В ближайшие недели по селу Малу Сурпат распространился слух, что Митря Кокор где-то объявился, но что ему приходится худо. Кое-кто пытался скрыть это, — а кто именно, это уж известно. Да что скрывать, когда все уже знают? От Кокора пришло, мол, письмо: он в госпитале, болен, его оперировали, один бог знает, вернется ли… У него, мол, врачи нашли гангрену, то есть мясо у него загнило. Гангрена ноги. Об этом некоторые слышали от самого Гицэ Лунгу, он рассказывал в примэрии.

— Что я могу сделать! — говорил Гицэ. — Может случиться, от него только имя одно останется. Что и говорить, болит у меня сердце из-за всего этого. Не слушался меня, вот теперь и расплачивается.

Аврам Сырбу спросил, пишет ли Митря брату.

— Ничего не пишет, — огорченно ответил помощник старосты. — Вот и вся его благодарность за то, что я его добру учил, — даже не ответил мне ничего. Вот лишь записочку кто-то привез этой злосчастной моей золовке. Уж лучше бы ей помереть, чем Митре. По крайней мере, не рожала бы обреченного на бедность ребенка, не выставляла бы на посмешище и меня и свою сестру. Так-то теперь ее господь бог наказывает.

Что тут скажешь? Мы все-таки от одной матери. Сколько ни причинял он мне зла, а съездил бы я повидаться с ним хоть разок, да не могу. Далеко он, где-то в госпитале, в Турде, а на меня в селе навалилось столько дел, что и на час отлучиться невозможно. На меня начальство всю ответственность возложило, без меня ничто не делается. Да и то сказать — может, пока я доеду, бедного парня и в живых не будет. От этой болезни, что гангреной зовется, никто еще не спасался. Молись за него хоть сам епископ крайовский — и то не поможет!

С тех пор как боярин Кристя побывал в Бухаресте и сговорился с высокопоставленными воронами из либеральной партии поставить во главе села своего человека, Гицэ вырос на целый вершок. Когда же пришла бумага о его назначении, он еще поднялся на целую четверть. Был бы он грамотен, мог бы и старостой стать. Но помещик ему сказал, что это дела не меняет. Его милость приказал Попеску не вмешиваться в дела и слушаться Гицэ как доверенного лица. Не надо торопиться со списками безземельных и местными комиссиями. Пришло время власть укрепить. С некоторых пор всякие бродяги нос задирают, совсем обнаглели, так и хочется стукнуть их чем-нибудь по башке. Пришли указания и унтер-офицеру Данцишу связаться с помещиком и с его новым помощником, чтобы укрепить жандармерию, быть в курсе всех дел, пресекать слухи. Кто думает, мол, что порядки могут измениться, тот ошибается. Правда, из государственных соображений король допустил в правительство людей, только что выпущенных из тюрьмы, — тех, что называются «прогрессивными». Они и пытаются всякие пакости делать, ведь они большевики и, дай им только волю, все разрушат. Однако, слава богу, страна еще не у них в руках. Те, кто до сих пор управлял ею, уймут их, тогда-то будут разогнаны все подстрекатели, одних за границу прогонят, других снова упрячут туда, откуда их выпустили. Пусть утихомирятся и те, кто здесь бушует. Пусть образумятся и займутся своим делом. Пусть выходят на работу, как этого требует обычай и закон. А то худо им будет, ой, как худо!

Гицэ Лунгу, когда его назначили, даже речь произнес. В ней он старался показаться и решительным и сильным. Только мало кто его слушал. Да и те, выслушав его, лишь тряхнули шапками и разошлись.

И вот однажды, в начале осени, в примэрию явился Стойка Чернец в сопровождении демобилизованных.

— Гицэ Лунгу, — смело заговорил Стойка, — нам известно, что старосте и помощнику старосты надлежит быть из наших людей, из тех, кто знает наши нужды. А здесь, в Малу Сурпат, что это за староста и помощник старосты, когда они наши враги? Нужд наших вы не знаете и сторону помещика держите. К разделу земли даже не приступили, так что только диву даешься. Так вот, перед выборами будешь ты у нас голоса просить, а придется свой локоток укусить.

