сумку на плече. С крыши он разыскал путь к большому чердаку княжеского дома и нашел «медведицу». Нащупал в ней дыру, привязал к веревке петуха и обломок кирпича и опустил до верхнего колена дымохода. Затем вылез на крышу, и прополз по ней, как кошка, до стены. Подкрался к знакомому окну. Ощупал его и убедился, что с пятницы здесь ничего не изменилось, — крючок был снят, окно плотно притворено, так, как он сам притворил.

Прислонившись к стене под окном, Ждер застыл в ожидании. Он ничего не боялся и ни о чем не думал. Чувствовал себя словно в сказке из детства. Он готов был сразиться с чудищем в облике черной тучи, которое закрывало звезды и, раздуваясь, ползло над городом.

На мгновение окно осветилось пламенем свечи, зажженной слугой Алексэндрела-водэ.

Послышались голоса.

Стало быть, Алексэндрел-водэ готовился ко сну.

Донесся веселый возглас.

Стало быть, Алексэндрел выпил кубок вина, сладкого кипренского вина, которое княжич так любит.

Голоса смолкли. Слуга ушел к себе.

Через некоторое время свет затрепетал, как крыло, и вскоре окно стало темным.

Его светлость Алексэндрел-водэ, видно, растянулся на постели, закрылся с головой одеялом и, по привычке повернувшись лицом к стене, стал ждать, когда придет сон. Он молится, просит хороших сновидений, как приучила его княгиня Кяжна, и засыпает.

Княжич засыпает. Но серая тень под окном бодрствует, словно ей не дает спать ночной холодок. Черные тучи временами стряхивают капли дождя. Затем облака редеют и лишь прозрачной дымкой застилают звезды. Проходит час; надвигаются другие тучи, подгоняемые ветром, моросит мелкий дождь. И вновь в высоте остается лишь белесая дымка.

Начали хлопать крыльями и перекликаться петухи. Очнувшись от дремоты, караульные издают протяжные возгласы:

— Слушай!

— У ворот все в порядке!

Ждер выслушивает их всех по очереди, но все время стоит настороже и ловит другие звуки.

Наконец услышал. Услышал, как глухо, словно в подземном мире, завыли мертвые. Раз, другой, третий.

На третьем крике княжич сбросил с головы одеяло, выскочил на середину комнаты и бросился было к двери. Окошко неслышно отворилось. Ждер легко перемахнул через подоконник. Правой рукой он перехватил перепуганного княжича, а левой зажал ему рот. И держал Алексэндрела, как в клещах, пока не почувствовал, что тот дрожит и слабеет.

Еще раз завыло в земле, в царстве мертвецов.

— Душа Атанасия Албанца! — послышался стон в тяжелой тишине.

Княжеский отпрыск глухо замычал — крепкая рука сжимала его челюсти.

Он упал на колени. На мгновение лишился чувств. Ждер в темноте подвел княжича к постели. Уложил и все так же крепко держал его.

— Завтра ты подумаешь, что это был сон, — угрожающе шепчет он. — Но ты не спишь, ты бодрствуешь, ты дышишь и видишь. Атанасий Албанец погиб по твоей вине и взывает к богу о мщении. Он признался в том, что ты приказал ему совершить, и над тобой теперь нависла угроза его признаний. Есть у тебя побратим, ты его преследуешь. Однако помни: заболеет он — заболеешь и ты, умрет он — тут же и за тобою придет смерть. Снится тебе это или не снится?

— Не снится, — стуча зубами от страха, ответил Алексэндрел.

Он почувствовал себя во власти давних страхов, которые испытывал в детстве.

— Закрой глаза, иначе смерть тебе.

Ждер слегка кольнул княжича кинжалом, который подарил ему постельничий Штефан Мештер.

Алексэндрел затрепетал под одеялом и уткнулся головой в подушку. Еще раз прозвучали издалека зов мертвецов из-под земли и стон несчастного Атанасия. Ждер стоял и следил за княжичем. Тот глухо стенал и вздыхал, бормоча молитву — заклинание княжны Кяжны:

— С нами крестная сила! С нами крестная сила!

Ионуц Черный выскользнул, как кошка, в окно. Уходя, накинул на петли крючки. Поднялся на чердак и вытащил петуха, а потом исчез так же неслышно, как и пришел. В ночном мраке он быстро и незаметно пробрался на сеновал, а оттуда спустился вниз, к изгороди, где за частоколом его ждал татарин.

— Держи, Ботезату, эту суму, — сказал Ионуц шепотом. — Черные петухи хороши для того, чтобы будить нас но утрам. А нам предстоит долгий путь в турецкое царство.

 

ГЛАВА VIII

В которой вновь выступают старый конюший и монах Никодим

— Да что ты такое говоришь, благочестивый отец Никодим? Кто это не находит себе покоя ни днем, ни ночью? Его милость конюший Маноле Черный? Вздор! Вздор! Все это бабья болтовня, дабы люди не заметили, что самим-то болтуньям нет ни минуты покоя. Его милость конюший занят, как и прежде, своими малыми и большими делами. Как ты сейчас спрашиваешь меня, твое преподобие, так и я его спросил. И в точности передаю тебе, что он мне ответил. Конюший ведь знает, что при Штефане-водэ в Молдове, словно в Византийской империи, службы бывают самые разные; об одних нам известно, о других — нет. О большинстве нам ничего не ведомо. И берут для них достойнейших. Особливо теперь, когда у господаря прибавилось войска, когда доставляют ему всякие грамоты и прибывают в княжество послы и от королей, и от веницейцев, и из Рима, от самого папы римского, со всех других сторон. Столько дел заварилось, столько служб возникло, что и во всем свете такого нет… Чудеса, да и только! И кто его знает, что еще надумает господарь?

Он сейчас как тот муж, что женился на красавице. Обвенчался и зажил с любимой. Но жена-то попалась норовистая, капризная. Намучился, бедняга, можно сказать, голову на плаху положил. Так же вот и князь наш мается. Да что ж поделаешь. Такое ему досталось наследие, такова его участь.

Среди множества всяких запутанных дел нашлось и для второго конюшего, для нашего Ионуца, самое трудное, самое запутанное дельце; вот князь и повелел ему отправиться в дорогу да распутать его.

Когда он отправился? Неизвестно. Куда отправился? Неведомо. Что он там делает? Знать сие может только сам князь. Когда возвратится?.. Чур тебя, нечистая сила! «Боярыня Илисафта, — говорю я конюшихе, — не допытывайся ты у меня. Сие ведомо только всевышнему». А она в ответ давай плакаться, заливается горючими слезами. «Я плачу и маюсь, — говорит она, — ибо с того самого часу, как перестали поступать вести об Ионуце, конюший Маноле не знает покоя».

Тут вскакивает конюший Маноле и начинает кричать, — ты же знаешь, как он иногда кричит: «Что такое! Я и не думаю об этом! Второй конюший делает государево дело, и хватит об этом! И чтобы я не слышал более ни звука! Никакого нытья! Целыми днями здесь, в Тимише, женщины без конца говорят о снах, заклинают, гадают на бобах. Да оставьте меня в покое! Ни о чем меня не спрашивайте! С меня хватит других забот!» Чудеса, люди добрые!

Старшина Некифор на минуту замолчал, подмигнув отцу Никодиму.

Они сидели на крыльце, наблюдая за тем, что делается во дворе. Брат Герасим доставал воду из колодца, выливал ее из бадьи в колоду и поил оседланного коня старшины. Солнце словно остановилось над горами, поросшими елями; до вечерни оставался еще целый час.

— Чем же именно занимается батюшка? — спросил отец Никодим, и на лицо его вдруг набежала тень.

— Да находит занятия себе. Утром отправится на пасеку, там его ужалит пчела, да не куда-нибудь, а прямо в глаз, так что приходится смотреть на мир божий лишь одним глазом. После обеда сядет на коня, поедет на конный завод, будто для того, чтобы держать совет с конюшим Симионом. Сойдутся отец с сыном и играют в молчанку, — это называется у них «держать совет». Не будь там боярыни Марушки, старый Маноле и рта не раскрывал бы. «Батюшка, — говорит она, — оставь заботы». — «Нет у меня никаких забот», — отвечает ей Маноле. «А у Симиона есть?» — «Да и у меня нет», — ворчит Симион. «Ну, вот и хорошо, — смеется боярыня Марушка. — Но ежели у ваших милостей нет забот, то есть они у князя Штефана. А Ждер — княжий человек».

Отец Никодим изумляется:

— Так и говорит?

— Вот именно. Мне сам конюший Маноле сказывал. И он тоже смеялся, — доволен своей снохой.

— Она так Ионуца и называет — Ждер?

— Иначе и не зовет. И еще говорит: он, мол, когда-нибудь совершит такое, что мы рты раскроем от удивленья.

— Кто это говорит?

— Опять же она, боярыня Марушка, о своем девере.

— Да?

— Уж таковы, скажу тебе, отец Никодим, все женщины. Боярыня Марушка в тягости; она не нахвалится Ионуцем, и хочет родить такого же храброго мальца, как ее деверь. Боярин Маноле говорит, что Марушка стала страсть как привередлива. Другие женки начинают привередничать раньше, а она на шестом месяце. Говорит: было бы неплохо, ежели бы и другие конюшие отправились в Ерусалим. Это, стало быть, она Симиона язвит.

— А зачем?

— Так. Коли Ионуц, мол, послан раздобыть щепку от креста господня, то пусть и остальные конюшие отправляются ему на помощь. Ей, кажись, был знак, что иначе и быть не может. И боярыне Илисафте то же самое привиделось. Да только она не осмеливается погнать в Ерусалим старого Маноле. Приснилась Марушке большая война с нехристями. И вбила она себе в голову, после того как держала совет со свекровью, что беспременно нужно достать частицу животворного креста, и пусть преосвященный митрополит опустит ее в святую воду, которой будет окроплять войска, благословляя их в день сражения.

Над долиной, где стоит монастырь, струится, словно незримая река, тихий ветерок, мало-помалу спадает духота августовского дня. Поют в траве по склонам холмов перепелки, трещит коростель. Орлы, которые царят в здешнем прозрачном небе, реют на недосягаемой высоте. Уже раздается звон колокола на колокольне церкви Вознесения в крепости. Затем колокол смолкает, и над святым местом воцаряется покой; и кажется он глубоким и вечным, ибо простирается над могилами усопших и над мертвенной жизнью монахов.

— Так я двинусь, отец Никодим.

— К чему спешить, старшина Некифор?

— Пора собираться. Кто знает, что творится у меня дома, ведь я не был там с позавчерашнего дня.

— Стало быть, ты едешь не из Вынэторь?

— Нет, отец Никодим, еду оттуда, куда Макар телят не гонял. Чудеса, да и только.

— Случилось что?

— Случилось, батюшка, что настало время вырвать мне еще один зуб. Того цыгана, что выдрал мне зуб лет пять-шесть тому назад, уже нет в живых. Отдал он богу душу, и душа его отошла в цыганский рай. Зубы он рвал отменно, имел подходящие щипцы, и рука у него была легкая. А вот как нынче схватило у меня зуб, то уж это чистая беда, несчастье, право, словно отца с матерью второй раз потерял. Что делать? У сына того цыгана по прозванию «Верзила» остались отцовские щипцы, а умения-то нет никакого. Избави тебя бог, отец Никодим, от зубной боли, — другого благословения я не знаю. Знаешь ли, какова она? Готов броситься на землю, кататься по ней и бить пятками в небеса. И чтобы как-то утихомирить боль, ничего не остается, кроме как пить горилку. Но едва протрезвеешь, снова схватывает. Нашел я тогда в Лунке за Немцишором одну бабку, которая научила меня укутаться одеялом и посидеть с разинутым ртом над кастрюлей с кипящим отваром белены. Испробовал я это, и показалось мне тогда, будто упал в горшок с варевом червячок с булавочную головку; но и это не помогло. Тогда я стал бродить по ярмарке — людей расспрашивать; одной рукой коня тяну в поводу, другой за щеку держусь и спрашиваю: что делать, куда идти? И только лишь в Бае я разыскал человека, который умеет драть зубы. Истинный мастер! Теперь и свет мне стал милее. Ежели у тебя заболят зубы, отправляйся в Баю, к дьякону Прекупу Мортынтею. Он такой худющий, безбородый, что и смотреть-то на него муторно, но зубы рвет отменно.

— Ну что ж, старшина, не стану тебя задерживать, езжай с богом, но прошу тебя: пришли весть из Тимиша.

После того как уехал старшина Некифор, вновь послышался колокольный звон, — звонили к вечерне.

Отец Никодим вспомнил, что день субботний, и стал готовиться к большой службе. Он надел новую рясу и клобук, накрутил на пальцы четки и в задумчивости направился к серым стенам крепости. Прошел через наворотную башню, не обращая внимания на вечернее стрекотанье ласточек, обучавших своих птенцов летать, вошел в храм Вознесения, погрузившись в свои мысли, сел в левой стороне, поближе к клиросу и певчим; слух его словно притупился, но взор широко открытых глаз был устремлен к прославленной иконе богоматери, написанной Лукой Евангелистом.

«Вот уже и август в разгаре, — размышлял отец Никодим, — и лето скоро уйдет, как и старшина Некифор, который погостил недолго и ушел».

Нельзя сказать, что монахи, избравшие отшельнический образ жизни, могут полностью подавить в себе человеческие чувства, позабыть прошлое и отрешиться от мира. Кое-кому это, правда, удалось, и они, уединившись навсегда в пустыне, заслужили, без сомнения, немеркнущую радость. Однако многие остаются слабы духом, и, когда до них доходят вести из покинутого ими мира, сердца их смягчаются и поддаются умилению либо грусти.

С каких уж пор не видал благочестивый инок Никодим родных из Тимиша? Давно не видал. С начала марта. С самого мясоеда. Тогда матушка уговорила его приехать, дабы благословить пиршество в разговенье. За ним приезжал Ионуц. С тех пор он не бывал в Тимише, и никого не видел, кроме Ионуца в петров день.

У этого любимца всех Ждеров есть привычка время от времени поднимать всех родных на ноги. Так и тогда, в петров день, он нагрянул вдруг исповедаться, просить совета и поддержки, и было невозможно не исполнить все его просьбы. Ведь когда он просит, то уж как устоять перед взглядом его карих глаз? Теперь-то он умеет найти нужные слова, ведь он уже зрелый муж, но глаза все те же, как были в детстве, когда он едва доставал головой до пояса старших братьев.

Очевидно, сейчас он послан на тайную службу. Судя по слухам, дошедшим из Тимиша через старшину Кэлимана, беспокойство как туча нависла над стариками: они ничего не знают, ничего не слышали, не получили ни одной весточки. Ионуц не подавал никаких признаков жизни.

Ежели бы, боже избави, что-нибудь случилось, об этом стало бы известно: плохая весть летит как стрела, и не бывает смерти, которая осталась бы неведомой. Придет время, Ионуц даст о себе знать, и сердца его родных успокоятся.

«Хорошо было бы, — думает отец Никодим, — навестить матушку. Повидал бы и других, укрепил бы в них дух терпения, успокоил бы всех. Надо убедить женщин, и старых и молодых, что пора избавиться от привычки верить снам».

Когда отец Никодим, отстояв вечерню, вышел из церкви, он уже окончательно решил отправиться на несколько дней в Тимиш, к своим родителям и братьям. Посему он завернул к настоятелю монастыря игумену Силвану испросить благословения.

На следующее утро, оставив брата Герасима томиться одного в монастырской келье, его преподобие отправился в путь, чтобы побыть среди людей. Это случилось с ним не в первый раз, и он знал, что так будет и впредь. Ведь говорит апостол Павел, — не помню уж где, — что каждый верует по мере сил своих. Его преподобие Никодим, может, и уединился бы в Фиваиде под солнцем Египта, в этой пылающей земной печи, ежели бы он был создан для жизни в полнейшем одиночестве. Однако господь соблаговолил создать его не таким твердокаменным, как скалы синайские, а похожим скорее на наши горы, осыпающиеся под воздействием потоков и непогоды; в душе отца Никодима отдается гул лесов и звон горных рек, его преподобие не может отрешиться от слабостей, свойственных смертному, возлюбившему красу земную. Но господь смилостивится над ним и простит его, ибо у отца Никодима сердце самаритянина и он с великим усердием служит истинной вере.

Едва отец Никодим доехал до двора старого конюшего в Тимише, как сердце его радостно забилось, — он увидел сизого петуха, сидящего на заборе, и услышал, как петух возвестил о его прибытии. Слуга, открывший ворота, покачал головой в знак того, что конюшего нет дома, — он, дескать, наверху, в господарских конюшнях. Но боярыня дома.

На крыльце Никодим застал боярыню Илисафту, возле нее Кандакию, а между ними сидела ключница Кира.

— Доброго утра, рад видеть вас в добром здравии! — учтиво поклонился монах и тотчас спешился.

— Добро пожаловать, твое преподобие. Уж как мы рады видеть тебя, — проговорила боярыня Илисафта, вскочив со своего излюбленного места, у знакомого нам столба, и направляясь навстречу сыну.

Все три женщины поочередно облобызали руку отца Никодима. А монах почтительно склонился пред матерью, потом коснулся губами ее седого виска.

Взглянув на столик, стоявший на крыльце, монах сразу понял, чем занимались женщины до его прибытия: пана Кира поспешила набросить на стол кусок тонкого домотканого полотна. С этим столом у отца Никодима были связаны воспоминания детства. Когда-то на нем пальцы боярыни Илисафты терпеливо лепили из воска куколок с маковыми зернышками вместо глаз. И неизменно возле матушки была пана Кира. А куколки с маковыми глазками изображали боярина Маноле, который скитался в то время бог знает в каких далеких краях Нижней Молдовы. Старые женщины, вроде паны Киры, умеют в таких случаях заклинаниями и ворожбой насылать счастливую или горькую участь тому, кто пребывает вдалеке, — неверному или любимому.

Глаза монаха помрачнели при виде колдовства, чуждого христианской вере. Вот как живучи обычаи, унаследованные от жрецов идольских капищ! Однако в душе отец Никодим все еще оставался тем ребенком, которого когда-то звали Никоарэ.

— Я хотел бы, — сказал он, — поскорее повидаться с батюшкой.

— У тебя есть вести для него?.. — испугалась Илисафта.

— Нет, нужно кое о чем поговорить.

— Ты найдешь его наверху, у конюшен; он то и дело туда подымается, чтобы немного успокоиться. Вот уже сколько времени прошло, а об Ионуце ничего не слышно. Ежели твое преподобие думает, что я не лишилась сна и покоя и могу заниматься своими делами, то ты сильно заблуждаешься, ибо не дает мне житья конюший Маноле, навис надо мною словно туча грозовая; мечет гром и молнии.

— Трудно поверить этому, матушка… — ласково и тихо произнес монах.

— Нет, уж поверь, родимый! Ступай-ка приведи его сюда; пусть выскажет, что у него на душе, и пусть услышит от меня и от других людей, что матерь божья, заступница, охраняет сына нашего, где бы он ни был.

— Хорошо. Сейчас съезжу за ним, и мы вместе возвратимся. — Монах поклонился. Ему хотелось поскорее уйти, чтоб не быть свидетелем тайного колдовства женщин.

Как только отец Никодим сел на коня и выехал за ворота, все три женщины сразу же склонились над столом: пана Кира легонько сдернула полотно со стола, и снова лучи утреннего солнца осветили восковую фигурку, изображавшую Ионуца. Этот маленький, грубо слепленный и бесчувственный, неподвижно лежавший на боку, Ионуц представлялся смотревшим на него женщинам живым, только отдаленным во времени и пространстве. Это был он, сильно похудевший Ионуц, он лежал здесь на стареньком столике, слушая пение птиц и заклинания ключницы Киры.

Будто тишина окутала души этих трех женщин, таких разных по возрасту, и словно померк свет солнца. Более других была взволнована боярыня Кандакия, она вся напряглась в ожидании. Не шевелились даже кольца ее сережек, побледнели под румянами щеки.

— Родные мои, дорогие мои… — вздохнула пана Кира, забывая на миг о различиях между ними, — все мы находимся во власти неведомых сил. Когда не будет нас, останется все, что создано господом, как было и в те времена, когда не было нас. Дорогие мои… — пела она, закрыв глаза и сжав ладонями виски, — мне привиделось, будто Ионуца завлекли и схватили вражьи силы, несущие погибель мужчинам, и намереваются они выпить его жизнь, ежели мы заговорами не отгоним их.

Тут пана Кира накрыла куклу руками, плюнула на все четыре стороны и торопливо зашептала:

Вы, ведьмы, колдуньи, По ветрам летуньи, По волнам ходуньи, Сподручницы лиходеев, Хозяйки суховеев, Земные владычицы, Людские обидчицы, — Прочь, прочь, волшебницы злые, В пустыни, в болота гнилые, Где поп кадилом не машет, Где в праздник девка не пляшет; Ступайте ударьтесь о край земли — Да так, чтоб ваших костей не нашли; Прочь, прочь из рук, из ног, из нутра, В яме сгинуть вам пора, Чтоб Иону — здоровье, чтоб встать ему, а не слечь, Не то огненный меч — Ваши головы с плеч!

Прошептав эти слова, пана Кира снова дунула на фигурку. Боярыням показалось, что восковая кукла шевельнулась. А что это значит, когда она шевелится? Ежели шевелится, стало быть, хороший знак.

— Матерь божья, сохрани и помилуй его, — прошептала боярыня Илисафта. — А ты, пана Кира, поворожи, как положено, три раза — в три вторника. Ибо дьячок Памфил нашел в своем Месяцеслове, что Ионуц родился во вторник.

Не по душе пане Кире книга дьячка Памфила. С тех пор как появились на свете писаные книги, всюду пошли обманы. Куда лучше другой обычай: надобно, чтобы тот, кто знает тайну заклинаний или ворожбы, передал ее лишь одному человеку. Ежели узнают ее двое, то пропадет сила ворожбы. И пользы никакой не будет тому, кто лишний узнает эту науку. А знающий заклинание или ворожбу должен, подобно непочатой воде, хранить себя в чистоте и святости, ибо из нечисти ничего доброго быть не может. Кто может ведать, в какой день появился на свет Ионуц? Ведь несчастная мать его согрешила в девичестве, и, когда именно в муках родила его, никто об этом не знает, кроме господа всеведущего. Где уж дьячку Памфилу найти сие в своей книге. Пусть другие удивляются, но пана Кира поверить обману не может.

— Не греши, Кира, — ласково сказала Илисафта, — вижу, что ты недовольно кривишь рот, когда я говорю, что дьячок отыскал в Месяцеслове день рождения Ионуца. Разве ты не знаешь, как толкуется Месяцеслов? В нем указаны планиды каждого человека на этом свете. Ежели известен день рождения и год, то по ним можно отыскать планиду. А коли не известен день, а известны лишь год и месяц, то определяют день по месяцу; первый месяц года — первый день недели; второй месяц года — второй день недели. И есть еще один искусный способ, когда не известны ни месяц, ни день, но год известен.

— Где ему, дьячку никудышному, ума-то для такого гаданья взять?.. — брезгливо прошамкала ключница беззубым ртом.

— Оставь ты его, пана Кира, — продолжала уговаривать ее боярыня Илисафта, — он ведь говорит сообразно искусству, коему обучен.

— А вот что я хочу сказать, — с живостью вмешалась боярыня Кандакия. — Я премного довольна тем, что предсказал дьячок Памфил моему Кристе. «Будет он и пригож и зело любим». Так оно и есть, таким его и родила матушка боярыня Илисафта в четверг пятнадцатого марта, в год от рождения Христова тысяча четыреста тридцать седьмой.

Услышав слова эти, произнесенные невесткой с почтением и любовью, боярыня Илисафта возрадовалась и вспомнила, каким тяжелым было появление на свет горячо любимого сына Кристи. Она вздохнула и покачала головой.

— Молю матерь божью, чтобы Марушка, невестка моя, родила легко, а то ведь нынешние молодые женщины стали и помельче и послабее прежних.

А тем временем отец Никодим, направив коня своего в гору, доехал до господарских конюшен и увидел там совсем не то, что ожидал. Повсюду сновали слуги. Боярин Маноле Черный ничем не был взволнован; его громкий довольный голос слышался издалека. Но странным было другое: монах услышал и голос Симиона. Возле старого конюшего находился начальник стражи Лазэр Питэрел; возле Симиона — его служитель Ницэ Негоицэ.

Когда хмурился Симион, хмурился и Ницэ Негоицэ.

А когда светлело лицо Симиона, словно солнечный луч освещал и лицо Ницэ Негоицэ.

Быть может, это только показалось отцу Никодиму или и в самом деле он услышал сейчас и голос Ницэ Негоицэ?

На крыльце нового дома монах увидел и молодую хозяйку Марушку, а рядом с нею боярыню Анку, тещу Симиона.

Все эти люди чего-то ждали. Они глядели на дорогу, ведущую к конюшням, посматривали друг на друга, затем снова поворачивались к конюшням. Мужчины, сверкая глазами, оборачивались к женщинам, а женщины отвечали улыбками.

Когда с крыльца увидели, что из долины направляется к ним гость, боярыня Марушка воскликнула:

— Отец Никодим! Это отец Никодим!

Мужчины обернулись, а старый конюший поднял руки.

Монах слез с коня и сперва направился к мужчинам: прежде всего он обнял старого конюшего. Потом поцеловал Симиона. Подошли к нему облобызать руку Питэрел и Негоицэ, а также и другие слуги, находившиеся поблизости. Лишь после этого отец Никодим поспешил к крыльцу, так широко шагая в сапогах с высокими голенищами, что развевалась его ряса из грубого сукна. Клобук у него сполз набекрень, и это позабавило боярыню Марушку. Не выдавая причины смеха, она захохотала, показывая свои белые зубки.

Некоторое время говорили все разом. Тотчас выяснилось, что отцу Никодиму пришло желание выйти на свет божий и повидать своих родителей и родственников. Он уже успел побывать в тимишской усадьбе…

Боярыня Марушка торопливо спросила:

— Как себя чувствует свекровушка?

— Слава богу, хорошо; беседовала на крыльце с невесткой Кандакией.

— Как так? А я полагала, что она горюет и плачет. Свекор рассказывал, что она слегла в постель, обернув голову мокрым полотенцем.

— Нет, дорогая невестка, — улыбнулся отец Никодим, — я застал ее в хорошем расположении духа.

Боярыни поцеловали руку иеромонаха и снова удивленно уставились на него.

— Должно быть, это я был причиной ее болезни, — вмешался в разговор конюший Маноле. — Как только я выехал из ворот, все прошло.

Отец Никодим повернулся сперва налево, потом направо.

— Скажите мне, ради бога, кого вы ждете, почему не отрываясь смотрите на дорогу?

— Ждем мы стражей и конюших господаря, — ответил Симион Ждер. — Они вскорости будут здесь, чтобы сопровождать Визира. Мы отправляем Визира к пресветлому князю в Васлуй.

— Ага! — радостно воскликнул отец Никодим. — Предвижу, что превеликое удовольствие буду иметь — отведаю и острого и соленого и порадуюсь сему, как тот мученик, коего с утра до вечера пичкали одним лишь сладким.

Мужчины улыбнулись. Боярыня Марушка тоненько засмеялась, показав белые зубки. Марушка слишком много смеялась.

— Отцу Никодиму вновь захотелось прогуляться по Ляхии, — ввернула она, взметнув свои собольи брови.

Лицо монаха смягчилось, выразив мимолетное мирское замешательство. Боярыня Марушка поймала на лету брошенный матерью быстрый укоризненный взгляд.

— Оставь, матушка, — тихо сказала она, — деверь Никодим не обижается на меня.

Монах поклонился, всем своим почтительным видом давая понять без слов, что ни о какой обиде не может быть и речи.

На дороге, со стороны конюшен, показались двенадцать княжеских слуг — стражей и конюхов, — с арканами, притороченными к седлам справа, и с легкими саблями, висевшими на левом боку. Все они были одеты в одинаковые кунтуши из синего сукна, на всех были кушмы с перьями.

Пока они кланялись хозяевам Тимиша, Лазэр Питэрел направился к ближней конюшне, где стоял господарский жеребец, уже подготовленный к церемонии осмотра и отправки. Питэрел вывел его. Конь был без седла, на спине — чепрак из черного шелка, а на голове — султан из черных перьев. Он был весь белый, только темная звездочка на лбу да задние ноги и правая передняя — в чулках.

Питэрел крепко держал его под уздцы. Словно понимая, на какую важную службу он призван, княжеский конь приближался, выгнув шею, грызя удила и фыркая. Он пританцовывал на стройных ногах, время от времени взмахивая длинным хвостом и склоняя голову с султаном.

Двенадцать княжеских вершников окружили его; красавца провели близ галереи перед взором боярынь, потом вокруг монаха и обоих конюших. Отец Никодим с трудом сдерживал волнение, он чувствовал, как бьется у него сердце при виде божественной красоты коня, который вышагивал перед ним.

— Я ему был крестным и лекарем… — горделиво сказал боярин Маноле Черный.

Слуги провели коня несколько раз по кругу, потом свернули к конюшням. Питэрел отвел Визира на свое место, и васлуяне спешились, чтобы пообедать, прежде чем тронуться в обратный путь.

Бояре поднялись на галерею. На столе их уже ждали яства.

Из начавшегося разговора отец Никодим понял, что еще не решено, кому вести коня ко двору господаря. По установленному порядку надлежало бы это сделать Симиону, ибо он теперь был старшим конюшим в Тимише. Однако боярыня Марушка, услышав об этом, недовольно нахмурила брови. Грызло сомнение и конюшего Симиона: как можно оставить без хозяйского присмотра других княжеских жеребцов и весь табун? Но главное было не в этом; хотя Симион и знал, что старик отец может на него разгневаться, он не решался расстаться с Марушкой. Уж очень не хотелось ей отпускать мужа. Да он и сам тревожился за нее, зная, что она в тягости. Уже не раз боярыня Илисафта и нана Кира давали ему понять, что у женщин, начиная с седьмого месяца, могут прежде времени произойти роды.

— Конечно, княжеская служба превыше всего, и Симион Ждер готов был вскочить в седло и сопровождать коня с его свитой до самого Васлуя, — ведь он через неделю вернется. Было кому и остаться в господарских конюшнях на время отсутствия его и Ионуца. Но и в Васлуй с Визиром мог отправиться кто-нибудь другой. Старый конюший уже приготовился ехать и утвердился в своем решении. С тех пор как боярыня Марушка рассеяла его страхи и тревоги, она стала старику еще милее.

Монах решил, что надобно и ему сказать несколько слов, чтобы успокоить Симиона.

К концу обеда он встал и, благословив родных своих, поднял кубок вина:

— Батюшка, честной конюший, склоняюсь пред тобой с сыновней любовью и молю Христа ниспослать тебе силы и многие лета жизни. Дорогой мой брат Симион, радуюсь, что ты ждешь наследника, который продлит память о тебе на века. Тебе, боярыня Анка, желаю, чтобы по милости матери божьей легки были твои заботы, когда настанет великий день для дочери твоей, и дай бог, чтобы помолодела ты, увидев внука. А тебе, невестка, ничего иного не пожелаю, кроме того, чтобы подле тебя оставался Симион. Да, пусть он останется возле супруги своей, которой уже недолго ждать, чтобы опросталась колесница с драгоценным грузом. А к князю пусть ведет Визира наш батюшка. С ним желал бы поехать и я. Рад буду увидеть господаря. Будьте все здоровы.

Боярыня Марушка легко поднялась и безо всякого смущения подошла к деверю и расцеловала его в обе щеки. Затем обняла и супруга своего.

Конюший Симион вконец растрогался и до дна выпил заздравную чару, потом принес большой кубок, называвшийся «арапом», отпил половину и передал его своему брату, монаху.

— А теперь, свояк и зять, — сказала боярыня Анка, — призываю вас во свидетели. Я велела сварить на кухне турецкий напиток, зовется он кофей, и привезли его из Кафы моему супругу армянские купцы. Сватья же моя Илисафта заявляет, что даже видеть его не хочет, не то что попробовать. Говорит, что это, мол, чужеземное зелье, в котором нет надобности. Как родители наши жили без кофею, так и мы, мол, проживем без него. Я говорю — хоть посмотри сначала, это лишь зерна, которые жарят, а потом мелют. Она и видеть не хочет. Ну хоть бы попробовала! Так и попробовать не соглашается. По правде сказать, если бы мы не были сватьями и не жили бы как сестры, я бы осерчала. Так вот порою упрямятся наши молдаване — тошно, мол, и от одежи чужестранцев, и от чужой еды, от питья чужого; а к нам приедут чужаки — так все им у нас по вкусу.

Кофе подали в чашечках, также привезенных из Кафы и подаренных армянскими купцами, и мужчины согласились попробовать диковинный напиток.

Но едва лишь пригубили, взглянули друг на друга и протянули: «Ну-у-у!..» Совсем не по вкусу пришлась им эта горячая смола.

Не успела боярыня Анка прийти в негодование, как вмешался иеромонах и сказал примирительно:

— Боярыня Анка, дорогая сватья, попробовал я кофею, как попробовали его и батя и Симион, и что тебе сказать? Мне он понравился и им тоже. Когда мы привыкнем, будет нравиться еще больше. А вскорости, попомни мое слово, никто в стране не сможет жить без сего напитка. Такой уж норов у наших молдаван: ежели придется им по вкусу что-либо чужестранное, то на все пойдут ради него. И коли приглянется им какой чужестранец, то они готовы отдать ему с себя все, вплоть до рубашки. Ну, а теперь, после того как мы узнали, что такое кофей, надобно прополоскать рот нашим молдавским питьем.

Иеромонах так угодил Анке этими словами, что она бросилась к нему и расцеловала. Потом, отойдя в сторону, отец Никодим стал держать совет с Марушкой.

— Скажи и мне, боярыня Марушка, что там с Иерусалимом?

— Каким Иерусалимом?

— Дошло до меня, что будто бы здешних людей подбивают отправиться в Иерусалим. Однако, насколько я вижу, им не токмо что в Иерусалим, а и в Васлуй не дозволяют поехать. Не тревожатся ли здешние люди об Ионуце?

— О Ждере? Да, все о нем тревожатся, ведь никому не ведомо, куда он отправился, когда вернется.

— Кто же сказал, будто Ионуц отправился в Иерусалим?

— Не ведаю, деверь. Может, тебе известно, куда он направился?

— Нет, и мне неведомо.

— Ну тогда, может статься, он и вправду в Иерусалиме, как приснилось моей матушке. А ежели верить снам, — проговорила молодая хозяйка в раздумье, — то было бы хорошо найти кого-либо, кто растолковал бы матушкин сон. Приснилась ей война; полыхают пожары, обагрены кровью реки. Кто знает, где будут те, которые сейчас дома, и кто знает, где те, которые уже ушли, скитаются по дальним дорогам, подвергаются опасностям! Коли уж едете ко двору, то хорошенько все разузнайте. Знаю, что свекор Маноле по этой причине и направляется туда. Да будет тебе известно, что по той же причине я противилась отъезду Симиона. Ведь свекру моему уже нет покоя, свекровушка Илисафта гонит его из дому. Непременно, мол, должен поехать и разузнать, непременно. Неужели Ионуца послали к немецкому императору?

— Не думаю.

— Тогда к венграм, к королю Матяшу?

— Нет, оттуда он уже успел бы вернуться. Далеко ли Буда? До нее можно шапку добросить.

— Не смейся, деверь, — вздохнула боярыня Марушка.

«Милая женщина, — размышлял позднее отец Никодим. — Нельзя сказать, что красавица: сама как веточка ивы, волосы цветом как одуванчик, но наделена высоким даром — душу трогает и смеется красиво. А вот мать ее, боярыня Анка, та и впрямь красавица. Высокая, статная, по обличью еще молодая. Может случиться, что когда- нибудь и этот еще не раскрывшийся цветок станет такой же как мать? Да вряд ли».

Он тряхнул головой. Конюший Маноле взглянул на него и лишь улыбнулся, не стал спрашивать, отчего он качает головой. Видно, бывают и у монаха мысли такие же, как и у простых смертных, обремененных мирскими заботами.

Они ехали ко двору по Романскому шляху неторопливой рысцой. Впереди пятеро служителей, за ними — оба Ждера, потом еще двое служителей, между которыми вышагивал Визир, а замыкали шествие пять остальных вершников. Тронулись они в первом часу дня; привал решили сделать в Новой крепости, у пыркэлаба Фетиона.

Иеромонах был доволен тем, что вырвался из обители. Его прогулка продлится до самого Васлуя, где он увидит воинский стан князя.

Пока еще туда доберешься! Ничего, надо потерпеть. У дороги есть начало, есть привалы, но есть и конец. На пути к Роману они сделали остановку в долине, у родника, под тенью тополей. Переночевали в Новой крепости, всюду выставив стражу. В Романе к поезду присоединился отряд рэзешей, подчиненный пыркэлабу. Так как в крепости в тот день дьяка не было, пыркэлаб Фетион попросил благочестивого Никодима написать письмецо священнику из Аврэмень, что от Романа находится на расстоянии конского перегона.

«Молюсь, преподобный Констандин из Аврэмень, да ниспошлет тебе господь бог драгоценного здоровья и всяких благ. Нынче, в воскресенье, прибыли ко мне рэзеши из Тупилаць, из Мирослэвешть и из Милешть, кои следуют в княжеский стан; ждем твое преподобие, приезжай незамедлительно, дабы благословить наш стяг. Подымайся и не мешкай, и не поступи иначе, дабы не случилось задержки господареву делу».

Из этого и Никодим, и старый конюший Маноле заключили, что в Васлуе заварилось большое дело, и понимающе взглянули друг на друга. Надо полагать, именно поэтому и послан куда-то Ионуц.

Пока его преподобие отец Констандин из Аврэмень, облаченный в ризы, совершал службу и освящал знамя, монах подпевал ему, сняв клобук, а рэзеши, сняв шапки, осеняли себя крестным знамением и молились за здоровье и победу господаря. Пока шло молебствие, подъехала и встала в сторонке телега, запряженная двумя быками, а на телеге высилась большая бочка. И когда окончилось богослужение, его милость пыркэлаб Фетион пригласил всех честных гостей и рэзешей выпить по чарке за господаря Штефана-водэ. Тогда рэзеши весело загикали и замахали шапками. Это пришлось по душе отцу Никодиму.

В Васлуйский стан прибыли в понедельник к полудню. Князь, заранее извещенный, самолично вышел к отряду. Он спустился с крыльца господарского дома и направился на середину двора. На крыльце собрались чужеземные гости, которых ни отец Никодим, ни Маноле Черный не знали. Из разговоров стало ясно, что среди гостей находятся два посла от польского короля Казимира, два посла от венгерского короля Матяша, от веницейцев — монах-католик, и ждут еще прибытия на следующий день посланца римского папы.

На голове у Штефана-водэ — соболья шапка с журавлиным пером, в левой руке — меч. Свита рэзешей тотчас расступилась; стражи и конюшие вывели вперед Визира. Выхоленный, в меру упитанный белый конь блестел, как свежий снег, сверкал украшениями. Господарь подошел к нему и ласково погладил. Визир уткнулся мордой ему под мышку.

Когда же князь огляделся вокруг да увидел в двух шагах от себя спешившегося старого Маноле Черного, он подошел к нему, дал поцеловать руку и похлопал Маноле по плечу, чего удостаивал только самых лучших своих служителей. Он сразу же узнал и отца Никодима. Обняв и конюшего и монаха, князь сказал, что рад их видеть. И тогда оба они испытали чувство гордости: ведь им было оказано доверие. Штефан-водэ легким движением руки и взглядом дал понять боярину и монаху, что много предстоит ему забот и дел, много придется вести бесед с гостями и послами — вон сколько их понаехало. Те, что стоят на крыльце, мол, еще не все, есть и другие, они потом появятся.

Вокруг всего двора выстроились ряды латников, вооруженных копьями и саблями, а на крыльце около гостей толпились самые доверенные бояре. Такое зрелище редко удается увидеть человеку.

Господарь приказал отвести Визира в новую каменную конюшню с решетчатыми воротами; там должны будут ухаживать за ним конюхи и стража, сопровождавшие его из Тимиша.

Много забот у достославных государей! Достаточно было конюшему Маноле попристальнее взглянуть на Штефана-водэ, чтобы понять, что неприятностей у князя куда больше, чем радостей. Гости и советы отнимают все время. Пожалуй, не удастся ему найти свободный часок для старого и верного слуги; не сможет он и к столу пригласить Маноле Черного, и не будет у отца никакой возможности получить весточку об Ионуце.

«Бывает порою права боярыня Илисафта, когда говорит язвительные слова о Штефане-водэ, — он-де окружил себя пышностью и блеском, точно император, покоя не знает, все старается охватить, одних посылает в одну сторону, других — в другую, и вот разозлил измаильтян. Антихрист-то уже стянул свои войска к Дунаю. По тому, как ведут себя чужестранные вороны, что теснятся на княжеском крыльце, можно догадаться, какое тяжкое испытание предстоит Молдове.

Но сейчас суть не в этом: господь бог придет господарю на помощь. Об этом говорит и большое княжеское знамя, под которым сейчас стоял Штефан-водэ, прежде чем спуститься во двор. На стяге том изображен святой Георгий, пронзающий копьем дракона.

Но оставим пока все это и подумаем о тех словах, которые скажет нам Илисафта, когда узнает, что мы возвратились ни с чем, безо всякой весточки о Маленьком Ждере. То будут горькие и язвительные слова… Ох, как они нам надоели!»

Однако отец Никодим тянет Маноле за рукав.

— Что такое?

— Батюшка, пришел человек от отца архимандрита, чтобы отвести нас отсюда в более спокойное место. Вижу, что ты уж совсем закручинился… Радуйся теперь.

Отец Емилиан повел их к часовне, где ожидал их архимандрит, обильная трапеза и удобная постель для отдыха.

Трапеза — в тихой келье; за столом сидят лишь три христианина, из коих двое поели плотно, а третий довольствуется ломтиком хлеба и стаканчиком красного вина. Отдых — в келье преподобного Емилиана, возле господарских покоев.

Его преосвященство отец архимандрит не любит появляться на сборищах и вмешиваться в разговоры послов. Для этого у князя есть другие люди. Но отец Амфилохие следит за всем происходящим из своего уединения и узнает все новости, все, о чем говорят, погружается в свои мысли, молит бога просветить его душу, а потом четко и ясно сообщает господарю, какое решение он посчитает правильным и наилучшим.

«Не знаю, что можно выведать у столь скрытного человека, — думал конюший Маноле. — Однако отважимся подойти к делу издалека и дадим понять, как велико у нас желание узнать, где пребывает сын наш по имени Ионуц Черный. Но как начать разговор? Было бы хорошо, чтобы каким-то образом начал его благочестивый отец Никодим; но отец Никодим молчит».

Амфилохие вдруг обернулся и остановил свой взгляд на конюшем Маноле. На бледном лице архимандрита засветилась улыбка.

— Вижу, конюший Маноле, что ты намереваешься спросить меня о сыне твоем младшем…

— У Маноле по спине пробежали мурашки.