Гицэ Лунгу покраснел от гнева. Хмурый и злой, вскочил он с места, но потом раздумал и снова уселся, вытянув ноги и откинувшись на спинку стула.

— Во-первых, что это за «ты, Гицэ Лунгу», — забубнил он раздраженно. — Я — староста. Оказывайте мне должное уважение.

Стойка Чернец засмеялся. Бесцеремонно засмеялись и его спутники: Аврам Сырбу, Григоре Алиор и Симион Пескару.

— Снять передо мной шапки! — крикнул, привстав со стула, Гицэ. — Вы подозрительные личности!

Стойка и другие пропустили это приказание мимо ушей и шапок не сняли. Только взглянули на него искоса, краешком глаза.

Гицэ заорал:

— Я вас под суд отдам за оскорбление властей!

Алиор смело ответил ему:

— Ты на нас не ори. Коли ты не наш, так и не признаем мы тебя. Мы — члены партии.

— Это еще что?

— А вот увидишь!

Гице уставился на них злыми глазами. Мелкие служащие примэрии стояли возле дверей и слушали.

Представитель власти втянул в себя воздух и завизжал:

— Вот я покажу вам, подстрекатели! Так вас прижму, что масло потечет! Пошли вон!

Сам он словно прирос к стулу, но, к его изумлению, они не уходили.

— В конце концов, какие у вас претензии, мужичье?

Голос у него охрип.

Чернец сделал шаг к столу:

— Прежде всего, Гицэ Лунгу, расскажи нам, откуда пошли все твои лживые россказни про Митрю? Будто он болен, будто уже не вернется? Вот здесь стоит перед тобой Пескару, который сам видел его и разговаривал с ним. Митря поздоровее тебя будет и скоро приедет требовать у тебя во всем отчета.

Гицэ примолк и сразу похолодел, словно его окатило ледяною волной. Он закрыл глаза, потом приоткрыл их и улыбнулся, как будто с ним шутили:

— Ну и черти же вы… Что вы это выдумали? Понятия ни о чем не имею. Да пусть Митря приезжает в добром здравии, как вы говорите. Если он здоров, то почему же до сих пор не приехал? Мы с ним меж собой сочтемся как братья. А вы-то чего нос суете в чужой горшок?

— Ты в ответе не только перед братом, — настаивал Чернец. — Придется рассчитываться не только с ним, а со всеми нами.

— Ну-ну, идите себе, — запыхтел на него Гицэ, отстраняя его рукой. — Нет у меня времени лясы точить. За этот ваш разговор вы еще перед судом предстанете. Некогда мне болтать, некогда шутки шутить. От ваших глупостей у меня голова кругом пошла. Вам это понятно? Что же вы еще хотите?

— Мы хотим знать, — решительно сказал Чернец, — почему ты в субботу поехал на большой казенной телеге во Фрэсинет и увез оттуда часть кукурузы, собранной женщинами?

— Как? Что? Я сказал вам, оставьте меня в покое! Ничего я не знаю.

— Нет, знаешь. Там, во Фрэсинете, Настасия сложила на своей земле кукурузу. Ей помогала Аниняска. Там же сложили початки и две бедные женщины — Ана и Вета. А служители примэрии по твоему приказу нагрузили и увезли часть кукурузы. Что, признаешь ты это или нет?

Помощник старосты беспокойно заерзал на стуле:

— Да видите ли…

— Брал ты кукурузу или нет? — угрожающе наседал Чернец.

— Видишь ли, я сначала не понял, о чем речь. Да, я взял долю Станки. Ведь я отделил для Настасии часть жениной земли — вот и взял немножко из урожая в уплату за аренду.

— Половина — это, по-твоему, немножко?

— Я не стал подсчитывать.

— Забрал, даже не предупредив. И это расчет? А у Аны с Бетой зачем забрал? По какому праву? Тебе же говорили Дэмиан и Сава, служители примэрии, что там сложена и кукуруза этих старух несчастных.

— А у них я взял за игру Веселина Скрипача.

— Платить музыканту должен помещик, да он к тому же удержал с крестьян за музыку.