— Да, хотел спросить, отец архимандрит…

— Знаю, что хотел бы ты спросить, но прошу тебя, не спрашивай.

— Боярыня Илисафта жаждет знать, куда послан сын ее: на восток, на юг или на запад.

— Не отвечу тебе на это, конюший.

— Скажи хотя бы — жив он или мертв.

— И на сие не дам ответа, честной конюший. Ты ведь мужчина и должен понять меня. А супруге скажи, что бог милостив.

Конюший вздохнул с облегчением.

«Что поделаешь! Скупому спасибо и за ломаный грош. В словах архимандрита есть луч надежды, не токмо для слабых женщин, но и для мужей, кои считают себя сильными».

 

ГЛАВА IX

Множится род конюшего

Та же закопченная мельница с чуть покосившимися подпорами и прогнувшимися потолочными балками. Старая мельница близ городища. Здесь устраивают привал странники, идущие с четырех концов света, а крестьяне и рэзеши привозят сюда зерно на помол. Здесь обсуждаются всякие вести и предсказания. Но старый мельник дед Иримие ничего не слушает; то уйдет за мучной ларь и остановит мельничный пест, передвинет насып, как раз в ту минуту, когда любопытные вытягивают шею, чтобы лучше слышать рассказчика; то запустит толкач в насып, и, обойдя гостей, поднимется на ящик с зерном, и проверит, как оно мелется; а иной раз, как смолкнет разговор, выйдет, отведет воду от желоба, и тогда сразу стихнет грохот на мельнице. У старого мельника свои причуды; на людей он привык смотреть исподлобья. Говорят, что узнать человека и запомнить его лицо можно лучше, ежели молча приглядываться к нему вот эдак, исподлобья. Иногда и заговорит мельник Иримие, но только уж в том случае, ежели посчитает, что это действительно необходимо. Ходят слухи, что когда на его мельнице не остается ни единой души, когда даже ветер не посвистывает в камышовой крыше и только дрова, потрескивая, вспыхивают в старом очаге, тайно проникает на мельницу тот, о ком мы никогда не вспоминаем, не перекрестившись, и шепотом советуется с дедом Иримие. Бес этот будто бы сын старого Иримие, и будто бы вылупился он из подброшенного яйца, которое Иримие носил под мышкой в течение девяти недель. И когда бес вылупился однажды в полночь, при отблесках вспыхивающих углей, дед, чтобы не сглазили, плюнул на него и пустил в реку. А вскормил и взрастил беса сам сатана и теперь время от времени посылает его к старику, дабы тот порадовался. Никто его не видит, никто его не слышит, однако известно, что этот бес существует.

А доказал это зайчишка.

Два пса неких рэзешей из Спиноасы выгнали как-то из кустарника старого и хитрого зайца. Он помчался вдоль рэзешской межи, которая в Спиноасе, как известно, тянется на три тысячи сажень; доскакав до окраины городища, он стал петлять, свернул под гору, потом помчался вдоль пруда, обогнул мельницу. На бегу перекувырнулся, прыгнул в сторону и пробрался на мельницу через какую-то дыру. Точно так поступил когда-то и другой заяц из той же Спиноасы. На мельнице, как всегда, было полно людей, колесо скрипело, жернова прилежно крутились. Словно мгла, стоял легкий дым. Заяц притаился в уголке и спокойно пережидал. Собаки рэзешей, тявкая, пробежали вблизи и потеряли его след. Заяц поглубже забился в кучу пыли, муки, золы и задремал. Пока тянулись людские разговоры и гудела мельница, косой беззаботно отдыхал, но как только все успокоилось, зашевелил носом, а когда вдруг остановилась мельница и вода с шумом хлынула в омут, он испуганно вздрогнул, дважды стукнулся головой о перегородку, отыскал дыру, через которую проник, и вновь умчался, будто вылетел из пушки немецких наемников господаря.

Вот так же, когда на закате затих грохот мельницы, боярин Маноле и преподобный Никодим проснулись, вскочили, настороженно огляделись. Мельник ухмыльнулся; он сидел на камне перед очагом, из которого струился дым от головешек.

— Пожалуйте, ваши милости, поближе, — сказал он. — О конях не тревожьтесь, они тут, за дверью; как вы приказали, я задал им ячменя. Для вас приготовлена добрая мамалыга, а плотвичка только что поджарилась. Дабы вы не осерчали, как давеча, и не посчитали меня обманщиком. У других проезжающих я допытываюсь, как идут дела и туго ли набита у них мошна, но вас не испытываю. Ваши милости — знатные бояре из Верхней Молдовы.

— Каждый сам себе боярин… — хмуро проворчал Маноле.

Мельник смиренно поддакнул.

— Это так, но истинного боярина сразу узнаешь по тому, как он достает кошелек и расплачивается. Другие смотрят, как бы им перепало задарма. Не прогневайся, почтенный боярин Маноле, возьму я с тебя за ячмень для коней (добрые кони!) и за все остальное три медных гроша и доброе слово в придачу.

— Я честно расплачусь, — надменно ответил старик Маноле.

Мельник подвинул щепочкой рыбу к деревянному кружку, на котором дымилась мамалыга, разрезанная ниткой на четыре части. Потом сказал:

— А что мог мне заплатить сын твоей милости, конющий Ионуц Ждер? Вот я его и кормил чужими яствами.

— Разве он проезжал здесь?

— Проезжал.

— А сказал, куда направляется?

— Когда он сюда прибыл, честной Маноле, ясно было, что его позвал князь. О том же, куда направляется, мог ли он сказать? Это государева служба. Да, да, я здесь уже давно научился порядкам.

Старый Маноле вновь помрачнел. Мельник покачал головой, глядя на него исподлобья и подмаргивая своему бесу.

— Я, знаешь, почтенный боярин Маноле, эти порядки хорошо узнал за пять лет, с того самого времени, как князь раскинул свой стан в Васлуе. Веришь ли ты мне?

— Верю. Почему бы мне не верить?

— А хочешь расскажу, как я тут очутился?

— Хочу, отчего бы и нет?

— Не серчай, почтенный боярин, ты говоришь будто чужим голосом. Знаю, тебя донимает тревога, оставь ее! Когда я расскажу тебе мою историю, твоя покажется тебе пустяшной. Да благословит меня святой иеромонах поведать все без смущения. Когда я вспоминаю прошлое, во мне закипает злоба. Так что благослови меня, святой отец.

— Да смилуется бог над тобой, — проговорил Никодим, осеняя мельника крестным знамением.

— Целую твою десницу, отец. Да будет ведомо вам, честной конюший и досточтимый инок, что тридцать шесть лет тому назад я с двумя своими братьями жил у Прута, в краю Фэлчиу, в угодье, доставшемся нам от нашего отца Мэнэилэ. Род наш недавно там поселился; сменилось только два поколения, мы были третьими. Мой отец Мэнэилэ хорошо помнил, как пришел он с дедами из-за гор, по княжескому повелению, приведя туда, к Пруту, овец, ослов и слуг. Поселились мы в Мэнэилешть и радовались простору и изобилию. Прежде всего перед нашими глазами был не только лес; бурные весенние потоки не разрушали наши дворы. Там, где мы проходили с плугом, из одного посеянного зерна вырастала тысяча. Говорят, что просо в тех краях без шелухи. Мы перегоняли скот то в одно место, то в другое, пастбищ для овец было много. Правда, некоторые рэзеши, поселившиеся там раньше нас, говорили, что хорошо-то, мол, здесь хорошо, да опасно. Через каждые три года бывает засуха; через каждые тридцать три года нападают татары. Но засуха нас не страшила, у нас были запасы, да и опасность от татар была уже не так велика, как прежде. Владения господаря раскинулись далеко. И нас поселили там для того, чтобы охранять их. Мы расселились у Прута, а другие еще дальше, в степях.

Жили мы в достатке и довольстве до тех пор, пока не нагрянули татары. Один отряд появился в хотинской, другой в лэпушненской земле. Те, что ударили на Лэпушну, забрались и к нам, в Мэнэилешть. Вы ведь знаете, как богопротивные разбойники стремглав налетают и уходят. Пока катилась весть по стране и пока мы увидели маячные дымы на далеком холме Орлат, татары уже были в загонах и хозяйничали там, как волки. Мы не успели ни скрыться, ни дать им отпор. Всех нас, весь род Мэнэилэ, схватили и погнали в Крым. Я попал в рабство к мурзе Дауду, и он повез меня в место, которое на их языке называется Тучная долина. Татарские овчары приносили мне сыворотку из-под сыра, я кипятил ее и осадок с крупинками сливал в мешочки, приготовляя урду .

В том краю ногаев, который зовется Крымом, никогда не слыхивали об урде. Что делали с сывороткой эти нехристи, я не знаю, должно быть, выливали собакам.

Когда отряд хана Гирея напал на Мэнэилешть, случилось так, что мурза Дауд нашел на моей овчарне вкусную урду. Он отведал ее, и так она ему понравилась, что он и взял меня в рабы, вместе с цедилкой для урды, и приказал беречь эту сладкую урду пуще глаза.

Как вернулся отряд к хану, мурза Дауд вспомнил о рабе, варившем урду. Позвал он одного из своих слуг, который вначале был моим хозяином, взял у него мешочек с урдой и преподнес это лакомство Гирею.

Однако урда не понравилась. Попробовал ее хан, скривился и сплюнул.

Разъяренный мурза подошел к повозке, приказал вытащить меня оттуда и отрубить мне голову за то, что я испортил урду, — раньше-то она была сладкой, а теперь вот стала горькой и кислой и застревает в горле комом. Настоящая отрава.

— Ну что ж, — говорю я толмачу, — пусть меня зарежут, а только ваш мурза глуп и не понимает, что сладкая урда, как всякое хорошее кушанье, хранится недолго, быстро портится. Он хочет сладкой урды? Так пусть отвезут меня на какую-нибудь вашу овчарню и дадут мне в руки все, что нужно, я снова приготовлю урду, и хану она понравится.

— Ты это сделаешь, гяур? — спросил, повеселев, мурза Дауд.

— Сделаю. Как я вижу, трава здесь еще лучше, чем в Мэнэилешть.

— Тогда, гяур, я дарую тебе жизнь.

— Передай ему, — говорю толмачу, — что моя жизнь в руках господа бога, а не в его. Пусть пошлет меня на овчарню и даст все, что я сказал, а не лопочет зря.

Я приготовил урду, но не показал татарским овчарам, как она делается. Попробовал мурза Дауд, причмокнул языком. Вскочил на коня и что было духу помчался, чтобы преподнести ее Гирей-хану. Попробовал Гирей- хан и тоже причмокнул языком.

— Как называется это лакомство? — спрашивает Гирей.

— Не знаю, — отвечает мурза, — но я назвал ее по имени раба. С тех пор татары в тех местах так и называют урду «мэнэила».

И назначили меня на той овчарне мастером. Время от времени я получал приказ от мурзы Дауда приготовить ему оку или две оки мэнэилы. Одна ока требовалась ему самому, другую он преподносил хану. И так нравилась хану сладкая моя мэнэила, что он исполнял любые желания мурзы Дауда.

Увидал я, что дела мои у татар идут успешно, возгордился и велел передать моему мурзе, что буду готовить мэнэилу еще вкуснее, ежели мне будут выдавать по стакану того вина, что пьют мурза и хан. Я до тех пор донимал мурзу, что в конце концов он поверил, будто стакан вина придает мне силы; по выпивать я стал не по одному стакану, а по тридцать, и уже не мог держаться на ногах.

— Гяур, — говорит однажды Дауд-мурза, — научи меня делать сладкую мэнэилу. Если я буду есть каждый день сладкую мэнэилу, то не умру, а вот ты, коли будешь выпивать в день по тридцать стаканов, скоро пропадешь и не сможешь готовить мое любимое угощение.

— Ни черта со мной не будет! А тайну свою не открою.

— Ежели ты не помрешь от вина, то все равно рано или поздно наступит час твоей смерти.

— Это другое дело, но все равно я не скажу.

— Однако, Ирими-гяур, подумай хорошенько.

— Сижу я, бывало, и думаю, сижу и думаю.

С тех пор как стал я готовить ему урду, Дауд будто осатанел: он разъезжал по стране, скупая у татар новых, пленников из рода Мэнэилэ, да и других молдаван из края Фэлчиу. А потом отправлял их в пустынные, необжитые места. Понял я, что оставлял он их там на погибель, — хотел, чтобы исчезли все, кто умеет готовить сладкий овечий сыр. Тайну же мою, ежели я ее открою, будет знать только мурза Дауд, и он окажется тогда в большой Чести у Гирей-хана. Меня же, после того как его обучу, он убьет.

Вот я и сказал ему:

— Не хочу тебя учить, Дауд-мурза.

— Ну что ж, тогда я велю отрубить тебе голову, Ирими-гяур.

— Ты можешь зарезать меня, — говорю я, — но все равно я не стану учить тебя, как готовить урду.

— Ты не боишься смерти, гяур?

— Не боюсь.

— Открой тайну, и я освобожу тебя из рабства, Ирими-гяур.

— Вот это другой разговор. А чем ты можешь поручиться, Дауд-мурза?

— Дам тебе клятву, клянусь своей бородой.

— Я говорю:

— Не нравится мне такая клятва, Дауд-мурза, да и бороды у тебя нет. Разве это борода? Как пшеница в засуху: тут волосок, там волосок. Посмотрел бы ты, Дауд- мурза, на бороду нашего попа Настаса, — ею можно гумно подметать.

Устыдился мурза.

— Тогда чем же мне поклясться?

— Ты вот как поклянись, — говорю я. — Если ты не сдержишь слова, то дай бог не достать тебе месяца рукой.

— Что это за клятва, гяур? Не понимаю.

— Это страшная клятва, Дауд-мурза. Это очень опасная клятва.

— Ладно, — говорит. — Я подумаю. Ладно, дам такую клятву, какую ты хочешь.

— Мы сторговались еще на девять лет; а девять лет я к тому времени уже провел в рабстве. Когда протекут все восемнадцать лет, он освободит меня, а я его научу делать урду.

Так все потом и было. Мурза сдержал слово; и после того как отпустил он меня, я блуждал еще лет одиннадцать, пока не вернулся в Молдову.

Пошел я туда, где когда-то было село наше Мэнэилешть. Бедные души родителей наших! Там ничего уже не осталось; ничего я не мог узнать. Все было разрушено, развеяно: и село, и церковь, и погост. Ни колодца, ни родника. Ничего не было и в помине.

Я объехал на коне все эти места. Вдалеке увидел новое село. Поскакал я туда, — оказывается, оно совсем недавнее, называется Козмешть. Спрашиваю и узнаю, что село поставлено с дозволения Штефана-водэ, который стал властителем страны. Повздыхал я, поплакал, потом решил направить стопы свои к господарю. Узнал, что Штефан-водэ раскидывает стан своих войск у Васлуя.

Добрался я сюда, в Васлуй, и, когда господарь проходил мимо, бросился перед ним на колени. Он спрашивает:

— О чем молит сей несчастный?

Я приблизился, склонился перед князем и все рассказал; для подтверждения я назвал и другие села, которые были вокруг Мэнэилешть.

— У тебя ничего нет? Ты остался ни с чем?

— Пресветлый государь, — отвечаю ему, — у меня осталась только душа. Да с божьей помощью, без особого труда могу выпить сорок стаканов вина и не свалиться после этого. Осушу сорок стаканов, да еще могу пройти меж разбросанных яиц с миской похлебки в руках, не расплескав ни капли и не раздавив ни одного яйца.

— Повремени с этим, сначала проверим, так ли все было, — порешил господарь.

Услышав его слова, я даже струхнул.

Повелел господарь все проверить, расспросить старых людей и, когда убедился, что все, сказанное мною, правда, пожаловал мне другую землю вместо прежней и мельницу близ городища.

Закончив рассказ, мельник, по привычке подмаргивая своему бесу, воззрился на старого боярина, выжидая, как тот откликнется. Старый боярин слушал с великим вниманием, но ничего не говорил.

— Я понимаю, почтенный Маноле, что ты хотел бы узнать о молодом конюшем, — сказал мельник приглушенным голосом. — Могу сказать лишь, что в переметной суме он вез с собой черного петуха, который будет возвещать ему зори.

— Стало быть, отправился в далекий путь… — чуть слышно произнес монах.

— Что ж, я вот дошел до ногайцев и возвратился. — добавил мельник. — Ежели на то господня воля, человек возвращается и с того света. Теперь я прошу вас подождать, я ненадолго отлучусь, — неподалеку отсюда у меня садок для рыбы. Она вам может пригодиться. Прибавки к плате не потребую; хватит трех грошей да доброго слова, которого, не в обиду вашим милостям будь сказано, я еще не слышал.

Мельник взял шест из закутка и в темноте отправился на пруд. Ему было достаточно света, струившегося от звезд, в особенности от Млечного Пути, который он хорошо изучил в Крыму, пробыв там в плену двадцать девять лет и один месяц. Старик пошел, грузно покачиваясь. Вскоре до конюшего и монаха донесся его голос, вероятно, он разговаривал сам с собою, а может быть, с бесом, своим сынком.

Когда боярин Маноле увидел, что под кровлей мельницы они с отцом Никодимом остались наедине, он заметил со вздохом:

— Боже, сколько небылиц может наговорить один человек.

— Батюшка, — улыбнулся Никодим, — у этого мельника выдумка ходит рука об руку с правдой.

— Может статься, и так, — согласился Маноле, — а может, и иначе. Но этими россказнями он надоумил меня отправиться поглядеть на свои земли и стада по реке Жижии.

Монах ответил:

— Чтобы обрести покой, батюшка, отправимся к реке Жижии, и буду я тебе повсюду товарищем.

Таким-то образом и подтвердилось гаданье Илисафты, ведь она гадала на бобах в Тимише, и вышло конюшихе, что ее супругу предстоит дорога, полная опасностей, и будут в дороге задержки.

— Ах, ведала я, бедная, что иного и нельзя было ждать от конюшего Маноле! — жаловалась она боярыне Кандакии. — Разве когда-нибудь он поступал иначе? Он всегда мне перечил. Вот, мол, только съездить ко двору, за неделю обернется, пусть не тревожится боярыня Илисафта. Он так торопился, что даже не нашел времени спуститься в усадьбу и сказать своей бедной Илисафте: «Оставляю тебя грустной, чтобы, вернувшись, найти веселой».

Уехал и оставил меня одну; так и впредь будет уезжать и оставлять меня, такой уж он своевольный и всегда таким был. Тебе, дорогая сноха Кандакия, я могу сказать это, ибо ты для меня как дитя любимое. Вот сидим мы сейчас на крыльце у Симиона и смотрим, как снуют слуги, и видим, что делается на конном заводе. Недавно прошел Симион с Лазэром Питэрелом, постояли они у конюшен, и приказал Симион вывести на смотр господарских жеребцов, по новому, им установленному порядку. Слуги тотчас же пошли в конюшни и вывели жеребцов. Видела ты и Каталана. Видела и я этого аргамака, много раз видела. Дорогая моя Кандакия, ты изумишься и перекрестишься, когда я скажу тебе, что за все годы, пока хозяином здесь был Маноле, мне не доводилось видеть этого прославленного Каталана. А была из-за него целая смута, и люди убивали друг друга, как на войне; одни хотели выкрасть его, другие охраняли его; такие дела тут были, о которых знает весь свет. И тогда мне не дозволялось посмотреть на Каталана. Упрямец Маноле запрет наложил, я и заговаривать об этом не смела. А сейчас и ты, дорогая Кандакия, видела, что ихний Каталан такой же конь, как и все остальные, ничем не лучше.

— И все же, — улыбнулась Кандакия, — несмотря на строгие запреты, ты, боярыня Илисафта, увидела его, когда пожелала. Ухитрилась поглядеть на него и Кандакия, ибо вокруг боярина Маноле были и другие, более сговорчивые мужчины. Теперь, когда нет запрета, пропала и охота посмотреть на коня. Каталана уже не скрывают от нас, — ведь теперь есть и другие жеребцы его крови, и цена Каталану упала в глазах конюших. Нам прежде очень хотелось взглянуть на него! А теперь никакого нет желания.

— Дорогая сноха Кандакия, ты, я вижу, понимаешь, сколько я выстрадала. С тех пор как Симион стал здесь конюшим, место это будто расцвело: и людей видно, и слышны женские голоса. А раньше тут было, как в мужском монастыре. У боярина Маноле твердое сердце, а Симион размяк и подобрел от любви своей супруги. Он уж и не знает, как и чем угодить боярыне Марушке.

— Это и с другими случается и случалось, дорогая боярыня Илисафта.

— И в самом деле так, дорогая Кандакия, — успокоилась конюшиха.

— Новенькое сито долго висит на гвозде, дорогая свекровь Илисафта. Но тут еще и другое дело: сколько ты ходила то по врачевателям да повитухам, то к чудотворным иконам и святым девам, и золовка Марушка понесла благословенный плод, и мы все тут теперь сидим подле нее, ждем, когда матерь божья ниспошлет ей разрешение от бремени.

— Так оно и есть, — вздохнула конюшиха, — когда женщина на сносях, ее чтут, как повелительницу и королеву. Однако некоторым не дано быть в тягости.

— Потому что не настало для них время, дорогая боярыня Илисафта, как признались они вам. А когда наступит для них срок, попросят вашей помощи.

Боярыня Кандакия с улыбкой поцеловала руку своей дорогой свекрови. «Поспешила поцеловать, дабы не укусить», — подумала конюшиха, зорко, но незаметно следившая за невесткой, которая была в расцвете красоты. «Ох! — со вздохом подумала она. — Красота скоро увядает…»

— А что сейчас делает боярыня Анка? — вдруг обратилась Илисафта к снохе. — Она как пошла к Марушке, так и не выходит до сих пор.

— Должно быть, угощает дочку кофеем, — не без ехидства промолвила Кандакия.

Только на это и горазда моя сватья. Вижу, и пана Кира опаздывает. Забыла я масло, которое освятил владыка Теоктист, вот и пришлось послать за ним Киру. Ведь сказала, где его найти, да, видно, не нашла старуха, роется, разыскивает. Ах нет, слава богу, идет! Пана Кира, что это ты так долго возилась?

— Разве долго, матушка боярыня? Пока туда шла, пока обратно. Масло-то я искала в тисовом ларце, да не нашла. Благо, было у меня припрятано немного точно такого же, я и принесла его. Не слышно, вторые-то схватки не начались?

— Не тревожься, сейчас ты сама услышишь, пана Кира.

Женщины застыли в ожидании. Из дому не доносилось ни звука. Босые цыганки торопливо пробегали из верхних покоев в нижние и во двор. И лишь на мгновение лучи полуденного солнца успевали блеснуть на их разноцветных ожерельях. На цыганках были яркие, пестрые одежды татарского покроя; самые молодые, будто желая сбросить с себя путы рабства, уже переставали носить одежду кочевников и осмеливались щеголять в молдавских домотканых юбках и косынках. Старая бабка-повитуха еще носила шальвары. Эти смуглолицые служанки были подарены боярыне Марушке господарем на новоселье.

Боярыня Илисафта, откинув голову, указывала на них лишь взглядом, но Кандакия понимала, что приданое это, которым, по-видимому, гордилась Марушка, было не по нраву свекрови. А все-таки приятно иметь рабынь, кои так покорно прислуживают тебе, стоят перед тобой на коленях. Не скажешь, что эта женщина, по имени Марушка, дочь русинки, обижена судьбой. Кандакия ехидно улыбнулась, соглашаясь с мнением конюшихи о рабынях-цыганках.

Во дворе было тихо и спокойно. Симион велел всем слугам-мужчинам идти отдыхать в тень, а не сновать без дела туда и сюда, не перекликаться, не стучать, не кричать. Для всяких шумных дел настанет другое время, когда его милость успокоится. А сейчас он места не находит себе. Направился было к дому, да увидел женщин на крыльце и по их лицам понял, что ему еще долго придется маяться. Хоть бы кончилось это мучение к вечеру или хоть к полуночи! Он повернул от дома к конюшням, обводя невидящим взором горы и знойную дымку над степью. Ницэ Негоицэ высунул голову из-за стога сена. Симион раздраженно приказал ему:

— Постели мне сегодня в моей старой каморе у конюшни; переночую там нынче.

Старая избенка, в которой он спал еще в ту пору, когда был холостяком и вторым конюшим, позднее нередко бывавшая для него прибежищем во время ссор с боярыней Марушкой, вновь должна была сослужить свою службу.

— Я понял, честной конюший, — ответил Негоицэ, глядя хмурыми глазами в сторону, словно отыскивая там недруга.

Вдруг из верхних покоев донесся тонкий приглушенный крик.

Женщины вскочили с крыльца, зашелестели юбками, заспешили в дом. Конюший Симион ринулся к калитке.

Пана Кира поспешила за хозяйками, стараясь обогнать их справа или слева и на ходу нащупывая за поясом бутылочку со святым маслом.

— Родненькие мои, родненькие… — вздыхая, бормотала она, стараясь пройти вперед, но это ей никак не удавалось.

Марушка лежала на кровати под белыми покрывалами. Голова ее от сглазу была повязана шелковой красной косынкой. Боярыня Анна вертелась вокруг кровати, что-то разыскивая, и время от времени спрашивала дочь:

— Что тебе, милая моя?

— Я умру! Умру! — кричала Марушка. — Оставьте меня, ничего мне не надо, убирайтесь отсюда.

Схватки становились все сильнее, она корчилась, извивалась ужом, кричала страшным голосом, от боли лицо ее исказилось.

Симион просунул взлохмаченную голову в приоткрытую дверь.

— Нет! Нет! Нельзя! — разом закричали женщины и, встав стеной перед ним, вытолкнули за дверь.

— А мне что делать? — спрашивал Симион, начиная сердиться. — Я же хочу видеть Марушку.

— Нельзя! Мы позовем тебя, когда понадобится.

— Сколько же мне тут стоять?

— Позовем, когда наступит время, — отвечали женщины.

Это всего больше раздражало Симиона: ему приказывают не беспокоиться, тогда как каждый крик Марушки болью отдается в нем самом. Вся душа переворачивается от ее мучений. На лбу у него выступил пот. Симион вышел на крыльцо, уперся лбом в дубовый столб.

Снова крик! Крик смерти разрывает ее…

Такого ужаса он больше не может терпеть. Симион бросился в спальню. И в этот самый момент вопли Марушки смолкли.

Женщины сделали все, что положено делать в таких случаях. Сменили масло в лампадке у иконы богоматери, вставили новый фитиль, Марушке подали стаканчик вина, смешанного со святым маслом, и уговаривали отпить хоть капельку, на лоб положили мокрое полотенце, которое Марушка сразу же сбросила. Цыганка- повитуха просунула голову в дверь и, отыскав глазами нану Киру, знаком подозвала ее.

— За попом послали? — спросила она ее на ухо.

— Нет еще. Сейчас пошлю.

Боярыня Илисафта, услыхав это, всплеснула руками.

— Как же ты могла позабыть, дорогая сватья! Не понимаю!

— Да неужели я виновата, господи прости! — воскликнула Анка. — Есть же и другие в этом доме.

— Разумеется, есть, особенно мужчины, которые не находят себе места, — согласилась Илисафта, вышла и опять набросилась на Симиона. — Пусть кто-нибудь без промедления вскочит на коня, — приказала она конюшему, — и едет за отцом Драгомиром. Пусть поп все бросит и мчится сюда.

— Что случилось?

— Делай, что я велю, не спрашивай. Ничего пока не случилось, все идет, как надо.

Старуха цыганка продолжала поучать пану Киру:

— Как начнутся третьи схватки, спустите ее с постели.

— А зачем? — обернулась Илисафта.

— Так уж у нас заведено, — вздыхает повитуха, — так из века повелось, — рожать младенца на земле.

— Этому я не верю, — не очень решительно воспротивилась боярыня Илисафта. — Я родила четырех сыновей, слава пречистой богоматери, и всех в своей постели, по обычаю молдавских боярынь. Ну, разве только не будет иного выхода и слишком затянутся схватки. Ты лучше принеси хороший камень да оберни его полотенцем, положим ей под поясницу… Ты послал за попом, Симион?

— Послал.

— Ох, что-то я еще забыла! Симион, приготовил ты то, о чем я тебе вчера наказывала?

— Нет, матушка. Будто у меня только эта забота.

— Ах, как так можно? Ступай сейчас же и приготовь.

— Иду, матушка.

— Ступай и не шуми до тех пор, пока я не прикажу.

— Исполню в точности, матушка.

Симион отправился все с тем же озабоченным и испуганным взглядом. Распоряжение матери, о котором он забыл, было тоже связано с Марушкой. Однако то, что велено было сделать, казалось ему, не облегчит подобных страданий. Такие крики, наверно, можно успокоить лаской, а не грохотом! Тем не менее он поспешил выполнить поручение Илисафты. Матушка, по ее собственным признаниям, только так смогла облегчить свои муки, когда рожала Симиона. Ничего плохого не случилось, и она благополучно его родила. Но люди в те времена, думал с сомнением Симион, были покрепче. А Марушка — словно хрупкое дитя. Ох! Много пришлось ему претерпеть от этого дитяти. Но лишь бы поскорее разрешилась она от бремени.

Он ищет Лазэра Питэрела. Посылает за ним. Держит с Лазэром совет, как лучше поступить.

Есть на господарских конюшнях в Тимише (он знает, что есть) маленькая пушечка, не раз возвещавшая о прибытии Штефана-водэ. Напоминает она медную ступу, в которой хозяйки толкут сухари. В ее дне пробита дырочка, через которую едва можно просунуть кончик проволоки. Эта ступа прикреплена обручем к буковому пню. В нее засыпают сколько надобно пороху, затем затыкают паклей, хорошенько утрамбовывают. Когда нужно, чтобы она грохнула, в дырку просовывают раскаленный конец проволоки. Делают это осторожно — при помощи жерди, на расстоянии.

Лазэр Питэрел покорно слушает, потом отправляется разыскивать пушечку, чтобы доставить удовольствие своему конюшему.

— Да какое это для меня удовольствие, побойся бога! — сердито говорит Симион. — Несчастная моя головушка! Мне ничего не надо; только бы покоя, только бы увидеть супругу свою здоровой. Мне-то пушка не нужна!

— Тогда зачем мне ее разыскивать?

— Найди и заряди, так велела матушка боярыня Илисафта. Сейчас здесь она повелевает. Ты разве не слышишь?

Лазэр Питэрел уходит, сокрушенно покачивая головой: «Подумайте, ведь в другое время конюший Симион за целый день не скажет столько слов, сколько сказал сейчас в одну минуту».

А что нужно вон той цыганке?

Ей потребовался плоский и гладкий камень удобной формы, и весом чтоб был он не менее девяти фунтов. Это тоже приказание Илисафты; камень нужен для молодой госпожи, дабы она могла на него опереться во время схваток. Пусть кто-нибудь немедля отыщет такой камень.

И словно из-под земли вновь появился конюший Симион. Ибо вновь раздались протяжные и отчаянные крики молодой боярыни. «Тяжелое наказание определил бог всему женскому племени», — думает Лазэр Питэрел.

Крики стихают. Но не проходит и четверти часа, как возобновляются снова.

Через час или два, когда (в который уж раз!) страшный крик огласил воздух, на крыльцо выскочила боярыня Анка.

— Где конюший Симион? Пусть сейчас же явится конюший Симион. Пусть немедленно придет, — так велит Илисафта.

Но конюший Симион был недалеко. Стоял неподвижно в углу крыльца, и в ушах его звенел этот вопль, терзая ему душу. Он глядел вокруг отсутствующим взором и не понимал, что делалось возле ворот, ведущих к конюшням. А возле тех ворот уже пылает большой костер. В стороне от огня — какое-то странное сооружение, которое со всех сторон рассматривает Лазэр Питэрел и, сердясь, возится с ним.

«Что такое? Кто приказывает немедленно явиться? Куда явиться?»

— Иди за мной, — ласково говорит ему боярыня Анка, — тебя желает видеть твоя супруга.

Сердце конюшего Симиона в страхе забилось: «Может, умирает Марушка?»

— Боже упаси, — с упреком говорит боярыня Анка, — как можно произносить такие необдуманные слова.

Отец Драгомир бормочет молитву у дверей спальни. Он склоняется перед конюшим, несмотря на свою тучность. Его парчовая епитрахиль блестит при свете горящих свечей.

Конюший Симион мнется в нерешительности. Спотыкается о порог; душераздирающий крик захлестывает его как горный поток; он останавливает застывший взгляд на жене. Женщины тесно сдвинулись и пытаются закрыть от супруга измученную схватками роженицу. Но широко раскрытые громадные глаза любимой устремлены на него. Они ему кажутся страшными, эти глаза, которые прежде смотрели на него с такой нежностью. В этих мутных глазах — безумие. Марушка протягивает руки и цепляется за волосы мужа. Трясет его голову. Отпускает и опять хватает. Затем в изнеможении падает на постель.

— Теперь уходи! Уходи! — выталкивают его женщины.

Конюший Симион выходит на веранду, совсем упав духом после этой неожиданной сцены. Подает знак Лазэру Питэрелу. Этот жест означает, что теперь земля может разверзнуться, и пусть в нее рухнут все живущие на этом свете люди.

Грохнула пушечка, пыхнув огнем в серые сумерки. Земля не разверзлась, но окна в спальне Марушки задрожали. Раздался еще один вопль — это крикнули все находившиеся там женщины.

Свершилось. Смилостивилась матерь божья. Пусть войдет конюший Симион. Боярыня Илисафта приказывает ему явиться немедля.

— Милости просим, честной конюший, взгляни на своего сына, — кланяется пана Кира. — Приняла его бабушка в собственные руки, смазанные священным елеем.

Симион чувствует, что слезы текут у него по щекам, когда его обнимает за шею бледная, измученная Марушка; в глазах у нее счастливое успокоение.

А появившийся на свет ребенок кричит громко и гневно.

Он будет достойным мужчиной, как его дед, и зваться он будет Маноле! — распоряжается боярыня Илисафта.

При родах сначала появилась левая рука, а затем уж голова.

— Он будет левшой… — негромко вздыхает Кандакия. — Поглядите, есть ли у него кунья метка.

Есть у него кунья метка. Стало быть, внук продлит род своих дедов и память о них в грядущих веках.

В это время старый конюший с отцом Никодимом находились на пастбищах, тянувшихся по реке Жижии. Заночевали они в лачуге старшего табунщика, некоего Журджи Кэпэцинэ; и, отдохнув, наутро всматривались в заречную даль. Перед ними, насколько хватало взора, простирался в одну сторону длинный холм, а в другую тянулись разделенные извилистым протоком плавни. Когда весной наступало половодье и разливались Прут и Жижия, вода достигала протока и прорывалась к лугам. Тогда затоплялись все камышовые заросли, виднелись лишь зеленые островки да переливались мутные волны. Но только схлынет вода, как сразу прилетают из чужих краев болотные птицы. Одни несутся бесчисленными стаями, летят куда-то дальше, заполняя небо и закрывая зарю, другие останавливаются здесь на гнездовье.

В ранний час августовского дня, когда старый конющий и Никодим оглядывали поросшие камышом и кустарником берега Жижии, птицы, которые царили в этом уголке мира, поднимались над камышами, над водной гладью и учили летать своих птенцов. Безбоязненно показывались всякого рода пернатые, от лебедей, пеликанов и гусей до самых маленьких летающих и плавающих птичек. Проносились со свистом ветра утки различных пород. Были тут и птицы неизвестной породы: одни с широкими клювами, другие с белоснежным хохолком, третьи в розовом оперенье. Были и журавли всякие, и цапли. Конюший смотрел, удивлялся да расспрашивал обо всем деда Журджу Кэпэцинэ.

Однако деду Кэпэцинэ было не до болотных птиц. У него дела поважнее — оберегать доверенные ему стада. Он показывал на луга, где были устроены загоны и где паслась скотина. У каждого пастуха было по сорок волов или по шестьдесят телят. Из-за этих стад Кэпэцинэ и жил тут, не видя людей по целому году; борода у него косматая, дремучая — отросла от глаз до пояса. В бурке, в островерхой меховой шапке, с палицей, окованной медными гвоздями, он казался выходцем с того света; он не знал ни господаря, ни сучавских бояр; для него царем и богом был конюший Маноле.

Подручными у него состояли парни, собравшиеся со всех концов Молдовы; вместе с ними он вел упорные битвы, битвы с водою, со зверьем, с зимою. Каждый пастух держал при себе собаку. Журджа Кэпэцинэ имел двух псов. Плату за свой труд он получал после продажи скота. Съестные припасы для себя и девяти парней он возил из-за Прута.

— Как же вы привозите просо? — спрашивал Маноле.

— Как можем. В этом краю, конюший Маноле, с тех пор как мы с тобой сговорились, мы ни разу не пострадали от грабителей; По правде сказать, здесь, у Прута и Жижии, живется нам нелегко, однако живется. Достатка всякого много, неподалеку пасеки и сыроварни, а людей мало, они, как и мы, обречены на одиночество. Вы, ваши милости, живете в горах, в домах, на земле, а мы тут как кроты живем.

— Зато денег копите немало.

— Что толку, хозяин. Достаток есть, да он для брюха, а не для души! Нет здесь ни церкви, ни корчмы. Случается, забредет какой-нибудь музыкант, сыграет что-нибудь, да и улетит, как улетают птицы из плавней. Тяжелее всего нам приходится зимой, в непогоду, в метели, когда живем мы в загонах вместе со скотом. Волков и воров мы не боимся; ежели воры посмеют сюда сунуться, то не ступать им больше по земле. По нашим законам, ежели где застанем вора, тут ему и могилу роем. Теперь, хозяин, как и два года назад, мы просим тебя замолвить словечко за нас князю и испросить соизволения построить здесь, меж Прутом и Жижией, церковь и чтоб священника сюда прислали. Построим мы тут село, женщин найдем, обоснуемся и жить будем, как все люди.

По дороге домой, в Верхнюю Молдову, конюший нет-нет да и заговаривал с иеромонахом Никодимом о просьбе деда Журджи Кэпэцинэ. Он дал старику обещание и беспокоился теперь, сможет ли его выполнить.

— Понимаешь, дорогой сынок отец Никодим, — вздыхал конюший, — жаль мне стало нашего волопаса после всего, что он рассказал. Жаловался он мне и прежде, но теперь что-то уж очень грустно было слушать его. Все преходяще, отец Никодим, исчезнем мы, как те птичьи стаи, что мы видели здесь, уйдем и не возвратимся. Вот и надобно позаботиться, чтобы осталась на этом свете память о нас. И еще скажу тебе: понапрасну лечил меня медведь цыгана Заилика. Что было, то сплыло, молодости не вернешь.

Никодим, тряхнув головой, улыбнулся.

— Видно, батя, господь бог посылает и простым пастухам Молдовы такие же мысли, какие тебе в голову приходят. Не будь таких мыслей, не рыли бы люди колодцев, не воздвигали бы церквей.

А по прибытии в Тимиш встретила их Илисафта великой новостью и поднесла сладкого вина. И конюший забыл о своих тревогах. Он с удивлением заметил (хоть и не сказал об этом никому, кроме сына своего, монаха Никодима), что боярыня Илисафта, вопреки его ожиданиям, не обрушила на него потока укоров. Без особого огорчения она вспомнила об Ионуце и поручила всех своих близких божьему милосердию.

— Так в свое время, Никодим, снижалась мне цена в ее глазах, когда вы появлялись на свет; а сейчас, с появлением внука, падает в цене и наш любимый Ионуц.

Отец Никодим зашел к роженице, благословил ее и отправился в монастырь, где его ждал келейник Герасим. Как всегда, томила его печаль, особливо грустил он из-за того, что от младшего брата, от Ионуца, нет никакой весточки.

Однако прежде чем монах вошел в святую обитель, господь соизволил послать ему эту весть.

У наружных ворот монастыря, на лугу, зазеленевшем во второй раз, он увидел незнакомого монаха, который смиренно поклонился ему. Это был еще молодой, худощавый и стройный человек, с реденькой бородкой и большими невинными глазами. Одежда опрятная, хотя нетрудно догадаться, что в ней исхожены длинные дороги. Посмотрев на монаха, отец Никодим понял, что это нищий духом странник.

— Низко кланяюсь тебе, твое преподобие, целую руку, — тонким голосом произнес незнакомец. — Скажи, пожалуйста, имя твое. Я уже пять дней дожидаюсь здесь, у Нямецкой обители, отца Никодима.

— Волею божьей я и есть отец Никодим, — ответил монах.

— Ежели ты, твое преподобие, действительно тот, кого я ищу, то назови свое прозвище.

— Мое прозвище — Черный; так звали меня в детстве.

Так, так. Меня вот зовут Иоаникие, а прозвище мое — Белка. Бью челом твоему преподобию и хочу поведать, что, будучи в дальнем краю, на земле христианской, я дал обет одному брату моему, что ежели дорога приведет меня в Молдову, то я непременно заверну в монастырь Нямцу. И ежели дойду до монастыря Нямцу, то разыщу преподобного иеромонаха по имени Никодим. А когда найду его, скажу ему несколько слов, коим научил меня брат мой. После чего буду волен идти куда пожелаю.

Отец Никодим вздрогнул и тотчас же спешился.

— Брат Иоаникие, — проговорил он в волнении, — я хочу услышать эти слова. Кто тебе их сказал?

— Христианин. О чем-либо другом не вопрошай.

— Каков его облик? И в каком месте научил он тебя этим словам?

— Ежели ты не сатана, а истинно отец Никодим из рода Черных, не спрашивай меня и об этом.

— Да будет так, — склонил голову иеромонах, — ни о чем не спрашиваю. Жду.

Тогда отец Иоаникие кротко улыбнулся, взглянул на отца Никодима своими ясными, какими-то девичьими глазами и нараспев произнес:

Что такое одно? В Крэчун-крепости оно. Что такое два? Желтая листва. В день Димитрия святого Никоарэ встречу снова.

Сказав это, странник Иоаникие сорвал расцветшую былинку и, держа ее в длинных пальцах, словно свечку, отдал поклон и ушел.

 

ГЛАВА X

Об удивительных событиях, приключившихся с конюшим Ионуцем Ждером на дорогах турецкого царства

Всякий раз, когда с Ионуцем Ждером ничего не приключалось на дорогах, по которым он странствовал, он с сожалением думал о том, что ему не о чем будет рассказывать Штефану-водэ и архимандриту Амфилохие.

На одном из привалов он спросил Георге Ботезату:

— Что скажешь, Ботезату?

— Ничего не скажу, господин.

— Не кажется ли тебе, что мы словно на прогулке? Деньги, слава богу, у нас есть, их дал нам отец Амфилохие; заезжих дворов на больших дорогах тоже достаточно, оружия на виду не носим, дабы не дразнить людей; прикажет нам господарский служитель остановиться, мы остановимся, прикажет спешиться, мы спешиваемся; прикажет предъявить грамоту, мы ее показываем; взглянет он на грамоту и на нас и видит, что мы вроде как торговцы, одеты небогато, но и не бедно; у нас есть на чем полежать у костра, есть что набросить на себя в случае дождя: «Ладно, можете дальше ехать! А в какую сторону путь держите?» — «Держим путь к Дунаю». — «Торговать едете?» — «Да, как и сказано в нашей грамоте, — мы ведь ее тебе показали, честной господарский служитель, и вольны мы избрать любой путь». — «Ладно, езжайте».