Из собравшейся толпы послышались женские проклятия:

— Отходную бы ему сыграть!

Помощник старосты вздрогнул. При этом женском выкрике он поднял опущенную голову, да так и выпучил глаза на окна с решетками. В комнате потемнело из-за людей, собравшихся у окон. А за спиною тех, кто стоял первым, теснились другие, голова к голове, до самой улицы. Снаружи доносился неясный рокот голосов, время от времени покрывая его, раздавались выкрики.

Напускная важность окончательно сбежала с Гицэ. Может, столько народу собралось, чтобы потребовать от него отчета за то, о чем говорил Стойка? Или пришли они по поводу наделения землей, которое все откладывалось? «Этот Кристя всегда сует меня в самое жерло пушки. Или узнали про какие-нибудь другие дела, про которые донесли им эти большевики?» Господин помощник старосты нагло полагал, что представитель власти, каковым он считал себя, может позволить себе помыкать мужичьем по примеру боярина Кристи. Его милость — сама власть: все подчиняется ему! Общественные деньги — он сам решает, кому их давать, сколько давать, ради какой выгоды задержать их по взаимному согласию с писарем и кассиром. Иначе — что это за власть, коли не приносит выгоды? Пожалуй, вздумают еще спрашивать о стоимости школьной крыши, о ремонте больницы, о мостике через Лису! Все они скоты, ни в чем не разбираются, считают, что представитель власти — это просто пешка, защитник сирот, вдов, стариков, слуга для всех. Пускай оставят его в покое — у него столько своих дел: то мельница, где его обкрадывает механик, то партия откормленных свиней, которую надо отправить в Бухарест.

— Я пошел домой, у меня и своих забот не оберешься.

Все четверо пропустили эту жалобу мимо ушей.

— Что ж теперь будем делать? — спросил Стойка, кладя ему руку на плечо и усаживая обратно на стул. Я спрашиваю про кукурузу Настасии и этих женщин. А потом мы поговорим и о другом, что тебе еще меньше понравится.

— Посмотрим, я подумаю: если все так, как вы говорите, я отдам их долю.

— Когда?

— Сейчас же. Пустите меня. Я вижу, народ собрался. Этим чего надо? Что за дело у них ко мне? Пусть придут Аниняска и старухи. Мы с ними договоримся.

— Сейчас нельзя, — напирал Стойка. — Их нету в селе. Они ушли во Фрэсинет охранять остатки от других воров.

Гицэ почувствовал бесконечную усталость. По его пухлому лицу ручьями стекал пот. Уж не собираются ли бунтовать нищие?

Он чувствовал, что эти четверо допекут его, нарочно не отпустят. Он спросил в недоумении:

— Кто-нибудь с ревизией приехал?

— Пока еще не приехал, — ответил Стойка, — но приедет по поводу раздела земли…

Гицэ вздрогнул, он опустил голову и надул губы. И надо же было, чтобы унтер-офицер Данциш уехал из села! Как бы послать весточку помещику в Хаджиу?

На дворе стемнело, с Дуная надвигались тучи, задул порывистый ветер. Вошел Раду Гурэу, посыльный, чтобы зажечь лампу. Поправив фитиль, он искоса взглянул на Гицэ, понуро сидевшего за столом.

— Я пойду домой! — решился сказать Гицэ.

Все четверо стали стеной, повернувшись к нему спинами.

После кратковременного дождя народ еще теснее набился на террасу, толпою стоял у окон: ветер утих.

В темноте на улице вдруг стало тихо, а затем послышался громкий веселый шум.

Вошел брат Аниняски, Маноле Рошиору, с кнутом в руке.

— Дождь не хлещет, так ветер засвищет, — сказал он, странно поглядывая на мельника. — Только-только привез. Входить не хочет. Есть распоряжение собраться всем селом и выйти ночью в Дрофы.

Гицэ удивленно слушал, нижняя губа у него отвисла.

Вдруг он понял. Приехал его брат, тот, от которого, он думал, осталось одно только имя. В сердце у него закололо, оно то сжималось, то расширялось. Он простонал:

— Что мне делать?

— Подымайся и пойдешь с нами в Дрофы, — ласково ответил ему Чернец.

— Я не могу.

— Сможешь.

Кто-то говорил с крестьянами на улице. Люди молча стояли в темноте. Мельник тоже прислушался, но голоса не узнал.

Это сам Митря так решил — внезапно вечером явиться в Малу Сурпат. Накануне он предупредил через капрала Сырбу Аврама. Пускай никто не знает, пускай не знает даже Настасия, — лучше, чтобы ее и в селе не было. В первую, в самую первую очередь ему нужно свершить суд и навести порядок в Дрофах, и только после этого он обнимет жену и ребенка. Он едет туда не ради того, чтобы мстить за свои несчастия, он едет не ради своей любви. Он едет ради общественных интересов, которых многие, может, и не понимают. Но уж так он решил. Так договаривался с товарищами, когда жил с ними на чужбине, что все заодно будут творить они правое дело, лишь только вернутся домой… По одному, по два собирались они, держали совет у Чернеца, хранили все в тайне, готовились и ожидали сигнала. В Бухаресте Митря задержался на день, чтобы поговорить с мастером Войку.

— Теперь мы пойдем наводить порядок, — закончил он свою речь. — До сих пор здесь был один обман.

Толпившийся на улице народ загомонил, а затем все рассыпались по домам запрягать лошадей в телеги.

В третьем часу ночи все были на дороге в Дрофы. Двигалось туда сорок телег, наполненных людьми из Малу Сурпат и с хуторов. На каждой телеге — фонарь. Товарищи по армии несли факелы. При их красном свете крестьяне могли видеть Кокора, широкоплечего, темноглазого. Время от времени и перед Гицэ возникало это угрожающее видение. Митря на него даже не взглянул, не сказал ни слова.

Гицэ напрягал слух в ожидании счастливого случая — приезда помещика Кристи с жандармами.

Так, значит, это они подстроили, чтобы Данциш именно сегодня уехал из села, но не может быть, чтобы их хитрость не открылась. Лишь только начнут эти ироды распоряжаться в Дрофах, тут, верно, и нагрянут власти. Что правда, то правда — в Малу Сурпат закон о наделении землей был выполнен только частично, и землю в Дрофах до сих пор оберегали, но за это в ответе прежде всего сам Кристя. Так пускай покажет, какова его сила. Пускай вызовет жандармов против этих бунтовщиков. Крестьян уже однажды проучили, они крепко поплатились за заварушку девятьсот седьмого года. Бог даст, и сейчас все обернется добром. Гицэ был голоден, озяб, влажный степной ветер пронизывал его до костей.

Когда подводы прибыли в Дрофы, люди зажгли костры из старой соломы и колючек и сбились вокруг, оживленно переговариваясь. Гицэ услышал несколько ругательств и по своему адресу. А Трехносого — того совсем смешали с грязью. Выбрались из своей лачужки и старик Тригля с Кицей, чтобы обнять и расцеловать своего мальчика, который столько времени пропадал, а теперь снова вернулся домой. Собрались и работники из поместья Трехносого, которые начали вторую вспашку полей, готовя их к посеву.

Перед рассветом, когда огонь спрятался под золою, настала тишина, все задремали. Только Гицэ не мог сомкнуть свои воспаленные веки. Он все время спрашивал себя и не мог ответить, что же с ним станется. Ему было ужасно жалко себя.

Вскоре поднялись дикие гуси, с гоготом они летели в вышине по ветру, стая за стаей. Митря не спал, он неподвижно лежал на куче кукурузных початков среди своих товарищей и вспоминал под крики крылатых странников ту осень, когда он лежал под навесом, а за ним ухаживала и ворожила над ним бабушка Кица.

Занялся день; восток светлел в венце из роз. Нежданные гости собрались и ожидали, когда будет наведен обещанный порядок. Бедняки и вдовы, родственники тех, кто погиб на войне, должны были стать теперь владельцами всего простора этих полей. Результаты дележа будут записаны в книге, каждому по его нуждам; затем им предстояло провести борозды, чтобы размежевать землю. Древнее запретное поле переходило, таким образом, в руки тех, кто его обрабатывал десятки лет и гнул спину на помещика. «Наши списки будут переданы туда, где пишут справедливые законы», — заверили бедняков товарищи Митри Кокора.