Ботезату молча слушал, пережевывая хлеб с брынзой.

— Ну, что ты на это скажешь? — продолжает задумчиво Ждер. — Ты скажешь, что в ответ на слова господарского служителя: «А в какую сторону вы путь держите?» — я должен бы приветливо спросить, где и когда мы с ним вместе свиней пасли? Но дело в том, что нам велено в дороге подчиняться. И мы тихо и мирно следуем туда, куда нам велено. Как вижу я, люди не злы и отпускают нас с богом. Ты скажешь: ежели мы их не задеваем, то и они нас не обижают. Ты прав.

Ботезату одобрительно что-то пробормотал.

Ионуц поднялся, подошел к своему гнедому, осмотрел его, подтянул подпругу. Затем опять обратился к Георге Татару:

— А если они вздумают задеть нас? Что, если им понравятся наши кони и они набросятся на нас? Или заподозрят, что у нас есть деньги, — ведь мы странствуем как честные торговцы. Ты скажешь: коли до сих пор никто не напал, то и дальше не нападет. В стране спокойно. Проезжая по большой дороге, мы с тобой видели, что кое-каких разбойников вздернули на виселицы в Бырладской пыркэлабии. Во владениях пресветлого князя Штефана порядочные люди живут в покое, а ворам не идут впрок их разбойные дела. Правильно, Ботезату?

Татарин снова что-то пробормотал.

— Спрашиваю я теперь тебя, Ботезату, что будет, когда мы переправимся через Дунай в царство султана Мехмета? Там также к нам будет благоволить судьба? Его преосвященство отец Амфилохие говорил мне, что там в каждом городе правит кади . Ежели с кем-либо у нас возникнет спор, мы не должны лезть в драку, как это в обычае у молдаван. Нет, мы направимся прямо к судье, поклонимся ему и скажем, что вот, мол, так и так… Разговаривать будем учтиво, ибо мы — гяуры; положим две свечи на коврик, на котором он сидит по-турецки, поджав под себя ноги. Для чего мы положим на коврик две свечи? Ты скажешь: для того, мол, чтобы кади мог яснее увидеть нашу правоту. А я скажу иначе: он скорее поверит в нашу правоту, ежели на этих свечах повар приготовит ему яичницу или пахлаву. И коли поверит кади в нашу правоту, то возгласит: «Аферим!» и отпустит нас с миром. Ты скажешь, Ботезату, что наши супротивники тоже принесут ему две свечи. Отвечу тебе, что так оно и случится, и судья их тоже отпустит с миром. Такова справедливость в турецком царстве; и супротивники наши не осмелятся возвратиться к кади, ибо если они возвратятся, то будет им плохо. Ты, пожалуй, скажешь, Ботезату; а что, если супротивником будет измаильтянин? Что тогда делать? По правде говоря, на этот вопрос я не могу ответить, я еще должен подумать.

Ботезату прожевал кусок и поднял голову.

Коли нашим противником будет турок, — проговорил он, — мы оглядимся вокруг, и, ежели поблизости не будет других турок, мы смекнем, как с ним расправиться.

«Я всегда был уверен, — подумал Ждер, — что мой слуга — муж разумный».

Ежели ничего не случится ни сегодня, ни завтра, ни через неделю, стало быть, служба эта — наилучшая из всех, какие довелось исполнять Ионуцу Ждеру. На подобной службе он находится как бы под крылышком святого отца Амфилохие и хранит в памяти все его наставления. Однако же государь Штефан ведет войны и Ждер должен служить ему саблей.

— Ну, что же делать, — вздыхая, сказал он татарину, — раз так надо, обойдемся и без сабли.

— Что ж, хороша служба, — откликнулся Ботезату, — мне другой и не надобно.

— Значит, я прав, Георге, ты человек понятливый.

— Да. Мне другой службы и не нужно. Отдыхать я отдыхаю, ем до отвала, так что в живот можно бить, как в барабан. Вот я и решил, что ежели мы идем на край света, в далекие монастыри, чтобы стать монахами, то мне уж ни к чему нож, спрятанный за голенище. Когда дойдем до Дуная, брошу его в реку.

— Послушай, Георге, быть чересчур понятливым тоже нехорошо.

Татарин улыбнулся:

— Ты прав, конюший Ионуц.

— Я не хотел бы, — продолжал конюший, — снова стать беспомощным малышом, каким я был в доме старосты Кэлимана, когда у меня гуси клевали хлеб из-за пазухи.

Поговорив таким образом на привале у колодца, хозяин и слуга снова вскочили на коней и поехали но Галацкому шляху. Увидев, что солнце в золотой дымке опускается над долиной Серета, Ждер посмотрел на запад, где были горы, на юг, где лежало море, и пришел к выводу, что погода будет хорошей. Он помнил наставления отца Амфилохие о том, что привалы лучше делать в уединенных местах, нежели в корчмах, а потому свернул к приречным лугам, разыскивая для коней некошеную траву.

Спустившись по песчаному откосу холма, они вышли к высокому берегу Серета и, миновав излучину, очутились под сенью старых тополей, за которыми виднелась лужайка. Они проехали под тополями и остановились на этой лужайке.

Расседлав лошадей, сняли с них вьюки с поклажей и седла. Потом, стреножив скакунов, отпустили их пастись. Седла и вьюки расположили так, что между ними образовалось место для очага, принесли туда камни и хворосту для костра. Сухая трава нашлась, огниво и тоненькие ниточки трута взяты были с собою. В один миг татарин высек искру, всунул зажженный трут в пучок сухой травы, подул, и огонь вспыхнул. Кони, перестав щипать траву, повернули головы. Татарин стал внимательно наблюдать за ними. Лошади повернули головы не для того, чтобы посмотреть на огонь, а, должно быть, что-то услышали или почуяли.

Подправив костер, Ботезату передал заботы о нем своему хозяину, а сам отправился осмотреть все вокруг. Не прошло и четверти часа, как он возвратился с большим листком мать-и-мачехи, свернутым кулечком. В том кулечке он принес своему хозяину ежевику.

Растянувшись на подстилке, Ждер приподнялся на локте.

— Что-нибудь заметил?

— Нет, ничего. Может, они почуяли других коней на той стороне реки. Парнишки выводят пастись лошадей в ночное, сейчас лунные ночи.

Подбросили в огонь хворосту, улеглись на спину и стали наблюдать за небом, которое становилось темно-фиолетовым.

Как только стемнело, их стали донимать комары. Тогда путники легли так, чтобы на них веяло дымом. Ветерком тянуло с юга, с Дуная, его дуновение едва ощущалось, а дым плавно обволакивал их, а затем легким маревом кружился над поляной. Показалась луна чуть- чуть на ущербе, она поднималась в дымчатом ореоле.

— Будет ветер, — предсказал Ботезату, — к рассвету тучи, что виднеются на краю неба, дойдут сюда, соберется дождь.

Конюший кивнул головой, соглашаясь с ним, подложил руку под щеку и почувствовал, что погружается в первый сон. Он еще слышал, как копошится слуга, как кони с хрустом жуют траву, еще различал сквозь ресницы знакомые звезды в беспредельной высоте. Приоткрыл один глаз, чтобы лучше рассмотреть созвездие Дракона, потом сомкнул веки, и его сморил сон и словно понес по черной реке. Эта черная река была Дунаем, и там, за Дунаем, на другом берегу, стояли арапы и турки, и у них сверкали глаза и оскаленные зубы.

Вдруг из вод Дуная поднялась роща и поклонилась ему.

Он открыл глаза и различил невдалеке ветви тополей, склонившиеся под мягким ночным ветром. А сквозь кружево листвы на той стороне поляны светила луна, уже высоко поднявшаяся в небе. Лошади недвижно стоят в тени и тоже вслушиваются в звенящую тишину. Георге Ботезату, опершись спиной о седло, заснул, свесив голову на грудь. Сон подкрался к нему внезапно н предательски одолел его. Ветер что-то шепчет тополям, и листья непрерывно трепещут. Лишь один раз Ждер услышал: шлеп! Это рыба всплеснулась из глубины к лунной дорожке, протянувшейся по реке.

Однако дуновение ветра приносит весть о том, что в это уединенное местечко, где Ждер устроил привал, проник кто-то еще. Его костер едва дымится. Но вдали, за тополями, на большой поляне, искрится горка тлеющих углей, и около нее кто-то бодрствует. Приподнявшись на локте, Ждер пытается разглядеть, кто там сидит. Различает фигуру человека и видит, что это не взрослый, а сонный подросток. Другие ребята, наверно, где-то на берегу, откуда временами доносится звяканье железных пут стреноженных лошадей. Потом парнишки, переговариваясь в темноте, приближаются и тоже рассаживаются у дымящегося костра. Их трое, а вместе с тем, кто сторожил у огня, — четверо. Он поднимается, ворошит палкой костер, вздымая рой искр.

Парнишки говорят о какой-то свадьбе у них на селе. Потом умолкают, сидят тихонько, затем разговор продолжается, и явственнее всех звучит тоненький голосок самого маленького.

Они болтают о своих делах, и Ждеру вспоминаются те далекие годы, когда и он вместе с сыновьями старшины Кэлимана — Самойлэ и Онофреем, которые опекали его, ходил на берег Озаны в ночное. Вот так же они сидели у костра и рассказывали сказки.

Какими небылицами, какими сказками тешатся эти мальчики? О чем рассказывает младший из них? Остальные внимательно его слушают.

Извиваясь как змея, Ждер пробирается к тополям. Мальчонка со звонким голоском рассказывает о дворе пресветлого князя Штефана-водэ и о военном стане в Васлуе. Конюший навостряет уши, чувствуя, как к сердцу подкатывает теплая волна.

— Тятенька говорил мне, — звенит тоненький мальчишеский голос, — что есть, мол, при княжьем дворе какой-то Ждер, самый главный храбрец в господаревом войске!..

«Ну, этого я тоже не могу рассказать князю», — улыбается конюший и, возвратившись на прежнее место, прижимается лбом к седлу.

Смолк голос парнишки, а у берега, где были лошади, залаяла собака. Ребята у огня зашевелились; и чей-то голос, нарушив тишину, позвал собаку:

— Цыц, Тэркуш! Цыц! Иди сюда, Тэркуш!

Однако собака продолжала лаять. Что-то крикнул и парнишка, стороживший вместе с собакой стреноженных коней. Ребятишки встали и пошли. А конюший Ждер вновь заснул, и лунный свет бил ему в закрытые глаза.

Обойдя город Галац, путники направились вдоль Дуная к броду у Облучицы.

Всю эту часть пути конюший ехал в мрачном молчании, вспоминая печальные дни. Ведь где-то среди дунайских плавней, существует заброшенный островок, на который Ионуцу Ждеру уже не попасть. Быть может, пожары опустошили тот остров или его затопили весенние бурные воды. Быть может, там сейчас гнездятся лишь дикие гуси да пеликаны. А скорее всего обрушился на него ураган, повырывал все с корнем и унес в море. На тот островок, которого сейчас, вероятно, уже нет, привело Ионуца первое в жизни безумство — безумство первой любви. Кажется, что это было давным-давно, и теперь немного стыдно за себя, что из-за него произошла заваруха, в которой он чуть было не погиб. Он не погиб, ибо он «дурное отродье», как однажды сказала ему матушка. Но он мог погибнуть и погубить своих родных. Таким уж он был тогда, — совсем потерял голову из-за мимолетной любви. Да, он мог погибнуть, был бы теперь забыт, и те парнишки на берегу Серета говорили бы в ночном о более достойном человеке.

Однако он не погиб, ибо возле него был верный слуга Ботезату. Насколько безумствовал хозяин, настолько благоразумен был слуга.

— Ты еще помнишь, Ботезату?

— Что помнить-то, — удивился Георге Татару.

— Он уже не помнит, да и впрямь, зачем вспоминать, раз странствуешь по новым дорогам, в другом краю молдавской земли.

Внимательно глядя на слугу, Ионуц Ждер понимает, что татарин ничего не забыл. А Ботезату молча и спокойно глядит на изменчивый мир божий.

Конюшему Ждеру хочется сказать доброе слово своему слуге, но лучше промолчать, не ворошить прошлое.

А Ботезату считает, что нужно отвлечь хозяина от мрачных воспоминаний, отогнать их.

— Конюший, прежде чем мы доберемся до Облучицы, нас настигнет дождь.

В самом деле, косматые тучи несутся с верховьев Дуная, и заросли прибрежного ивняка гнутся, будто хотят сорваться с корней и улететь. Стаи диких уток то плывут стремительно по течению реки, то пересекают ее в поисках укрытых заводей.

Но прежде чем дождь настиг путников, они остановились, слуга достал из-под седел домотканые плащи. Оба набрасывают их на плечи, натягивают башлыки до самых бровей. Снова скачут галопом, спеша добраться до пастушьих шалашей или до сыроварен местных крестьян. Однако нет здесь ни пастушьих шалашей, ни крестьянских сыроварен. Дунайский берег возле брода Облучицы был в том году пустынным. Архимандрит Амфилохие предупреждал Ждера, что по ту сторону Дуная Облучица зовется Исакчой и там уже идут владения султана Мехмета. Еще весной тут плыли вверх по реке турецкие фелюги с грузом для дунайских крепостей османов. Везли они ячмень и пшеницу, баранье сало и копченое мясо, живой скот и оружие. Пастухи и крестьяне на молдавском берегу поняли, что это означает, к этому они издавна привыкли, и потому отошли от Дуная в глубь страны — подальше от опасности, поближе к войскам Штефана-водэ. А войска господаря расположились в Килии и Белгороде.

И опустошенная местность, в которой некогда обитали крестьяне и пастухи, стала неузнаваемой.

Всадники уже достигли той излучины Дуная, откуда виднелась Исакча, и вдруг на них обрушились гроза и ливень. Исакчу они увидели лишь на мгновенье, пока еще в той стороне было ясное небо. Но дождь вихрем домчался и туда, затянув все сплошной завесой. Все вокруг теперь застилало серое полотно дождя.

Под нестихавшим ливнем путники добрались наконец до переправы; паром уже готов был отойти от берега. Черные, голые по пояс гребцы подняли весла, а человек в бурке, распоряжавшийся на пароме, подгонял опаздывавших всадников; последние из них торопливо спускались с берега. Конюший и его слуги смешались с толпою.

— Он говорит, — объяснил Георге Ботезату своему хозяину, — что все овцы уже на пароме, и мешкать нельзя.

Ждер приказал:

— Подгони коня, чтобы и нам взойти на паром…

Лишь только они взошли на паром, ведя коней под уздцы, молния разорвала тучи, и долгий раскат грома прокатился по ту сторону Дуная, над заводями и зарослями.

Ветер на мгновение стих, паром отвалил от причала, устроенного под старыми липами, и потихоньку заскользил по реке к противоположному берегу.

Все произошло так быстро, в грохоте бури, что Ждер даже не успел подумать, верное ли решение он принял. Но как только он очутился на переполненном пароме среди овец, рядом с измаильтянами, охранявшими скот, — тотчас в глубине его души зашевелился демон, начал сверкать глазами и скалить клыки, молчаливо, но явственно выражая недовольство совершившимся. Дождь все не переставал, и чужеземные грабители, закутанные в плащи и бурнусы, еще не замечали, что на пароме стало на два человека больше, — на два человека, неизвестно каким ветром занесенных туда. Но, без сомнения, не пройдет и четверти часа, как кто-нибудь из басурман начнет таращить глаза на незнакомцев и даст знать о них своему старшому.

Внезапное решение Ждера, принятое им в грозу и ливень, было не случайным — единственная забота не оставляла его с самого начала пути. Отец Амфилохие в своих наставлениях предупреждал его, что самым трудным делом будет переправиться через Дунай и проникнуть в царство султана Мехмета. Тут необходима чрезвычайная осторожность, иначе попадешь в беду.

И вот теперь он, может быть, без всякой нужды навлек на себя опасность, от которой его предостерегали. Ежели бы он очутился среди врагов на суше, где ногам есть твердая опора, а руке есть где размахнуться, еще куда ни шло! А так сам полез в ловушку, очутился на этом пароме среди бурлящих вод Дуная. На миг ему вдруг даже стало смешно — в какое трудное положение он сам себя поставил! Где-то в душе смеялся и демон его. Когда конюший почувствовал, что оказался в опасности, он очертя голову ринулся в омут неизвестности, надеясь как-нибудь выбраться из него.

Он вдруг стал кричать, срывать с себя одежду и башлык, словно намереваясь бросить их в воду. Еще не вполне догадавшись, в чем дело, Георге Ботезату кинулся к хозяину, схватил его за плечи, стараясь удержать.

«Что могли бы подумать эти нечестивцы, — размышлял Ждер, испуская ужасающие вопли, — если бы они сами обнаружили меня, а не я дал бы им обнаружить себя?»

Нет, ничего они не могут заподозрить, разве только что сочтут его и Ботезату молдавскими гуртоправами или даже хозяевами отары. Если разбойники турки переправились тайком через Дунай и учинили грабеж для своей личной выгоды, то им, конечно, нежелательно везти их с собою — гуртоправы или хозяева отары могут пожаловаться чиновникам султана, обязанным следить за тем, чтобы на их берегу Дуная царили мир и покой. А лучший способ избавиться от незваных гостей — столкнуть их веслами за борт.

Если же это не просто воры, а служители какой-нибудь крепости или порубежного булук-баши и предприняли они свою вылазку на молдавский берег по обычаям войны, то тогда Ждер если и не лишится жизни, то может окончить ее за решеткой в темнице.

Он кричал неистово, чтобы привлечь внимание не только Ботезату. Он хотел обратить на себя внимание всех остальных, чтобы разобраться, кто такие эти люди. Окружающие не хватаются за кинжалы, ибо правоверные магометане милосердны к безумным. Они протягивают к нему руки, стараются успокоить. Что-то говорят на своем языке, а Георге Ботезату торопится ответить, в отчаянии хлопая себя по лбу.

— Замолчите, — распоряжается главный и проталкивается к чужакам. — Замолчи и ты, — приказывает он Ботезату, — ты еще не сошел с ума. А товарищу своему заткни рот, иначе овцы испугаются и прыгнут с парома. Стоит лишь одной броситься, вслед за ней кинутся в воду и все остальные. Держите его хорошенько, завяжите ему рот поясом. Когда прибудем в Исакчу, отведем его к судье.

Безумный тоже понял, что его крик может напугать овец и лошадей, и прежде, чем к нему успевают подойти и завязать ему рот, он сам засовывает себе в рот шапку, но острые его глаза зорко следят за всем, что происходит на пароме. Басурмане, которым велено утихомирить его, собираются выполнить приказ. Они стягивают с себя бурнусы (дождь уже стихал). Блестят их черные бритые лица, сверкают белые, как слоновая кость, зубы, рукава халатов засучены по локоть. Они начинают ощупывать и обыскивать Ждера с ног до головы, особенно тщательно роются в поясе. Ждер раскинул руки, поняв, что они ищут. Георге Ботезату взял у него шапку, которая уже была не нужна: безумец теперь молчал. Порывшись у Ждера за пазухой и не найдя ничего, магометане повернулись к Ботезату. Тогда безумец снова завопил и, вырвав шапку из рук своего спутника, опять заткнул себе рот. Оба арапа рассмеялись над тронутым, встряхнули своими курчавыми головами, так что блеснули серьги в ушах, — и стали тщательно обыскивать Татару. Когда они крикнули своему старшему, что ничего не нашли, тот рассердился:

— Как это вы странствуете, ничего за душой не имея?

— О почтенный начальник, — сокрушенно ответил Георге Ботезату, — было у нас несколько веницейских золотых, но сегодня мы повстречали служителей подобного солнцу светлейшего султана Мехмета.

— Очевидно, это были люди Джафара, — заметил чауш. — Кто был у них старшим? Чернобородый с изувеченной левой рукой?

— О нет, почтенный начальник. Старшим был муж седой как лунь. Муж, боящийся бога, ибо он сохранил нам жизнь.

— А на что ему ваша жизнь? — развеселился турок.

Снова пошел проливной дождь, но ветер утих. Арапы и их предводитель сгрудились под навесом. Гребцы изо всей мочи налегали на весла, чтобы поскорее избавиться от водопада, низвергающегося сверху, и от потока, бурлящего внизу. Паром причалил к берегу Исакчи; одни арапы быстро пришвартовали его, другие перекинули сходни, по которым под крики и улюлюканье стали спускать овец на берег, залитый водою.

Неожиданно тучи разорвались, и в просвет между ними проглянуло солнце, чтобы посмотреть, что происходит в Исакче.

А в Исакче гуртовщики спешили сбить овец в одну большую отару и отогнать ее ниже по течению — в местечко неподалеку от Волчьего Леса, или, как называли его теперь новые хозяева, от Куртормана. Там их уже ждали чабаны в чалмах, чтобы подоить овец. В Исакче все было хорошо налажено.

До вечера еще оставалось немало времени. С минарета муэдзин напоминал правоверным о том, что нет бога, кроме Аллаха, а Магомет пророк его. Он выкрикивал слова протяжно и гнусаво, и пение его скорее напоминало плач. Ждер глядел на него снизу, широко раскрыв рот, не упуская, однако, из вида ничего, что творилось вокруг. Георге Ботезату приводил в порядок вьюки и седла. Главный, тот, что распоряжался на пароме, перепрыгивая через лужи, поспешил к открытой террасе, на которой, поджав под себя ноги, восседал седовласый кади с округло подстриженной бородой. На нем был синий шелковый халат с белыми полосами и ярко-желтая чалма. Под рукой у него, прислоненный к глинобитной стене, стоял посох. Посох этот представлял собою не только знак власти — иной раз кади пускал его в ход, карая виновных.

— Какие новости в земле гяура, Искандер-чауш? — спросил кади. — Погоди, не отвечай, — добавил он и трижды хлопнул в ладоши.

В дверях показалась толстогубая голова арапа.

— Принеси две чашки кофе, — приказал кади. — Да смотри, покрепче и послаще. — И добавил, ибо не любил ограничиваться кратким приказанием: — Ты слышал, Али? Таатлы! Каймаклы!

— Я слышал, повелитель, — ответил арап.

Не успели они сосчитать до десяти, как поднос с чашечками кофе уже стоял на ковре.

— Теперь поведай, Искандер-чауш, каковы дела в земле гяура? Сними туфли и сядь на ковер, затем говори.

— Хороши дела, — поклонился чауш.

— Прежде сними туфли, Искандер-чауш, а потом рассказывай.

— Поступлю, как повелеваешь, кади, — подчинился чауш. — Дела хороши. Мы нашли отару и забрали из нее пятьдесят овец.

— Прежде сядь и отпей кофе, Искандер-чауш, — повторил кади, — потом расскажи все как было.

— Повинуюсь, Солиман-кади, и преклоняюсь пред тобою, благодарю за бесценный напиток. Повелитель, мы взяли из стада пятьдесят овец, пригнали их к парому и перевезли сюда. Однако в пути нас застиг ливень, и мы чуть было не утонули. Согласно твоему повелению, Солиман-кади, мы не причиняли вреда жителям, ибо мы живем в мире. Нам нужны овцы, а не люди. Неверных мы отогнали кнутами, а с овцами обращались бережно. Овцы дойные и хорошей породы. Породистую овцу сразу узнаешь: и по шерсти, и по жирному курдюку. А еще у нас на пароме очутился безумец. Он словно с неба свалился.

— И что вы с ним сделали, Искандер-чауш? Я желаю его видеть.

— Я привел его сюда, дабы представить его на твой суд. Мы владеем саблей, но не умеем вершить суд. Мы могли либо зарезать его, либо бросить в воду. Мы не зарезали его, он ничего плохого нам не сделал. Мы не бросили его в воду — хотели привести к нашему кади. Все время, пока мы плыли через Дунай, он кричал и скрежетал зубами. Потом успокоился. А сейчас я вижу, что он уже здесь, на площади.

— Который?

Старик указал пальцем:

— Вот этот, что стоит перед твоим домом, почтенный кади.

— Тот, что держит лошадей?

— Нет, это слуга.

— Тогда, должно быть, тот, с непокрытой головой. Человек молодой и пригожий, не похож на сумасшедшего.

— Вот именно. Стоит спокойно и смотрит на нас.

Солиман-кади отодвинул поднос с чашечками и положил руку на посох.

— Вели ему приблизиться сюда, — сказал он Искандер-чаушу.

Чауш подал рукою знак чужестранцам, приказывая обоим подойти.

Именно в эту минуту безумец воздел глаза вверх, дабы разглядеть меж солнцем и Дунаем стаю белых чаек с черными крыльями, — они резвились в солнечных лучах, испуская крики, подобные женским; а потом словно смеялись протяжно и призывно, как смеются иные бесстыдницы. Поэтому по своей дурной привычке молдаване и называют этих чаек «курвишками».

Ботезату, державший коней, подтолкнул сумасшедшего к террасе, на которой восседал кади. Затем, оставив лошадей, подошел поближе, чтобы переводить вопросы и ответы.

— Кто вы такие?

Ботезату пошептался о чем-то со своим товарищем.

— Почтенный кади, — обернулся он к судье, — я ничего не знаю об этом человеке, ибо увидел его только тогда, когда он пересчитывал овец. Он делил их между пастухами, приказывая каждому убираться куда глаза глядят, и как можно скорее.

— Он что, безумный?

— Нет, не безумный, почтенный кади, он хозяин овец. Его овцы меченые; левое ухо надрезано ножницами. Когда, божьей волей, он попал на паром и узнал своих меченых овец, он так опечалился, что хотел броситься в Дунай.

— Вот как? — удивился кади. — И ты говоришь, что ты не его слуга?

— Нет, не слуга, мне просто жаль его.

— А что ты делал, когда он пересчитывал овец?

— Я, почтенный кади, хотел купить пять овец, чтобы справить крестины у нас, в селе Мынзэтешть. Я отобрал пять овец и заплатил веницейский золотой. Мы сели на коней и отправились к Филиповой кринице, — там должен был ждать меня тесть с подводой, чтоб погрузить овец. Но когда мы добрались до криницы, то увидели, что тесть мчится через поле в дубраву. Больше мы его и не видели. Лишь услышали крик о том, что напали турки. Сначала мы спрятались в овраг, чтобы разобраться, в чем дело. Затем вышли на дорогу, и тут нам повстречались храбрые воины Джафара булук-баши, или отца Джафара. Мы им заплатили, как положено, чтобы они оставили нас на свободе.

Потом мы вышли к Дунаю. И богу было угодно, чтобы мы очутились среди овец этого человека. А так вообще я его не знаю.

— И что же вы теперь хотите?

— Чего уж нам хотеть, почтенный кади? Этот человек рад…

— Как его зовут?

— Ждер.

— Понял. А чему же радуется этот гяур, которого зовут Иждер? Что остался в живых?

Кади добродушно засмеялся, показывая длинные зубы.

Он посмотрел сначала на чауша, потом на Ждера, потом вновь повернулся к Ботезату.

— Он рад не столь тому, что остался в живых, сколь тому, что к нему вернулся рассудок. Он чуть было не покончил с собой!

— Это хорошо. Пусть поклонится до земли и возблагодарит своего бога. Постой, не говори ему, прежде чем не скажешь, чего ты хочешь.

— Чего мне хотеть, почтенный кади? Я отдал ему золотой, а теперь остался и без денег и без овец.

Опершись на посох левой рукой, кади опустил на нее голову и задумался. Как поступить? Перед ним два тяжебщика, один продал, другой купил; тот, кто покупал, больше оказался в убытке.

— Стало быть, ты отдал ему золотой?

— Да, отдал.

— Тогда спроси у него: где веницейский золотой? Я повелеваю ему немедленно ответить.

Татарин повернулся к своему спутнику и повторил вопрос судьи.

Тот кивнул головой и вынул золотой изо рта.

Тут Искандер-чауш понял, почему арапы, обыскивая безумца, не нашли хотя бы этого золотого. Он тихо сказал судье, чтобы тот подивился, как это гяуру удалось, побывав в руках столь опытных мытников, сохранить золотой.

Кади снова уткнулся лбом в левую руку и снова задумался.

— Иждер-гяур, — приказал он, — тебе надлежит отдать деньги покупателю, ибо ты получил их, но овец не отдал.

Услышав решение, гяур по имени Иждер поклонился по обычаю правоверных мусульман и положил на ковер перед справедливым судьей веницейский золотой.

Кади взял его двумя пальцами, поднес к самым глазам и внимательно осмотрел.

— Золото настоящее, — заключил он и положил монету перед собой. — Однако Иждеру-гяуру я не могу отдать овец, — продолжал он, возвысив голос, — овцы сии принадлежат светлейшему султану Мехмету.

Выслушав кади, Ждер что-то пробормотал.

— Он говорит, — объяснил татарин, — что дарит своих овец озаренному счастьем Мехмет-султану, а мне советует оставить веницейский золотой тебе, кади, совершившему правый суд. Мы предстали словно пред мудрым Соломоном.

— Меня и в самом деле так зовут, я Солиман-кади, — подтвердил судья, и в тот же момент веницейский золотой куда-то исчез на глазах Искандер-чауша. — Все на земле преходяще, — изрек кади, — лишь образ господа бога будет пребывать в величии и славе!

Произнося этот святой стих из Корана, он склонил свой посох и сказал:

— Долой с глаз моих! Гяуры могут уйти. — И тут же добавил, повернувшись к чаушу: — А правоверным арап Али принесет еще кофе. Таатлы! Каймаклы!

И вот Исакча и Дунай остались позади, конюший Ждер и Ботезату ехали всю ночь, не устраивая больше привалов, а на следующий день делали краткие передышки только у родников. Спешившись на несколько минут, они задавали коням корму, сами же лишь утоляли жажду и потуже затягивали пояс.

Татарин по давним своим привычкам охотно свернул бы на окольные тропинки. Однако Ждер воспротивился этому и пристально следил, что делается на большом шляхе, ведущем к вратам Турецкой империи. По шляху тащились груженые подводы и шли воинские отряды, мчались гонцы, которым все уступали дорогу; попадались христиане, направлявшиеся по гужевой повинности с обозами к дунайским крепостям; двигались этим шляхом пешеходы в Румелию, гнали по нему и полонян в рабство.

Потому Ждер и решил, что лучшего пути для него не может быть. Впереди ехал Ботезату, чтобы окликать или отвечать на языке османов, а Ждер следовал за ним. Они не переговаривались и не подавали друг другу знаков при встречах с людьми. И останавливались они теперь на самых бойких постоялых дворах. В сутолоке и многолюдье тебя не замечают, если ты ничем не выделяешься — ни своим поведением, ни одеждой; занятые разговором собеседники не слушают тебя, разве только ты вдруг взберешься на забор и будешь выкрикивать непотребные слова.

Все, что произошло на Дунае, Ждер таил в себе, как в могиле, хранил до времени, когда можно будет поведать об этом своим родным. Любопытно им будет слушать его рассказы в зимний вечер. В печке трещат дрова и пылает огонь, матушка слушает, радуется и хлопает в ладоши, а старый конюший молчит, и лишь глаза у него блестят. Тут же у стола стоит Марушка и не спускает с него глаз. Сверкают сережки в ушах Кандакии, а Кристя, развалившись в широком кресле, пыхтит и дожидается своей очереди, чтобы поведать что-нибудь еще более невероятное, чем все приключения Ионуца.

«Прежде всего старайся оставаться незаметным… — наставлял племянника в вечерний час архимандрит Амфилохие. — Надо смело и уверенно идти вперед, не опасаясь людей. Если станешь робеть — вызовешь подозрения и тебя схватят, а если будешь идти твердой поступью — тебя пропустят».

Добрые наставления. Ждер старался следовать им. Разум подсказывал ему, что лучших наставлений не может быть.

У него укреплялась вера в себя, появлялись новые силы, они расцветали в нем подобно цветам, и все же иной раз откуда-то из глубокого омута вылезал шалый бесенок. То были остатки ребяческого безрассудства, и Ждер решил про себя отбросить его, как головастик, вырастая, расстается со своим хвостом.

Однажды он разыскивал постоялый двор на окраине города, который назывался Софией. Нигде не было места, все караван-сараи для христианских купцов были забиты людьми, лошадьми, подводами. Была пятница, в мечетях служба кончилась; муэдзины дважды прокричали с минаретов, призывая правоверных совершить намаз, и те, преклонив на коврик колени, омыли в пыли свои лбы и кончики пальцев; греческие и армянские купцы могли теперь свободно отправиться в дорогу, освободив комнаты на постоялых дворах. Именно в такой час Ждер и Ботезату надеялись найти пристанище для своих коней. Человеку всегда легче, чем скотине. Он пристраивается где-нибудь под сводами караван-сарая, садится среди других на циновку и смотрит, как харчевник крутит над жаровней вертел с бараньим жарким, какого не найдешь на всем белом свете. Название у него некрасивое — «кебаб», но вкус такой, что язык проглотишь. Подобного яства нет у нас в Молдове. Целый барашек нарезан кусками и нанизан на вертел: красные угли пышут на него жаром, а корчмарь помахивает на сочную нежную тушку веничком, обмакнув его в жир и чесночный соус. Когда кебаб подрумянится, алчущий протягивает свою миску корчмарю, и тот большущим ножом, острым, как бритва, отрезает поджаренные кусочки с одной стороны и с другой, а ту часть, которая еще не зажарилась, вновь окропит подливкой, и вертел, укрепленный на шкивах, продолжает крутиться. Ты как начнешь есть, все позабудешь, даже своих родителей.

Только подумав об этом и представив себе такую картину, конюший Ждер почувствовал, как он голоден. В то утро он ничего, кроме воды, не брал в рот. У татарина тоже вытянулось от голода лицо.

— Давай, Ботезату, поищем постоялый двор, — сказал Ждер.

Но, произнеся эти слова, он вдруг остановился. На большую площадь стекались на халку всадники. В стороне толпилось множество народу. Мужчины, женщины, дети забирались на плетни, на крыши домов, чтобы лучше все видеть. В центре, на лужайке, остановился Храна-бек, — так из уст в уста передавали его имя; он осадил своего коня, сбруя которого украшена была серебром и кораллами. Подняв бороду, он горделиво осматривался, а вокруг него теснились чиновники и служители, находившиеся в его подчинении. Через свободный проход въезжали на площадь татарские конники и турецкие спагии из Анатолии, в ярких одеждах, с цепочками на шее и в меховых шапках с перьями. Это были отборные воины Оттоманской империи, коим дозволялось надевать в такие дни праздничную одежду, добытые в боях драгоценности и оружие побежденных и зарубленных.

Они прибывали так поспешно и в такой суматохе, что Ждера подхватило как волной и понесло вместе со всеми. Его гнедому пришлось сделать несколько скачков, чтобы выбраться из давки, а потом он спокойно зашагал среди других коней. Ботезату со своим конем остался в стороне, Ионуц потерял его из виду.

Так Ждер и двигался среди всадников и воинов, пока не очутился близ Храна-бека. Тут выступил вперед один из пеших глашатаев и выкрикнул приказ:

— Всадникам спешиться! Сомкнуть ряды, оттеснить толпу! Образовать на середине площади круг, чтобы он был свободен для халки! Все должны спешиться, кроме самого Храна-бека и начальников янычарских полков, надсмотрщиков и чаушей, которые окружают Храна-бека. А прежде чем начнется халка, сиятельный Храна-бек желает посмотреть греческую борьбу. Для этого привели евнуха по имени Узун, известного борца, который готов трижды помериться силами с тремя борцами.

Прокричав эти приказы, глашатай отступил назад, и трубач, стоявший за всадниками, окружавшими Храна-бека, затрубил в рог.

Конники спешились. Каждый держал своего коня под уздцы. А в центре, на лужайке, появилось уродливое существо — черный, голый по пояс великан, обмазанный маслом. Он блестел на солнце и озирался вокруг; на его маленьком, узком лбу лохматились густые брови. Скрестив на груди руки, он поиграл мускулами, потом подбоченился и широко расставил ноги, ожидая противника.

Спешился и Ждер. Воины удивленно посмотрели на него, не понимая, откуда он появился среди них. Они переглядывались, подталкивали друг друга локтями, скалили зубы, но пока не решались выгнать незнакомца из своих рядов. Наклоняясь, он что-то шептали на ухо друг другу — по-видимому, различные предположения.

Ища глазами противника Узуна, Ждер вдруг заметил на краю площади Ботезату верхом на коне. Держался он почтительно, как и подобает слуге.

Глашатай снова выступил вперед:

— Сиятельный Храна-бек ждет противника борца Узуна! Разрешается выйти любому желающему, правоверному или гяуру, ибо сегодня радостный день — праздник в честь его величества Мехмета, императора императоров. Храна-бек обещает двадцать пять пиастров каждому из первых трех храбрецов, которые отважатся помериться силами с Узуном.

Среди татар началось оживление. Они старались вытолкнуть вперед своих борцов. Вышли два коренастых, широкоплечих воина, поклонились Храна-беку, затем сняли шапки, разделись до пояса и бросили все на землю, под ноги господским коням. Раздались возгласы одобрения. Но едва один из воинов успел снять одежду, как Узун тут же набросился на него, пытаясь обхватить его за пояс.

— Балайкан! Балайкан! — послышались возгласы. — Илкове Бараным!

Охваченный нетерпением, Ждер догадался, что татары подбадривают криком своего борца.

И в самом деле, Балайкан не поддавался. Он вывернулся, уперся рукой в грудь Узуна и оттолкнул его. Однако евнух, ухватив Балайкана за руку, дернул его на себя и прижал к груди, а другой рукой зажал, как клещами, его шею. Ионуц не успел и глазом моргнуть, как Балайкан уже лежал на земле, а Узун сидел верхом на нем, затем, повернувшись, удобно устроился на нем, как на кресле.

— Отсчитать Балайкану двадцать пять пиастров, приказал Храна-бек.

Узун поднял лежавшего воина и, ухмыльнувшись, похлопал по спине. Затем резко повернулся и, прыгнув как барс ко второму татарину, обхватил его за пояс.

Зрители не успели даже крикнуть после первой победы Узуна. Даже передохнуть не могли. Вся площадь замерла, когда Узун схватил второго татарина в охапку, прижал к себе, затем покружив, приподнял так, что ноги воина оторвались от земли, и бросил его наземь, как мешок. Так была одержана вторая победа.

Народ вдруг зашумел. Но не из-за второй победы Узуна, а потому что со стороны толпившихся воинов выступил еще один борец, пожелавший заработать двадцать пять пиастров.

— Халай-халай! — кричали татары. — Он не из наших!

— Достаточно было ваших, — возражали спагии.

Глашатай вновь выступил вперед, чтобы прокричать призыв.

Слегка наклонившись вперед, новый борец быстро прошел вперед и сбросил с себя одежду. Георге Ботезату, находившийся среди всадников, не удержался и вскрикнул, ибо узнал того, кто устремился на середину площади.

— Да хранит его господь! — вздохнул он, не осмеливаясь перекреститься.

Узун, сбычившись, бросился на Ждера. Ждер увернулся и обошел его. Черный великан опять двинулся на него. Ионуц остановился, выпятив грудь. Тогда все увидели, что он высокого роста и отлично сложен. Некоторые разглядывали его с удовольствием и надеждой. И на этот раз Ждер не подпустил арапа. Выпрямившись, он пружинисто переступал, тогда как Узун с громким сопеньем приближался к нему. Внезапно по-тигриному прыгнул. Ионуц отпрянул в сторону, пропустив его, нагнулся, поднял с земли горсть пыли, быстро осыпал ею плечи и затылок евнуха, а остатками потер себе ладони. Двумя ловкими прыжками он очутился справа от Узуна, ударил его по руке, третьим прыжком он был уже слева от арапа и снова намеревался ударить его. Но Узун гневно взвыл и бросился на противника. Резко схватил Ионуца за обе руки. В то же мгновение Ждер повалился навзничь, увлекая за собой Узуна; но когда Узун падал на него, он, упершись ногами в живот противника, перебросил его через голову. Мгновенно вскочив, он был уже на Узуне, который даже не успел еще коснуться затылком земли.

«Какой раздался рев, какая поднялась суматоха, как глядели с заборов и топали на крышах, вздымая руки к небу, нельзя и описать, дорогой батюшка и дорогая маманя!»

Какой смысл был еще кричать глашатаю? Напрасно он старался. Смешались даже кони. Ждер поспешно схватил шапку и одежду, не зная, как выбраться из потока, устремившегося на него. Но победа так раззадорила его, что ему захотелось показать Храна-беку еще кое-что. Согнув мизинец левой руки, он сунул его в рот и издал три коротких свиста. Сразу же из конного строя вышел его гнедой и направился к нему. По знаку хозяина он опустился на колени, и Ждер взлетел в седло. Повернувшись к Храна-беку, он заставил коня поклониться ему, и тогда Храна-бек сказал следующие слова:

— Халахал пехливанх ! Ты бехадыр нравится на мене !

Подобало бы Храна-беку сорвать с седельной луки кошелек и бросить ого победителю, но такие вещи случаются только в сказках.

 

ГЛАВА XI

Другие, еще более удивительные приключения

Ну, что мне теперь делать верхом на коне, среди такого скопища зевак и воинов? Сколько пар глаз смотрят на меня, сколько голосов кличут меня, не зная даже, кто я такой. Вот передо мной Храна-бек, который назвал меня пехливаном. Он ухмыляется и машет мне рукой, как крылом. Он не зовет меня, ему просто по душе пришлось то, что я сделал. Он не зовет меня, но мне удрать опасно. Мне так стыдно за свое хвастовство, что я готов сквозь землю провалиться. Ведь наставлял меня дядюшка архимандрит: не выползай, словно вошь на лоб, а я что натворил! Теперь, после того что сделали мои руки и ноги, неплохо было бы пораскинуть умом, чтобы как-нибудь поправить дело.

На площади еще продолжалась суматоха, народ наседал со всех сторон, кое-кто попытался пробраться сквозь расстроившиеся ряды, но всадники тотчас вскочили на коней и оттеснили смельчаков назад. Георге Ботезату удалось выбраться из толпы турецких слуг, он подскочил ко мне, взял под уздцы гнедого и повел его в сторону, сначала на то место, где стоял сам, а потом дальше, за спину Храна-бека. Все это, конечно, не прошло незамеченным. Храна-бек искоса следил за мной, потом повернул голову к одному из окружавших его людей и что-то шепнул. Тот шепнул на ухо другому.

— Видел, Ботезату?

— Что видел?

— Что я натворил, Ботезату.

— Видел… — с глубоким сожалением вздохнул Ботезату.

Да и в моем голосе звучала отнюдь не радость, а печаль.

Вновь выступил глашатай и прокричал слова, которые не нужно было и переводить; началась игра с кольцом и копьем между татарскими и турецкими конниками. Одни на всем скаку бросали сквозь кольцо копье, которое называется «джерид», а соперники также на всем скаку пытались поймать его с другой стороны кольца. Быть может, я тоже попытался бы принять участие и в этом состязании, но у меня было тяжело на душе.