После ночных разговоров некоторые прониклись еще большей ненавистью к Гицэ Лунгу и подстрекали друг друга против него. Потом, когда началось чтение списка сирот, все забыли про Гицэ и стали выводить плуги в поле.

В этот момент послышались тарахтенье коляски и конский топот. Люди заволновались, поднимая головы. Митря вышел вперед. Он догадывался, кто это едет.

— Едет боярин Кристя, едет Трехносый, — наперебой сообщило несколько голосов. Кое-кто из стариков заколебался, товарищи Митри вытолкнули их из задних рядов на видное место.

Кристя ехал в высоком шарабане, запряженном парой лошадей, по левую руку поместив Данциша, по правую старое ружье, которое он справедливо считал своим лучшим слугой. Он был в ярости и еще издали угрожающе показывал кулак. На облучке сидел Чорня, гнавший галопом белых, покрытых пеной коней. За желтым шарабаном поспешала деревенская телега с тремя жандармами. Они были вооружены, однако винтовки висели на ремнях через плечо.

Еще не остановились шарабан и телега, как львиный рев боярина Кристи разорвал тишину:

— Я вам покажу, подлецы, бандиты! За этим сквернавцем пошли, что у меня из милости хлеб ел? Вон отсюда! Чтобы через минуту я никого здесь не видел!

Кокор спокойно вышел навстречу шарабану.

— Назад, скотина! — завизжал, распаляясь, Кристя, сопровождая приказанье отборными ругательствами. — Как вы могли, дурни, пойти за таким, как он?

Митря сдержался. Он твердо сказал:

— Народ пришел взять в свои руки землю, которая принадлежит ему по закону.

— Это моя-то земля вам принадлежит?! — еще пуще заорал помещик на собравшихся. — Видишь? Слышишь? Ах, так их, рас-так! — добавил он в сторону Данциша.

Кокор заговорил еще решительнее:

— Партия установила справедливость. Земля принадлежит тем, кто работает.

— А я не работал?

— Нет.

Рыча, словно зверь, Кристя поднял ружье и щелкнул курками.

— Я тебе покажу закон! Я тебя в землю уложу!

В это мгновенье Чорня, словно чего-то испугавшись, натянул вожжи. Лошади поднялись на дыбы, забили копытами по воздуху и навалились на дышло. Шарабан дернулся и наклонился на сторону. Ружье выстрелило в облако, нависшее на востоке, как гневно нахмуренная бровь. Кристя чуть не вывалился из шарабана, но вскочил и опять поднял ружье.

— Что твои жандармы делают, идиот? — закричал он на Данциша.

Как бы разыгрывая заранее подготовленные роли, товарищи Митри выхватили из-под сермяг автоматы. Люди плотным кольцом окружили телегу с жандармами. Данциш, раскинув крыльями руки, навалился на Трехносого и обезоружил его.

Наступила мгновенная тишина, сбившаяся толпа даже не перевела дыханья. Побледневший Кокор снова заговорил:

— Я пришел спрашивать расчета не за голод, не за побои, не за насмешки. Одного наказанья заслуживаешь ты, раз хвастаешься, что работал здесь. Становись с нами в ряд пахать землю.

Из толпы послышался удивленный визг:

— Да как ты смеешь, братец?

Митря обернулся и увидел надувшегося брата Гицэ — для полного сходства с ежом ему не хватало только иголок.

— Тебя — к волам, барина — к плугу! — отрезал Митря. — Ведите их.

Трехносый был вне себя от ярости. Гицэ вдруг затих, опустившись на колени.