Ботезату спросил:

— Ты не голоден, конюший?

А я и позабыл о еде. Но как только Ботезату спросил об этом, перед глазами у меня сразу же возник заезжий двор, который у них называется Гюл-хане, и я увидал, как трактирщик длинным ножом режет подрумяненный кебаб. «Негодный чревоугодник», — сказал бы отец архимандрит. Надо мною навис меч, жизнь моя на волоске, а я услаждаюсь мыслями о Гюл-хане и о кебабе.

Георге Ботезату легонько потянул меня за рукав. Он спешился, спешился и я. Держа коней под уздцы, мы прокрались в сторону. Когда мы выбрались с площади на улицу, зеваки у заборов стали что-то кричать и показывать на меня. Ведь я угостил их занимательным зрелищем, и они радовались, довольные моей ловкостью. А мне их радость была ни к чему, хотел лишь одного — чтобы меня оставили в покое.

Но хотя я был глубоко огорчен, тем не менее у меня просто слюнки текли при мысли о жареном барашке и теплой лепешке. Я так голоден, что даже Ботезату не вижу. Не понимаю, за что господь наложил на меня проклятие, отчего именно в такие минуты мне чертовски хочется есть. В постоялом дворе, куда я так спешу, наверно, найдется и вино с греческих островов, есть там и сладкие плоды, называющиеся арбузами и дынями.

Ботезату набросил мне на голову торбу из-под ячменя. Теперь я похож на турчанку. Но люди, зная, что я «тот самый с площади», все равно бежали за мной, разинув рты до ушей. Тогда я вдел ногу в стремя, вскочил в седло, не сбрасывая мешка с головы, — видел я теперь все, словно сквозь сетку. Повернул в какую-то улочку. Проехав немного, попал в переулочек. Ботезату рядом со мной, тоже на коне. Он отобрал от меня то, что принадлежало ему, то есть торбу из-под ячменя, и взгляд его был все так же грустен.

— Теперь поищем пристанища. Нужно поехать в Гюл-хане — Дом роз, — сказал я.

— Ладно, поедем в Гюл-хане, — вздохнул Георге Ботезату. — Где он?

— Не знаю, надо поискать. Не может быть, чтобы в таком городе, который находится под властью его величества султана Мехмета, не нашлось постоялого двора под таким названием.

— Будем искать, конюший, но как?

— Очень просто, — ответил я, — будем идти и спрашивать, ноги нам даны для того, чтобы ходить, а язык для того, чтобы спрашивать.

Пока мы стояли в переулке под старым каштаном и держали совет, вдруг растворилось решетчатое окно. Окно это было на втором этаже. И там я заметил прелестное создание, глядевшее на меня. Показалось оно лишь на единый миг: в легкой белой одежде, в тюбетейке, отделанной бисером. Алые губы, черные глаза. И только я хотел спросить то, что мне было нужно, на лицо упала чадра, и видение исчезло.

— Это дом правоверного турка, — сказал я, — балкон окрашен в желтый цвет; по словам отца Амфилохие, в такой цвет окрашивают дома только турки.

Повернувшись к открытому окну, я спросил:

— Как нам пройти к Гюл-хане?

— Да кто же поймет по-молдавски в этом городе? — упрекнул меня Георге Ботезату. — Лучше пойдем отсюда и поищем мужчину, ибо только с этими скотами дозволено нам разговаривать в царстве султана Мехмета.

Я спросил снова:

— Гюл-хане? Гюл-хане?

Тут уж не удалось мне попридержать язык; я позабыл и о кебабе, и о дынях: хотел лишь одного — увидеть еще хоть раз в жизни девушку в решетчатом окне. Ибо, судя по всему, она была совсем юной девушкой. Лишь на миг взглянула она на меня, и этого было достаточно. Да, именно тут и находится мой Дом роз. А что, ежели мне хоть ненадолго поселиться в этом городе и захаживать в этот переулок, к тихому дому с желтым балкончиком? Вот бы удивилась матушка, если бы я привез турчанку! Не смейся, матушка! Случаются у меня причуды, особенно в часы опасности.

— Я спросил еще раз — и вновь увидел девушку в окне. Лицо ее все еще под чадрой. Но вдруг она подняла руку и отвела в сторону чадру, чтобы я увидел ее смеющееся лицо.

Она уже хотела что-то сказать, а я приготовился слушать своего толмача Ботезату, как вдруг распахнулись ворота, и два арапа подбежали к нашим коням. За воротами слышался гул голосов. Еще один толстогубый арап вдруг появился в воротах с палкой потолще тех, с которыми обычно ходят люди, а вслед за ним еще один. Я рванул своего гнедого вперед и, не вынимая ноги из стремени, ударил ею в подбородок черного парня, который хотел наброситься на меня. Ботезату вздыбил своего коня, чтобы пугнуть другого парня. Расчистив себе путь, мы пришпорили коней и помчались; но из переулка за нами бросилась гикающая и размахивающая дубинками ватага.

Так мы нашли Дом роз. В конце переулка путь нам преградили вооруженные люди и всадники. Чего они хотели, все эти воины и всадники, которые должны были сейчас смотреть на площади игру в кольцо? Не иначе как намеревались схватить нас. Вот они развернулись, чтобы прижать нас с боков и спереди, а сзади напирали арапы. Я сунул руку за пазуху, хотел вытащить оттуда кинжал, подарок постельничего. Но Ботезату ударил меня по руке. Тогда я повернул коня так, чтобы сподручнее было выхватить саблю у кого-нибудь из тех, кто нападал на нас. Ботезату набросился на меня, одной рукой схватил за плечо, другой стиснул мне левую руку: она у меня сильнее правой. Я почуял, что сверну себе шею, если сделаю еще хоть одно движение. Так я и застыл в объятиях Ботезату. Украдкой оглянулся вокруг и мысленно молюсь, как учили меня в детстве. А Ботезату закричал, позвал на помощь тех всадников, что выскочили нам навстречу. Они выхватили кинжалы и пригрозили арапам с их дубинками. И те и другие что-то галдели. Один из всадников подскочил ко мне и опустил руку мне на плечо, показав тем самым, что я очутился в его власти. Арапы из переулка успокоились и бросили оружие.

Когда всадник положил мне руку на плечо, я сразу же узнал его. Это был тот самый человек, которому Храна-бек что-то шепнул там, на площади. А Ботезату успел меня успокоить.

— Этот человек получил приказ доставить тебя к своему господину. Когда мы удрали с халки, он поехал за нами, но держался поодаль, — хотел разузнать, где наше пристанище.

— На постоялом дворе — в Гюл-хане, в Доме роз, — говорю я.

— Видели они твой Дом роз. Хозяевам его обещали, что гости, подобные тебе, будут должным образом наказаны. Нас сейчас поведут к Храна-беку, и, если признают виновными, его милость Храна-бек прикажет палачу зарезать нас обоих.

Я успокоился.

— Ладно, — говорю, — пусть ведут нас к Храна-беку.

Мы ехали довольно долго до большого дома, обнесенного каменной стеной. Въехав в ворота, спешились; слуги отвели наших коней, чтобы накормить и напоить их; а мы с Ботезату присели в тени под деревом, возле крыльца. Отсюда нам виден был сад, обрывавшийся у пруда. Всюду сновали слуги. Лишь в одном углу, у небольшой дверцы, было тихо, там на страже стоял старый воин с двумя ятаганами, засунутыми крест-накрест за широкий кожаный пояс.

— Там женские покои… — пояснил Ботезату.

Во втором часу дня прибыл Храна-бек. Как и полагалось, ехал он не торопясь, в окружении других, менее важных сановников султана. Время от времени он натягивал поводья, придерживая коня, и показывал рукой то в одну, то в другую сторону. Остановился он и у ворот сказал, как передал мне Ботезату, что вон там, на холме, подходящее место для мечети, а внизу можно построить постоялый двор для янычар. Но на этой улице жили христиане, поэтому все строения наверху и внизу будут снесены и преданы огню. На месте их построят мечеть, постоялый двор и разобьют сады. Вот тут я и понял, как много власти у Храна-бека.

А Ботезату сказал:

— Насколько я разумею, в этом краю он самый главный.

— Видно, так, — ответил я. — Не мудрено ему ехать не спеша, разговаривать и повелевать, когда он поел плотно, прежде чем отправиться на площадь.

— По всему видать, — откликнулся Ботезату, — что у этого Храна-бека, кроме власти, еще и ум есть.

Хозяин дома въехал во двор и слез с коня; еще раньше его спешилась вся свита: одни придерживали его стремя, другие подхватывали под руки. Однако Храна-бек был мужчина сильным и не нуждался ни в чьей помощи. Уж такой порядок у турок, — чем ты могущественнее, тем больше людей тебя окружают и помогают тебе. Но достаточно Мехмет-султану пальцем шевельнуть, и все могущество Храна-бека развеется в прах, и тогда уж никто не станет поддерживать павшего вельможу под руки.

Мы поднялись со скамьи и поклонились.

— Гюзел-гюзел , — сказал хозяин, направляясь ко мне.

Он остановился и оглядел меня с ног до головы.

Спросил:

— Чей ты сын и с какого края света пришел?

Ответил за меня Ботезату:

— Имя его, могущественный властелин, Ждер. А пришел он из далекой страны, из-за Дуная.

— Гюзел-гюзел, — сказал опять Храна-бек, — ведь и там владычествует наш подобный солнцу светлейший Мехмет-султан.

Я покачал головой, усомнившись в правоте этих слов; конечно, я не возражал, дабы сохранить голову на плечах, я только немного сомневался.

Бей спросил Ботезату:

— Что он говорит? Я уже забыл, как его зовут, такое имя мы даже не можем выговорить. Пусть лучше носит имя, что дали мы ему, когда он поставил ногу на грудь Узуна. Что говорит Пехливан?

Он говорит, могущественный властелин, что его страна называется Ак-Ифлак.

— Возможно. Но к зиме и там будет властвовать Мехмет-Ель-Фаттых .

Я склонил голову и вздохнул, молясь про себя господу нашему владыке Христу, укрепляющему десницу Штефана-водэ.

— А кем ты приходишься этому юноше? Старшим братом?

— Да, властелин, я его наставник.

— Куда вы идете?

— Мы идем к нашему родителю Варлааму, иноку Зографского монастыря на Афоне — просить благословения, пока старец еще пребывает в этой жизни.

— Это ваш отец?

— Отец, могущественный властелин.

— Хорошо, следуйте с миром. Но мы желаем сказать этому Иждеру-Пехливану, что нам понравились его сила и ловкость, с какой он уложил на землю Узуна; мы порадовались этому. Подобные мужи пригодились бы светлейшему Ель-Фаттыху, императору императоров. Да будет вам известно, что у Мехмет-султана другие порядки, нежели у императора франков. У франков беями становятся по родовитости, а у нас — по заслугам. Мой отец был бедным лодочником в Гоазе, а я, Храна-бек, стою по правую руку от светлейшего султана Мехмета. Кто служит султану Мехмету, тот не только носит саблю, — его ждут слава и богатство.

— Мы идем к отцу нашему Варлааму, на Святую гору.

— Тут служитель, приведший нас к Храна-беку, выступил вперед и заявил, что с нами еще далеко не кончено, — мы, мол, затеяли драку где-то в слободке, у дома одного честного мусульманского купца, и тот пожаловался на нас за то, что мы осмелились глазеть на его дочь.

Храна-бек взглянул на говорившего и произнес:

— Гм!

Тогда выступил какой-то мулла в чалме и халате.

— Гяур, взглянувший на дочь правоверного турка, заслуживает смерти.

Бей посмотрел и на этого уродливого ходжу и снова произнес:

— Гм, гм! Когда же это ты, Иждер-Пехливан, успел? — спросил он.

— О могущественный властелин, — пришел мне на помощь Ботезату, — эта стычка произошла в одном из переулков, неподалеку от площади, где мы очутились случайно в поисках пристанища под названием Гюл-хане. Мы остановились у какого-то дома, чтобы сразу же повернуть в другую сторону. А тут на нас напали арапы. Возьми нас под свою защиту, о могущественный владыка, избавь от беды, ибо не мы смотрели на девушку, а она смотрела на нас и донесла, видно, об этом слугам.

Храна-бек улыбнулся мне:

— Слушай, Пехливан, ежели ты поступишь на службу к моему повелителю, то тебе будет покровительствовать Аллах. Ибо мой повелитель — тень всемогущего и приют для всех народов мира.

Тут я посмотрел на него, но не дерзко, а почтительно; я хотел найти в его глазах тот самый огонек, который появился у него на площади, когда я по дурости своей заставил своего коня кланяться ему. Если бы я не заставил своего гнедого кланяться и если бы не проделал всего остального, то не оказался бы теперь в такой беде. Мне приказано вернуться в Васлуй, а не остаться в Румелии водовозом или командиром янычар.

— Могущественный Храна-бек, — кротко говорю я, — мы идем к отцу нашему Варлааму.

— Ладно! — сказал бей. — Направляйтесь прежде всего к отцу вашему Варлааму. А купец тот пусть придет ко мне, и я с ним поговорю. Идите с миром, — добавляет он, хлопая меня по плечу. — Я дам тебе грамоту за моей печатью, чтобы не случилось с вами в пути никаких неприятностей. И помни обо мне.

— Я буду помнить о Храна-беке, — сказал я так же кротко и покорно.

Бей обрадовался, услыхав слова мои.

Уродливый мулла написал грамоту, бей приложил печать, слуги привели наших коней. Я взял бумагу и снова поблагодарил бея, трижды поклонившись до земли. Мы с Ботезату сели на коней и отправились, по-прежнему голодные, на поиски постоялого двора. Но потом я решил: не нужен мне никакой постоялый двор, ни с розами, ни без роз. Выехал я из Софии таким несчастным и раздосадованным, каким еще никогда в жизни не был.

Целый перегон от Софии мы ехали не останавливаясь, и я все думал, как мне избавиться не столько от недругов, сколько от своего вздорного нрава.

— Не терзайся так, конюший, — сказал Ботезату, — завернем-ка лучше куда-нибудь и как следует поедим.

— Ешь ты, Ботезату, кебабы и пахлаву, ибо ты ни в чем не согрешил, — ответил я, — а я себе назначу пост и молитву, по тем же наставлениям святого Амфилохие. До завтрашнего дня, до самого заката, ничего, кроме воды, не возьму в рот.

Въехали мы на постоялый двор, и я сразу же забрался в угол и растянулся там на спине, закинув руки за голову. И так лежал я, мучаясь и терзаясь думами, пока не пришло успокоение и не одолел меня сон. Тем временем Ботезату занимался своими делами: задал корму коням, позаботился и о себе, а потом прилег в сторонке. Когда я открыл глаза, уже вечерело. В руках спавшего Ботезату я увидел ломоть хлеба и кусок копченой рыбы. Я встал, осторожно взял все это и выбросил через решетку окна во двор. И снова растянулся на спине, сцепив ладони на затылке.

Когда Ботезату проснулся и не увидел ни хлеба, ни копченой рыбы, он улыбнулся, довольный тем, что и я сыт. На душе у меня стало так легко, а в голове так все ясно и четко, что и сказать невозможно.

Татарин сказал:

— Теперь, с грамотой и печатью Храна-бека, мы двинемся напрямик к Святой горе.

Я ответил:

— Ботезату, у меня другое на уме. Поступим не так, как ты думаешь, и не так, как наставлял святой Амфилохие. Тебе придется делать то, что я решу, а у отца Амфилохие я вымолю прощение за то, что нарушил его наказы. Ежели есть у меня грамота, выданная Храна-беком, правой рукой султана Мехмета, то зачем же мне понапрасну скрываться в пустыне на Святой горе, когда я могу быть здесь: видеть и примечать все, что делается в столь большой и могучей державе.

И мы направились в Румелию — до какого-то города, значительно большего, чем София. В этом городе когда-то восседал на троне сам Александр Македонский. Правда, теперь там сохранилось лишь воспоминание о его могуществе, а от его трона осталось лишь несколько сгнивших позолоченных досок, на которых уже никто не может сидеть. Прошел слух, что туда прибудет на некоторое время султан Мехмет. Султан не восседает на троне: при всем его блеске, золоте и шелках, он все равно сидит на земле, как какой-нибудь цыган.

Мы задержались там и видели, как вначале пришли янычары, в сапогах с железными подковками, в высоких белых колпаках, украшенных перьями райских птиц, с синей буркой за спиною. Потом пронесли котлы с похлебкой и черпаки. Повара занимали самые видные и почетные места. Вслед за янычарами видели мы турецких конников — на каждом была барсовая шкура. Войска растянулись по равнине до берегов какой-то реки, а на склоне холма сгрудились повозки с трехдневными припасами и кухни султана Мехмета. Все это шествие вдруг остановилось, и тогда над котлами янычар поднялся мулла и воздал хвалу Аллаху и его пророку. Когда он прокричал эти слова и поднял правую руку, вся толпа упала на землю, каждый припал лбом и губами к земле. В эту минуту я выглянул из-за подводы и увидел султана Мехмета. Мне показали его христианские возчики, они узнали султана по чалме с тремя белыми перьями и алмазной пряжкой. Потом войско вновь поднялось с пыльной земли, и больше я султана не видел.

Воины разбили для него шатер и очистили вокруг место, где могли бы разместиться все служители двора. С султаном едет и тот, кто стрижет ему ногти, и тот, кто окуривает его одежды благовониями, и тот, кто подносит ему красные туфли, и главный повар с сорока помощниками, и главный пирожник и шестьдесят подручных, и тридцать кофеваров, и мастера варить рахат-лукум. И визири, и лекари, и звездочеты.

Вечером, после молитвы, мулла прокричал войску:

— В светильниках у нас горят жир и масло, добытые нашими саблями у гяуров.

Я услышал еще, что войско движется к Дунаю, чтобы соединиться с другими войсками. Султан Мехмет останется позади, а войско двинется вперед.

Возчики говорили еще, что слух прошел, будто турецкие орды переправятся через Дунай и дойдут до самого края света. Но чтобы дойти туда, нужно сначала одолеть глубокую пропасть, перебросив через нее мост. И пропасть эта будто бы называется Ак-Ифлак.

Я засмеялся и сказал:

— Так знайте же, дорогие христиане, что и я пришел из Ак-Ифлака, сиречь из страны Молдовы.

Засмеялись и они, но не поверили мне.

Плакался там на судьбу свою один дед с опущенной головой и со свисающими на глаза длинными космами:

— Вот я попал сюда из валашской земли. Схватили меня на селе с подводой и волами, перевезли через Дунай и водили с войсками бог знает где. Тогда был петров пост, а теперь пост святой Марии, и я уж не верю, что когда-нибудь вернусь в свое село на реке Арджеше.

— Дядюшка, — сказал я, — если судить по тому, что говорят вокруг, султан держит путь к Дунаю, а за Дунаем — Ак-Ифлак. А коль скоро они идут к Дунаю, то и ты воротишься на Арджеш. Я бывал там.

— Где? На Арджеше?

— Да, я шел по красивому его берегу, до того места, где он впадает в Дунай.

— Быть может, оно и так… — невнятно пробормотал дед, встряхивая космами.

Он взглянул на меня, ухмыльнулся, но не поверил. Потом сказал:

— Не думаю я, чтобы султан сам последовал туда. Цари себя не утруждают. Два раза я видел Мехмета — он показался и тут же уехал. У него много и визирей и верноподданных. Стоит ему повелеть: «Иди сюда, иди туда», — они идут на христиан и предают их мечу. Султан остается дома, а визири и верноподданные приносят ему добычу, приводят рабов. Потом вновь держат совет, сидя, на корточках в шатре; султан хлопает в ладоши, арапы приносят рахат-лукум и кофе. Боже упаси, чтобы они выпили как христиане стакан вина, — на вино у них наложен запрет. Султан отправляется почивать, в лагере наступает такая тишина, что услышишь, как муха пролетит. У входа в шатер стоят на страже великаны. Есть у них и прирученный лев, он для султана заместо собаки. По ночам изредка слышно, как лев рычит. Зверь этот, стало быть, знак могущества Мехмета, поэтому-то христианские повелители и князья и не могут одержать победу над султаном.

Я не согласился;

— Послушай, дед, и вы, остальные христиане, слушайте. Когда я пришел с войском нашим из Ак-Ифлака, мы столкнулись у Дымбовицкой крепости и у Дуная с измаильтянами и с помощью господа нашего Христа победили их.

— Чье же войско пришло оттуда, из Ак-Ифлака?

— Войско из Молдовы, господаря Штефана-водэ.

— Ага! Дошел слух об этом и до нас; целыми селами бежали мы тогда с берегов Арджеша в леса. Поэтому и разгневался султан, грозит опять напасть на те края. Несчастные христиане, не останется в их селениях камня на камне, и погибнут все до одного.

— Не греши, дед, — упрекнул я его, — поверь в могущество Христа, владыки нашего.

Старик что-то пробормотал, перекрестился, но не поверил ничему из сказанного мною.

На том склоне скопились сотни подвод со всех концов турецкого царства. Догадывался я, что там были и греки и сербы, а те, что сидели вокруг огня около деда, были из Валахии. Несчастные, измученные люди! Они сидели на земле, уткнувшись головой в колени. Говорили о бесчисленных бедствиях, вздыхали и вздымали глаза к звездам, поплевывали в огонь.

А меня, люди добрые, вновь подмывала нечистая сила сыграть злую шутку, обругать во весь голос султана, — пусть меня потом ищут арапы и янычары. Но Ботезату, который знает мой нрав, и все понимает, насторожился, уставился на меня жалостливо, покачивая головой, и все толкал меня локтем в бок, под ребра.

— Перестань, Ботезату, а то выпустишь мне кишки.

Он помолился про себя святому Георгию, своему покровителю, и сказал;

— Хоть бы ты, конюший, поскорее возвратился в Тимиш. Тогда можно будет отдохнуть и мне.

Недолго донимали меня блохи на постоялом дворе. Я перекочевал в другой город, затем в следующий, пока не попал на дорогу к Афону. И увидел я, что это священная дорога: по ней уже не двигались ни обозы, ни войска, ни рабы, работавшие в крепостях. Понял я, что и рабы, и обозы, и войска — все поспешают в другую сторону — на запад, а главным образом на север.

Иногда на заставах меня останавливала стража и проверяла мои грамоты. Увидев печать Храна-бека, они склонялись передо мною и пропускали. А когда я оказался вблизи от Афона, никто уже нас не задерживал. Городов на пути оставалось все меньше, реже стали попадаться и села, а потом я не видел даже и домов.

Временами встречались монахи, ехавшие верхом на ослах, обвешанных торбами. Мы начали взбираться по извилистым тропинкам меж дубов. В дубравах этих были построены шалаши, и возле них лежали бородачи в лохмотьях. Они сторожили оливковые рощи и фиговые сады. Когда мы проезжали мимо них, какой-нибудь оборвыш подымал голову и потом вновь опускал ее, подметая бородищей землю перед собой.

Кое-где встречал я угольщиков, которые копошились у своих угольных куч, обложенных землей. Это были бедняги христиане из долин, проводившие тут по десять-двенадцать недель; добыв уголь, они везли его для продажи на базар в Салоники. Сделав привал у этих бедняг, узнал я, что они платят оброк Святой горе. Стало быть, конец нашего пути был близок.

Не знаю, когда и как это произошло, но мы очутились на тропинке, среди высоких, отвесных скал. Наверху простиралась голубая бездна неба, где парил сокол.

Сказал я Ботезату:

— Теперь уже недалеко до Святой горы.

А он ответил:

— Дивлюсь я, конюший, тому, что не встречаем мы ни охраны, ни монахов, ни застав.

— Ботезату, я еще вчера понял, что мы сбились с дороги.

— Тогда вернемся назад, хозяин.

— Нет, пойдем вперед, посмотрим, что нам повстречается.

И мы шли, пока солнце не оказалось в зените, и мы не увидели за открывшейся перед нами долиной сверкающее море, гнавшее к берегам свои волны. Кони цокали по каменистой тропе, высокое плоскогорье переходило в широкую долину, но все равно казалось пустынным. Я вытягивал шею, надеясь увидеть какое-нибудь строение, хотя бы хижину, а главное — живого человека, с которым можно было бы перемолвиться словом, и кто указал бы верную дорогу. Вдруг из-за нависшей над нами скалы показались четверо мужчин с развевающимися по ветру бородами. Они были в длиннополых серых одеяниях и скуфейках. В правой руке они держали длинные сабли; мне стало не по себе. Рукава у всех четверых были засучены до локтей, так что были видны волосатые жилистые руки.

«Отважные молодцы, — подумал я. — Пожалуй, лишат они нас и жизни и кошелька».

Они что-то приказали нам на непонятном языке. Очевидно, велели остановиться.

— Если не прикажут на моем языке, не остановлюсь, решил я. И даже если будут кричать что-то понятное, тем паче не остановлюсь.

Они закричали на чужом языке. Ботезату понял:

— Говорят, чтобы мы остановились. Что им ответить?

— Скажи им те слова, что произносил Храна-бек.

Татару спокойно ответил:

— Гюзел-гюзел, бре!

Мы не остановились, а напротив, пришпорили коней, чтобы оказаться выше их на просторном плоскогорье. Нападающие так ощерились, что можно было пересчитать все их зубы. Они угрожали, что нападут на нас сверху. Я посмотрел на них с удивлением: все четверо так яростно размахивали саблями, что я даже пожалел их: вот кинут в нас сабли и останутся безоружными.

— Держи аркан наготове, — приказал я Ботезату.

Свой аркан я уже приготовил.

Взобрались мы на плоскогорье, соскочили с коней и двинулись на противников. Они приближались к нам с гневными криками. Я вытащил из-за пазухи итальянский кинжал, Ботезату достал из-за голенища свой нож.

— Халай! Халай! — грозно кричали наши преследователи в длиннополых одеяниях, подбадривая друг друга: — Бей их! Руби каждого на четыре части, а потом и на восемь частей!

Но тут мы бросили арканы и поймали двоих. И когда мы их дернули к себе, они выронили сабли. Ботезату тут же связал одного в кустарнике. Я подтянул второго к крутому склону, и он кубарем полетел под откос; конец аркана я привязал к кусту можжевельника. Потом бросился к двум другим. Татару успел в это время метнуть в одного из них нож и пронзил его. И когда тот, что стоял на ногах, увидел, что я приближаюсь, то вначале хотел броситься наутек, но, увидев в руке моей кинжал, упал на колени и запросил пощады.

— Пойди к нему, Ботезату, и отбери саблю, — приказал я.

Тогда тот сам отбросил от себя саблю, и лицо у него посветлело, когда он понял мое приказание.

— Смилуйся, господин, не лишай меня жизни.

Я крикнул Георге Ботезату:

— Собери и свяжи остальных.

Затем подошел к тому, что стоял на коленях.

— Кто ты такой, что говоришь по-молдавски?

— Пощади, господин; я — грешник, затерявшийся на чужбине.

— Чем ты занимаешься и кому служишь?

— Пообещай, господин, сохранить мне жизнь, и я скажу всю правду, признаюсь в своем позоре.

— Я ничего тебе не обещаю, а велю отвечать на все, о чем спрошу.

— Ох, грешник я! Молю на коленях прощения, лобызаю землю и признаюсь, что я со Святой горы, из монастыря Килиандари.

— Уж не монах ли ты?

— Милостью божьей я еще не монах, а послушник. Мне с этими тремя братьями назначено стеречь на пастбище мулов. Посылают нас сюда на все лето. Каждую неделю кто-нибудь из нас отправляется за пропитанием. Итак мы живем здесь, в великой горести и одиночестве.

— Как же вы решились напасть на путников?

— О, грехи наши, господин! — застонал он. — Живут где-то в лесах угольщики; к ним по этой тропе направляются напрямик купцы из Салоник и из других мест, покупают у них уголь. И мы приучились иногда останавливать этих купцов.

Я оставил его, чтобы он отмаливал свои грехи, а сам повернулся к Ботезату посмотреть, что он делает, не упуская, однако, из виду и этого благочестивого брата из Килиандари. Он все время украдкой следил за мной, словно пронизывал меня взглядом.

Татарин собрал остальных трех. Двоих он связал локоть к локтю, а руки закрутил им за спины и тоже связал. Третьему вывернул левую руку за спину и осмотрел рану на правом плече, нанесенную его ножом. Кони паслись спокойно, выискивая сочную траву, срывая то тут, то там еще не выжженные солнцем кустики.

Поворачиваюсь снова к своему пленнику:

— Как зовут тебя?

— Дома меня называли Илие, господин. А прозвище позволь не называть, ибо стыжусь позорных своих деяний. Мне страшно, что слух о них дойдет до родного края. Отец и деды мои происходят из хорошего рода.

Я посмотрел ему прямо в глаза:

— Не тешь себя надеждой, что ты не понесешь заслуженную тобой кару. Отвечай на мой вопрос.

— Отвечаю. Отца моего прозывают Козмуцэ; он из Нямецкого края, из Пипирига, в молдавской земле.

— Ах ты негодяй! — заскрипел я зубами. — Как ты можешь позорить наш край? Слышали мы о разбойниках, кои во искупление грехов своих становились монахами, но какой страшный грех, какой позор, коли духовное лицо выходит грабить и убивать! К тому же ты из достойного рода.

— Во имя господа бога нашего Иисуса, пощади меня, господин. Не отдавай меня в руки властей Святой горы, ибо они повесят меня. Во искупление грехов твоих дедов и прадедов, я не содею более ничего подобного.

— Как же я могу простить такие дела, — говорю я, — когда и сам господь не прощает этого?

— Наложи на меня покаяние, но пощади мою жизнь, как щадишь ты жизнь остальных.

— Кто твои сообщники?

— Греки с острова Крита.

— Возможно, что их племя происходит из разбойничьего рода. Но наши отцы из Нямецкого края не занимаются разбоем. А того, кто отрекается от закона и идет на подобное лиходейство, палач вздергивает на виселицу: таков порядок. Ежели еще можно простить такие дела, на которые пошел ты, безродному бродяге или цыгану, так ведь это смерды, кои стоят рядом со скотом; у рэзешей же обычай другой — из них выбирают князей и бояр. Были ли твои родичи на службе господаревой?

— Были.

— Тогда не надейся на мое сострадание.

Георге Ботезату вновь с тревогой посмотрел на меня, ибо я вздумал вершить суд в чужой стране и опять своевольничал. А ведь я направлялся на Святую гору за другим: побеседовать со святыми отцами из обители Ватопеди и Зографского монастыря да повидать монаха Стратоника из Сучавы.

Смотрю я на брата Илие. Был бы я попом, прочитал бы ему проповедь. Но я не поп. А ежели был бы я кади, как тот, из Исакчи, то осудил бы его на виселицу. Но я не кади. Будь я Храна-бек, то повелел бы арапу разрубить его надвое. Но я не Храна-бек, а Ботезату не арап. А этому Илие Козмуцэ из Пипирига далеко до Атанасия Албанца, который пронзил себя собственным кинжалом.

Что делать? Как бы я ни возмущался поступком Илие, но мне оставалось только одно — передать его в руки властей вместе с его товарищами, греками с острова Крита.

— Говори, негодяй, где мулы, которых вы пасете?

— Внизу, господин, в долине, где находится наш шалаш.

— Сколько мулов вы пасете?

— Сорок четыре, на четырех ездим сами.

— Ладно, теперь вы пойдете пешком. Далеко ли до Святой горы?

— Недалеко, ваша милость, мы доезжаем туда за два дня. А коли без отдыха — так и за сутки. Едем напрямик через горы. И как одолеем перевал, уже видим святые скиты и обители.

Говорю ему:

— Твоему преподобию больше подошло бы жить отшельником.

Он склонил голову.

Я приказал:

— Подымайся!

Он встал.

Я решаю так:

— Иди и возьми на спину того, раненного ножом. Пока что это будет тебе наказанием: нести его в пути. Двое других, связанные, пойдут за тобою, и, когда доберемся до мулов, пусть они полюбуются вами. Вы будете нашими проводниками до перевала. Я отведу вас в Килиандари; потом отыщу дорогу в Ватопеди и в Зографу. Ботезату, не забыть бы нам сабли, чтобы положить их перед приставами. Потребуются сабли и для другого: на случай, ежели эти разбойники попытаются обмануть нас.

Рабы мои подчинились без ропота, а я возгордился своим справедливым судом. Мы спустились в долину, где нашли шалаш, пропитание, попоны, одежду, а также благочестивые молитвенники.

Собрали мы сорок молодых и четырех старых мулов. На старых навьючили весь скарб. У нас в Молдове эти вьюки называются «тэрхат», а у них — «калабалык».

И пустились мы дальше — в том порядке, какой я установил; по знакомой разбойникам тропинке перебрались через овраг. Когда поднялись по его склону, устроили первый привал. Брат Илие Козмуцэ опустил раненого на траву и стал складывать и разжигать костер. Он достал из вьюка все, что нужно для трапезы: мы поели бараньей пастрамы с хлебом и утолили жажду у родника. Брат Илие принес и своим товарищам родниковой воды в своей скуфье. Я спал, а Ботезату сторожил. Потом спал Ботезату, а сторожил я. В указанные господом богом часы пел черный петух в мешке татарина, и все шло своим чередом.

На первом привале мы мало разговаривали. На втором, большом, привале, поблизости от новой вершины, пленники мои завели разговор о том, о сем, а Ботезату был толмачом.

От их преподобий услышал я историю святого монастыря Ватопеди. Когда послушники с острова Крита рассказали мне ее, я велел Ботезату развязать им одну руку, дабы смогли они взять пастрамы, хлеба и сушеного инжира.

Рассказывают, что невдалеке от берега, у Святой горы, был застигнут бурей корабль. Было это в давние времена. Император тогда был Феодосий, а жена Феодосия находилась на том корабле со своими сыновьями Аркадием и Онорием. Когда корабль стал тонуть, императрица с сыном Аркадием перебрались в лодку и на ней поплыли в другую сторону, а Онория подхватили волны и понесли к берегу. Последняя волна выбросила его под малиновый куст. Императорский наследник — малое еще дитя — очнулся на доске, на которой спасся, и тут же заснул от изнеможения. Святые афонские отцы, узнав по облику и по приметам в спасшемся ребенке императорское дитя, отвезли его в Византию. И затем, во славу Христа, совершившего чудо, император Аркадий повелел на берегу том воздвигнуть монастырь.

— Чудесная сказка, — говорю я. — Ботезату, развяжи братьям с Крита обе руки, чтобы они могли утолить свой голод.

Когда братья с острова Крит насытились, отыскали они в поклаже своей кувшин сладкого вина и дали из него отпить раненому, дабы у того прибавилось сил, затем преподнесли кувшин мне, а сами стали на колени и с великим смирением прочитали свои молитвы.

— Милостивый и честной господин, — сказал тогда брат Илие Козмуцэ, — вижу, что от наших сказок теплеет твой взгляд. Дозволь сказать, что в Зографе, куда, как я понял, ты направляешься, я был послушником три года. И там я увидел чудо, еще удивительнее, нежели то, о котором ты услыхал.

Основателем Зографской обители был великий император Лев. Когда его величество увидел, что монастырь построен, он повелел живописцу своему расписать стены. Живописец тот, по имени Макарий, написал всех святых, но никак не мог написать святого Георгия. Благочестивый живописец все вспоминал чудесный лик святого Георгия, виденный им в монастыре у горы Синай. Такую икону он никак не мог написать. Из-за этого очень он печалился и целыми часами в задумчивости сидел перед пустой нишей, куда должен был вписать образ великого мученика Георгия. И вот однажды поутру, придя в церковь, он увидел в нише ту самую икону, что была у горы Синай, и от великого изумления припал лицом к земле. Затем, осмелившись встать, поклонился чуду. Ведь в самом деле свершилось чудо. А спустя некоторое время стало известно, что икона с ликом святого Георгия пропала из Синая. И когда появился в Зографе монах из Синая, он узнал ее. Защемило у него сердце от таких проделок святого, подошел он к иконе и такие укоризненные слова произнес: «Как мог ты, преславный святой Георгий, покинуть древний монастырь в Синае и очутиться на Афоне, у неумытых греков? Неужели у тебя нет жалости к нам? Как тебе не стыдно было пойти на такое дело?» И в гневе ударил тот монах кулаком по иконе прямо в лик Георгия. За это святой Георгий укусил его за мизинец.

— Истинно, — сказал я, — удивительное чудо!

Вели беседу мы о многом; монахи рассказывали мне, что делается на святом Афоне, и уразумел я, что всевышний вкладывает мудрость в иные поступки людей, кои кажутся нам преступными. Эти братья пустынники приняли нас за измаильтян, потому и бросились на нас с саблями. Однако у нас хоть и была грамота Храна-бека, но мы остались истинными христианами.

Когда на следующий день мы снова вышли к берегу моря, то увидели монастыри, скиты, кельи и сады святого Афона. Я велел Ботезату развязать пленникам руки, сабли же их положить на землю. Сами мы вскочили на коней, а их освободили, чтобы они могли возвратиться в свои долины.

Я сказал:

— Всевышний рассудит поступки ваши на Страшном суде. Я лишь возношу хвалу владыке нашему господу Иисусу за то, что мне, заблудившемуся в горах, послал он добрых провожатых, кои указали мне верную дорогу.

Они пошли обратно в долины, а я спустился к святым монастырям, дабы разыскать отца Стратоника.

 

ГЛАВА XII

В которой повествуется о том, как был крещен младенец в Васлуе и как прибыл в крепость Крэчуна бородатый странник

Пять дней тому назад у господарских конюшен появился отец Никодим из Нямцу. Он разыскал Симиона и старого Маноле.

— Заметили вы, — сказал им Никодим, — что позавчера на закате ясно виден был Чахлэу?

— Да, заметили, красив он был, как никогда, — ответил Симион.

— Не о красоте речь. А вчера вы его видели? Нет, не могли видеть, ибо на том месте, словно перед грозою, собрались черные тучи. Подул вчера ветер с севера. Сегодня тучи стали белесыми и ветер сразу посвежел. Знайте же, ты, батюшка, и ты, Симион, что сие означает — быть снегопаду.

— Как может пойти снег, отец Никодим, до Дмитриева дня? Возможно ли это?

— Возможно. И ранее такое бывало. Об этом написано в моем Часослове еще древними монахами.

Старик конюший подтвердил:

— И мне однажды довелось увидеть, как выпал снег и ударил мороз сразу после воздвиженья. Как говорили наши деды, природа в Молдове причудлива.

— С причудами у нас природа, с причудами и люди, — засмеялся монах. — Так вот, ежели пойдет снег, то намереваюсь я, подготовившись, отправиться вниз к реке Тротуш. Я лишь затем и прибыл сюда, чтобы сообщить вам об этом.

Все удивленно воззрились на отца Никодима. Быть может, он пошутил?

— Ну, стало быть, снега не будет, — улыбнулся конющий Маноле.

— Посмотрим, — сказал в заключение отец Никодим.

В тот же день к вечеру, в шестом часу, вдруг потемнели дали на западе, и засвистел студеный северный ветер. А в понедельник с утра все заволокло потоками проливного дождя. А потом начался снегопад, закружила метель. До самого вечера шел снег. Вечером метель улеглась, но режущий, как бритва, ветер все не стихал. Ночью прояснилось и подморозило. Когда снова наступил день, появились седые зимние тучи, которые беспрерывно наплывали из скифских степей. На замерзающую землю вновь выпал снег.

В четверг снова, как и обещал, прибыл отец Никодим.

За ним ехал брат Герасим, тоже верхом. Отец Никодим накинул на себя сермягу, на брате Герасиме был тулуп. Брат Герасим вел в поводу третьего коня, на котором были навьючены мешки с едой, а главное — с теплой одеждой и попонами.

Старик конюший и Симион вышли навстречу гостям. Они ждали, пока кони подойдут к крыльцу; вышли посмотреть и Лазэр Питэрел и Ницэ Негоицэ. И наконец, вышел из дому и встал впереди всех с непокрытой головой Некифор Кэлиман.

— Ну и чудеса, люди добрые! — сказал он. — Дивлюсь я ранней зиме, а еще больше тому, что вижу сейчас. Куда направляешься, отец Никодим? В рай собрался? Так ведь там тепло и поют соловьи, А может, в ад направляетесь?

— Может статься, старшина Некифор, — ответил монах, — ведь пройдет немного времени, и в Нижней Молдове могут появиться измаильтянские дьяволы.

— Охо-хо! А что же делать твоему преподобию в том аду?

— Исцелять христианские души, почтенный старшина.

Боярин Маноле и конюший Симион молча слушали этот разговор. Кое о чем они догадывались; но, возможно, отцу Никодиму ведомо что-то им неизвестное? Быть может, до монаха дошла какая-либо весть? Но почему он им ничего не сказал?

Старшина Некифор глядел то на конюшего, то на его сыновей. Потом вдруг, догадавшись, хлопнул себя по лбу и просиял.

— Слезайте с коней, — предложил Симион.

— Слезаем, — согласился отец Никодим… — Мы не спешим, надобно поговорить с вашими милостями.

— Ну, вот и хорошо, — обрадовался старшина.

Конюший Симион молчал.

Брат Герасим в сопровождении Ницэ Негоицэ отправился в комнаты для слуг.

Остальные пятеро мужчин сначала прошлись по двору, и все дивились ранней зиме, белому и девственно чистому снежному покрову.

На юге небо было зеленым, как медный купорос, но с севера все наползала серая мгла; холодный ветер звенел чуть слышно, как тонкая струна. Опушка леса была белой. Белыми были и луга. Снег запорошил и красные яблоки в саду, которые позабыли снять.

Все казалось неправдоподобным — знать, то было божье знамение.

Конюший Маноле вздохнул и первым вошел в дом. В то утро в усадьбе Симиона были лишь одни мужчины. Боярыня Марушка с няней и дитятей спустились в Тимишскую усадьбу, к свекрови Илисафте. Ведь за такой ранний зимний день много о чем можно узнать, о многом поговорить, многое поведать.

«В Тимише у нас — одни бабы, — думал конюший. — И Кандакия непременно там. Да вот уже сутки как приехала и малороссиянка Теодора, супруга купца Дэмиана. Где мы произносим девять слов, эти тараторки произносят девять раз по девятьсот девяносто девять. С одной стороны они и правы. Верно говорит Илисафта: «Ежели мы не будем на земле при жизни разговаривать, то где же нам и поговорить? В земле? Так там я буду одна».

Не переставая размышлять о внезапном отъезде отца Никодима, старый конюший вспомнил и о другом. В эту осень столько вестей прилетело, сколько оводов вьется над конями. И все плохие вести: то о бурях и градобитии, то о пожарах. Дошли грамоты из Трансильвании, что язычники готовятся к войне. Может, кое-кто в других краях и не верит этому, но у купцов в венгерской стороне сомнений на сей счет никаких нет. На южных пристанях и базарах поднялись цены на пшеницу и на овец. Да взять вот и Молдову. Хоть и не дошли до наших сельчан ни грамоты, ни вести, они поспешили все собрать пораньше и укрыть, как перед опасностью. Ямы для пшеницы и ячменя вырыли поглубже и обожгли их получше. Овец и крупный скот держат поближе к горам. Жители равнины натягивают железные шины на колеса подвод. Виноградари понарыли ям в больших погребах, спустили туда бочки со старым вином, а потом засыпали их. Рэзеши не знают покоя: то появятся в селах, то мчатся в стан господаря.

Был приглашен на совет и Лазэр Питэрел.

Старый конюший сказал:

— Думается мне, отец Никодим что-то распознал об Ионуце.

— Батюшка, — ответил монах, — меньшой наш под покровом господа Иисуса Христа. Не ведаю я, где Ионуц, не узнал о нем ничего. Но прошел тут странник, как пролетают осенью дикие утки. Услышал я от него некое слово и решился спуститься к Тротушу.

Конюший грустно взглянул на него и чуть слышно спросил:

— Что-нибудь случилось, Никодим?

Не знаю, батюшка. Ежели господь призвал его туда, где несть ни печали, ни воздыханий, но вечный покой, я совершу, по обычаю, христианский обряд отпевания. Ежели вдруг он попал в плен, я узнаю и призову вас. Но об этом потом. Помолившись богу, я поступлю согласно велению разума моего. Не помышляйте об этом с печалью. А сейчас скажу о другом. Я думаю, батюшка, эта ранняя зима пришла к нам по иной причине. Понятно, снег растает, ибо выпал он ранее срока. Но пока луна не пойдет на убыль, холода продержатся. У нас впереди еще есть неделя, надо воспользоваться ею и отвезти дитятю ко двору для крещения. Господарь повелел привезти его, как только сможете. Санный путь для нас самый легкий. Снегу выпало предостаточно, и лед твердый. Отправимся, не задерживаясь. Таково повеленье.

Старик Маноле и Симион замялись, поглядывая друг на друга.

— Вам бы можно и повременить, батюшка и Симион, но мне нужно, чтобы вы отправились немедля. Мы едем в Васлуй по повелению самого князя, ради крещения грудного младенца; однако мне надобно узнать и о другом ребенке нашем. Без повеления мне нечего было бы там делать. А с повелением сим я надеюсь, как Арон, ударить посохом, чтобы забила вода из скалы.

Совет у мужчин тянулся недолго, тогда как у женщин в Тимише он был в самом разгаре.

Боярыня Илисафта распорядилась затопить печь, дабы не было холодно Манолуцу, хотя ребенок был тепло укутан нянюшками и в пеленки и в одеялки. В жарко натопленной комнате над младенцем склонились две цыганки — одна помоложе, другая постарше, а также ключница пана Кира да еще служанка Теодоры из Львова. В соседней комнате на диване восседала Илисафта, а вокруг нее теснились боярыни Марушка, Кандакия и Теодора.

Сколько было переговорено за три часа, знают лишь невидимые глазу ангелы-летописцы, что всегда стоят наготове с пером за ухом на любом сборище смертных. Лишь только начинается у людей разговор, ангел-летописец выхватит перо и заносит все слова в свою летопись.

«Должно быть, — размышлял конюший Маноле, — за нашими говоруньями записывать приходится так много, что пальцы у ангелов-то занемеют».

Но вот послышался шум во дворе и раздались мужские голоса.

— Не иначе как все вместе нагрянули! — вскричала боярыня Илисафта. — Нана Кира! Нана Кира! Беги и отопри камору, я приду тотчас же!

Слышно, как мужчины в сенях стучат сапогами, отряхивая снег. Первым входит конюший Маноле.

— Где ты, Илисафта?

— Тут я, конюший Маноле! Что стряслось, коли ты так строго смотришь на меня?

— Ничего не стряслось. Пусть говорит Симион, ибо он хозяин младенца.

Боярыня Марушка встрепенулась, подняла голову:

— Что с младенцем? — спросила она Симиона, вошедшего вслед за стариком.

— Хозяин младенца я, да не совсем, — улыбнулся конюший Симион. — Опасаюсь, что ежели я стану распоряжаться, то младенец останется некрещеным. Посему боярыне своей Марушке я не приказываю.

Голос у Симиона Черного после вина, выпитого мужской компанией до того, как спуститься в усадьбу, звучал нежно и ласково.

— А ты прикажи! — сказала Марушка, подымаясь ему навстречу.

— Боже упаси, зачем ему приказывать, — взмолилась боярыня Илисафта и замахала руками на обоих мужчин. — Что ему приказывать? О каком крещении они говорят? Вы, может, послали за священником?

В комнату вошли еще двое: старшина Некифор и отец Никодим.

— Много вас еще там? И попа привели! Вы, должно быть, запамятовали княжеское повеление о том, что Штефан-водэ будет восприемником младенца при крещении? Мы и так уже опаздываем — то дела, то дожди…

— Вот и конюший Симион говорит, что больше тянуть нельзя, — вступил в разговор старый Маноле.

— Я хочу, чтобы мне приказал мой повелитель… — опять вздохнула Марушка.

— Приказываю тебе, боярыня Марушка, — проговорил Симион, взяв жену за руку, — надеть душегрейку и шаль, взять на руки младенца и вместе с нянюшками сесть в сани. В других санях пусть едут матушка и невестки. Мы же поскачем верхом, сопровождая ваши милости, дабы доставить вас к князю — на обряд крещения.

Боярыня Илисафта вновь было хотела запричитать и уже воздела руки к небу, но Марушка наклонилась к конюшему Симиону.

— Хорошо. Ежели сани готовы, мы тотчас же и отправимся.

— Чудеса, люди добрые! — пробормотал про себя старшина Некифор.

Возвысил голос и конюший Маноле:

— Что касаемо саней, я уже распорядился. Все же остальное, боярыня Илисафта, должно быть готово немедля!

— Сейчас поедем, — засмеялась Марушка, — пусть только Кандакия ссудит меня серьгами.

Боярыня Илисафта взглянула на нее, словно на дьявола, что появляется ночью в окне.

— Дорогая невестушка, у тебя хватит времени подняться к себе, на конный завод, и возвратиться.

— Нет, отправимся сейчас же; только пусть Кандакия одолжит мне и румяна.

Кандакия не знала, что ей делать: нахмурить свои тонкие брови или засмеяться.

— Дам я тебе, душечка, все, что пожелаешь, — ответила она сладким, певучим голосом, — заглянем по дороге ко мне домой, и я открою тебе все ларцы и сундуки.

— И непременно возьмем с собою Кристю, без него я не могу уехать. Когда я утром уходила, его брил цыган Дэнэилэ, думаю, что теперь уже закончил.

Старый конюший выпрямился, словно вернулась к нему молодость.

— Ежели Кристя не готов, — сказал он, подмигнув боярыне Илисафте и Марушке, — мы его заберем таким, каким застанем. Посадим на коня и на ходу набросим на него одежду и шапку. Ждать нам нельзя! Мы спешим к князю, чтоб окрестить нашего первого внука, боярыня Илисафта!

Слова эти старый Маноле произнес таким голосом, что они заставили и Илисафту оглянуться назад, на свои прошедшие годы, как закатывающееся солнце глядит на весну. Внезапно зарделись ее щеки, загорелись глаза, она поцеловала Марушку.

— А что ж меня-то, Илисафта? — приосанился боярин Маноле.

Она поцеловала и супруга своего. И вслед за этим всюду словно от сквозняка захлопали двери. Все сундуки были перерыты неугомонными руками хозяйки, а нана Кира едва поспевала за ней, тяжело отдуваясь и приводя все в порядок. Собирая все необходимое в дорогу, Илисафта прикидывала: «Кто же возьмет на себя заботу о конюшнях там, на холме?» Об этом она и говорила с наной Кирой.

— Ежели останутся там старшина Некифор и Лазэр Питэрел, — рассуждала она, — то можно ехать без забот. А вот как тут, в доме, уж и не знаю. Можем ли мы положиться на твоего Каломфира? Ну полно, полно, коли ты так думаешь, то и я даю согласие, пусть остается Каломфир. А кунью шубу конюшего Маноле давай сюда: его милость ею больше всего гордится. Не забудь положить мою душегрейку: пусть не только его милость хвастает. И шапку соболью положи, и шаль шелковую тоже, дабы увидели нас обоих такими же, какими были мы когда-то! День этот, нана Кира, определен не только господарем, но и пречистой матерью божией. Не знаю, готов ли Кристя, ведь конюший Маноле и впрямь заберет его и неодетым и небритым. В свое время он еще и не то вытворял. Поторапливайся, нана Кира, поторапливайся, — хочу я, когда позовет конюший, выйти первой со внуком на руках и чтобы невестка моя, боярыня Марушка, была рядом. А что она делает? Где она? Крутится, видно, вокруг конюшего Симиона, заговаривает и обнимает. Знай, нана Кира, что невестка Марушка, хоть немного и не от мира сего, но мне очень дорога, ведь она по каждому делу приходит ко мне, советуется. Скорее, нана Кира, поторопись, нана Кира, и скажи мне, куда ты денешь ключи от комнат? Отдашь Олэрице? Я считаю, что Олэрица не пригодна для подобного дела. Отдать их в руки Трандафиры, — вижу, не по душе тебе, ты уж и нос воротишь. Ну, тогда вот что, вытащи-ка два мешка проса да кадушку брынзы, чтобы всем здесь хватило на неделю, а ключи забери с собой; только смотри не потеряй их.

Когда тяжелые сани с широкими, не подбитыми железом полозьями тронулись, вся челядь выскочила из дому посмотреть на такое зрелище. В каждых санях лошадьми правил кучер с кнутом в руках. Конюшие, монах, Негоицэ, брат Герасим ехали верхом. Не успели проехать и сотни сажен, как остановились: что-то забыли, — ведь не случается ни одной поездки, чтобы что-нибудь да не забыть. Пока стояли, вперед помчался Ницэ Негоицэ предупредить боярина Кристю.

О таких важных событиях боярыня Илисафта не прочь была бы послать грамоту в Бырлад, своей матушке и сестрам; ей так хотелось рассказать об этой поездке. Однако писать она не умела, да матушки и сестер ее давно уже не было на свете.

«Дорогие мои, — мысленно рассказывала Илисафта, — вот уже двенадцать лет, как не выезжала я из Тимиша; и такой поездки не будет еще много лет. У Тупилаць мы переправились на пароме, и только тут нагнал нас Кристя. Конюший так рыкнул на паромщиков, что те перепугались, вскочили на ноги и вытянулись, чтобы увидеть, что происходит. А когда мы въехали на паром и они перевезли нас, конюший крикнул им:

— Чего хотите, сынки? Денег? Ну-ка, который тут старшой, протягивай шапку.

Старшой протянул шапку, и Маноле швырнул в нее золотой.

Затем, когда мы выбрались на Романский шлях, конющий Маноле ехал впереди, а за ним уж мы. Симион скакал рядом с Марушкой и младенцем, и потому с теми санями ничего не случилось, а наши сани опрокинулись на повороте. Но ничего страшного не произошло; мы отряхнулись от снега, сели и поехали дальше. В стране нашей, то бишь в Верхней Молдове, редко встретишь постоялые дворы, да и заезжают туда лишь возчики да простой люд. Ежели куда-нибудь едем мы, бояре, и хотим сделать привал, мы не ищем корчмы. Только солнце стало клониться к закату, конюший Маноле свернул со шляха к мосту Веци и направился в Боурень, — там живет наш добрый знакомый и свояк, медельничер Лупу Болдиш.

Когда конюший постучал кнутовищем в ворота, а все мы, не вылезая из саней, собрались вокруг него, видели бы вы, какая суматоха поднялась в усадьбе Болдиша, — словно нагрянула к ним орда Калха-султана! Лупу Болдиш выскочил с непокрытой головой, — за ним — кума моя, боярыня Ирина, а за нею и все остальные домочадцы; я с трудом узнала свою крестницу, которую когда-то держала на руках.

— Иди ж, я обниму тебя, моя пташечка, — воскликнула я, — гляди, господи, как быстро вырастает и разлетается нынешняя молодежь!

Радостный шум стоял на вечернем пиршестве.

На следующее утро, едва мы проснулись, стол уже снова был накрыт. Лупу Болдиш и слышать не хотел об отъезде нашем: «Благослови трапезу, преподобный отец Никодим, — а что дальше будет, мы посмотрим».

Однако конюших наших — и старого и молодого — ждала господарева служба. Отведав всяких кушаний и выпив по кубку вина за здравие хозяев, конюший Маноле приказал нам собираться в дорогу.

— Но ведь и завтра можно отправиться, — воскликнул Лупу Болдиш. — И послезавтра. А ежели вы будете мне перечить, если не по вкусу вам наши яства и вина, если не по душе вам наши перины и подушки, тогда я ополчусь на вас и прикажу слугам захватить коней ваших да заодно и сани!

Встрепенулся старый конюший.

— Коли речь зашла о войне, кум Лупушор, — смеясь ответил он, — то мы не будем хвататься за булавы и сабли, а заберем вас с собой на крестины Манолуцэ.

Вот так, полушутя, полунасильно, захватили мы Болдиша и боярыню его Ирину и все вместе поспешили в княжий стан.

Погода была ясная, не холодная. В Васлуйском стане все княжеское войско зимовало, зарывшись в землянки.

В мгновение ока у крыльца господарева дома оказались и попы, и слуги Штефана-водэ. Прошествовали мы в церковь, дабы окрестить младенца. Государь-то все держал совет с боярами да с послами императорскими и княжьими, но тут оставил всех и пожаловал к нам. Я приняла внука при его рождении, а из моих рук взял младенца на руки пресветлый князь, восприемник младенца от купели. Взглянул Штефан-водэ на меня с улыбкой и спросил:

— Как здравствуешь, боярыня Илисафта?

— Благодарю бога, а также повелителя нашего, пресветлого князя Штефана, — отвечала я. — И ежели бы не терзалась я за своего меньшого, который неизвестно куда отправился и когда вернется, то радость моя была бы полной.

Вновь подарил меня государь улыбкой и приветливым взглядом своим, ибо нет во всем свете другого более милостивого владыки, нежели господарь наш Штефан-водэ.

Только не ведомо мне, что сталось с тех крестин с сыном нашим отцом Никодимом. Удалился он с архимандритом Амфилохие, — должно быть, направились в келью его святейшества. И с тех пор и не видела я его.

Не по душе был мне взгляд архимандрита, не понравился. Зачем буду говорить, дорогие мои, что понравился? Откровенно скажу, что не понравился. Такой испытующий взгляд, пронизывающий человека насквозь… Говорю я конюшему: «Не понравился мне взгляд архимандрита».

— Не понравится сейчас, понравится потом, Илисафта.

Что бы значили эти слова, дорогие мои? Долго думала я над ними, а потом увидела сон, и привиделся мне во сие Ионуц».

Боярский поезд с окрещенным младенцем возвратился в Тимиш, конюшие вновь приступили к своей службе, а отец Никодим тем временем следовал по дороге в Бырлад, прямо на юг, и были при нем двое господаревых слуг и всесильная княжеская грамота.

В понедельник, в семнадцатый день октября, его преподобие был в Лиешть, а во вторник после полудня достиг старой границы у Аджуда, там, где Тротуш впадает в Серет.

Окончив войну с Раду Басарабом, господарь Штефан отодвинул границы княжества от реки Трогуш много ниже, к реке Милков, а так как один из рукавов Милкова пересекал город Фокшаны, что в путненской земле, господарь и захватил половину того города. Порубежный отряд завладел целым краем и достиг гор Бранчи. Тотчас же господарь нанял мастеровых и повелел жителям пограничных селений направить в распоряжение пыркэлабов в Мэгура-Одобешть возчиков и работный люд для возведения крепости, которую князь собирался построить на границе с валахами. В святой день рождества, в год 1473-й, князь Штефан остановил коня на вершине холма и водрузил там свой знак; с тех пор крепость стала называться Крэчуна . Всю зиму не разгибали спины мастеровые, подводчики и работный люд, а весною поднялась над землей крепостца, окруженная частоколами с бойницами; угловые башни забиты камнями, а внутри крепости жилье для служилых. В крепости двое ворот с наворотными башнями и подъемными мостами на цепях.

Пыркэлабами стали бояре Оанча и Иван.

От Аджуда Никодим спустился по Серетскому шляху, свернул у Панчу и через Жариште вышел на дорогу в Крэчуну. В день 20 октября, когда солнце клонилось к закату, его преподобие подъехал к воротам крепостцы. Озабоченный, выждал, пока дозорный протрубит на северной башне, у которой он остановился. Он посмотрел на горы, на которых еще белел снег: далеко на юге чернели поля, прогретые солнцем.

Страж у ворот спросил:

— Кто вы и откуда?

— Слуги господаря, — ответил Никодим, — с господаревой грамотой. Прошу тебя, честной страж, взглянуть на господареву печать и дозволить нам войти.

— Милости прошу, добро пожаловать, святой отец, — склонился перед ним страж.

Ворота были открыты; прибывшим отвели покои, конюшни для их лошадей. Отец Никодим, наспех пригладив волосы, пожелал сразу же увидеть бояр пыркэлабов.

Одного из них, боярина Ивана, в крепости не было, другой, пыркэлаб Оанча, находился в своем покое, и его тотчас известили о прибытии гостей с княжьей грамотой.

Отец Никодим пошел в покои; перешагнув порог, он поклонился и взглянул вверх. Однако должен был тотчас опустить глаза, ибо перед ним стоял мужчина, ростом едва доходивший ему до плеча, худенький и смуглый, с черными, как угли, глазами. Он был стремителен в движениях, со взглядом таким умным, что монах сразу же понял: боярин сей — один из тех истинных воинов, которых умеет находить господарь. Пыркэлабу было под пятьдесят. Волосы у него уже поседели. На нем была кожаная куртка, на ногах сапоги, сабля на боку, словно он приготовился вскочить на коня. Шапка его и бурка лежали на лавке.

Монах вновь поклонился и назвал себя. Вытащив из-за пазухи грамоту, он протянул ее пыркэлабу.

Боярин Оанча Михэицэ принял княжескую грамоту бережно, как просфору, развернул ее и приблизился к окну, чтобы при свете легче было прочитать.

А значилось в грамоте следующее:

«Мы, Штефан-водэ, желаем боярам нашим Оанче и Ивану доброго здравия; да будет ведомо им, что посылаем мы к ним его преподобие Никодима Черного; оказывайте ему помощь советом или службой, ибо отец святой совершает дела нам потребные, о коих его преподобие и объявит вам; и пусть не будет ему нужды ни в покоях, ни в слугах и ни в чем другом, и иначе вам не поступить».

Перечитав грамоту дважды, боярин Оанча повернулся к монаху:

— Я ожидаю, отец Никодим, слова твоего и повеленья.

— Не мне повелевать тобой, боярин пыркэлаб, — смиренно ответил монах. — Нами обоими повелевает господарь.

— Скажи тогда, святой отец, о чем я должен ведать. В крепости сейчас я один. Боярин Иван, с коим мы делим службу, находится во Вранче. Произошло там беспокойство, и старосты селений просили его навести порядок. Ибо велено нам быть ворниками и земель Вранчи. Он возвратится послезавтра; но коли тебе требуются слуги, у нас достаточно, я могу предоставить их твоей милости. Могу также послать за Серет наказ рэзешам, в надежности коих я уверен. В нынешнюю осень надобно все время держаться начеку, ибо беспрерывно посягают на наши рубежи всадники из Валахии. Знаю, что за спиной у них турки. Посему мы, как видишь, в любой миг готовы подняться на башни или вскочить на коней.

Отец Никодим, с достоинством выслушав пыркэлаба, задумался.

— Честной боярин, — спросил он, помолчав, — хотел бы я узнать, не дошла ли до вас весточка о брате моем младшем по имени Ионуц Ждер.

Пыркэлаб недоуменно пожал плечами:

— Святой отец, не получали мы известий о нем и не слышали ничего.

— И сам он не появлялся?

— Нет.

— Тогда я буду ждать здесь.

— Поступай, отец, как соблаговолишь, — поклонился боярин Михэицэ. — Имя брата твоего преподобия я слыхивал. Случаем, не пропал ли он и не разыскиваешь ли ты его?

— Да нет, боярин пыркэлаб; напротив, может статься, он меня разыскивает.

Пыркэлаб молча поглядел на монаха, с сомнением покачав головой. Потом предложил гостю сесть в кресло, а сам скромно поместился на скамье, заняв совсем немного места. За окном стало темнеть. Монах, опустив бороду на грудь, казался погруженным в свои думы.

— Как же поступить нам, отец? — учтиво спросил боярин Оанча, внимательно разглядывая гостя, ибо трудно было понять, нуждается ли он в помощи и советах.

Монах, очевидно, не слышал вопроса, — глубоко задумался или устал в дороге.

— Как же поступить нам, благочестивый инок? — вновь обратился пыркэлаб к отцу Никодиму, испытывая уже некоторое беспокойство.

Он вытащил грамоту из-за пояса и с большим вниманием еще раз перечитал ее.

— Бог знает, — словно очнувшись, ответил отец Никодим. — Я полагал, что он ждет меня. Ежели он еще пребывает в сей жизни, то придет, и я буду ждать его.

Меркнул закатный свет ненастного октябрьского дня; пыркэлаб чувствовал на себе тяжелый взгляд монаха.

— Буду ждать его до Дмитриева дня.

«Пожалуй, этот монах немного не в своем уме, — с удивлением подумал пыркэлаб. — Прибыл по какому-то спешному делу, разыскивает кого-то. А теперь сел и выжидает. Зачем приехал, неведомо. Кого ждет, также неизвестно. Однако грамота подлинная, княжескую печать пыркэлабы хорошо знают. Что же с этим человеком? Должно быть, временное затмение ума. Так бывает иногда у людей: они словно погружаются в омут, а потом возвращаются к жизни».

Отец Никодим сидел с закрытыми глазами и, казалось, прислушивался к какому-то издалека доносящемуся зову. И до слуха пыркэлаба Михэицэ донесся вдруг звук трубы. Он прозвучал дважды: ту-туу…

Монах поднял голову.

— Возвращается пыркэлаб Иван?

— Нет, отец, о наших людях дозорный оповещает по-иному.

— Быть может, это чужой человек.

— Я полагаю, что это такой же путник, как и ты.

— Раз так, боярин пыркэлаб, то я думаю, что это тот, кого я жду.

Чтобы избавиться от тревоги, которая пронизывала душу холодом, как стужа этой ранней зимы, боярин Оанча вытащил из-за пояса кисет, разыскал кремень, высек огонь на трут. Зажег от трута серу на кончике палочки, от ее зеленого пламени зажег восковую свечу, а от нее еще одну. Обе свечи установил на столе, одну возле другой.

За дверью послышались шаги, монах не шевельнулся. Казалось, он изнемог от усталости. Но то была усталость не тела, а души. Слуга отворил дверь.

— Честной боярин пыркэлаб, только что прибыли другие гости.

— Кто такие?

— Не говорят. Требуют, чтобы их впустили. Назовутся только пыркэлабу.

Тут вмешался монах:

— Боярин пыркэлаб, прикажи впустить гостей, пусть они предстанут пред твоей милостью.

Услышав монаха, слуга молча уставился на своего хозяина. Странным казалось ему, что незнакомец говорит таким повелительным тоном. И еще более удивил его ответ пыркэлаба:

— Хорошо, проведите их ко мне. Сколько их?

— Двое, честной боярин.

— Немедля веди их сюда.

Хозяин и гость не произнесли более ни слова, оба молча ждали; только мерцал дрожащий огонь свечей. Затем послышались шаги, и оба разом повернули головы.

Дверь отворилась; в неверном свете, проникающем через дверной проем, предстало неожиданное видение. В сенях стоял человек в скромной темной одежде, не то мирянин, не то монах. Оружия на кожаном поясе он не носил. Все лицо его заросло густой каштановой бородой.

— Здравствуйте! — сказал он хрипловатым, усталым голосом. — Целую руку, батяня Никоарэ.

Монах узнал его раньше, чем тот успел раскрыть рот. Прежде всего он узнал глаза. Это был его меньшой брат, исхудавший, опаленный солнцем южных краев.

Случаются в этой жизни необычные события, которые следуют друг за другом, как зерна четок; события эти, на первый взгляд необъяснимые, таят в себе скрытый от нашего сознания смысл. Если бы его милости пыркэлабу было все ведомо, он понял бы, что встреча братьев давно предопределена обстоятельствами, волею людей, — сиречь тем, что мы именуем судьбой, во веки веков непостижимой мудростью всевышнего, выраженной в творении его. Встреча скорее должна была произойти, нежели, напротив, не состояться. Именно так думали Никоарэ и Ионуц! Тогда как у пыркэлаба потемнело в глазах от страха перед непостижимым. Однако же, вслушиваясь в разговор братьев, он начал догадываться, что они вели речь о вещах, заранее предусмотренных.

— Батяня Никоарэ, — рассказывал Ждер, — я исполнил то, что мне было велено, и благополучно дошел до Святой горы. Там, в святом монастыре Ватопеди, я встретил отца Стратоника. Вместе с ним мы пошли по дорогам к Дунаю и снова натолкнулись на турецкие войска, идущие к северу, о чем я без промедления доложу отцу архимандриту. А сейчас, отец Никодим, я поведаю твоему преподобию и другое. Понадобился мне отец Стратоник для одного дела в Брэиле. Как ведомо тебе, живут там в самом городе или в окрестностях под защитой измаильтян бояре, служившие Раду Басарабу, и среди них два боярина из Молдовы. Этим летом, к ильину дню, прибыли в те места два наших беглеца, храбрые гайдамаки, родом с Украины, которые укрывались при дворе Штефана-водэ. Я не знал, проникли ли гайдамаки в Брэилу, и потому попросил отца Стратоника отправиться туда, чтобы разузнать тайком — находятся ли среди слуг сбежавших бояр мои украинцы. Пока отец Стратоник странствовал, я отсиживался на берегах Серета в Котулунге, потом в Нэнешть; затем вернулся в Котулунг, где и повстречал Стратоника, прибывшего из Брэилы. Оказалось, что люди мои состоят на службе у одного из наших бояр-перебежчиков. Более пока мне ничего не надобно было узнавать. Отец Стратоник себя не выдал и с украинцами не говорил. Как мы с ним условились, он лишь пришел в Котулунг и дал мне об этом знать. Как только мне стало сие известно, я поспешил сюда, в Крэчуну, уверенный, что встречу тебя. Теперь, когда во второй раз возвратится отец Стратоник и прибудет в эту крепость, как я ему велел, мы подумаем, что надобно сделать, дабы привести сбежавших коней в табун.

Боярин пыркэлаб не мог понять, о каких именно делах говорят братья, и потому он с недовольным видом отправился почивать, и недовольство сие сказалось во всех его снах. То он видел себя в сражении у крепости Брэилы, без сабли, то в степи где-то на полпути он терял стремя, то намеревался ударить булавой, но оказывалось, что нет у него ни булавы, ни правой руки. «По всему видать, — думал пыркэлаб, ворочаясь за полночь в постели, — что монах Никодим в сговоре с нечистой силой; оттого и смог он привести своего меньшого брата из самого Котулунга. Однако же по виду он благочестивый муж, и благоразумие заставляет меня не верить тому, что навеяно снами, кои порождены страхом и моим неведением. Пусть лучше уши мои побольше услышат, дабы все стало яснее, и пусть глаза смотрят зорко, дабы все видеть отчетливее; и тогда с божьей помощью все станет понятным — на пользу и во славу господаря Штефана-водэ».

— Батяня Никоарэ, — сказал Ионуц своему старшему брату, — для того, чтобы поведать обо всем, что было со мной, понадобится тысяча и одна ночь; а я валюсь с ног от усталости и засну, даже ежели меня укроют жгучей крапивой, а под голову положат доску, утыканную гвоздями.

Солнце уже поднялось высоко над башней Жариште, а Ионуц Ждер все еще спал. Отец Никодим поднялся рано и стал разыскивать боярина Оанчу. Сейчас он шел с ним по дозорной дорожке южных укреплений. Он глядел на раскинувшиеся внизу неясные дали: оттуда дул легкий теплый ветерок. Но с другой стороны, в краю Бранчи, мрачно высились горы, поросшие еловым бором, и в их ущельях таилась зима.

На крыльце, перед дверью, за которой во сне Ионуц продолжал свое странствие в царство тревоги, Георге Ботезату шепотом беседовал с братом Герасимом. На плечах у татарина был овчинный тулуп, полученный от келейника, и теперь непогода его не страшила. Он вытащил из переметной сумы бритву и старательно натачивал ее на бруске, уже думая о том дне, когда хозяин пожелает избавиться от своей бороды. Однако, прикидывал Ботезату, еще далеко до того дня!

Брат Герасим взирал на него с уважением, словно на человека, обновившего свою душу.

— Как я разумею, брат во Христе, побывал ты на самой Святой горе и обитал там?

— Был, — вздохнул Ботезату, не прерывая работы. — Сподобил господь побывать там на богомолье.

— Красивы ль места те?

— Подобных не сыскать, брат Герасим. Сидят там отцы святые и все вот так смотрят на небо. Не требуется им ни пища, ни питие. Довольствуются лишь благочестивыми молитвами.

— Неужели так?

— А как же иначе?

— И нет в краях тех ни зависти, ни злобы?

Татарин поднял голову.

— Они всюду нас сопровождали, брат Герасим, по всему долгому пути. Но на Святой горе мир и благоволение.

— Всю жизнь я хотел отправиться туда, — вздохнул брат Герасим, поглаживая свои седые волосы, — к той святой гавани, чтобы мне более не точить булат, не слышать более о мятежах и распрях. Однако знаю я, что не быть тому, покамест не утихомирятся люди по завету господа нашего Иисуса Христа. А когда настанет сей час — не ведомо.

— Мне думается, что еще далек тот час, — пробормотал татарин. — Я своими глазами видел орды, кои движутся на христиан. Сказывали отцы из святого монастыря Ватопеди, что настанет час, когда чудище будет побеждено и заточено на тысячу лет на дне морском.

— Ты видел, как надвигаются орды?

— Видел.

— И слышал, что чудище будет заточено на тысячу лет на дно морское?

— Слышал, брат Герасим.

— Эх, сколько ждать того времен»!

— Господь бог знает, брат Герасим. Да не возись ты попусту с саблями. Вот брусок, заточи их, дабы лезвия были острыми.

— Ох-ох! Должно быть, верны твои слова, — вздохнул келейник, — пока не пройдет большая война, не настанет и мир.

— Именно так, брат Герасим, а после этого мира будет другая война.

— И это ты слышал на Святой горе?

— Нет, брат Герасим, этому научили меня беды мои.

К полудню того же дня возвратился из врынчанских сел, что близ Слам-Рымника, другой пыркэлаб, Иван. Это был высокий, широкоплечий муж со львиной головой и добрыми голубыми глазами. Отличало его уверенное спокойствие, тогда как другой пыркэлаб был постоянно настороже. Князь Штефан-водэ удачно соединил их; голубоглазому поручено было вершить правосудие, а черноглазый неусыпно следил за измаильтянами.

Отец Никодим и младший Ждер, приглашенные пыркэлабами на ужин, держали с ними долгий совет; почти до полуночи делились они новостями. Ждер рассказал о Брэиле, — он полагал, что именно там нужно совершить срочное дело, необходимое государю. Дело сие не затянется, все станет ясным через день-другой, когда прибудет из того края монах, по имени Стратоник.

— Знаю я его, — обрадовался боярин Иван Тудор, — он, кажется, немного прихрамывает. Пусть не примет за обиду мои слова его преподобие отец Никодим, — пусть не осерчает и твоя милость, но сдается мне, что монах сей не в своем уме.

— Отец Никодим не может разгневаться, — пояснил Ионуц Ждер, — ибо во всяком людском сословии бывают и безумные и мудрые. Ежели бы не было безумцев, неизвестно, кто считался бы мудрецом. Однако с отцом Стратоником дело иное. Он получил наказ от своего игумна прикидываться безумным, как другим наказывают притворяться немыми. В обличье безумного он делал весьма умные дела. И безумие его оказалось благотворным, ибо рядом с ним стояла мудрость и он мог увидеть безумства мудрых. Когда кончилось время, определенное наказом, у отца Стратоника прошла хромота, прошло безумие, и ему повелели отправиться на Святую гору. Сейчас ты узнаешь, честной пыркэлаб Иван, что он безумен не более, чем самые разумные люди.

— Не очень-то мне понятны твои разъяснения, конющий Ждер, — улыбнулся высокий пыркэлаб с голубыми глазами, — но они мне по душе. Когда прибудет Стратоник, быть может, и я извлеку какую-либо пользу для себя. В селах близ Слам-Рымника я обнаружил следы бояр, бежавших в Брэилу. Они пересылают подметные письма во Вранчу, и им способно это делать через чабанов, которые пригоняют с гор своих овец на дунайские луга.

Пыркэлаб Оанча наполнил кубки вином:

— Я подымаю сей кубок, — сказал тот пыркэлаб, у которого был проницательный взгляд, — за государевы дела, доверенные вам. Я отослал грамоту нашим рэзешам из Текуч, дабы они немедля прибыли в крепость. Здешних ратников я держу наготове. Понял я, что орды надвигаются на нас и мы должны будем противостоять им.

— Подымаю чашу за твою милость, — ответил пыркэлаб Иван, принимая кубок.

Ионуц Ждер со вниманием смотрел на них, что-то подсчитывая на пальцах.

— Завтра его преподобие Стратоник должен быть здесь, — сказал он.

И в самом деле отец Стратоник прибыл в день, предсказанный Ионуцем.

Как и Ждер, он похудел и почернел; был изможден еще более, чем прежде, сдержан. Движения его были плавные и мягкие. Во всем его поведении чувствовалось желание стереть все воспоминания о прежнем «безумце» Стратонике. Но взгляд его светлел редко, ибо не исчезла еще привычка смотреть искоса, исподтишка, украдкой, как было ему наказано, да еще как-то снизу вверх. Он почтительно поклонился боярам пыркэлабам и не показал виду, что уже встречался когда-либо с его милостью Иваном Тудором.

— Может статься, это было в другом мире или в другой жизни, — сказал он, бросая исподлобья взгляд на боярина. — Да простят меня бояре, коли смиренно попрошу дозволения посвятить сей час молитве и отдыху.

Отец Стратоник удалился в отведенную для него келью, и Ждер тотчас последовал за ним.

Монах вытащил из мешка Часослов. Увидев входящего Ждера, отложил книгу в сторону, подождал, пока конюший устроится на краю лежанки, а сам уселся прямо на глинобитном полу возле своей сумы, поджав под себя ноги, как принято было у отшельников, — к этому он привык на Афоне.

— Ты встретил его, отец?

— Встретил. Я поступил согласно повелению и наставлениям твоей милости. Отправившись в путь, как бедный бродячий монах, я просил по дороге милостыню. Сторонился турок, останавливался у своих христианских братьев. Перед воротами того дома, где, как мне было известно, поселился боярин Миху, я стал ждать. Увидел, как вышел Григорий Гоголя. Я двинулся следом за ним. Останавливался он, останавливался и я. Однако я не приближался к нему и не показывал вида, что знаю его. Ежели заметит — пусть подойдет сам, ежели заговорит, тогда я все и выспрошу. Так я шел, пока не вышел на пустырь, где уже не встречались дома. Остановился и стал смотреть, как течет Дунай. Медленно текли его воды, у причала теснились турецкие фелюги. Проскакали мимо меня измаильтяне, я поклонился им до земли, хотя они и не взглянули в мою сторону; атамана Григория я из виду не упускал. Как только всадники промчались, я направился в переулок. Увидел там родник, струившийся в каменной чаше. Казалось, атаман Гоголя собирался утолить жажду, и я подошел вслед за ним, ожидая своей очереди.

Он сказал:

— Целую руку, святой отец. Вижу, ты собираешь подаяние.

— Ты знаешь меня? — спрашиваю его.

— Нет, — говорит Гоголя. — Но христианин знает свой долг перед странствующим монахом. Я не видел тебя раньше в этом городе.

— Ты не видел меня, ибо я только что прибыл, и долго я здесь не останусь.

— У тебя есть к кому-нибудь дело?

— Есть. Ищу я служителя, подобного твоей милости. Но не знаю — найду ли.

— Что за служитель?

— Господарский, имя его называть не дозволено. Хозяин мой повелел найти его к Дмитриеву дню. А ежели к тому дню не разыщу, то более и искать не надобно.

Гоголя допытывается:

— Можешь назвать имя хозяина, пославшего тебя?

— Не могу.

— А где он пребывает, можешь сказать?

— И где пребывает, не могу сказать.

— Тогда, отец, как же известить мне его, что тот человек, которого он ищет, находится в Брэиле? И как сделать, чтобы хозяин твоего преподобия узнал о том, что уговор остается в силе, что условия не нарушаются?

— Скажу так, — ответил я, — ты должен повстречать служителя, который мне нужен, поговорить с ним и дать немедля мне ответ; я не могу долго задерживаться в крепости Брэиле. Мне велено сегодня же отправиться обратно, как только соберусь в дорогу.

— Так вот, преподобный отец, — сказал Гоголя, — служитель тот — я. Прошу тебя — не бойся меня. Понимаю, что с опаской ты ходил вокруг. Так повелел тот, кто посылал тебя, ибо он разумный муж. Передай ему, что у Григория Погоната Гоголи одна душа, и душу эту он отдает за господа Иисуса Христа во искупление своих грехов. Как ты разыскал меня?

Ответил я ему:

— Кто ищет, тот находит, атаман Гоголя.

— Я думаю, — сказал он, — что на то воля божья. Как вошел в крепость, так сразу и нашел меня.

— Да нет, не сразу. Кружил я, будто слепец. Но господь направил меня, и вот я нашел и узнал тебя. Трудно было искать, а узнать мужчину с такими усами, да такого кудрявого легко.

— Так пожелал господь, и такова доля моя, отец, — вздохнул Гоголя. — Кажется мне, будто и я тебя знаю, хотя и не встречал до сих пор. А поступал я так, как мне было указано. Передай нашему повелителю то, что я тебе сейчас поведаю.

Ждер уселся поудобнее, поджал колени, уперся подбородком в кулак. Благочестивый Стратоник прервал на миг свой рассказ, хитро поглядывая на Ионуца.

— Продолжай, отец Стратоник.

Монах понизил голос:

— Передай, сказал Гоголя, нашему хозяину вот что: до турецких краев добрались мы с дедом Ильей, как беженцы из Молдовы; нанялись на службу к брэильским боярам, которые проживали тут в тиши после войны с Раду-водэ. Подстроил я так, что будто случайно встретил меня боярин Миху. Некоторое время он присматривался ко мне, а потом заявил брэильским боярам, что знает меня, и взял к себе в услужение. Я пошел к нему на службу вместе с дедом Ильей. Нанимаясь к нему, я не забывал об уговоре с нашим хозяином. Огляделся я вокруг, прикинул, что трудно будет выволочь из крепости двух бояр и увезти их, как баранов, привязанных к седлам. Этак только бахвалиться можно под хмельком. Надобно быть отважным вовремя и к месту; а тут требуется больше смекалки, чем силы. Я приметил, что брэильские бояре делают приготовления, собирают слуг, — каждый сколько может. И в то же самое время в крепость начинают съезжаться измаильтянские всадники. Обосновавшись в крепости, эти конники стали, вижу я, выезжать, чтобы ознакомиться с местностью, а особливо с дорогами, ведущими к границе с Молдовой. Понял я, что слухи ходят не зря: орды Мехмет-султана уже невдалеке. Пройдет неделя, самое большое — две, и они будут у Дуная. А пока что конники из Брэилы и из других мест примечают дороги, места для роздыха, делают вылазки и прощупывают то Ковурлуйский край, то Путну, то Вранчу. Выехал и я однажды со слугами боярина Миху. Нам велено было доехать до Корбу, что на реке Серете, и разыскать там пасынка боярина Агапие Чернохута, с которым они вместе сбежали. Я уже трижды туда ездил, встречал Янку Мигдалэ, пасынка Чернохута, бывшего житничера; когда я встретил его во второй раз, неделю тому назад, то привез ответ, который сам же и придумал: мол, через десять суток брэильским боярам надо вместе со слугами быть в Корбу. Туда съедутся староста из Путны, пыркэлаб Галаца и другие молдавские бояре. Либо их поймают и убьют, либо они соединятся и тогда смогут перейти границу Молдовы, — как боярин Миху, Агапие Чернохут.

Внимай и разумей, отец. Мы дважды получали приказ отправиться, но люди и кони не были готовы, понимаешь, твое преподобие, и мы дважды откладывали отъезд. И, видимо, до будущей недели ничего не изменится. Агапие Чернохут человек грузный и старый, и когда он вчера соскочил с коня, то вывихнул левую ногу; пока лекарь будет вправлять лодыжку и растирать ее мазью, до тех пор, как я уже говорил, мы останемся на месте. Но как только Чернохут сядет на коня, мы отправимся в Корбу. Там раскинулась дубрава, а из дубравы путь ведет прямо к реке. По берегу Серета тянутся луга. Ежели наш хозяин хорошенько поразмыслит, как поступить, то мы с дедом Ильей можем перейти под его руку, прихватив с собой тех бояр, о коих я говорил.

— Прибыл я сюда одним духом, — закончил свое повествование отец Стратоник, — трижды менял коней на тех почтовых ямах, которые ты указал.

— Я понял, святой отец, — ответил Ионуц Ждер. — Теперь, после того как ты все рассказал, поешь и отдохни. Господь бог привел тебя к этой тихой гавани, и ныне испытания, выпавшие на твою долю, кончаются. А я должен вернуться еще раз к Серету. Есть у меня одна затея. Ежели и тут поможет господь бог, то в назначенное время прибудем мы в Васлуй и смиренно предстанем перед господарем, а господарь, восседая на Визире, благосклонно посмотрит на нас. Поспешу-ка я, как бы не опередили нас измаильтяне.

Монах Стратоник раскрыл Часослов, склонился и, перед тем как приняться за ужин, а затем отойти ко сну, прочел молитву о ниспослании ему духа смиренномудрия, избавления от чревоугодия и прочей тщеты мирской, искушающей наше бренное тело.

Конюший Ждер поспешил к отцу Никодиму и пыркэлабам, чтобы держать с их милостями большой военный совет. Решение этого совета сразу определилось в мыслях Ждера, как иногда вдруг сверкнет золотой луч средь облаков заката. Боярин Оанча взял на себя заботу составить отряд, готовый к защите дела, задуманного во славу князя.

Текучанским рэзешам, по прибытии в крепость Крэчуна, приказано было подковать коней на передние ноги. Набралось сто человек. Текучанские рэзеши, хорошо знавшие местность, старались не показываться на виду и пасли коней в рощах, тянувшихся по левому берегу Серета, близ Крэишорского брода. Все они находились в подчинении его милости пыркэлаба Оанчи. Им было сказано, что пыркэлаб Оанча где-то разъезжает, но в определенный час появится и поговорит с ними. Пока он будет держать речь, рэзеши будут слушать, сжимая рукоятки своих сабель. И как только он кончит, рэзеши обнажат сабли, и отряд двинется во главе с его милостью.