Люди задвигались, беспричинно смеясь и все дальше оттесняя жандармов. Под присмотром Григоре Алиора тронулся первый плуг, прокладывая борозду надела. Медленно двинулся он навстречу заре, обогнул кустарник, остановился ненадолго и опять двинулся. Когда он спустился в ложбинку, люди потеряли его из виду, потом снова увидели, уже на обратном пути. Возвращение плуга прерывалось более долгими остановками. Помещик Кристя падал, резким окриком подхлестывал его Алиор, и тогда он становился на колени, потом на четвереньки, затем, с огромным трудом, на ноги. Через десять шагов он падал снова. Гицэ еле подымал тяжелую, словно чужую голову. Он тоже падал на колени, извиваясь, как червь. Когда они добрались до землянки, людям пришлось их подхватить и поддержать, словно какие-то огородные пугала. Кровавый пот стекал с них. Ладони Трехносого были в сплошных ранах и волдырях.

— Оставьте меня, преступники. Я всех вас в тюрьму упеку! — рычал он в зверином отчаянье.

Тогда к господину Кристе подошла Ана Зевзяка и грозно сказала, стиснув от ненависти губы и качая головой:

— Ну, ну! Выблевывай теперь, волк, то, что сожрал!

Кучер Чорня сурово смотрел на позор своего хозяина; потом отвернул голову и сплюнул.

Злосчастный плуг двинулся еще раз. За ним тронулись и другие. Провел борозду и Митря; когда он возвращался, рубашка на его груди была распахнута, голова обнажена. Его ласкал прохладный осенний ветер.

Он остановился отдохнуть у Овечьего колодца, и тут к нему, стрелой бросилась Настасия. Правой рукой прижимая к груди своей ребенка, левой она обхватила Кокора за шею и в бурных словах и ласках, рыдая и смеясь, выказала перед всем миром любовь к Митре.

У ее Митри лоб был в морщинах и виски поседели. Ее Митря сдерживался перед лицом всего села, и она тоже умерила свои страстные излияния. Она протянула ему ребенка и успокоилась.

Передача пустоши Дрофы крестьянам была только началом. Митря Кокор всем своим существом еще помнил то, что ощутил в колхозе «Память Ильича», в селе Тарасовке, когда был и учеником и военнопленным в Советском Союзе. Здесь, в Малу Сурпат, как и во всей стране, были еще живы старые порядки. Вид деревень и полей остался таким же, как сотни лет тому назад; люди привязаны к допотопному плугу и к полоскам земли, разделенной межами, к трудовым навыкам предков; люди замкнуты в своей бедности, отделены от своих собратьев, с которыми разделяют тяжелое ярмо рабства.

Достижения науки во всех областях жизни остаются еще чуждыми этим людям, живущим в прошлом. Новый мир пользуется тракторами, самолетами, электричеством; бесплодные земли теперь родят, оплодотворенные орошением; меняется лицо земли благодаря искусству инженеров: колючки и сухие кустарники вытесняются полезными растениями; болота осушаются, а где были одни пески — появляются леса.

Люди же из Малу Сурпат вянут в тени былого.

У них должна произойти революция. Старые порядки должны быть полностью низвергнуты. Социалистическое государство не замедлит отдать в распоряжение бывших рабов все силы науки, чтобы там, где теперь дорожная грязь и лачуги, возникли шоссе и дома, освещенные электричеством; там, где нынче свирепствует засуха, потекла по каналам животворящая вода; там, где сегодня человек работает из последних сил, машины облегчили труд.

Распрощаться с прошлым, перейти в новый век, наступивший для человечества!

Все это мерцало перед Митрей, словно блуждающие огоньки, когда он держал на руках ребенка, переданного ему женой. Легкий степной ветерок защекотал в носу у малыша, заставил его чихнуть и открыть глаза. Теперь он улыбался октябрьскому солнцу.

— Будущее принадлежит тебе… — вздохнул Кокор и улыбнулся незабываемым картинам, которые унес с собою из своих странствий по новой стране, стране социализма.

Настасия думала, что он улыбнулся ей, и сразу же почувствовала себя счастливой.

— За то, что я не сдержал гнева, — сказал Митря, — дам ответ только перед теми, кто вправе меня судить.

— За что же теперь примемся мы? — спросил, подходя к нему, Лае Бедняк.

Митря дружески похлопал его по плечу и ничего не ответил. Его землякам еще предстояло пройти тернистый путь познания.

М. Садовяну

«Митря Кокор»