На правый берег Серета, к Корбу, переберутся конюший Ионуц и отец Никодим со своими слугами и два господарских всадника. Всего их будет шестеро. Потребуется еще два человека, которые будут находиться около самого брода, как будто безо всякого дела и безоружные. Вести себя должны они тихо, мирно. Тут нужны самые толковые люди, какие есть в крепости Крэчуна. А толковые люди найдутся, ибо жители этого края хитростью сродни эзоповской лисе.

В пятницу 27 октября, сразу же после Дмитриева дня, слуги бояр Миху и Чернохута отправились в Корбу. Привал и ночлег они устроили на полпути, ибо атаман Гоголя поднял их еще до рассвета. По обычаю оттоманских конников, которые зовутся акинджиями, слуги бояр Миху и Чернохута кучно не ездили: впереди, для разведки, шел отряд из десяти всадников. Сажен через сто вслед за ними двигались бояре с остальными наемными воинами, числом в семьдесят человек. Надлежало бы защищать отряд и с боков, но для чего нужна защита на столь знакомых дорогах, где они ездили столько раз, где еще видны следы их коней? Когда они подъедут к знакомому уединенному месту, атаман Гоголя подаст голос, и с того берега тотчас ответят ему сторожевые житничера Янку Мигдалэ.

Так все это и произошло, да не совсем так. Прежде чем первые десять всадников подъехали к реке, Гоголя дал им знак остановиться. После этого он подскакал к ним и провел их по тропинке в овраг. Велел им тут ждать. Вскоре возвратился и подал знак боярам и остальному отряду следовать за ним. Так провел он их между дубовой рощей и зарослями ивняка.

И тут боярин Агапие Чернохут вдруг увидел у брода своего пасынка с десятью или двенадцатью слугами. Тот мчался во весь дух, из-под копыт лошадей взлетали брызги. Должно быть, за всадниками гнались.

И действительно, тут же показались преследователи с обнаженными саблями.

— Спасайтесь, батюшка! — махая шапкой, закричал Янку Мигдалэ отчиму. Затем надвинул шапку на голову и вытащил саблю.

Торопливо отдавая приказания, атаман Гоголя направил семьдесят конников на поддержку пасынка Чернохута. А сам со старым казаком дедом Ильей повернул бояр к дубовой роще. Не обнаружив там никого, он двинулся с ними к ивовым зарослям. И тут вдруг сверху, со стороны брода, показались шесть всадников.

Старые бояре резко натянули поводья, и кони, встав на дыбы, внезапно остановились.

Узнали ли они в этих шестерых всадниках неприятелей? Или явственнее донесся до их слуха второй и третий крик Янку Мигдалэ?

Когда же атаман Гоголя и дед Илья Алапин ухватились за поводья боярских коней и потянули лошадей к тем всадникам, что стрелой неслись на них, бояре поняли, что попали в ловушку. Выхватив свинцовую булаву из-за пояса, они рванули удила коней. Пока вздыбившиеся кони били в воздухе копытами, Гоголя вытащил кинжал и отдал короткий приказ деду Илье. Пораженные кони упали, но бояре успели обрушить булавы на головы своих слуг.

Рэзешская конница, напавшая на житничера Мигдалэ, гнала и теснила его все дальше; часть же промчавшихся берегом всадников атаковала боярских слуг. Разбив строй, они погнались за ними, одних убивали, других захватывали в плен.

Ионуц Ждер и монах Никодим с саблями наголо налетели на бояр-перебежчиков. Слуги и господарские всадники окружили их со всех сторон. Георге Ботезату по приказу Ионуца накинул на них аркан, свалив друг на друга, а всадники схватили их за руки.

— Сдаемся… не убивайте! — задыхаясь, прохрипел Агапие Чернохут.

Ждер приказал:

— Взвалите их на коней и переправляйте через брод.

На место битвы прибыл пыркэлаб Оанча. Кони и брэильские всадники стали его добычей. Но двое бояр-изменников, надутые спесью, налитые жиром, остались пленниками конюшего и монаха; в крепости решено было сделать лишь короткий привал.

Спрыгнув с коня, конюший Ждер поспешил к Гоголе и деду Илье. Те лежали — один на боку, а другой лицом вниз. Головы у них были разбиты и окровавлены, но оба были еще живы и стонали от боли. Конюший приказал посадить их на коней. Слуги обвязали им головы тряпьем, посадили раненых на коней и, придерживая с обеих сторон, торопливо направились в крепость. На пути в Крэчуну им встретились другие рэзеши, посланные из крепости пыркэлабом Иваном. Они присоединились к победителям.

Старый бродяга дед Илья испустил дух по дороге, и в крепость рэзеши привезли его мертвым. Атаман Григорий был в сознании, его положили на крыльцо пыркэлаба возле часовни. Лихорадочным взглядом смотрел он прямо перед собой, но не мог произнести ни слова.

Ему подстелили войлок, положили навзничь на бурку. Стоял золотистый полдень, на перилах крылец пели петухи. К нему подошли отец Никодим и конюший. Молча стояли они, глядя на него. Затем Ионуцу Ждеру показалось, что горячий взгляд Григория зовет его.

Он склонился к раненому.

— Ты чего-нибудь хочешь, атаман Григорий?

Не смог ответить атаман Григорий. Наступил час его успокоения. К его голове, стянутой пропитанной кровью повязкой, склонились отец Стратоник и брат Герасим.

Ждер спросил:

— Ты хочешь, чтобы тебя отпели и служили по тебе панихиды?

Стратоник приложил ухо к самым устам умирающего.

— Не отвечает.

— Как мне понять, атаман Григорий, твое желание?

Взгляд атамана Григория был недвижен. Брат Герасим, келейник отца Никодима, вздохнул и проговорил сквозь слезы:

— Этот человек видит сейчас бога.

 

ГЛАВА XIII

Суждены нам спокойствие ветра и тишь воды…

— Преподобный отец Амфилохие, не тревожься более, чем подобает.

— Как не тревожиться, постельничий? До сих пор Ионуц Ждер все делал разумно. Он благополучно добрался до Афона, благополучно возвратился, но вот тут начал задирать измаильтян. После той заварухи у Корбу нехристи тоже стали нарушать наши границы. Со всех сторон до меня доходят такие вести. Господарь будет огорчен.

Постельничий Штефан, повернувшись в кресле, улыбнулся:

— Стало быть, Ионуц Ждер начинает войну с турками? Не нужно быть ритором, преподобный отец Амфилохие, чтобы доказать, что это лишь видимость, а истина совсем иная.

— Докажи мне, я с радостью выслушаю, но господарь горяч в гневе и наших рассуждений не станет слушать.

— Угоди князю тем подарком, что привез Ждер.

— Подарок хорош, однако при виде Миху и Чернохута едва ли посветлеет чело князя, скорее омрачится. Как только он взглянет на этих бояр, всколыхнутся в его сердце старые обиды.

— Прежде всего внемли моему совету. Война давно уже подготовлена султаном Мехметом. Он так решил, а воля его непоколебима. Понимая, что войны не избежать, Штефан-водэ готовится к защите, а посему мы и находимся в этом стане. Нет, князь не снимет голову с такого горячего молодца, как Ждер, за его проделки у Серета. Ведь не Ионуц же несет вину за предстоящую войну с измаильтянами? Разве может тот, кто мнит себя посланником Аллаха на земле (слушай и не улыбайся), кто считает себя повелителем повелителей мира сего, властелином судеб и жизней людских, королем королей, императором Запада и Востока, наследником шахиншахов, кто считает себя вправе оставлять государства в покое либо обрекать их на войну, — разве может он встретить препятствия на своем разбойничьем пути? В год от рождения Христа 1453-й он покорил, как тебе известно, Константинополь; в 1459 году его полчища растоптали Грецию и Сербию; через два года он захватил Трапезунд, где находился и я с комненскими кесарями; годом позже — Лесбос; на следующий год — Валахию и Боснию; еще через год Караманию. В 1470 году он стал владыкой острова Негропонте; в 1472 году одержал победу над Узуном, шахом персов. Но два года тому назад, защищая трон Раду-водэ, войско Мехмет-султана потерпело жестокое поражение от Штефана-водэ. Так по какой же причине его величество Мехмет отложит нашествие на Молдову? Не стерпев позора, он еще нынешним летом двинул свои орды к северу, к этому осиному гнезду, которое называется Ак-Ифлак. Три месяца мы пребываем в ожидании, и вот конюший Ждер извещает тебя, что сей Вельзевул уже дал Сулейман-бею власть над всеми войсками, кои стянуты для нашествия на Молдову. Как же может Ионуц Ждер быть виновным в этой войне? Дозволь потешить душу — посмеяться над таким обвинением.

— Может, оно и верно, постельничий, но как доложить о сих известиях господарю?

Штефан Мештер перестал смеяться и пристально посмотрел на архимандрита.

— И мне дорог конюший, — чуть помедлив, проговорил он вполголоса, глядя в окно часовни, — но другим, кажется, он еще дороже. Так вот мыслю я, что ты должен немедленно представить Ждера господарю.

— Ну что ж, последую совету твоей милости. Совет добрый… — согласился отец Амфилохие.

Он трижды хлопнул в ладоши, и тотчас же появился отец Емилиан.

— Чем занят князь?

— Приказал придворным отрокам принести ему одежды.

— Тогда самое время. Скажи, отец Емилиан, а что делает конюший?

— Конюший Ждер спит в моей келье. Его милость почивает на лавке, а слуга его на полу. На них сейчас можно дрова колоть — не услышат. Думаю, что проспят до полудня.

— Подними их. Разбуди конюшего и передай ему, чтобы через четверть часа был здесь. Пленники, коих доставил он этой ночью, в надежном месте?

— Они под нами… — опустив глаза, вздохнул отец Емилиан.

— Итак, — продолжал архимандрит, — пусть конюший немедля будет здесь. А добычу, которую он доставил, пусть сам и представит князю.

Выйдя из кельи архимандрита, отец Емилиан поспешно прошел в другое крыло двора. Холодный северный ветер кружил снежные вихри. Всю неделю погода стояла хорошая, лишь накануне ночью, когда Ждер, отец Никодим и господарские служители с пойманными боярами подъезжали к Васлую, все преобразилось. Погода изменилась — месяц пошел на убыль. За два часа, пока молодой конюший сообщал архимандриту самые важные известия, зима вновь сковала землю. Сейчас метель трепала бороду отца Емилиана и развевала полы его черной рясы.

Когда он приоткрыл дверь и заглянул в келью, он увидел две пары глаз, устремленных на него: Ждер, лежавший на лавке, выглядывал из-под попоны; татарин лежал прямо на полу, положив под голову седло.

Ждер пробормотал:

— Экая погода! Как теперь быть? Господарь не выедет верхом, и мне не удастся предстать перед ним с пленниками… Скажи, отец Емилиан, чем занят брат мой? Хотел бы я держать совет и с его преподобием.

— Погоди, конюший, — поспешно прервал его келейник, — готовься отправиться на другой совет, на котором ждет тебя господарь.

— Как ты сказал?

— Я точно сказал: подымайся попроворнее, освежи лицо водой и поспеши к отцу Амфилохие. Мы выведем из темниц бояр, коих ты привез, и ты сам представишь их государю.

Ждер вскочил с лавки:

— Ботезату, ты еще не отправился за батяней Никоарэ? Ты еще не возвратился? Ты еще не побрил меня?

— Нет времени для этого, нет времени, — сетовал отец Емилиан. — У тебя есть время лишь на то, чтоб накинуть на себя кафтан и мчаться во дворец. Скорее, честной конюший. Отец архимандрит сердится.

— Да что произошло?

— Не знаю. Он разговаривал с его милостью постельничим, а тот смеялся.

— Ну тогда, отец Емилиан, я лечу туда, чтоб помирить их. Окуну пальцы в кувшин с водой, принесенной Ботезату, протру глаза, подставлю после этого лицо свое ветру и буду свеж. Спустимся на двадцать две ступени под часовню, чтобы забрать оттуда свою добычу, потом отсчитаем двадцать две ступени вверх и окажемся у дверей архимандрита. Ботезату, дай знать батяне Никодиму: непременно надо и его преподобию быть там.

Ждер поспешно оделся, к поясу прикрепил лишь итальянский кинжал.

Отец Амфилохие и постельничий Штефан ждали его в зале возле княжеских покоев. Обросший бородой Ждер подошел к ним с покорным видом. Позади конюшего следовали схваченные им бояре — Миху и Агапие. Они похудели и осунулись, но пытались держаться с достоинством, шли неторопливо, не выказывая страха. Оба были уже без поясов и без оружия, не знали, куда девать руки. Не глядели по сторонам, явно не желая узнавать отца Амфилохие. Они были погружены в свои думы и, чувствуя, что приближается их смертный час, чуть слышно шептали молитву. Двое стражей время от времени подталкивали их рукоятками сабель в спины, согбенные от усталости и мучений.

Слышно было, как отдавались шаги ступавших по деревянному полу, потом они смолкли. Стражи по знаку архимандрита быстро повернулись и вошли в княжеские покои. При свете пасмурного дня взглянули друг на друга и все те, кто был около пленных. За тремя высокими окнами непрестанно кружились снежинки. Послышались еще чьи-то осторожные шаги. Это вслед за всеми вошел отец Никодим. Людей, стоявших вокруг пленных бояр, вместе с отцом Емилианом, было семеро.

Тогда распахнулись двери, и в зал неторопливо вошел господарь Штефан-водэ.

Сделав три шага, он остановился и устремил на пленников твердый взгляд. В его глазах, цвета хмурого зимнего неба, нельзя было прочесть ни жалости, ни гнева.

Таким же взглядом князь посмотрел на всех остальных. Он хотел было задать вопрос, но, раздумав, шагнул к конюшему Ждеру, узнав его наконец. Он ожидал увидеть бравого воина, а перед ним стоял измученный странник. Господарь улыбнулся ему, и улыбка эта тронула отца Никодима до глубины души.

— Так это вы? — обратился он к пленным, и улыбка мгновенно исчезла с его лица.

Бояре молча склонили головы.

— Господь соблаговолил привести вас на мой суд здесь на земле, в этой жизни… — сказал господарь. Потом, помедлив, продолжал: — Господь соблаговолил привести вас на суд мой, и преступные деяния ваши мы не вправе простить. Твоя милость, боярин Агапие, прикинулся другом родителя нашего Богдана-водэ. Ты вместе с другими увлек его на увеселения и пляски в свой дом, и там нашел он свою смерть. Того, кто был зачинщиком злодейства, дядю нашего Петру Арона-водэ, мы покарали должной карой. Не с радостью, а со скорбью мы это сделали, приняв на себя обет искупления. И сейчас со скорбью смотрим мы на тебя, Агапие Чернохут, и ты примешь должную кару, дабы возыметь в другом мире право на успокоение души. И ты, логофэт Миху, двадцать лет вкупе с недругами нашими строивший козни против нас, также предстанешь пред верховным судом боярским, и он определит тебе наказание, соответственно вине твоей. До сей поры мы с беспокойством восседали на месте, определенном для нас владыкой Христом; отныне мы безбоязненно готовы встретиться с родителем нашим Богданом-водэ в царстве вечной жизни…

Глаза князя заблестели от слез. Пленные бояре, пребывавшие в безысходной тоске с того самого мгновения, как были пойманы, склонили головы и опустились перед князем на колени.

— Поступить с боярами этими, как они того заслужили, — повелел князь. — А тела их предать земле с честью. Пусть погребены они будут под храмами, которые сами основали. А родичи их пусть предстанут пред нами.

В зале царило молчание, только зимний ветер бушевал и стонал на дворе.

Господарь повелел:

— Увести их.

Двое стражей с саблями наголо вывели пленников в сени, где их уже ждали другие служители.

— Конюший Ждер пусть останется с нами, — сказал Штефан-водэ усталым, изменившимся голосом.

— Я здесь, пресветлый государь, — промолвил Ждер, представ перед своим повелителем.

— Подойди к нам, конюший, и поведай, трудным ли было твое долгое странствие.

Ждер смело ответил звучным голосом:

— Светлейший повелитель, странствие мое было удачным. Я много путей исходил, многое с пользой увидел, о чем, по велению святого Амфилохие, я расскажу тебе, государь. Я был в многолюдных местах, ходил и по пустынным краям, но в странствии я так страдал от голода, твоя милость, что пришлось съесть часы.

— Что ты сказал, конюший?

Тотчас вступил в разговор отец Амфилохие, стоявший рядом наготове.

— Светлейший князь, конюший говорит о петухе, коего возил с собою, дабы тот будил его по утрам, когда день сменяет ночь. Все разумно делал этот молодой конющий, твоя светлость; и упрекаю я его лишь за поимку этих бояр на границе Валахии, — это ведь только на руку измаильтянам.

— Ты считаешь, отец Амфилохие, что сей преданный мне слуга виновен в этом?

— Я не считаю так, государь, но я упрекнул его.

— Тогда, отец Амфилохие, надо загладить сие нарекание. Пусть твое преподобие передаст нашему главному логофэту Томе, чтоб он повелел дьяку написать грамоту. Грамотой сей мы даруем нашей княжеской властью конюшему Ону Черному землю Болбочень, что лежит в нямецком краю меж озером Модри и господарским именьем Попа Нанду; да будет она навечно его вотчиной и перейдет к наследникам его вместе с нашим охотничьим домом, что стоит на той земле.

При словах «навечно его вотчиной» и «перейдет к наследникам его» Ждер мысленно представил себе, как будет рада, как будет гордиться боярыня Илисафта. Он был так потрясен этим княжеским даром, что не замечал, как архимандрит делает ему знак поклониться и поблагодарить господаря. Слезы застили глаза Ионуца, он лишь припал губами к протянутой руке господаря, а Штефан-водэ ласково похлопал его по плечу.

И тогда господарь вскинул глаза на постельничего, стоявшего от него в двух шагах:

— Постельничий Штефан, вижу, ты мне хочешь что-то сообщить…

— Добрую весть, светлейший государь, — склонился в поклоне валашский боярин. — Мои повелительницы пребывают в полном здравии и благополучии.

Лицо князя просияло, он снова обратился к Ждеру и архимандриту Амфилохие.

— Отец архимандрит, приведи молодого конюшего на наш совет…

— Последую повелению твоему, государь, — ответил архимандрит.

Когда же князь обратился и к иеромонаху Никодиму, у младшего Ждера стало радостно на душе за своего брата.

— Преподобный отец, как здравствуют наши пыркэлабы в Крэчуне?

— Оба здравствуют, светлейший князь, и сабли держат наготове.

— Да, да… — проговорил господарь, — ибо приближается зверь, явившийся в видениях святому евангелисту. Помнишь, как ты мне читал когда-то Апокалипсис в монастыре Нямцу?

Опустив голову, господарь некоторое время стоял в раздумье, тихо похлопывая левой рукой по золотым пряжкам пояса. Потом, подняв чело, спросил:

— Каковы последние вести о веницейских послах?

— Государь, как известно тебе, они проехали заставу Ойтуза и остановились в Тыргу-Окна. Ждут, когда их нагонит посланник его святейшества папы римского. А поскольку в горах холодно, посланник папы задержался в Георгиень, где и пребывает до сих пор. Затем он последует в Тыргу-Окна. Оттуда все трое поедут в Бакэу, где их примет Александру-водэ. Через день прибудут в Роман, а там их встретят бояре, коим ты, государь, повелел сопровождать послов сюда, в стан.

— Стало быть, людям нашим надо быть в Романе через неделю.

Князь посмотрел вокруг, остановил свой взгляд на постельничем. Штефан Мештер и архимандрит знали, что приказ уже обдуман и подготовлен. И все-таки казалось, что князь что-то хочет еще добавить к нему.

— Прошу его милость постельничего Штефана соблаговолить отправиться через неделю в Роман вкупе с постельничим нашим Югой. Постельничий Штефан будет толмачом для послов, ибо итальянцы не знают по-молдавски.

— Знают, но не очень хорошо, — улыбнулся Штефан Мештер.

По этому поводу князь и постельничий не раз шутили, и потому господарь ответил улыбкой на улыбку Мештера.

Затем он сказал:

— А кого поставить во главе двух отрядов рэзешей? Мы повелеваем во главе этих отрядов отправиться боярину нашему Ону Черному.

Он пристально посмотрел на конюшего. Ждер на сей раз сразу опустился на правое колено, так как, будучи левшой, он и на колени опускался не как все люди.

— Светлый князь, — смело заговорил он, — как только ты дозволишь удалиться, я пойду к Ботезату, моему слуге, пусть сбреет он мою бородищу. И ежели ты соблаговолишь…

Конюший Ждер замолчал, ибо отец Амфилохие подал ему знак: подобное поведение было недопустимым, на такую дерзость никто не отваживался перед господарем.

Что такое? Что позволить, конюший Ону?

Ждер молчал.

— Если у тебя есть какое-то желание, говори, конющий Ону, ибо сегодня твой день.

Эти слова были произнесены таким тоном, что все поняли: над младшим сыном Маноле Черного простирается нечто большее, чем княжеская милость. Вокруг господаря сейчас стояли лишь самые верные ему люди: архимандрит, постельничий и монах из Нямцу. Среди этих немногих князь имел право спуститься на мгновение с тех заоблачных высот, в которых он обычно представал перед людьми.

— Светлый государь, — нерешительно продолжал Ждер, — у меня даже голос пропал, так сердито смотрит отец архимандрит. — Я подумал о том, что если бы твоя милость отдал уже сейчас под мою руку конные отряды, я бы их загодя обучил искусству верховой езды: чтобы они в мгновение ока могли взобраться на коне по откосу и так же стремительно спуститься в ущелье; чтобы могли они для боя быстро разом спешиться и так же легко вскочить в седло. Всему этому я выучился от родителя моего великого конюшего, от братьев моих — Симиона и Никоарэ, ныне отца Никодима. Науку эту они успешно могли бы преподать рэзешам вместе с братом моим Кристей. Простой люд умеет, конечно, сидеть в седле, но не знает истинного мастерства. Мы обучим их этой науке; подобному мастерству подивились даже измаильтяне…

— Ну, что же ты остановился, конюший Ону? Говори…

— Это уже другая история. Когда ты пожелаешь, я расскажу и ее.

— Хорошо. Повелеваю тебе, конюший Ону, взять под свое начало оба отряда рэзешей, которые последуют в Роман.

Голос Штефана-водэ вновь изменился. Когда Ждер поднялся с колен, господаря уже не было.

Конюший Ону Черный — так называл его господарь, и так он был записан в княжеской канцелярии — получил на следующий же день два полка рэзешей, из Нямцу и Сучавы. Он выбраковал слабых лошадей, отстранил людей, которые показались ему хилыми; оставшихся разделил на отряды по двадцать человек и повел на ученье за Редиул-луй-водэ, в места, наиболее подходившие для подобного дела.

«Нас, рэзешей из Верхней Молдовы, нелегко испугать. Князья пожаловали вотчины и поселили в местах необжитых, чтобы мы основали там селения и крепили в них порядок. Издавна, от дедов и прадедов, мы знаем, что такое княжеская служба. Со спесивыми придворными у нас ничего нет общего. Может статься, у них много должностей, но и мы из старинных родов, не хуже бояр, и, кроме бога и господаря, никакой власти не признаем.

А вот сейчас признаем. И не потому только, что Ону Черного послал сам князь (когда присылает господарь, тут уж ничего не поделаешь), а потому что Ждер — муж достойный. Он сам про себя говорит: «Я исконный рэзеш». О совершенных им подвигах идет слава по всей стране. С небольшой подмогой отправился он в брэильскую землю и привел оттуда, выкрав из-под носа у турок, двух бояр, двух врагов светлейшего князя, привел их на аркане в княжеский стан и бросил к ногам господаря. Совершал он н другие дела. Бывал и на Святой горе.

Тех двух бояр позавчера казнил палач. Затем пришли их родичи, им дозволено было обрядить покойников и достойно похоронить. Гробы поставили в церковь святого Иоанна, священники прочитали молитвы. Были устроены и поминания. Родичи пришли к господарю, били ему челом. Князь говорил с ними милостиво, со скорбью напомнил о грехах, совершенных казненными боярами. Не казнить их он не мог.

Итак, мы находимся под началом конюшего Ждера, и его милость обучает нас разным удивительным делам, кои нам по душе. Умеете ли вы взлетать в седло, не опираясь на стремя? Наверно, умеете. А вот перемахнуть через седло — навряд ли. А на полном скаку поднять с земли копье? А растянуться на спине коня от гривы до хвоста? А соскользнуть с седла, пролезть под брюхом лошади и вновь очутиться в седле? А вскочить на коня на полном скаку? А спрыгнуть так же на всем скаку на землю? Все это мелочи для ловких наездников, говорит конюший. Его милость научит нас и другому, чтобы стали мы такими конными ратниками, коим нет равных на всем свете. У конного ратника не только конь — у него и копье, и лук, и сабля. И он должен знать, когда и чем орудовать. Всему этому научит нас конюший Ону, теперь мы хорошо его узнали и гордимся им. Другие ведь так нос задирают, что его и копьем не достать, а Ону Черный держится с нами как брат. Когда вечерами мы возвращаемся в свои жилища, то непременно находим бочонок вина, чтоб охладиться. Его милость Ону говорит: ежели мы, рэзеши, не будем пить вино, то кому же его и пить?

Знайте, говорит конюший, что слухи, которые доходят о турках и о султане Мехмете, верны. Я своими глазами видел, что орды султана двигаются сюда. Султан Мехмет отдал такой приказ Сулейман-беку: слушай, говорит Сулейман-бек, отправляйся в страну Молдову и покори ее. Сулейман-бек уселся на ковер, поджал под себя ноги, справа от него слуги положили ятаган и булаву, слева щит, лук и колчан. Повелел Сулейман-бек: пусть предстанут перед ним военачальники янычар. Пришли они. И сказал Сулейман-бек: пойдем и захватим Молдову. Военачальники поклонились и пошли к янычарам.

— Янычары, — сказали они, — пойдем воевать в Молдову!

И вот в то время, когда они готовились пойти на Молдову, подымается вдруг главный их мулла, который зовется имамом, и говорит:

— А слыхали вы о некоем Штефане-водэ?

— Не слыхали.

— А про воинов-наемников Штефана-водэ слыхали?

— Не слыхали.

— А про рэзешей Штефана-водэ слыхали?.

— Йок , и о них не слыхали…

— Ну тогда сначала отправляйтесь и узнайте их. Затем вернетесь ко мне и скажете, сможете ли вы побить их и захватить Молдавскую державу.

Эти слова нашего конюшего Ону значат для нас больше, чем стакан доброго вина».

В начале ноября погода целую неделю была изменчивой. Потом небо снова прояснилось, заблистало солнце. Ясное небо, легкий морозец, — куда как хорошо для пути!

Постельничий Штефан и конюший Ону Черный тронулись в Роман с двумя полками рэзешей для встречи папского и веницейских послов. Встреча состоялась в епископских палатах; впереди, торжественно облаченный, стоял преосвященный владыка Тарасий. А за Тарасием — постельничие Юга и Штефан. Штефан Мештер произнес приветствие от имени князя.

Когда послы услышали, что постельничий говорит на их родном языке, то премного обрадовались, повели речь с его милостью, стали выспрашивать, из какого он рода и где обучался. Узнав все, тотчас стали его друзьями, а лица их озарились радостью.

Веницейские послы — два высокопоставленных синьора, один пожилой, другой помоложе. Когда распахивались их плащи, то сверкали дорогие одежды. Посол папы — седобородый священник, одетый в темную сутану, как полагается доминиканцу.

Постельничий Штефан Мештер, знавший итальянцев, понял, что доминиканец отец Джеронимо, одетый скромнее всех, был самым мудрым и более других наделен властью.

— А два этих веницейских патриция, — объяснил постельничий конюшему Ждеру, — только с виду выглядят пышно и великолепно. На самом же деле тайный Совет десяти Венеции ничего не доверил им — лишь доставить грамоту и сказать Штефану-водэ несколько изысканных приветственных слов.

Веницейцы слишком скрытны в своих государственных делах. Они чаще подстрекают воевать других, а сами редко берутся за саблю, ибо у королей и императоров войска, а у веницейцев только торговые корабли. Однако эти два синьора мне по душе, мне нравится их поведение и то, что они идут к нашему Штефану-водэ с любовью; о нем в их стране говорят с большой похвалой. Но отец Джеронимо может быть более полезен, ибо папа Сикст, яро ненавидящий Мехмета, снабдил сего монаха письмом особой важности, в коем обращается ко всему католическому купечеству и дает отцу Джеронимо полномочия вести переговоры с королями и императорами об оказании Молдове военной помощи. Он и прибыл позднее потому, что останавливался в Буде, а прежде чем побывать у короля Матяша, был у ляшского короля Казимира. Я, конечно, рад, что к господарю прибывает столько послов, но был бы более рад, узнав, что войска их государств выступили против турок.

Когда послы вышли из епископских палат и готовились со своими слугами сесть на коней, они увидели выстроившихся ровной стеной рэзешей. По знаку, незаметно поданному Ждером, стена шевельнулась и рэзеши одним махом оказались в седле. Взметнулись прапоры и плавно опустились пред послами, тогда как сами всадники оставались недвижными, будто окаменели.

Веницейские послы изумились:

— Что это за воины?

— Sono gli uomini di Suo onore — ответил постельничий Штефан.

— Княжьи люди? — вновь изумились веницейцы.

— Хотел бы я знать, — добавил один из них, — в какой стране отобрал и нанял князь сих воинов.

— Это молдавские земледельцы, — объяснил постельничий. — Ко двору господаря, который вы увидите, кроме тысячи наемных воинов, стекаются также добровольцы из сельских жителей.

Итальянцы слушали со вниманием (ибо это было их делом) и следили за тем, в каком безупречном порядке передвигались всадники. Рэзеши были одеты в серую одежду, на головах — серые смушковые шапки. Вооружены саблями и копьями. Они не носили железных кольчуг; грудь, плечи и бока прикрывали им панцири, сплетенные из волосяных шнуров. «Это легкая конница, наподобие скифской, о которой говорил еще Геродот, — размышлял доминиканец отец Джеронимо де ла Ровере, племянник папы Сикста. — А скифская конница победила персидского царя Дария».

— Кто командует кавалерией? — спросил его преподобие постельничего Штефана.

— Молодой синьор по имени Ждер, отец Джеронимо.

— Мне кажется, что я уже слышал это имя.

— Возможно.

— Если не ошибаюсь, на пиру у княжича-наследника Александру-водэ в Бакэу бояре с похвалой говорили о нем. Они рассказывали о том, как начались стычки с язычниками в конце октября, три недели тому назад. Говорили, что Ждер, перейдя границу, напал на нечестивцев и захватил двух дворян, давних врагов князя.

— От души желаю, чтобы такая участь постигла всех врагов господаря, — вздохнул постельничий, — ибо князь воюет не ради добычи, а за веру христианскую.

— Стало быть, это и есть тот самый герой? И он один совершил свой подвиг?

— Да, он, с небольшой подмогой. Позволь заверить тебя, преподобный отец, что юноша сей наделен как умом, так и храбростью.

— Насколько я понял, число его воинов было меньшим, нежели число врагов, на коих он напал.

— Верно, так оно и было. Говорил ли что-нибудь об этом Александру-водэ?

— Нет, не говорил. Заметил я, однако, что лицо его несколько помрачнело — эго, конечно, между нами. Угрюмый его взгляд запомнился мне. Стало понятно, что молодой князь Александру жаждет подвигов и побед, мечтает о ратной славе. Мечта достойная, и я с похвалой сказал об этом веницейским синьорам.

Постельничий подтвердил:

— Да, верно, такое желание есть у княжича.

— Только желание?

— Пока только желание, отец Джеронимо. Быть может, когда Александру-водэ достигнет возраста родителя своего, он совершит такие же подвиги, как наш господарь.

— Дошли до меня слухи о некоторых странных делах… — попытался осторожно выспросить постельничего отец Джеронимо.

— Преподобный отец, — торопливо ответил валашский боярин, — дворяне этого края легко распускают язык. Лучше не верить тому, что ты услышал.

— Так я и поступлю, постельничий. Сдается мне, что не очень-то тебе по душе молдавские бояре.

— Одни по душе, другие нет. Ежели судить о них по тому, как они владеют саблей, то все они должны бы нравиться мне, но не нравится мне их надменность, их непостоянство, их неприязнь к чужестранцам и вместе с тем любопытство: они все норовят выпытывать у заезжих гостей, что делается на белом свете.

Доминиканец, не спуская пристального взгляда с постельничего, улыбнулся.

— Стало быть, постельничий, ты осуждаешь желание некоторых людей все узнавать?

Осуждаю у моих соплеменников; однако я нахожу его естественным для отца Джеронимо де ла Ровере.

Монах на минуту развеселился; перестав расспрашивать, он стал внимательно присматриваться ко всему, что происходило вокруг под ярким полуденным солнцем. С самого отъезда из Романа им не встретилось ни одной живой души; слышался только монотонный топот коней в отряде рэзешей. Без конца тянулись пустынные дали.

Через некоторое время он вновь с дружеским видом обратился к постельничему.

— Как прекрасна тут природа! — сказал он. — Не понимаю только, почему она мне кажется столь грустной.

— Она красива, ибо она творение рук божьих, — ответил постельничий Штефан, — однако людям, живущим здесь, некогда было озарить ее радостью. Из века в век губили, захлестывали наш край волны нашествий. Налетали и разоряли ее монгольские орды. Люди тут не могли создать ничего прочного. Жилища им приходилось воздвигать лишь из дерева и глины; многие следовали примеру зверей и зарывались в землю. Каждое утро этот народ благодарил господа бога не столько за хлеб насущный, ибо его вполне достает, сколько за то, что он сохранил им жизнь, ибо она у молдаван подобна цветку, растущему на берегах Днестра: в любую минуту может его сжечь степной суховей. Едва успевали они вознести благодарность господу за ниспосланный утренний свет, как орды устремлялись на их земли. Небо багровело от пожаров, и жителям приходилось спасаться в лесах и горах. Во всем мире только здесь прикрепляли к телегам два дышла — одно спереди, другое сзади, чтобы в случае опасности можно было быстрее перепрячь волов с одной стороны на другую и изменить свой путь. Тут люди не были искусны в войнах, ибо никогда не посягали на чужое добро — они привыкли лишь защищаться от вторжений так же, как и от ураганов, пожаров и наводнений. Но пережитые бедствия научили их быстроте и стремительности: они быстро нападают, столь же стремительно отступают. После стычек они возвращаются за погибшими, дабы предать их тела земле по христианскому обычаю. Они не забывают о поминовении усопших; роют в их память колодцы для жаждущих странников, устраивают каждый год тризны. Одно поколение сменяет другое, питая надежду, что в грядущем веке наступит мир для детей их потомков. Господарь Штефан-водэ хочет, чтоб этот не ведающий покоя народ прочно осел на своих землях, хочет пролить свет в этот сумрачный край. Первые крепости, которые он воздвигает из камня, — это святые обители, посвященные господу Иисусу Христу. Другая, еще более надежная крепость, которую пытается воздвигнуть князь, — это духовная сила, озаренная верой. Поэтому и подымается сейчас страна против нашествия измаильтян.

Доминиканский монах слушал, задумчиво глядя на видневшиеся вдали села. То тут, то там возвышались журавли колодцев. Вдалеке, на берегу какого-то водоема, среди пустынных дубрав и полей, покрытых чистым снегом, бродили отары овец.

— Послы святейшего отца нашего папы, — сказал доминиканец, — бывали в этих краях. Мне неизвестно, знали ли они князя Штефана. Одни из них, возможно, и знали, другие слышали о нем, будучи при дворах христианских королей, соседей Молдовы. Удостоился и я знакомства с августейшими особами. От дворян мадьярских и ляшских слышал я лишь лестные слова о королях Матяше и Казимире. Я ожидал, что и ты будешь восхвалять своего господаря, однако твоя милость только рассказал историю этого края. Каков же ваш князь? Заурядный человек? Или просвещенный муж? А может, искатель приключений? Кто он, Штефан-водэ?

— Это истинный князь, познавший страдания своего народа.

Доминиканец не спускал с него испытующего взгляда; постельничий горько и зло улыбнулся.

— Государства Запада, — сказал он, — наслаждаются довольством. Они унаследовали крепости и богатства, к до них не докатываются нашествия вражеских орд, ибо здесь стоят такие не имеющие громких титулов правители, как Штефан-водэ. Были и другие герои: Кастриот и Янош Хуняди, коим лишь на словах обещали помощь послы его святейшества или великой Веницейской республики. Не держи на меня обиды, если я скажу, что и нынешние послы, видно, прибыли с такой же целью. Повелитель же мой нуждается не в речах и грамотах.

— Почтенный боярин постельничий, — вступил в разговор один из веницейцев, до того времени внимательно слушавший Штефана Мештера, — соблаговоли изменить свое мнение о нас.

— Охотно изменю его, синьоры, ежели обстоятельства и ваши действия позволят мне сделать это.

— Уверяю тебя, что и мы готовы поднять меч во имя Христа.

Постельничий криво улыбнулся.

— Блистательный синьор, — сказал он веницейцу с поклоном, — позволь обратить внимание твоей милости на вольных воинов, кои сопровождают нас, и на конюшего Ону Черного, их предводителя. Прошу поверить, что их сабли и крепки и остры. Есть у нашего господаря и казна и замки. Но я не осмелюсь сказать, что вся наша рать вместе с мечами ваших милостей составят хотя бы четвертую часть воинства антихриста. На Молдову движется войско, которое измаильтянин считает непобедимым.

Доминиканец вздохнул:

— Остальные три четверти, коих недостает, будут восполнены покровительством всевышнего.

— Аминь, — склонились веницейцы.

Постельничий молча посмотрел на них и не произнес ни слова.

Посол папы римского вновь повернулся к постельничему, давая понять ему взглядом, что хотел бы продлить начатый разговор.

— Желал бы я, — сказал он дружелюбно, — услышать похвальные речи, коих достоин повелитель твоей милости.

— Некоторые принцы и короли нуждаются в похвалах, — улыбнулся постельничий Штефан, — как нуждается в похвалах вино сомнительного качества. Дорогое вино я привык пить без лишних слов. Вы, ваши милости, узнаете о моем господаре так же, как я — по делам его.

— Сии слова мне нравятся, — одобрил доминиканец. — Относительно вина я держусь такого же правила. Но приложимо ли оно к людям? Хотел бы я знать, где познал науку дипломатии и воинское искусство твой князь.

— Думается мне, преподобный отец, — резко ответил постельничий Штефан, — во дворах королей некоторые считают, что наш господарь скорее сродни медведям и быкам, нежели докторам философии. Надеюсь, тебе, отец Джеронимо, приятно будет узнать, что Штефан-водэ испил воды мудрости из того же восточного колодца, из которого пил и Запад. В дни своей молодости он обучался у монахов и ученых Византии.

— Стало быть, мне предстоит удовольствие говорить с князем на языке эллинов?

— Будешь иметь сие удовольствие, преподобный отец. Это доставит удовольствие и моему повелителю. Полагаю также, что ты возьмешь на себя труд познакомиться и с церквами, построенными князем во славу Христа. Дабы воздвигнуть их, князь выписал мастеров из Италии. Живописцев он вызвал с Востока. Однако и тех и других он наставлял сам, чтобы они подчинили свое мастерство его замыслам и вкусу.

— Тогда ключ от его души совсем иной, нежели мы себе представляли.

— Не в обиду будь сказано, совсем иной.

— Я безмерно рад слышать это.

— Что ж, отец Джеронимо, вырази свою радость и на латинском языке; князь Штефан поймет тебя.

— Я просто изумлен, — растроганно признался доминиканец. — Позволь теперь, честной постельничий, полюбопытствовать еще раз и спросить тебя: какие силы выставит князь Штефан в будущей войне?

— Если речь идет о людях, отец Джеронимо, то прежде всего князь позаботился найти таких воинов, коих ты уже видел.

— О таких всадниках я знаю по «Истории» Геродота.

Они происходят от времен самых древних, преподобный отец Джеронимо. Они рождены землей, в которой покоятся их предки. Доходы, необходимые для содержания войска, поступают в княжескую казну из застав на торговых путях. С тех пор как измаильтянин перекрыл морской путь для наших веницейских друзей, торговые пути идут по суше. А путь в Кафу и к восточным пряностям проходит через Молдову. Есть такая поговорка в сей стране: «У торгашей доход хорош, не то что у иных вельмож…»

Доходы от таможен господарь наш приносит в жертву Христу. Заняв княжеский престол, он долгие годы готовился к своему подвигу.

— Насколько мне известно, постельничий, и твоей милости пришлось пострадать от того, что сей князь появился на свете. Ведь ты был боярином Басараба.

— Да, я был боярином Раду-водэ Басараба. Но душа моя была с теми, кто боролся за веру. Я советовал Басарабу-водэ отвернуться от измаильтян; он не внял моим советам и очутился в стане басурман. Моя судьба — быть среди христианских воинов.

— Ты, стало быть, уверен в победе князя Молдовы?

Быть может, в победе не уверен и сам князь, но он не мешкает ни минуты, готовится к битве. Не улыбайся, отец Джеронимо, когда я говорю тебе, что мы несем святую службу.

Доминиканец повернулся к валашскому боярину и вскинул на него глаза, заблестевшие от слез.

Разговаривая так, они поднимались по одному из холмов над долиной Серета. В лучах полуденного солнца вдалеке виднелись села, над которыми клубились столбы светлого дыма. Еще дальше темнели леса, пущи, а над ними высилась большая гора с розоватой снежной вершиной.

Отдыхая на привале, путники любовались величественным видом горы Чахлэу. Затем по отлогому склону спустились в укромную долину. На опушке леса по едва приметной тропинке выехали им навстречу два всадника; на них были накинуты бурки, а на головах надеты точно такие же шапки, как и у рэзешей Ждера. Они направились к конюшему и, поклонившись, обменялись с ним несколькими словами, а после этого умчались вперед — к другим дубравам, по другим тайным тропинкам.

Конюший Ждер подъехал к постельничему.

— Честной постельничий, нужно торопиться. Господарь ожидает, что мы прибудем до захода солнца.

— Что ж, пришпорим коней, — согласился постельничий Штефан. — Да будет тебе известно, конюший Ону, что эти веницейские бояре и римский поп держатся в седлах не хуже твоих рэзешей.

— Позволь усомниться и не поверить этому, честной постельничий, — горделиво ответил Ждер.

— А ты поверь, конюший. Что тебе еще сказали эти два всадника?

— Сказали, что несколько брэилян показались близ крепости Крэчуна. Я думаю, что лучше было бы мне быть там, нежели с этими папистами.

— Если господарь послал нас сопровождать их, то он все обдумал. Ни нам, ни этим чужестранцам намерения князя неизвестны, но мы обязаны исполнить его волю. Пойми, конюший Ону, что наш век еще не достаточно ценит князя Штефана-водэ. И ведай еще: когда мгла рассеялась над горой Чахлэу, я увидел над нею знамение победы. Наверное, многие жители этого края увидели сие чудо; некоторые, конечно, догадались, что это значит, и возрадовались.

Ждеру стало не по себе от этих слов, затем его взгляд посветлел, и предводитель рэзешей постарался, чтобы добрая весть, которую услышал он от постельничего, разнеслась по всему отряду. Когда рэзеши пустили вскачь своих коней, торопясь поскорее доставить послов в княжеский стан, лица у них сияли, и казалось, все окрест повеселело.

Преподобный отец Джеронимо де ла Ровере увидел большую отару овец, пасущихся близ какого-то села; вся поклажа пастухов была снята с ослов. Жители села плясали за околицей хору, чтобы повеселить пастухов. Старые гуртоправы в длинных, до пят, косматых бурках, опершись на посох, глядели на молодежь. Два молодых чабана сбросили наземь тяжелые бурки и направились к местным парням. Оба были высокие, стройные. Итальянцы увидели, что у них длинные распущенные волосы.

— Когда чабаны пасут овец, — объяснял постельничий Штефан, — они подбирают волосы под шапки. А в праздники, когда молодежь, как нынче, пляшет хору, парни их распускают, и длинные, до пояса, волнистые волосы их развеваются на ветру.

У одного юноши волосы были светлые, у другого — иссиня-черные. И в задорном танце, который они плясали вместе с сельскими парнями под звуки волынок, было что-то крылатое и вместе с тем дикое. Отцу Джеронимо вдруг показалось, что перед ним край счастливых и веселых людей.

— Нет, это заблуждение, — сказал ему постельничий. — Верно, что хора никогда не стареет и гонит прочь печаль. Но за мимолетными радостями — все та же грозная тревога, о которой говорит старый поэт.

— В самом деле, все это уж не кажется мне очень веселым, — признался доминиканец, и глаза его погрустнели.

Когда они проезжали через село меж побеленных домишек, они увидели другую толпу, сгрудившуюся возле деревянной церквушки. Это были похороны. Негромкий звон колокола замирал, не достигнув ближайшей дубовой рощицы; покойника везли в открытом гробу на телеге, запряженной двумя сивыми волами; по сторонам шли родственники — мужчины с непокрытыми головами, женщины в черных платках. Возглавлял погребальное шествие священник в облачении; две старушки время от времени растягивали льняные полотнища, дабы покойник мог перейти по ним в вечность, в мир теней. Другие женщины жалобно причитали, следуя за гробом. Отряд рэзешей остановился, почтительно пропуская незнакомца, который отправлялся в другой, более счастливый мир. А плакальщицы все причитали, разделяя, скорбь родственников.

Отец-доминиканец с непокрытой головой смотрел и слушал, застыв в оцепенении.

— Я увидел обряд, который считал исчезнувшим, — сказал он постельничему. — Подобные причитания, казалось мне, сохранились лишь в недоступных горах Сардинии.

— Существует сей обряд и у нас в Васлуе — в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, — грустно улыбнулся доминиканцу постельничий.

 

ГЛАВА XIV

В которой рассказывается о том, что говорят послы. В конце ее мы снова встречаемся с Храна-беком

Двадцать второго числа ноября месяца доминиканец Джеронимо де ла Ровере посылал первое уведомление папе Сиксту о своем пребывании в Молдавском княжестве при дворе Штефана-водэ.

«Святой отец и повелитель, — писал доминиканец, — сей двор находится в убогом городке под названием Васлуй. Стольный город князя — Сучава, на севере страны. Там пребывает княгиня, там же — в сильно укрепленной, с большим гарнизоном крепости, подобной нашим, — хранится и казна. Предвидя войну с султаном Мехметом, князь Штефан-водэ устроил свой военный стан в местности, где условия природы создают возможность хорошей защиты от любого нападения. Увидев это, понял я, что сей князь, кроме прочих достоинств, обладает даром стратега — явление весьма редкое среди коронованных особ. Один из моих здешних друзей, муж выдающийся, получивший в свое время образование в Венеции (будем называть его синьором постельничим), сказал мне как-то вечером, когда речь зашла о королевских коронах, что носители их должны блистать не столько драгоценными каменьями, сколько духовным блеском.

В первый раз князь появился передо мной во всей пышности, присущей восточному двору, — таков уж здесь церемониал встречи послов. Он был облачен в византийские парчовые одежды с золотыми украшениями, а его спэтар боярин Михаил Врынчану нес корону, булаву и меч; вокруг князя теснились бояре в тяжелых длинных одеяниях. Сей обычай молдаване переняли у болгарских и сербских княжеских дворов вместе с языком их церковной службы и государственных грамот; и те и другие пытаются подражать Византии; но за пышным торжественным обычаем узрел я мужа, на которого господь соблаговолил ниспослать свою милость.

У дворца стоял небольшой отряд воинов в кольчугах и с копьями. Неподалеку разбит большой стан, в шатрах и деревянных постройках коего блюдется строгий порядок. Синьор Ону, начальник конной дружины, сопровождавшей нас в пути, остановил своих всадников, и тогда все рэзеши — так зовутся эти всадники — разом сняли шапки и положили их меж конских ушей.

— Будь здрав, пресветлый князь, — сказал синьор Ону, — я привез послов.

Насколько я понял синьора постельничего, эти слова не предусматривались этикетом. Но князь улыбнулся. Выправкой своих людей он был доволен. Рэзеши расступились влево и вправо, образовав проход; князь сделал два шага по направлению к нам, мы тотчас спешились и с поклоном поспешили навстречу ему. Когда мы подняли глаза, то заметили, как внимательно господарь рассматривает нас. Не знаю почему, но на мне его взгляд задержался особенно долго. Я был смущен и даже несколько взволнован.

— Добро пожаловать, высокие гости, к нашему двору, в страну родителей моих… — произнес его светлость.

Синьор постельничий предупредил меня, что князь говорит по-итальянски. И все же я чувствовал и удовольствие и удивление. Я пытался проникнуть в смысл слов: «В страну родителей моих…»

Дозволь признаться, святой отец и повелитель, что, попав в эти далекие места, я не единожды ловил себя на мысли о том, будто нахожусь в краю загадочном и среди людей, которых не могу понять. Религия этой страны греческая, но в обрядах есть что-то свое, особенное. Язык, на котором говорят и дворяне и простолюдины, весьма отличен от древнеславянского, государственного языка, подобно тому как и у нас на Западе язык черни — одно, а наша книжная латынь — совершенно иное. Как-то бессознательно я заметил созвучие здешнего языка с итальянскими диалектами. Я отчетливо слышал даже сардинские и испанские слова. Много загадочных вещей обнаружил я здесь и в поведении людей, и в том, как они относятся к жизни и к смерти. И вместе с тем, находясь далеко, на границе цивилизованного мира, я не чувствовал себя чужеземцем. Несомненно, это лишь иллюзия, следствие моей любви к поэзии, и я обязан в этом признаться моему владыке и отцу моему.

После того как мы назвали имена свои и титулы, князь благосклонно поклонился и сказал:

— Прошу высоких гостей позволить, чтобы бомбарды и пушки, которые должны греметь в их честь, замолчали. Сбережем порох для другой надобности. Отправимся лучше в божий храм, помолимся господу о ниспослании успеха нашему совету.

В молчании последовали мы за ним в часовню княжеского двора. Три священника отслужили службу во славу господа нашего Иисуса Христа. Потом князь отпустил нас в отведенные нам покои; слуги внесли кожаные мешки с вещами, и мы переоделись с дороги. Вскоре нас пригласили на вечернюю трапезу. Меня занимали не столько яства, сколько люди. За княжеским столом я познакомился с монахом аскетической внешности, к которому я сразу проникся расположением. Его ум не столь язвителен и беспокоен, как у синьора постельничего, он полон спокойной благожелательности, хотя и весьма изощрен. Это архимандрит Амфилохие. Кажется, он ближайший, тайный советник князя и его секретарь. Монах сей был моим соседом слева, а напротив меня сидел князь. В мое левое ухо доносились благозвучные слова на языке олимпийских богов, а передо мной был энергичный и светлый образ господаря. К концу трапезы, когда чашник, по строго установленным правилам, сначала пригубил, а затем, преклонив колено, подал господарю кубок вина, я услышал из княжеских уст слова, кои не привык слышать при других дворах.

Он поднял кубок в честь наших повелителей и добавил:

— Досточтимые гости, полагаю, что властители, пославшие вас, дабы узнать, какие приготовления сделаны мною, сомневаются в надобности этой войны. Я же мыслю, что сила султана Мехмета велика, но все же одолима. Я не смогу одержать победу один и уповаю на помощь господа нашего Иисуса Христа. Было бы, однако, хорошо, кроме божьей помощи, получить помощь и от наших братьев христиан. Душа должна быть крепка верою, но следует надеть и кольчуги, а в руки взять отточенные сабли. Я позаботился, чтобы нашей стороне благоприятствовали и другие обстоятельства, — в морские крепости я послал хорошо обученных воинов и отогнал измаильтян из Валахии за Дунай. Я считаю, что султан Мехмет должен оставаться за этой рекой. Нельзя допустить, чтобы он захватил крепости Молдовы, — ведь ежели мы будем ниспровергнуты, то уж неверных ничем не остановить, и падут государи Польши и Венгрии. Они, должно быть, полагают, так же как и повелители ваших милостей, — и мне думается, они об этом уже говорили, — что помощь, которую я прошу, необходима главным образом мне самому, а не всему христианскому миру. Я на это отвечу кратко. Мне хорошо известно могущество Мехмет-султана, но я мог бы, однако, легко столковаться с ним так, чтобы и мне было хорошо, и страна моя жила бы в покое. Ежели вложу я саблю в ножны, его величество Мехмет тотчас смилостивится. Но я не вложу саблю в ножны, ибо я стою за веру свою, и война, к которой я готовлюсь, — это война за веру, ради спасения души. Как сказано в святом Евангелии, не единым хлебом жив человек.

Истину ли он изрек, о том знает всевышний, меня же его слова тронули до глубины души, я взял руку отца архимандрита Амфилохие и крепко сжал ее. Затем, прикрыв глаза, на мгновение сосредоточился в мыслях своих и помолился за победу князя Штефана-водэ.

На ужине было много бояр господаря. Одни из них правят краями, другие несут различные службы при дворе, по порядку, заведенному в поверженной ныне Византин. Были тут и богатые владельцы поместий — те, что выходят на войну со своей дружиной. Я наблюдал за ними и расспрашивал отца архимандрита. Посмотрев на бородатые и грубые лица сотрапезников, нетрудно было понять, что это необразованные люди, не привыкшие стеснять себя ни в еде, ни в питье. Что касается их духовной жизни, то едва ли тут они отличаются от своих смердов. Да ведь и в нашей цивилизованной стране немало подобного рода людей. Перед тем как Штефан-водэ взошел на престол, все эти молдавские бояре занимались лишь всяческими кознями. В стране нет определенного закона о престолонаследии. Но только представитель старинного, знатного рода может быть господарем; бояре обязаны избрать наиболее достойного. А чтобы вам было ясно, как исполнялся завет первых основателей княжества — избирать на трон самого достойного, я скажу, что до того, как Штефан стал князем Молдовы, четверть века в стране шла междоусобица, совершались предательства, убийства братьев и родственников. Отец Штефана — Богдан-водэ был умерщвлен собственным своим братом. Господь вовремя послал стране мужа, коего ждали живые и о ком мечтали умершие. Рука господаря рубила, повелевала, указывала. Вглядываясь в лица старых и молодых, я спрашивал себя, каким образом, с помощью какого искусства удалось ему достигнуть такого поразительного единства, как можно было в столь грубых амфорах получить столь необыкновенное вино? Я ощущал, что большинство встречавшихся мне людей соединяет с князем чувства, горящие в их сердцах, и духовное единение, и я посчитал, что это одна из тайн, которых так много в этом уголке земли.

Архимандрит отец Амфилохие, который более трезво оценивает людей, меня интересующих, пояснил, что эта сплоченность главным образом объясняется деяньями князя и его уменьем утвердить свою волю. Суд его всегда справедлив, решения непреклонны; князь полагает, что будет греховен пред всевышним, если не встанет с мечом на защиту веры Христовой. Прежде всего господарь Молдовы объединил вокруг себя прекрасных воинов, тщательно отобранных и преданных ему. В его постоянном войске насчитывается десять или двенадцать тысяч верных сабель, а ведь ежели умело повелевать ими, можно навести порядок там, где ранее царила анархия.

— Однако не только это, — добавил, улыбнувшись, отец архимандрит. — Как и все молдаване, я верю, что господь избрал и вовремя послал такого князя нашей земле в век невзгод и испытаний.

Святой отец и повелитель, молю тебя, прочти без улыбки размышления мои, которым я предаюсь в предчувствии близкой бури. Соблаговоли подождать девяносто девять дней, о которых говорят здешние простодушные астрологи и, ежели измаильтяне будут разбиты, ты увидишь, что я был прав.

Признаюсь, что я, как и все окружающие, верю в победу Штефана-водэ. И мыслю, что одного этого достаточно, чтобы судить о могуществе сего человека, который живет в столь глухом крае».

Примерно в это же время отправлял свою тайную грамоту одни из веницейских послов, синьор Джузеппе Ванини, родственнику своему и покровителю, синьору Андреа Ванини, члену Совета десяти Веницейской республики.

«Светлейший повелитель и дорогой брат, — писал синьор Джузеппе, — никогда я не представлял себе, что попаду в ту страну, где сейчас нахожусь. Из наших дворцов, отделанных мрамором и золотом, из великолепного собора святого Марка, из роскошного дворца Дожей, от Гарфы и Остерии Нера я попал в край изгнания. Отсюда, от Васлуя, недалеко до Понта Эвксинского. Там томился Овидий, здесь страдаю я. Здесь нет ничего похожего на наши обычаи, на наши яства, на наши празднества. Прекрасные женщины, кои дарили нас дружбой, остались в Венеции; здесь мы ждем нашествия бесчисленных войск нечестивцев. Разве здравомыслящий человек поверит, что князь Штефан со своими весьма скудными средствами сможет совершить нечто большее против нехристей, нежели Венеция и великие короли?

Надо признать, что у Штефана-водэ много достоинств; он истинный князь, и я удостоен его благосклонности. Он говорил со мною на нашем языке и, кажется, был тронут моим учтивым приветствием. Его наемное войско одно из самых сильных, но ему служат и военные отряды местного населения, и это достойно внимания; он верит в покровительство божие, и я одобряю эту веру, хотя он и схизматик. Однако, несмотря на все это, и при всех наших горячих призывах, я не знаю, как можно остановить надвигающийся вал. Говорят, что Сулейман-бек уж напал на границы Молдовы.

Признаюсь, я не верю в чудеса и жажду возвращения в Венецию, где осталось все самое дорогое моему сердцу. Ты, конечно, очень удивишься, узнав, что здесь уже четыре недели стоит зима. Бывают ясные, хотя и холодные дни, когда солнце светит с чистого неба, озаряя поля и хижины. В другие дни нависает туман и скрывает от глаз даже эти скромные картины. Ни музыки, ни балов здесь нет; ни в карты, ни в шахматы никто не играет; остается лишь одно развлечение, — признаюсь, приятное, и всегда находятся друзья, с коими можно его разделить. Чтобы наслаждаться чудесным вином этой страны, нужен лишь кубок; сотрапезники, с которыми случается встретиться, понимают меня без слов. Движение правой руки — вот и все. Я слышал, что и князь не прочь от таких возлияний, однако я не имел чести быть ему в этом соперником. Здесь говорят, что с тех пор, как Штефан-водэ находится с войсками в этом стане, он ведет строгий образ жизни, часто постится и избегает выпить за трапезой лишнюю чару сего божественного напитка. Только пригубит кубок и тотчас возвращается к своим заботам, приказам, дознаниям, с настойчивостью, которая приводит меня в восторг, однако не меняет моего мнения о тщетности всего этого. Разумеется, я не высказываю своих мыслей во всеуслышание, но в глубине души убежден в своей правоте.

И вот что думают некоторые молдавские бояре, мне об этом рассказал единственный (кроме князя) образованный муж в этой стране. Что касается князя, то перед ним я, согласно этикету, обязан склониться и признать, что он наделен всеми достоинствами, отличающими повелителей. А единственного образованного мужа из его подданных зовут постельничим Штефаном Мештером. Я не стану описывать его внешность; он не Адонис. Но ум его мне по душе.

— Турки, — доказывает он, — наказание божие за грехи наши. А коль скоро это наказание божье, то не следует противиться, надо покориться сему.

Это неопровержимая истина, которая известна Мехмет-султану. Подкрепив ее стаканом старого вина, постельничий стал в моих глазах еще значительнее.

От его милости я услышал и известные на Востоке стихи магометанского поэта Хафиза. Он прочитал мне их в оригинале. Я сказал, что не понимаю, и тогда постельничий перевел их. Вот они:

Пусть пьянство есть пороков наших мать — К ней, к матери, мы тянемся опять: Ее уста целуют нас так сладко, Как женам нас вовек не целовать!

Итак, я узнал, что на Востоке есть мудрые поэты, и своими глазами увидел прекрасных молдавских женщин. Будучи в Сучаве, стольном городе княжества, я познакомился с госпожой, у которой необычное имя — Кандакия, и столь же необычна ее красота. Она достойна кисти наших живописцев, но не для изображения мадонны, а скорее Саломеи, приносящей Ироду голову Иоанна Крестителя. Ради одного ее поцелуя я бы тоже не пожалел своей головы, хотя и зовусь Джузеппе.

Ходят слухи, что Александру-водэ, юного наследника трона Молдовы, находившегося в Сучаве по приказу своего родителя для встречи послов, вдруг охватила страсть к сей красавице. Поэтому, как обычно принято при любом княжеском дворе, был приглашен к Александру-водэ и супруг сей госпожи — боярин Кристя Черный; боярин обрадовался дружеским приветствиям и неожиданному лестному вниманию к нему юного князя. Александру-водэ заявил, что попросит своего родителя отпустить сего боярина для службы при дворе княжича в городе Бакэу, стоящем близ границы с Венгрией. Синьор Кристя Черный полон тщеславия и гордости, он счастлив этим выбором, павшим на него. А вот госпожа Кандакия далеко не так обрадована. Я с ужасом узнал, что она нежно любит своего супруга, даже хранит ему верность. Вот в какую даль мне пришлось забраться, чтобы узнать, что существуют женщины, кои свято чтут заповеди нашей христианской религии.

Скажу тебе еще несколько слов о супруге Штефана-водэ, принцессе из династии Комненов. Она показалась мне невзрачной и напуганной происходящими событиями. Злые языки говорят, да и наши люди не замедлили сообщить мне, что грусть княгини Марии объясняется главным образом прелестью некой молодой княжны, дочери Раду Басараба, низвергнутого князя Валахии. Глаза молодой пленницы смотрят лишь на Штефана-водэ, на повелителя, завоевавшего ее. Словом, все свидетельствует о том, что и здешние князья и княгини — такие же люди, как и всюду на этом свете.

Более полезным оказалось для меня знакомство с неким придворным по имени Гаврилуцэ, который был в свое время, как и мой друг постельничий, боярином Басараба и обрел здесь приют вместе со своей боярыней. Красота сей женщины еще более пышная, нежели красота боярыни Кандакии. Не понимаю, как решаются приезжать сюда мужчины со своими супругами, в то время как я тоскую в одиночестве. Мне начинает казаться, что эти неосторожные мужья хотят облагодетельствовать одиноких мужчин, к числу коих отношусь и я.

Чернобровая и черноокая Дафина — супруга этого Гаврилуцэ — пристально посмотрела на меня. Узнал я, что она не любит своего мужа, и это обрадовало меня; вторая ее улыбка тронула меня до глубины души. Последний анекдот о ее любовных похождениях рассказал мне также постельничий.

Говорят, что стольник Гаврилуцэ вошел в комнату жены как раз в ту минуту, когда ее друг выпрыгнул в окно. Кто этот друг, Гаврилуцэ не разобрал. Муж грозно повернулся к красавице Дафине и потребовал объяснений. Но прекрасная боярыня упала на пол и притворилась умирающей. Любящий супруг по простоте души решил, что навсегда потерял ее и, терзаясь отчаянием, зарыдал. Госпожа Дафина не могла больше четверти часа терпеть его слез, падавших на ее нарумяненное лицо, и приоткрыла один глаз. Тогда он перестал рыдать и, боясь, как бы она вновь не потеряла сознания, торопливо спросил:

— Что случилось? Скажи, душа моя, что с тобой?

— Я чуть было не умерла со страха… — вздохнула она.

— А сейчас тебе лучше?

— Не знаю, дорогой мой супруг; я все еще дрожу. Я поправлюсь и оживу, ежели ты поклянешься мне…

— Клянусь! Клянусь! — сразу же согласился Гаврилуцэ.

— Тогда поклянись, мой любимый супруг, что ты ничего не видел.

— Аминь! — поспешил ответить Гаврилуцэ.

И драма кончилась. Боярыня Дафина совершенно оправилась.

Я благословляю сие воскрешение из мертвых. Буду считать его прелюдией утешения несчастного изгнанника веницейского дворянина Джузеппе Ванини».

Этому же члену тайного Совета десяти послал свое письмо и второй веницейский посол, синьор Гвидо Солари:

«Моему великому покровителю, сиятельному князю Андреа Ванини, шлет самые признательные и почтительные приветствия Гвидо Солари, посол в Молдове. Господин мой и повелитель, доношу тебе, что я благополучно прибыл к этому отдаленному двору, где ожидаем мы войны с нечестивым измаильтянином.

О самых главных событиях сообщил тебе, несомненно, мой спутник, достопочтенный синьор Джузеппе, который и старше и опытней меня и лучше знает людей. Так что я не осмеливаюсь писать о военных и прочих политических делах. Я посчитал, однако, что твою светлость могут заинтересовать некоторые обстоятельства и события из жизни этого двора, который для меня предстал в особом свете.

Среди того, что я увидел, меня особливо заинтересовало войско из среды мелкого служилого люда, называемого тут рэзешами. Впервые я увидел это войско в Романе; мой здешний друг, человек уже пожилой, обучавшийся у нас в Венеции, поведал мне, что эти воины, коих отличает превосходная выправка и замечательный вид, не состоят у князя на жалованье. Это княжьи люди, сказал о них друг мой, постельничий Штефан Мештер, двоюродный брат Басараба-водэ, бывшего некогда властителем Валахии. Так как милостью моих высоких покровителей мне предопределено служить Венеции саблей, будь то на границах государства нашего или на островах, коими мы владеем, я со вниманием приглядываюсь к войскам господаря Молдовы. Я видел десять или двенадцать тысяч наемников, которых содержит князь; это основное войско с легким вооружением. Именно это войско три года тому назад вело войну с Басарабом-водэ. По сути дела, это была война с измаильтянами, под властью которых находился Басараб-водэ. У самого Басараба было мало войска; воевали в основном нехристи, занимавшие дунайские крепости. В той войне наемные ратники Штефана-водэ и бояре Молдовы со своими людьми проявили храбрость и умение подчиняться. С тех пор Штефан-водэ еще больше укрепил порядок и повысил мастерство своих войск, сосредоточивая их по большей части здесь, в этом стане. На высоте, именуемой Крепостцой, у князя есть хорошая артиллерия. Некоторые пушки легко перевозят на двух парах волов; однако другие, те, что называются «пивы», отлитые из бронзы, очень тяжелы. Они установлены на длинных дрогах с маленькими колесами, и требуется двадцать, а то и тридцать пар волов, чтобы их сдвинуть с места. Говорят, что у турок «пивы» еще более мощные, чем у Штефана-водэ. Не представляю, как их можно передвигать по дорогам этой страны, — ведь дорог здесь просто не существует; слышал я, что, кроме шестидесяти волов, кои тянут у измаильтян каждую «пиву», орудие в трудных местах толкают шестьдесят или пятьдесят христианских рабов.

Помимо наемных войск и пушек, еще есть у князя и подсобные силы: одни из них называются «глоате», то есть «чернь» — это простой люд, выступающий с весьма примитивным оружием, то он становится страшной силой для преследуемого врага; другие служат, имея в виду определенные выгоды, привилегии, получение земли; господарь не снабжает их оружием и не платит им жалованья. Это рэзеши, они-то и заинтересовали меня.

С помощью нашего друга постельничего Штефана Мештера мне удалось свести знакомство с одним из предводителей рэзешей. Этого молодого боярина зовут Ону Черный. Человек он искренне преданный своему повелителю. Здесь много и других юношей, также преданных господарю, но Ону Черный, кроме особой преданности князю, выделяется еще и другим: он наделен достоинствами необычными.

Мне дозволено общаться с ним и сопровождать его в некоторых походах. Синьор Штефан Мештер становится тогда моим спутником и толмачом в наших разговорах, таким образом мне удается глубже попять души этих христиан, которые, — странная вещь для нас, — служат без жалованья. Кажется, что-то подобное бывает и в других странах, когда местные жители несут ратную службу без жалованья, но они все-таки преследуют какую-то выгоду. Особенностью здешних жителей является то, что они считают войну с нехристями своим личным делом. Они не ищут никакой добычи, полагая, что лишь исполняют свой святой долг, о чем и доложат всевышнему на Страшном суде.

Синьор Джузеппе сделал мне дружеский упрек за мое общение с рэзешами, так как измаильтяне со своими разбойничьими ордами уже тревожат границы Молдовы и рэзеши готовятся по воле и повелению воеводы вступить в бой. Я тщу себя надеждой присутствовать там, хотя синьор Джузеппе полагает, что мне можно сделать это только на свой страх и риск. Несмотря на неудовольствие, которое я этим у него вызову, я все же отправлюсь, дабы потом не обвинили Венецию в том, что она не оказала молдаванам вооруженную поддержку в этой войне с нехристями».

В начале декабря месяца боярин Маноле Черный вместе со своими сыновьями вступил в войско. Не было с ними лишь боярина Дэмиана, который вел торговлю в чужих странах. Отец Никодим вновь покинул монастырь Нямцу и поспешил присоединиться к отцу своему и родным братьям. Он дерзнул вооружиться и саблей; на груди его на монашеской рясе висело кипарисовое распятие. Сверху, как это и было принято, он надел воинский кафтан.

Иногда все отряды рэзешей собираются в стане, и тогда под началом великого конюшего боярина Маноле они совершенствуются в воинском мастерстве. Временами некоторые отряды направляются в сторону Нижней Молдовы, другие — в горные ущелья путненской земли, но все непрерывно поддерживают связь со старым Маноле Черным.

В канун рождества Сулейман-бек, находившийся в то время в крепости Брэиле, отдал приказ отборным отрядам конницы перейти границу в направлении Крэчуны. Когда его приказ был выполнен, он с войсками выступил сам к долине Серета, чтобы оттуда, широким фронтом — от гор до равнины — двинуться на север и разгромить войска Штефана-водэ.

Готовясь захватить Фокшаны, Сулейман-бек сделал однодневный привал. Муллы прокричали с минаретов хвалу пророку Магомету, глашатаи добавили к этому приказы великого султана:

— Властитель мира, Мехмет-царь повелел Сулейман-беку повести вас против бея из Ак-Ифлака, настигнуть и разбить его войско; а самого бея схватить за бороду и приволочь к ногам повелителя мира Мехмет-султана.

Ионуц Ждер с четырьмя отрядами, по пятьсот рэзешей каждый, находился близ крепости Крэчуна, под горой. Он ждал там вестей от старого конюшего, который с двенадцатью отрядами, основными силами рэзешей, стоял за Тротушем. Был зимний вечер с оттепелью, клубился туман. В лесу рэзеши жгли костры.

Георге Татару постелил перед костром толстый слой еловых веток для Ждера и его знатных спутников — итальянца Гвидо и постельничего Штефана Мештера.

Венецианец снял с себя дорогое, расшитое шелком платье, и надел одежду из грубого сукна, а поверх нее накинул сермягу. На голову надел островерхую меховую шапку. В этом краю, пояснил постельничий Штефан, зима, а не изысканный вкус определяет, как надо одеваться. И вот синьор Гвидо чувствовал себя у костра весьма хорошо и почитал за высшее благо на земле жар костра, сложенного из целых стволов деревьев и проникающий теплом своим до самых костей. Однако у рэзешей и их молодого конюшего были другие намерения — они собирались воспользоваться костром и для других нужд бренного тела. Перед синьором Гвидо Солари появился кусок баранины, нанизанный на деревянный вертел, и он так был укреплен над костром, что уже не мог исчезнуть из поля зрения венецианского гостя. Георге Татару, с одной стороны, и один из рэзешей — с другой, поливали баранью тушу рассолом, и тогда приятный аромат говорил венецианцу о том, что бывают на свете и другие радости, кроме мягкого ложа из хвойных веток близ костра. Пока баранина подрумянивалась, Георге Ботезату отыскал в своих мешках флягу с черничной настойкой.

— Подобные вещи облегчают тяготы войны, — улыбнулся боярин Штефан Мештер.

— До сей поры я ни на что не мог пожаловаться, — ответил Гвидо Солари.

— Я надеюсь, дорогой синьор, — продолжал постельничий, — что и впредь тебе не на что будет жаловаться, хотя вчера измаильтянские орды перешли границу.

— Я знаю, рэзеши объяснили мне это знаками, а синьор Ону разъяснил еще кое-что и на словах.

— Однако конюший Ону не мог тебе перевести речи глашатаев.

— О чем у вас разговоры? — вмешался Ждер.

— О том, что кричали глашатаи нехристей.

— Тогда скажи итальянцу, что у господаря есть искусные брадобреи и он не носит бороды, — никак нельзя схватить его за бороду.

— Что говорит конюший, синьор постельничий? И почему ты смеешься?

Постельничий Штефан Мештер разъяснил суть дела, и итальянец громко рассмеялся. Ждер взглянул на подрумянившееся жаркое и достал кинжал, оказавшийся весьма полезным в этих обстоятельствах. Гвидо Солари полюбовался кинжалом, но подумал, что для того, чтобы разрезать на ломтики жареную баранину, лучше подошел бы другой нож — широкий, хорошо отточенный, выкованный из куска старого железа смуглолицым мастером- рэзешем, тем самым, что возил с собой в мешке уголь, молотки и мехи.

— Ну вот я и насытился, — сказал в скором времени итальянец, — хочу теперь удовлетворить свое любопытство. Скажи, синьор постельничий, каким образом обеспечивают себя провиантом рэзеши вашей милости? Их переметные сумы кажутся не очень большими, однако на привалах они вытаскивают оттуда все, что им потребно. Не замечал я, чтобы они грабили местных жителей, как обычно поступают наши войска. Как же все это они делают?

— Очень просто, синьор Гвидо, не рэзеши идут за припасами, а припасы сами к ним приходят. Я не утверждаю, что страна наша богата, однако у нас всего вдоволь. А вот завтра на пути нечестивцев-измаильтян ничего не будет. Люди грузят повозки и покидают свои села: уходят в горы или укрываются в лесах. Когда мы проезжаем по краю, который ожидает вражеского нашествия, наши земляки отдают нам часть припасов, какую не могут взять с собою: скот, брынзу, зерно. Мы берем воду для питья из колодцев, только нам известных, — остальные колодцы отравлены беленой и цикутой. На дальних полянах мы находим свободно пасущийся скот. На водяных мельницах мы знаем, где найти просо и просяную муку. Когда наши люди поднимаются в горы, они встречают там пастухов и те дают им бурдюки с брынзой. Стало быть, вся страна так или иначе принимает участие в войне. Ты хочешь знать, как все это возмещается? Мы приносим благодарность за воду тем, кто вырыл колодцы, выливая несколько капель за упокой души усопших, в память коих были вырыты колодцы. Также поминаем мы души покойных за те припасы, какие находим, и за те дары, что к нам поступают. Как ты уже, конечно, заметил, навстречу нам выходят местные жители, чаще женщины, и выносят миски с едою для воинов господаря.

— Я видел, но думал, что за это им платят.

— За это, синьор Гвидо, не платят. Такие дары дороже всяких денег. Эти люди рядом с нами, но они невидимы для врагов, ибо запутанные тропинки и потайные места в лесу известны только им и нам. Когда смолкнут голоса у костров и наступит тишина, если внимательно прислушаться, можно услышать вдалеке пение петухов. Там, откуда будут доноситься эти звуки, отдыхают беженцы с тем добром, что они успели захватить с собою, покидая родные поселения. Они рады, что хоть спасли свои души, и ждут, когда стихнет буря, как ждут суровой зимою, чтобы прошли холода и наступила новая весна. Не пройдет и двух часов после наступления темноты, и ты увидишь, как к конюшему Ону придут крестьяне, которые сами, по своей доброй воле, выследили, где раскинул свой стан Сулейман-бек, где расположились шайки грабителей. Они известят обо всем княжье войско, чтобы облегчить нам битву.

Итальянец внимал этим пояснениям и оглядывался вокруг, ожидая увидеть необычные происшествия, уготованные этим людям, о которых еще не знает цивилизованный мир. Рэзеши настлали еловых веток и устроились на ночлег. У каждого костра оставался страж, поддерживавший огонь. Постепенно лесом овладела тишина, и, когда все шорохи смолкли, стало слышно, как свистит ветер в вершинах елей. Да с той поляны, где были привязаны кони, временами доносилось их приглушенное ржанье. Всюду горели костры.

В третьем часу ночи, с той стороны, где залегли дозорные, раздался лай собак. Вскоре после этого рэзеши, бывшие в карауле, привели двух незнакомцев в овчинных тулупах, в башлыках и с посохами. Из-под меховых шапок у пришельцев свисали длинные волосы. Вслед за хозяевами бежала белая пастушья собака.

— Они хотят поговорить с нашим конюшим, — обратился один из рэзешей к Ботезату.

Ждер сразу же поднялся со своего места и подошел к костру. Молча оглядел обоих пастухов, потом сел; незнакомцы тоже присели на корточки. Собака не отходила от них.

— Откуда будете?

— Из Кашина, честной конюший, — ответил тот, что был постарше. — Неделю тому назад мы из-за непогоды с трудом прошли с отарами в горы. А что делать? Все во власти божией. Наш старый чабан Андоний, которому на Михайлов день исполнилось восемьдесят, говорит, что на памяти его еще не бывало такой ранней зимы. Но морозы не крепчают, а становятся все мягче — того и гляди, дожди пойдут. Так вот, говорит Андоний — пошлет бог распутицу, и нехристи увязнут в грязи.

— Будьте осторожны, сыны, — повелел он. — Пусть несколько человек останутся позади и следят, куда движутся турки. Оповещайте нас, и мы уж смекнем, по каким тропам подняться в те горы, где живут лишь дикие козы; оттепель потому и наступила, чтобы мы могли добраться до горных урочищ. Не забудьте только извещать обо всем и воинов господаря, дабы ведали они, что им надобно делать.

Остались мы, конюший, в местах знакомых, где летом пасли наших овец; места хорошие, жалко было покидать их. И вот вчера увидели турок. Одни из них бегали как псы, принюхиваясь к ветру; потом душегубы пришпорили коней и с дикими криками ворвались в Моточень. Ужас, как они разозлились, что не застали там ни единой души, и подожгли село. Потом в лесу на поляне они слезли с коней и устроили обед. Мы следили за ними, спрятавшись в зарослях, и видели все. Потом вскочили нехристи на коней и поскакали в Войнясу. И там тоже было пусто. Но это село турки не сожгли, и мы поняли, что они собираются сделать привал в Войнясе. Затаились мы на опушке леса, в овраге, и ждали: тронутся они дальше или нет. Напоили турки коней в Тротуше и остались на месте. Сами тоже пили воду из Тротуша, знать, догадались, что из колодцев пить опасно. Затем, расставив дозорных, поуспокоились. А мы, как только зашло солнце, отправились сюда. Завернув на мельницу в Костицэ и в скит Бельчуга, мы узнали, где могут находиться ваши милости. В селе Мохорыций, что у леса, люди сказали, что вы должны быть здесь, у Корну-Пьетрий, под горой Кукушки. Мы желаем тебе здоровья, честной конюший; пусть твоя милость поступает так, как посчитает нужным. Мы слышали, что один раз ты уже разбил нехристей в Домнешть.

— Верно, — сказал конюший, — но я не смог им причинить большого вреда.

— Ну так с божьей помощью ты теперь оттреплешь их покрепче.

Конюший Ону ничего не ответил; люди, вздохнув, молча смотрели на синее пламя костра.

Старый чабан поднялся, за ним встал и молодой. Но собака продолжала лежать, положив морду на лапы.

— Ну, тогда мы пойдем, — сказал старший.

Ждер остановил их взглядом.

— Как зовут собаку? — спросил он.

— Болцу, честной конюший.

— Ладно, и вы поступите так же, как Болцу, — она понимает, что надо еще подождать. Как тебя зовут?

— Пинтилие, честной конюший.

— А этого, помоложе?

— Тоже Пинтилие; это мой племянник.

— Есть вы хотите?

— Нет, мы поели по дороге сюда.

— На конях скакать умеете?

— Умеем, честной конюший.

— Ночью дорогу найдете?

— Могу до Войнясы дойти с закрытыми глазами.

— Другие дела у вас есть? Хотите с дороги отдохнуть?

— Честной конюший, верь нам, — ответил Пинтилие-старший, вновь поднявшись. — Мы христиане, и у нас одна душа; за нее и будем держать ответ, когда наступит час. Ни еда, ни отдых нам не нужны. Ежели мы сейчас сядем на коней, то к полуночи будем в Войнясе.

— Посиди смирненько, кум Пинтилие, возле Болцу, — спокойно сказал Ионуц Ждер.

Потом повернулся к Георге Татару:

— Ботезату, приведи мне сюда начальников отрядов.

Георге Ботезату удалился.

— Кум Пинтилие, такое дело надобно прежде обдумать, — продолжал Ждер уже более мягким тоном. — Я не знаю Войнясу, о которой ты мне рассказываешь. Скажи, как расположено село, где церковь, где протекает речка.

— Все ты знаешь, честной конюший, ибо позавчера ты там проезжал.

Ждер рассмеялся. Но хотя на лице его, озаренном костром, и светилась улыбка, ум его напряженно работал.

Явились на совет начальники отрядов. Синьор Гвидо, подперев голову рукой, смотрел на собравшихся. Он не понимал, что говорится, но все же догадывался, что рэзеши собираются напасть на врага. Люди, лежавшие у костров, приподнимались на локтях и вытягивали головы, прислушиваясь к словам конюшего, который излагал свой план действий. Две тысячи всадников спокойно, без спешки готовились к выступлению.

Постельничий Штефан Мештер приказал Григоре Доде подготовить и для него все необходимое да потуже подтянуть подпругу коня.

— У нас еще есть достаточно времени, не спешите… — спокойно наставлял Ионуц. Но мало-помалу волнение охватило всех.

Наконец Ждер обратился за советом к постельничему.

— Честной боярин, — начал он озабоченно, — я бы не хотел попасть в западню в ночной час. Думаю я, что надобно послать гонцов в Ионешть, где находится мой отец с основными отрядами. Надо выделить несколько рэзешей, — пусть они поскачут туда немедля и передадут ему от меня два слова. А мы тоже тронемся с места и, соблюдая осторожность, двинемся в сторону Войнясы. Пока еще дело не горит, а у меня свои расчеты. Очевидно, к рассвету пойдет дождь, как ты думаешь, кум Пинтилие?

— Судя по тучам, да по сырости, да по тому, что месяц-то уже на ущербе, надо думать, к утру пойдет дождь.

— Однако может и не пойти, кум Пинтилие.

— И так может быть, честной конюший. Не важно, пойдет или не пойдет дождь, лишь бы напасть на них, пока они спят.

— На рассвете, в дождь, сон особенно сладок, кум Пинтилие. А теперь пусть начальники отрядов прикажут своим людям сесть на коней; и мы осторожненько двинемся лесом, к Войнясе. Сначала поедем верхами, затем спешимся, возьмем коней под уздцы, а потом коней оставим под присмотром нескольких человек. Когда оставив коней, я скажу, что дальше делать. А сейчас пришлите ко мне тех шестерых всадников, которых я велел выделить. Они сядут на коней и помчатся галопом, переправятся вброд через Тротуш, поднимутся на тот берег к Ионешть и передадут отцу моему Маноле Черному, чтобы он направил свои отряды на Моточень и ниже Моточень. А мы погоним в ту сторону турецкое стадо.

Синьор Гвидо заметил, как изменился голос конюшего Ионуца.

— Мы погоним их туда, коли поможет нам бог! И это удастся, если каждый из нас будет крепко держать саблю в руке. Отряды будут передвигаться тесным строем, но не мешая друг другу; по два человека направятся к каждому дому. Все делать молча, пока не протрубит мой рог. Все выполнять тихонько, без шума, не то лучше мне броситься здесь на землю и умереть.

Рэзеши, находившиеся поблизости, выслушали Ждера без удивления, затем слова его передали другим, пока не стали они известны всем четырем отрядам. Всадники вскочили на коней и спустились на равнину, скользя как тени при свете звезд.

«Несомненно, — размышлял синьор Гвидо, — эти рэзеши — люди особой породы, либо они с детства привыкли передвигаться ночью без фонарей и факелов; они безошибочно идут по опасным местам, обходя ямы и трясины, взбираются по горным тропам и спускаются в долины, не теснясь и не переговариваясь. Можно подумать, что в этих местах, издавна подвергавшихся нашествиям, поднялись из неведомых могил войны прошлых веков и ведут своих правнуков, дабы они отомстили за погибших. Как бы то ни было, — подумал в заключение итальянец, — души мертвых переселились в живых и указывают им путь к тем местам, где некогда шли жестокие бои».

Время от времени тучи, гонимые ветром, застилали звезды. Когда старый чабан Пинтилие убедился, что время перевалило за полночь, начальники всех четырех отрядов увидели, как посыпались искры из огнива Ждера. Всадники спешились, не издав ни единого звука. Ведя коней под уздцы, рэзеши продолжали свой путь до какой-то речушки. От каждых пяти один остался с конями; остальные, вытащив сабли из ножен немного обождали, чтобы оглядеться, разделиться, найти своих и уговориться, где нужно быть каждому отряду.

— Я понимаю твое удивление, — сказал Штефан Мештер синьору Гвидо, — но не изумляйся. Эти люди не наемники; их тщательно подбирали. Каждому хорошо известно, что ему предстоит делать, ими не нужно руководить; каждый из них мог бы стать начальником, но начальниками становятся лишь старшие по возрасту. Поэтому ты и не слышал сейчас от конюшего Ону подробных указаний. Эти люди знают также, что их враги — южане, которые в такую сырую ночь, отыскав себе приют, наслаждаются теплом и покоем. Пока рэзеши снаружи, а их враги в домах, рэзеши сильнее. Учесть надобно еще и то немаловажное для победы обстоятельство, что они уверены в глубокой прозорливости конюшего Ону. Он бы не приказывал тщательно соблюдать осторожность, если бы думал только нагнать страху на захватчиков.

События развернулись так, как и предполагал постельничий. В Войнясе кони турецких воинов стояли на привязи перед домами в ожидании утра и утренней торбы с ячменем. На другом краю села, у леса, где выставлен был дозор, догорало несколько костров. Дозорные, притомившись, спали, подыскав себе удобные убежища в стогах сена или на сеновалах. Собак на селе не было — они ушли вместе с хозяевами.

Ветер стих, над землей низко нависли тучи, моросил холодный дождь. В предрассветный час Ждер стоял под окнами отца Бучума. В этом доме он останавливался две недели тому назад; тогда его хорошо встретили и дали приют. Ждер верно предположил, что в самом лучшем доме села, несомненно, расположится на отдых главарь захватчиков. Конюшему хотелось знать, кто он такой, посмотреть на него. И не было другой возможности исполнить это желание, как протрубить в рог о том, что наступил конец света.

И когда затрубил этот рог, вслед за ним протрубили в рог начальники отрядов, и тотчас тысячеголосый крик рэзешей во всех концах села с такой силой ворвался в дождливую тьму, что синьор Гвидо почувствовал, как у него волосы на голове становятся дыбом. Он крепко сжал рукоятку шпаги, и его охватило возбуждение боя. Ошеломленные измаильтяне хватались за оружие и пытались выскочить в дверь. Тут их ждали с саблями наголо рэзеши и загоняли обратно. Нехристи вновь пытались прорваться, обливаясь кровью. Некоторые из них дрались отчаянно, пробивались наружу, но и мрак ночной и место не благоприятствовали им. Бросая оружие, полуголые, метались они между коней, сорвавшихся с привязи, бежали по косогору, вопя что-то на своем языке. Когда прозвучал рог конюшего, рэзеши еще не успели занять все село и пробраться во все его закоулки, так что отдельные отряды турок вступили в бой с нападавшими.

В доме попа Бучума все произошло так, как ожидал Ждер. Турки попытались выскочить, но это им не удалось. Попытались во второй раз, и тут Ботезату и Григоре Дода вновь набросились на них с саблями и повергли наземь. Сквозь пелену дождя уже брезжил рассвет, когда главарь турок быстро протиснулся меж своих слуг, держа в обеих руках по ятагану. Синьор Гвидо бросился на него со шпагой; турок удачно подставил ятаган, и шпага скользнула по клинку. Штефан Мештер и конюший кинулись на помощь итальянцу, занесли сабли над головой турецкого главаря, но Ботезату издал крик. Ждер успел отвести саблю в сторону. Ботезату крикнул еще несколько слов на чужом языке тому, над кем нависла гибель, и тот бросил ятаган.

— Оставьте его, он мой пленник, — закричал Ждер хриплым от волнения голосом. — Это Храна-бек, человек, о котором я говорил.

Ждер подошел к Храна-беку, держа саблю в левой руке. Правую руку он положил ему на плечо. Сказал:

— Ботезату, переведи!

— Если ты покоришься, мой господин дарует тебе жизнь, — объяснил Георге Татару.

Храна-бек тяжело дышал.

— Покоряюсь… — ответил он. — Халахал бехадыр!

При бледном свете зари видно было, как чернобородый пленник осклабился, пытаясь улыбнуться. Ботезату и Григоре Дода шагнули к нему и взяли его под стражу.

Село быстро очистили от турок. Одних зарубили, и они лежали бездыханные. Другие, отчаянно сопротивляясь, все-таки пробились и бросились к реке, созывая друг друга. Они защищались упорно, пытаясь спасти свою жизнь. Пока шел ожесточенный бой, некоторым туркам удалось поймать коней и вскочить на них. Переполох усиливался; всадники мчались к Моточень, но там они попадали в засаду, которую расставил старый конюший Маноле, подоспевший со своими отрядами.

Когда рассвело, стало видно, что большинство турок уничтожено. Тех же нехристей, что были схвачены, сурово оглядел Симион Черный, хозяин Тимишского конного завода. Его отряды рубили нечестивцев с ненавистью, накопившейся за долгие годы страха и страданий.

Ионуц подскакал к своему родителю.

— Батюшка, — сказал он решительно, — все мы сражаемся под началом твоей милости. Вели Симиону пощадить хотя бы некоторых пленников, чтобы привести их в день святого Штефана в дар пресветлому князю. Их жизнь — свидетельство ценнее, нежели гибель; они еще могут быть полезны господарю.

Когда старый Маноле, возвысив голос, отдал такой приказ, конюший Симион удивленно остановился и опустил меч. Потом сразу все понял и улыбнулся младшему брату.

— Батяня Симион, — почтительно сказал Ионуц, — все они принадлежат твоей милости, а я удовольствуюсь лишь моим другом, которого я схватил в селе и которого зовут Храна-беком.

 

ГЛАВА XV

Бездна бездну призывает…

В то время как конюшие Симион и Ону везли «языка» к господарю в Васлуй в дар ко дню святого Штефана, войска Сулейман-бека захватывали земли Путны, Текуча и Бакэу, продвигаясь на север. Отряды рэзешей под водительством конюшего Маноле то и дело нападали на измаильтян и в то же время, по приказу господаря, постепенно заманивали их к Васлую, где Штефан-водэ ждал врагов наготове.

Отряды рэзешей, при всей быстроте их передвижения, несли немалые потери. По старому своему ратному обычаю, они не отдавали раненых во власть нехристей, а, взвалив на коней, увозили с поля боя, потом оставляли их либо в горных убежищах, либо в отдаленных селах за Серетом, куда не могли добраться османские войска. Не подобало также оставлять и убитых. И только когда не было возможности взять их с собой, мертвых оставляли на милость божью, но примечали места их гибели для того, чтобы позднее вырыть там колодец на помин души убиенных. Чаще всего убитых хоронили в освященной земле, на сельских погостах, куда могли потом прийти родственники и совершить обряды по православному уставу.

Оба брата со своими пленниками прибыли в Васлуй вовремя. Вместе с ними прибыл и синьор Гвидо с постельничим. Штефан Мештер полагал, что должен отпраздновать свои именины, хотя истекший год его беспокойной жизни принес ему мало радости. А синьор Гвидо Солари считал своим долгом присутствовать на тезоименитстве князя. Как ему рассказывали, этот день, приходившийся на третий день святок, праздновался в Сучаве пышно — с пиршествами, музыкой и танцами. Молодежь, по стародавнему обычаю, ходила «с плужком» или «с козой», «с лошадкой» или «медведем» либо «играла свадьбу» в канун святого Василия. Боярские сыны и служители двора составляли ватаги для колядок, звонили в колокольцы, играли на свирелях и на волынках, водили хороводы вокруг козы и медведя, играли на цитрах, а князь принимал всех на крыльце и одаривал калачами и деньгами.

Но на этот раз всех, кто прибывал, удивляла тишина, царившая во дворце.

В эти короткие декабрьские дни то вдруг начинал валить снег, то текли ручьи, то с юга мчались тучи, то на несколько часов появлялось солнце. В день святого Штефана не шел дождь, не валил снег, но не проглядывали и солнечные лучи. Легкий полуденный ветер грустно посвистывал в оголенных деревьях, разросшихся перед княжеским дворцом. В домах, хижинах и бараках воинов был покой, ниоткуда не доносилось ни одного веселого звука. Да и во дворце и люди и вещи казались печальными.

Конюшие направились было во дворец, чтобы передать пленников дворцовой страже, после чего хотели умыться и переодеться, чтобы в подобающем виде предстать перед господарем. Однако не успели они приблизиться ко дворцу, как навстречу им вышли два привратника. Оказалось, князь увидел в окно отряд рэзешей с пленниками и повелел остановиться, сказав, что сам сейчас выйдет.

— Государь один? — удивился Ионуц.

— Да, один, — подтвердил привратник. — Утром были бояре, господарь принимал их по очереди, по три-четыре человека, благодарил за поздравления. А когда все собрались, пожелал поздравителям хорошо отпраздновать этот день, добавил еще кое-что и всех отпустил.

Ионуц шепотом спросил у Симиона и постельничего:

— Что бы это могло значить?

Симион пожал плечами.

— Посмотрим, — проговорил постельничий.

Ждер улыбнулся:

— Меня больше беспокоит наш итальянец, ведь он ничего не ел со вчерашнего дня в предвкушении пира.

Затем он обратился к привратникам:

— Стало быть, князь приказал привести пленников?

— Сие нам неизвестно, честной конюший Ону. Государь приказал вашим милостям явиться в том виде, в каком вы прибыли.

— А когда же мы успеем переодеться к столу?

— К какому столу, честной конюший?

— К столу, накрытому в честь тезоименитства господаря.

— Нынче для двора готовится скромный обед, а в кухне господаря повара сидят, сложа руки. Князь соблюдает пост. Отец архимандрит сказал, что нынче пришел скорбный день, ибо на страну напали нехристи, и посему господарю не до пиров, душа его возносится в молитвах. Сии слова все мы слышали. В прежние годы, честной конющий Ону, было иначе.

Переговариваясь таким образом, конюшие вновь сели на коней. Отряд рэзешей въехал во двор и выстроился как стена перед крыльцом. Простые пленники, безоружные, остались на левом фланге. Храна-беку было дозволено занять место рядом с конюшим Ону, взявшим его в полон. Возле Храна-бека остановил своего коня и постельничий Штефан Мештер. Конюший Симион и посол Венеции встали чуть поодаль. В это время парадные двери распахнулись, и появился Штефан-водэ безо всякой свиты, в той одежде, в которой он обычно бывал в воинском стане и на молебствиях.

Он вышел с непокрытой головой и, остановившись на крыльце, оперся руками о перила. Конюший Симион снял шапку и склонился:

— Долгих лет тебе, государь!

Рэзеши все разом сняли шапки и, положив их, как учил Ждер, меж конских ушей, в один голос прокричали:

— Буди здрав, государь!

— Благодарствую, любезный конюший, — ответил Штефан-водэ. — Благодарю вас всех. Душа моя с удовольствием приемлет поздравления ваши и тот дар, что вы, как я вижу, мне преподносите.

Лицо князя посветлело, он ласково улыбался. Седины светлым ореолом увенчивали его голову, и рэзеши, увидев его таким, возрадовались в сердцах, полагая, что бог вселил в князя веру в победу.

Штефан-водэ поклонился синьору Гвидо и поманил его рукой, приглашая подойти поближе. Синьор Гвидо быстро соскочил с коня, бросил поводья своему слуге и поспешил к господарю.

— Подойди, и ты, конюший Симион, — продолжал Штефан-водэ. — Я полагаю, что это пленники из Войнясы, о коих уже известил меня боярин Маноле Черный.

— Да, пресветлый князь.

— И среди них Храна-бек?

— Храна-бека представит мой младший брат, конюший Ону.

— Скажи, чтоб представили мне всех.

На мгновенье голос князя стал резче.

Конюший Симион повернул коня к левому крылу отряда. Вытащив сабли, рэзеши подтолкнули пленных к князю. По распоряжению Симиона и Ионуца измаильтянских всадников построили в пятнадцать рядов, по дюжине в каждом ряду. Как им было приказано, турки проехали несколько шагов вперед, затем спрыгнули с коней и толпой двинулись к крыльцу, чтобы встать на колени перед князем.

Храна-бек спокойно слез с коня, приблизился к крыльцу и на первой ступеньке преклонил колено. Ионуц и Ботезату тоже спешились и стали за спиной Храна-бека.

— Пока господь рассудит нас, — мягко проговорил Штефан-водэ, обращаясь к бею, — я считаю тебя, Храна- бек, своим гостем и отдаю во власть слуги моего, конюшего Ону Черного.

Георге Ботезату перевел измаильтянскому бею добрые слова господаря. Храна-бек поднялся и по-восточному приветствовал князя, поднеся руку к сердцу, губам и ко лбу, после чего вновь склонил голову.

— Ну, теперь сей военачальник грабителей, — сказал со вздохом Штефан Мештер конюшему Симиону, — уже не сможет вернуться к султану, ибо там его ждут немые палачи с шелковой удавкой. А здесь господарь милостиво встретил его — так он нынче празднует свои именины.

— Других пленников обыскать и отвести потом в Сучаву, — приказал князь. — Судьбу их решит отец Амфилохие. А Храна-бека, конюший Ону, отправь в Тимиш.

Господарь ушел. Конюший Симион повторил его приказания начальнику дворцовой стражи и передал ему приведенных пленников. Тем временем отец Амфилохие известил прибывших, какие покои им отводятся и когда им следует пожаловать к столу. Венецианский посол направился на поиски синьора Джузеппе; Штефан Мештер и конюшие были приглашены на обед в княжеские покои. Переодевшись, отдохнув и подкрепившись за трапезой, они предстали пред архимандритом.

Видно было, что архимандрит устал, бледное лицо его носило следы глубоких забот и тревоги.

— Меня известил обо всем конюший Маноле, — сказал он, — а я поведал все князю. Действия рэзешей и подвиги ваших милостей порадовали его. Мы уповаем и впредь на помощь всевышнего.

Конюший Симион, как обычно, молчал. Ждер не осмелился заговорить раньше старшего брата. А потому объяснять все довелось постельничему. Штефан Мештер почел нужным рассказать о делах, достойных упоминания, и в искусных похвалах особливо превознести старого конюшего.

— Службой боярина Черного и сыновей его князь вельми доволен, — снова заговорил архимандрит. — И ежели сбудутся наши надежды и чаяния, тогда все достойные слуги наши встанут возле нас, как любимые друзья. Именно так и сказал господарь, слова его доставили мне великую радость.

— Хотел бы я, чтобы первым их услышал родитель наш, — тихо с улыбкой сказал конюший Симион.

— Я уже передал их старому конюшему, боярин Симион, — ласково ответил архимандрит.

— Лишь бы не услыхала об этом наша матушка Илисафта, — вполголоса заметил младший Ждер, — а то вызовет меня из войска и повезет куда-нибудь свататься.

Глаза архимандрита на мгновение сощурились, в душе он улыбнулся, но тотчас нахмурился и обратил на гостей взгляд, отражавший смятение и глубокую тревогу.

— Друзья мои, — промолвил он, — мне нет покоя. Теперь так ясно, до чего ж я ничтожен, по сравнению с господарем. В то время как Штефан-водэ тверд, словно скала, я падаю духом и душа моя скорбит. Ведь на памяти людской еще не было и в летописях монастырских не записано, чтобы на страну нашу надвигалась такая угроза, как сейчас. Бывали набеги татар и ранее, но они случались в летнюю пору, когда крестьяне успевали собрать урожай с полей. Нечестивцы старались напасть на христиан в жаркие, сухие дни, — им самим это было способнее. Дня три они бесчинствовали, а затем возвращались в свои пустыни. Наши люди прятались, уходили от разбойников, дабы сохранить себе жизнь. А ведь летом христианин в скитаниях своих мог всюду обрести приют. Он прятал жену и детей в овраг, а скот уводил в ущелье, находил какие-нибудь плоды или съедобные коренья. Нашествие обрушивалось стремительно, но грабители так же стремительно исчезали, и человек возвращался домой. Теперь же огромная орда, какой еще не бывало, надвигается медленно, все пожирая и уничтожая на своем пути. Беженцы же не могут зимой найти себе убежища, и дети их замерзают, заболевают, а скот подыхает от голода. Вторжение этой орды нехристей в нашу страну подобно нашествию огромных гусениц, все пожирающих в полях и лесах, преодолевающих горы, переправляющихся через реки и останавливающихся лишь по велению всевышнего. Я слышу, как отовсюду доносятся стоны и плач, от которых истекает кровью мое сердце. Каждый день, каждую ночь прибывают ко двору гонцы и привозят вести о грабежах, пожарах и убийствах. Князь повелел мне, не медля ни минуты, входить к нему в любой час, будить его ночью и обо всем рассказывать. Он слушает молча и лишь высчитывает, где находятся измаильтяне и как они продвигаются к Васлую. По видимости, ничто из услышанного не трогает господаря, а на самом деле он страдает, я читаю в его глазах, как тяжко он мучается. Не выдавая чувств своих, он отправляет приказы военачальникам, высланным против орды. И я узнаю по немногим его словам, как радуется он при добрых вестях, подобных тем, которые шлет ему старый конющий.

— Страна верит господарю, — вдруг произнес конющий Симион.

— Это истинно, — добавил Штефан Мештер. — Страна верит в победу, как верю и я. Не единожды видел я, как после града и бури, вновь возрождаясь, подымаются под солнцем поникшие нивы. А ведь это тоже победа. Бог ниспошлет одоление на врагов, как ниспосылал он и ранее победу нашей земле.

Архимандрит сказал изменившимся голосом:

— Подобной победы хочет государь.

— Отец говорит… — с горячностью вмешался младший Ждер, но тут же, не договорив, замолчал.

— Что говорит отец твоей милости? — ободрил его архимандрит.

Ионуц молчал, собираясь с мыслями и вспоминая то, что слышал от отца в дни их трудных походов. Он вспоминал вечерние привалы у костров, когда витали в воздухе легенды и сказания и, сплетаясь с пламенем и дымом, устремлялись к звездам. Эти легенды и сказания были словно душой Молдовы.

— Как-то вечером отец толковал с начальниками отрядов и другими пожилыми рэзешами и сказал им, что если антихрист захватил Царьградскую твердыню да побеждает и захватывает другие страны и народы, то, значит, сие было предначертано и предназначено, — так говорит отец Никодим. Но пусть же, говорит он, задумаются христиане, до каких пор суждено длиться беззакониям антихриста? Ежели никто в сей век не поднимется и не возьмется за саблю, чтобы отрубить зверю голову, то антихрист будет тысячу лет властвовать над миром. И вот, говорит отец Никодим, подымается в Молдове воин с острой саблей. А старик наш добавляет: «Напрасно донимает меня боярыня Илисафта, требуя, чтобы я привел ей еще одну невестку, — у нас, у мужчин, старых и молодых, иные заботы. У нас единый долг — умереть за нашу веру. Или зверь будет властвовать над миром тысячу лет, или мы одолеем его, и князь Штефан снесет ему голову. Помнить надо, что все мы предстанем перед вседержителем, владыкой мира, и принесем на суд его наши души». Когда речи конюшего дойдут до матушки, она премного удивится, ибо никогда еще он таких, слов не говорил. Я смотрел, преподобный отец, на рэзешей, внимавших сим словам, и видел на глазах у них слезы. Не стану кривить душою, говоря, что я не плакал. Нет, плакал и я, плакал и батяня Симион. Вот он стоит тут, — пусть скажет, плакал ли он…

Симион отвел взгляд и смущенно склонил голову.

— А теперь я скажу вашим милостям, — продолжал Ионуц, — отчего так заговорил мой батюшка. Утром и вечером батяня Никоарэ держал совет с родителем нашим. Порою отец Никодим побуждал конюшего Маноле исповедоваться и читал ему свои молитвы. Еще с того времени, когда я обучался у его преподобия отца Никодима, узнал, я, что он сам, сердцем своим, сочиняет молитвы, каких я ранее не слыхал. И не раз на привалах конюший Маноле просил спеть ему одну из молитв Никодима, — ту, что особенно по душе его милости…

Ионуц вдруг умолк. Чутким слухом он уловил шаги господаря по каменным плитам соседней залы. Князь шел в часовню на молитву. В этот день все светильники были зажжены с утра. Было приказано, чтобы они горели непрестанно, ибо князь молился каждые три часа.

Все, кто был в келье архимандрита Амфилохие, застыли в молчании и смотрели в окно, выходившее в часовню. Но господарь открыл дверь кельи и вошел в нее. Гости поднялись, чтобы уйти и оставить князя наедине с его тайным советником, но Штефан-водэ подал им знак остаться. Сам он сел в кресло, оперся головой на руку и о чем-то задумался. Затем, улыбнувшись, приветливо спросил:

— О чем вы говорили, други мои?

Архимандрит объяснил:

— Пресветлый государь, конюший Ону рассказывал о том, что говорят на привалах рэзеши, которыми предводительствует Маноле Черный.

— Что же они говорят?

— Хорошие слова говорят, государь, о славе и победах твоих. Да еще говорил конюший Ону о своем родителе и о молитве, которую сочинил для старика отец Никодим.

— Отец Никодим сочинил молитву? Я не удивляюсь этому. Припоминаю, что однажды и мне в монастыре Нямцу он говорил стих о видениях святого Иоанна Евангелиста. Видения эти теперь сбываются, отец Амфилохие. А что еще говорит друг мой — конюший Ону?

Лицо князя озарила такая добрая улыбка и так ласково были произнесены эти слова, что Ждер, тотчас опустившись на колено, припал губами к руке господаря.

— Светлейший повелитель, — сказал он дрогнувшим голосом, — отец мой верит в победу, о которой поется в стихе отца Никодима.

— И ты выучил этот стих?

— Выучил, как выучили его и многие рэзеши в твоем войске.

— Тогда прочти нам, конюший Ону, сию молитву, приказал князь. — Обременены мы думами и заботами, не дают они нам покоя. И мы уж привыкли в одиночестве томиться ими. Но вот сегодня мне захотелось увидеть людей, услышать дружеский голос. Такова уж натура человеческая, ищет она сочувствия. Поэтому я и пришел к отцу Амфилохие и, увидев у него вас, обрадовался. Пойдемте вместе со мной на молитву, а потом я вновь останусь один; помолимся, чтобы в наступающую ночь отец Амфилохие приносил мне только добрые вести.

— Держу надежду, пресветлый государь, что вести будут добрые.

— Да возрадует и укрепит нас своим милосердием всевышний.

Штефан-водэ властно повел рукой. Архимандрит и его гости последовали за ним в часовню. Князь преклонил колени, стали на колени и остальные. На башне ударили в колокол. Пока он не смолк, все стояли недвижно, в глубоком молчании. Ионуц чувствовал, как в сердце его отдается легкое колебание каменных стен, отражавших колокольный звон. Лицо господаря стало строгим, подобно апостольским ликам на иконах. Ионуцу казалось, что сейчас дрогнет и разверзнется земля. В высокие окна заглядывали сумерки, а от лампад струился свет, схожий с лучами осеннего заката.

Штефан-водэ неслышно шептал молитву, едва шевеля губами; ни один звук не нарушал тишину. Когда князь повернул голову, сердце Ионуца переполнило чувство любви и жалости. Молитва, сочиненная отцом Никодимом, была у него на устах, и он прочитал ее вслух так просто, словно это песнопение было посвящено дню святого Штефана:

Не ты ли мне, Господи, дал мою чистую душу, Связал ее с телом моим, как огонь со свечою? Прими же теперь эту душу, Христос, в свои руки — Она негасимою верой в тебе озарилась, Безгрешна она, не отринь же ее, не отвергни. О, дай умереть мне, как праведники умирали, Последним дыханием имя твое восславляя! О Боже великий, присоедини мою душу К тем ратникам верным, которые рядом с тобою!

Князь еще долго стоял на коленях, обратив лицо к иконе пресвятой девы с младенцем. Наконец тяжело вздохнул и поднялся. Улыбнувшись, словно сквозь туман, своим верным слугам, он удалился к себе.

Так протекали события до девятого января. Неодолимые орды уже проникли в долину Бырлада и двигались в направлении Васлуя. Отряды рэзешей в непрестанных стычках с турецкими конниками наносили им большие потери, но и сами терпели немалый урон. Теперь, по велению господаря, они стягивались к княжескому стану.

Девятое января, в понедельник, до полудня шел дождь, теплый, как в летнее время. Потоки воды смыли весь снег, лежавший в оврагах. Как только земля немного подсохла, княжич Александру-водэ повел четыре своих полка вдоль речки Кицок, решив, что настал час смело напасть на измаильтян. Погода благоприятствовала молдаванам, а княжич давно мечтал поразить мир ратным подвигом, дабы наполнить радостью сердце родителя своего.

Под началом Александру-водэ собрались хорошие воины, среди которых были боярин Кристя Черный и старшина Некифор со своими сыновьями. Был там и Калистрат Мынзату, крепкий рубака, перенявший когда-то науку у конюшего Маноле. Он предводительствовал полком, который вел из Бакэу.

Проследовав по правому берегу Кицока, Александру-водэ дошел со своим войском до места, которое называлось Березовая Дубрава. Там, в чаще старых берез и тополей, была бобровая запруда. Обогнув березняк и запруду, они вышли к реке Бырлад и по ее берегу добрались до другой дубравы. Рэзеши, посланные в разведку, сообщили, что в долине Бырлада на прибрежных полянах находится отряд спешившихся турецких всадников. Рэзеши научились распознавать их, ибо эти турецкие конники носили шкуры барсов и рысей.

Александру-водэ тотчас разделил свое войско на две части. Калистрата Мынзату он послал в обход, а сам, вместе с отрядом боярина Кристи, старшиной Некифором и его сыновьями, стремительно двинулся вперед и, напав на турок, расправился с ними.

Но в той стороне долины у турок стоял не один-единственный отряд. Воинов было много и на других полянах. Услышав шум боя, поднялись новые конные и пешие отряды и, подобно вихрю, разящему ятаганами, налетели на конницу Александру-водэ.

Тут княжич проявил мужество: он не испугался, не дрогнул, привстал на стременах, и поскакал навстречу туркам, размахивая саблей. Старшина Некифор, мудрый и опытный воин, защищая его, пустил в ход свое длинное грабовое копье с железным наконечником. Этими копьями старик Некифор и сыновья его Онофрей и Самойлэ на всем скаку пронизывали, как вертелами, по два и по три измаильтянских всадника. Потом, отбросив копья, старый Кэлиман вместе с Онофреем Круши-Камень и Самойлэ Ломай-Дерево принялись работать чеканами на длинных рукоятках. Вокруг Александру-водэ сразу стало пусто.

Кристя Черный бросился вперед; все его рэзеши, выхватив сабли, начали рубиться с врагом. И вот тогда на них ринулись главные силы османских всадников. Их была тьма; они неслись тесным строем, выставив копья над головами коней, и ряды рэзешей Кристи смешались. Измаильтяне домчались до Александру-водэ, но не узнали его. Тут рэзеши нацелили копья, а Некифор с сыновьями бросились с чеканами, чтобы защитить княжича. Никто не ожидал, что он может попасть в такую беду. Теперь увидели и устрашились: если погибнет Александру-водэ — это все равно что господарь лишится руки.

— Чур тебя, нечистая сила! — крикнул старшина Некифор. — Бейте крепче, сынки.

Крепко бились Онофрей и Самойлэ, так же, как и отец их. Все трое спешились, — так им было удобнее прикрывать собою княжича.

— Ну, и дела, люди добрые! — крикнул старый Кэлиман.

Услышав эти слова, Онофрей с удивлением обернулся, так странно они прозвучали. Старик лежал на земле рядом с Самойлэ Ломай-Дерево. Оба были в крови и грязи. Вдруг бой на минуту прекратился, словно победа не знала, на чью сторону склониться. Но вот во весь опор примчался со своим полком Калистрат Мынзату, внушая страх одним и надежду другим. Всадники Мынзату сразу же продвинулись вперед, разя и пеших и конных турок.

Когда боярин Кристя Черный увидел, что вокруг него нет больше врагов, он бросился к Александру-водэ, чтобы увезти его назад, в стан господаря.

Онофрей, подойдя к отцу и брату, повернул обоих на спину и стал осматривать их раны. Самойлэ был пронзен четырьмя копьями. Старик был ранен в шею, кровь ручьем лилась из глубокой раны, но он еще дышал. Открыв глаза, он взглянул на сына.

— Это ты, Онофрей?

— Я, батя.

— Не забудь мой наказ.

— Не забуду, батя. Не во что теперь будет засыпать ячмень коням… Но я положу тебя в твой гроб, как ты наказывал.

Глаза старика подернулись туманом. Онофрей нагнулся, подхватил его, потом с трудом поднял и мертвого Самойлэ, взвалил обоих на коней поперек седла; руки и ноги убитых свисали. Он прикрепил тела ремнями, взобрался на своего коня н двинулся между двух мертвых воинов вслед за полком боярина Кристи. Увидев его, подъехали рэзеши, стали помогать. Онофрей молча ехал по следам Александру-водэ. Удивлялись рэзеши, что парень не произносит ни слова и не плачет, будто окаменел. Он вез погибших, как ему наказал отец.

В этот день до самой ночи не прекращались бои и стычки, которые вели разрозненные отряды рэзешей. Но шестнадцать отрядов Маноле Черного не появлялись нигде. Старый конюший, по приказу князя, скрывал своих людей в лощинах и в лесных чащах. Ночью тучи рассеялись, а во вторник на рассвете долину Бырлада, сжатую лесами, затянул белесый туман, такой густой, что, как говорится, хоть режь его ножом. «Скопец Сулейман ничего не видит дальше своего носа», — шутили рэзеши, верные своей дурной привычке зубоскалить. Не было в войске Штефана-водэ ни одного человека — ни среди наемных солдат-рейтар или пехотинцев, ни среди простолюдинов, собравшихся под холмом Миренилэ, вооруженных цепами и косами, ни среди конных и пеших рэзешей, бодрствовавших всю ночь, не было ни одного человека, который не считал бы этот туман знаком покровительства и милости всевышнего.

Орды двигались всю ночь. На рассвете сутолока спала, на время установилась тишина над топями, что зовутся Три Воды, и ходжи и муллы затянули протяжные славословия Аллаху и пророку его Магомету. Но едва смолкли их голоса, орда вновь зашевелилась, словно выползал из трясины многоглавый и многолапый сказочный змий. На следующем привале глашатаи известили все войска, расположившиеся в долине и на скатах холмов, о новых приказах Сулейман-бека. Дозорные Штефана-водэ, следившие за всем из своих укрытий в чащобах, поняли, что нехристи перетащили за это время пушки через речку Кицок. Слышались хриплые возгласы, окрики погонщиков, хлопанье бичей и стоны рабов, которые вытаскивали увязающие в грязи колеса.

Но вот наконец был получен долгожданный княжеский приказ. А тогда затрубили во всю мочь трубачи с другой стороны бырладской поймы, барабанщики ударили в барабаны, грянули пушки.

Этот грохот, потрясший небо, показался измаильтянам сигналом к нападению на молдаван. Конница и пехота ринулись вперед, в туман. Очутившись в болоте, всадники спешились; тотчас послали за пехотой, чтобы та прибыла с топорами, вырубила рощу и проложила дорогу войску. В грохоте и начавшейся суматохе османы сами шли к своей погибели, продвигаясь к обманчивому шуму боя; телеги с пушками сразу же увязли в топях и застряли поперек дороги. Когда это стало ясно князю, он двинул навстречу еще не попавшим в трясину турецким войскам часть своей наемной рати и секеев.

Теперь стало понятно, в чем преимущества и опасности начавшейся битвы. Штефан-водэ немедленно разослал новые приказы.

Тронулся и конюший Маноле со своими шестнадцатью отрядами. Головные силы турок топтались в трясине, тщетно пытаясь выбраться на простор. Но вырваться им из топи не удавалось, а сзади на них напирали другие воинские части, нетерпеливо рвавшиеся вперед. В туманном утреннем сумраке молдавские войска ударили по скопищу измаильтян с двух сторон. С левого берега Бырлада, со стороны Бобриака, напали Ионуц и Никоарэ Черный; со стороны Кицока в правое крыло ударили Маноле-старший и конюший Симион. И так сильны были эти удары, что, несмотря на большие потери и жертвы рэзешей, тело турецкого змия было разрублено надвое. Ионуц и Никоарэ теснили и давили противника, отталкивая его к повозкам и шатрам Сулейман-бека, а Маноле Черный и Симион, ведя ожесточенную битву, ускорили победу Штефана-водэ, слава о которой разнеслась по всему свету и запомнилась на века. Отряды старого конюшего нанесли врагу сокрушительные удары, и тогда толпы черных людей побежали в неодолимом страхе. Османы в панике мчались прочь, гонимые огненным мечом грозного архангела, который преследует людей, охваченных безумием.

На мгновенье над этим переполохом рассеялись тучи. И когда мелькнул солнечный луч, рухнули с оружием в руках один возле другого Симион Ждер и его родитель Маноле Черный, пронзенные множеством копий. К тому времени бежавшие измаильтяне, пробравшись через низины, достигли Бобриака и подножья Миренилэ, но там их уже ждали простолюдины, которые, поплевав на ладони, обрушили на грабителей топоры и косы. Иные же, вооружившись цепами, молотили ими беглецов по головам. Рассыпавшись во все стороны, орда убегала без оглядки. Наемные полки и рэзеши рубили измаильтян, попавших в болота, до тех пор, пока не устали руки. К полудню князь ввел в бой свежие отряды, чтобы окружить и захватить всех, кто еще оставался в живых. Ионуц и Никоарэ Ждер на протяжении десятка верст преследовали Сулейман-бека и его свиту; затем остановились и приказали усталым рэзешам спешиться, достать из мешков хлеб и брынзу и утолить голод.

К полудню всколыхнулись завесы тумана и понеслись, гонимые восточным ветром. Казалось, ветер вздымает туман в высоту и смешивает его там с нависшими тучами. Старики говорили, что никогда еще не видели, чтобы так перемешался туман с тучами. И господь соблаговолил, чтобы это случилось именно в лихой час. Все вокруг было наполнено ужасом смерти — пушки, затонувшие в трясине вместе с волами и прислугой, бездыханные кони и всадники. Насколько хватало взгляда — в низовьях реки и в болотах, — всюду лежали люди и животные, словно измолотые вихрем несчастья и разбросанные божьим гневом. Раздавленное чудовище еще корчилось в судорогах и сотрясалось от стонов. Высоко в небе пролетели стаи воронов.

Тогда верхом на коне, под знаменем показался на холме Штефан-водэ и оглядел поле боя. Прибывали гонцы, спешивались, склонялись перед ним и доставляли вести. Вокруг него было несколько бояр, у которых от ужаса замирало сердце. Князь вскоре узнал о гибели своих любимых слуг и приказал вынести их с поля боя. Ему особенно хотелось, чтобы скорее отыскали конюших, старого и молодого. Место, где они бились и пали вместе со своими друзьями, было заметно: вокруг высилась целая гора побитых измаильтян.

— Они там, вытащите их, — приказал князь и, воздев глаза к тучам, скорее для себя со вздохом добавил: — Там завершили страду свою жнецы из Апокалипсиса.

Всю вторую половину дня рэзеши и служилые люди вытаскивали христиан с поля боя, а другие отряды князя, возглавлявшие рать простолюдинов, преследовали убегающих воинов Сулейман-бека. Некоторые группы захватчиков были настигнуты и уничтожены у самых берегов Смилы, на третий день битвы.

Штефан-водэ повелел отслужить молебны в церквах Васлуя. И сам, войдя в часовню, опустился на колени и оставался там долгое время, словно позабыв о своем бренном теле и вознесясь душою к источнику всех надежд. Когда он очнулся, уже наступил вечер, пришли первые часы покоя после победы. Отовсюду поступали вести о гибели османских поработителей, которые умирали в тающих снегах, тонули в потоках, сверзающихся в расселины и ущелья. В келье архимандрита князь произнес слова, которые затем были начертаны в княжеской грамоте, возвещавшей властителям и королям о битве под Васлуем. Грамота эта была затем искусно переведена доминиканцем отцом Джеронимо.

Княжеская грамота гласила:

«Мы Штефан-воевода, милостью божией господарь земли Молдавской, дружески кланяемся вашим милостям и желаем самого лучшего всем, к кому обращаемся. Ведомо вашим милостям, что неверный император турок был и есть гонитель христианства, денно н нощно помышляющий о том, чтобы покорить и погубить христиан. Извещаем вас, что накануне Крещения из империи измаильтянина двинулось на страну нашу, на наше княжество войско великое, числом в сто двадцать тысяч человек во главе с беком Сулейман-пашой, а вместе с ним были все придворные нечестивца султана и знатные лица Румелии, а также князь валашский с войском.

Услыхав и увидав сие, взялись мы за меч и с помощью всемогущего бога вышли супротив врагов христианства, победили их, попрали ногами и всех предали мечу, за что и воздаем хвалу всевышнему.

Узнав об этом, император нечестивцев захочет отомстить нам за поражение свое и вознамерится пойти на нас всею своею силою, дабы покорить страну нашу. Доселе господь хранил нас от подобного бедствия. Если страна наша, сиречь врата христианства, упаси бог, падет, тогда гибель грозит всему христианскому миру. А посему я прошу ваши милости, пока еще есть время, прислать военачальников и войска на помощь нам против общего нашего врага. Именно теперь приспело время, ибо у измаильтянина много противников, которые со всех сторон подняли на него меч. А мы клянемся в верности и будем бороться до смертного часа за нашу христианскую веру. Поступите, ваши милости, и вы так же сейчас, когда мы с божьей помощью отсекли врагу десницу; готовьтесь же к сему без промедления».

Князь сидел, опустив голову, упершись локтями в колени и долго думал; вздыхая, он вспоминал все, что произошло в жестокий день, промчавшийся как вихрь.

— Отец Амфилохие, — сказал он, оторвавшись от размышлений, — извести двор и страну, что завтра день поста и молитв за погибших.

На другой день с утра тихо падал снег. За ночь небо прояснилось, земля от легкого мороза затвердела, а ветер пригнал с востока снежные облака. Лишь теперь, будто после тяжких усилий стихии, рождалась настоящая зима.

Верхом на Визире, окруженный придворными, Штефан-водэ медленно объезжал поле битвы; остановился там, куда были свезены тела убитых молдаван. Окидывая взглядом поле брани, он задерживался то в одном месте, то в другом. Вдруг он почувствовал, что его конь, украшенный султаном, встревожился, стал пятиться и всхрапывать. Князь спешился и в нескольких шагах увидел своих конюших, а чуть поодаль — старшину Кэлимана. Бросив поводья, он подошел к алтарю, воздвигнутому под открытым небом, и опустился на колени. Опустились на колени отряды рэзешей, служилые люди и все, кто был там, а владыка Тарасий, которого окружали другие священники, встал под знамя и стал шептать молитву за упокой души убитых.

Стоя на коленях, Штефан-водэ время от времени подымал голову, будто внимая молчаливому зову погибших воинов своих. Они лежали навзничь, и лица их, обращенные к небу, застыли в последнем спокойствии. Князь чувствовал, как сердце его сжимается от скорби. Когда же прочли молитвы, а священники с певчими пропели вечную память павшим, князь не смог сдержать волнения. Из души его вырвались слова, которые сказал он тем, кто был рядом:

— На восходе солнца мы будем вспоминать о них. Будем скорбеть о них и на закате, а пробудившись от звона, отмечающего полночь, мы ощутим их рядом с собою, и вечно будет нам горестно от их гибели.

Когда господарь смолк, слышно стало, как сильнее завыл ветер в лесах и низинах, а с другого берега донеслись причитания женщин, которые пришли проводить павших воинов в их последний путь.

В этот же день постельничий Штефан Мештер отправился по приказу князя в Нямцу и Сучаву: в крепости Нямцу находились княгиня и княжна Раду-водэ, а в крепости Сучавы ждала вестей о победе княгиня Мария Комнен. С назначенной ему свитой и со своим слугой постельничий быстро проделал весь путь. На другой день утром он, как и обещал своим друзьям, заехал в Тимиш, усадьбу Ждеров.

Как только он показался в воротах, боярыня Илисафта увидела его из своей горницы. Поспешно накинув лисью шубейку, она выбежала на крыльцо и прокричала своим звучным голосом:

— Первый гость по первопутку! Добро пожаловать, боярин постельничий!

— И я рад тебя видеть, дорогая боярыня Илисафта, — ответил валашский боярин.

— Мы все ждем вестей о битве, честной постельничий, — возбужденно и громко говорила боярыня Илисафта, в то время как постельничий слезал с коня. — Пожалуй в дом и расскажи нам, как идут дела. Дошли слухи, что пресветлый князь наш одержал большую победу над нехристями. Возблагодарим господа и пречистую богоматерь! Сядь, боярин постельничий, вон на тот удобный стул и рассказывай. Порадуй добрыми вестями обо всех наших. Ну, не томи же, расскажи все подробно. Но прежде скажи, не голоден ли ты. Смотри-ка, я только говорю, а нана Кира уже подумала об этом раньше меня н немедля принесет все, что нужно голодному страннику; не позабудет она и о слугах твоей милости. Ох, боярин постельничий, если бы ты знал, сколько хлопот у меня с этим Храна-беком, которого зачем-то прислал князь на мою голову. Я знаю, что он пленник Ионуца, но зачем же присылать его на мое попечение? Ничего ему не нравится. Подают ему свинину — нет, он свинину не ест. Жарят ему телятину или птицу — воротит нос. Угощаю его яичницей на сливочном масле — и это ему не нравится. А думаешь, к пирогам он притронется? Куда там! И вместо сливочного масла подавай ему баранье сало! Господи, матерь божья! Такой напасти мне только и не хватало. И ни слова не понимает по-нашему, и мы не понимаем, что он бормочет. А вообще-то что сказать? Человек как и мы; мужчина не уродливый. Скажи мне скорее, боярин постельничий, что с нашими. И если ты вернешься в стан, смотри не забудь передать конюшему Маноле, что теперь уже все решено и я ищу ему сноху. Если мы не женим Ионуца, то не будет Маноле от меня ни покоя, ни мира…

Заметив вдруг печальный взгляд постельничего, боярыня Илисафта смолкла.

— Дорогая боярыня Илисафта, — тихим голосом произнес постельничий, — наш друг конюший Маноле обрел мир и вечный покой.

Лицо Илисафты побелело, вся кровь отхлынула от него, глаза широко раскрылись, она сжала виски руками и, отвернувшись, вперила взгляд в темный угол комнаты.

— А-а-ах! — только простонала она, словно вдруг все в ней заледенело.

Она повернулась. Сухие глаза ее горели, губы дрожали.

— Когда?

— Позавчера утром, дорогая боярыня Илисафта. Вместе с ним погиб и конюший Симион.

— А-а-ах! — вновь простонала боярыня.

От сердца кровь прихлынула к лицу.

— Нана Кира! Нана Кира! — закричала она. — Иди скорее сюда. Страшную весть привезли!!! Нет уже, нет на свете двух наших любимых. Погибли супруг мой и старший сын. Позови немедля боярыню Марушку, мою невестку. Но ни слова ей не говорите, пока я ее не увижу: я сама скажу ей. И тотчас готовьте сани, слуг и припасы. Мы обе отправимся в Васлуй, чтобы устроить как положено тризну по убитым.

Таким образом остался один в гнезде у Тимиша, окруженный няньками, новый Маноле Черный. Его бабка и мать в тот же день отправились на санях в Васлуй, и подгоняла их северная метель.

Позднее, когда иеромонах Никодим возвратился со своим келейником Герасимом в Нямецкую обитель, он не забыл записать в Часослов о происшедших событиях:

«В год от рождения Христа 1475-й, а от сотворения мира 6983-й, во вторник, на четвертый день после святого Крещения, была под Васлуем великая битва с турками, и пресветлый князь Штефан-водэ одержал победу над неверными.

В той битве погибли родитель наш — конюший Маноле Черный, и брат наш — конюший Симион, и много других; да смилуется над ними всевышний и отпустит им грехи их.

А перед этим вернулся со Святой горы и из Брэилы наш младший брат — конюший Ону, обросший бородой и столь изменившийся, что никто его не узнал, но улыбнулся князь, увидев его, и узнал».