Двадцать пятого июля Никоарэ Подкова достиг со своими товарищами, молдаванами и хохлами, Черной Стены. От самой Умани не встречали они признаков польского владычества. Сюда паны осмеливались вступать только с обнаженным мечом. Народ упорно отстаивал свою вольность, а Краков считал, что теперь не время пытаться сломить подобное упорство. Находясь под угрозой с юга, Речь Посполитая довольствовалась и сомнительным владычеством над этим краем.

День отвели отдыху, еде и сну, а затем дьяк Раду наделил деньгами и съестными припасами стражу, которую после перехода через Днестр Тадеуш присоединил к людям гетмана. Хохлы потуже затянули пояса, попрятали палицы в переметные сумы и пришли проститься. Собравшись у крыльца гетманского дома, они скинули свитки, пригладили волосы и стали ждать, когда отворится дверь.

Дверь вскоре распахнулась, и провожатые с удивлением увидели гетмана в новом убранстве, совсем непохожем на прежнее дорожное платье. И не был он опоясан саблей, не глядел на них сурово, как подобало прославленному гетману. Глаза были кроткие, голос мягкий.

Неужели это Подкова? Как будто и не он!

Нет, это все же гетман Никоарэ Подкова, ибо рядом с ним стоит старый воин капитан Петря и, прижав руку к сердцу, отвешивает поклон.

— Люди пана Тадеуша Копицкого домой возвращаются, государь, — говорит он. — Проститься пришли.

— Жалованье выдано?

— Выдано, государь, вчера было двадцать ден.

— Прибавить от меня в благодарность по сгрибцору на двоих, — приказал гетман, — и чтоб было им известно: это дар мой для детишек и жен.

— Слыхали, паны-браты? — спросил дед.

— Слыхали, — отвечал атаман хохлов. — Желаем его светлости здоровья и победы в Молдове. А ежели потребуемся, шлите весть.

Люди отошли, надели шапки и направились в каморку казначея, где задержались недолго. И снова, уже верхом, собравшись во дворе, кланялись они гетману, который спустился с крыльца, с белым посохом в правой руке.

— Счастливый путь! — крикнул им господин Черной Стены и долго стоял на одном месте, глядя, как быстро мчатся всадники на север. Когда они совсем скрылись из виду, Никоарэ вернулся к своим давно заброшенным хозяйским делам.

Он окинул взглядом свой двор, яблоневый сад, где была пасека из двадцати ульев, коровник, где укрылись от мух коровы, кухню, где хозяйничали высохшие, точно подвижницы, старые вдовы Митродора Ивановна и Нимфодора Цыбуляк.

Яблони, ульи, коровник, припорошенные серебристой пыльцой, безмолвно радовались утреннему июльскому солнцу. Но сестры-подвижницы, развязав черные платки, закрывавшие им рот и заглушавшие голос, принялись сетовать на все, что только может стрястись с горемычными людьми в сей земной юдоли.

— Подобную засуху видели лишь пятьдесят лет тому назад, когда татары в поисках кукурузы ударили со стороны Очакова. Взметнулись тогда на коней наши запорожцы, вооружившись цепами, которыми молотили на току, и погнали ворогов к Бугу. Потом побросали цепы и взяли в руки сабли; разведали по деревням обратный путь насильников, встретили их бог весть где, у брода около Ингульграда, и отбили у них возы с кукурузой и прочую добычу. Так что, божьей милостью, в то лето было что есть…

Симеон Бугский говорит, чтобы мы не кручинились, ежели и не будет дождя; дескать, поедет он и привезет нам кукурузной муки и зерна. «Откудова, спрашиваем, привезешь атаман Симеон?» Это, слышь, ему одному ведомо. Откудова и в другие разы привозил. Из Египта. «Что же это, говорим, за город такой — Египет? Мы и не слыхивали о нем никогда».

А рыба у нас, когда наловим, есть, а когда не наловим, то и нет ее. Да если и наловим, так нет у нас соли, не можем засолить ее в бочках. «Не печальтесь, будет у нас и соль», — смеется атаман Симеон. «Откудова? Тоже из города Египта?» — «Тоже». С такими посулами атамана Симеона Бугского останемся мы и без рыбы, и без кукурузной муки, и безо всего. Твоей светлости на стол нечего подать будет.

— Не беда, поедим, что найдется, тетушка Нимфодора.

— Разве что книги. Благодарение богу, книг у тебя вдоволь.

— Что ж, мне и книг достаточно, тетушка Нимфодора.

— Да неужто, государь, от них сыт будешь?

— Отчего ж не будешь?

— Не поверю. Лизнула я как-то одну: отдает пылью.

— Если к книгам добавить то, что привезет нам атаман Симеон Бугский, — не пропадем! Вы и два года тому назад все жаловались. А разве атаман Симеон не выручал нас? Так будет и теперь.

— Так ведь тогда он понавез всего из Вроцлава. Из Вроцлава, а не из Египта.

Старые вдовы взглянули друг на друга и, смеясь, повернулись к улыбающемуся Никоарэ.

Митродора Ивановна сказала:

— С той поры, как постарел наш атаман, несет он околесицу. Был Симеон великим витязем, а теперь пора ему, видно, на печи лежать.

Дед Петря сердито забормотал что-то о беззубых и безумных бабах.

Обе вдовицы прикусили язычки и торопливо направились собирать яйца по куриным гнездам.

Атаман Симеон Бугский, иссохший, сгорбленный, хлопочет на пасеке. Окуривает колоду, чтобы срезать соты для хозяев Черной Стены. Домик его расположен неподалеку среди таких же домиков, а пасеку эту он сам заложил и сам ведет; старик Симеон и за хозяйством Петри Гынжа присматривает, когда Петри Гынжа с товарищами нет в Черной Стене. Заботится он также об охотничьих соколах и четырех запасных конях гетмана. А соседи его, хоть и поубавилось у них молодечества, хоть и сгорбились, тоже коней держат, и сабли у них наготове вместе с седлами, как и у всякого запорожца.

— Еще немало воды утечет, пока повесят на жердях шкуры таких барашков, — смеется дед Петря, шутя с ними. — Погодите, годков через десять и я тоже войду в вашу братию.

— Не примем тебя, козаче, пока не насчитаешь, как мы, восемьдесят весен, — говорит дед Симеон Бугский.

Погода стоит тихая, ясная. Конец июля, солнце сверкает, однако не палит зноем; в чистом небе одиноко плывет в вышине легкое, пушистое облако. Подкова и дед Петря идут к обрыву, где кончается сад. Великолепен Днепр, далеко-далеко среди покосов и рощ простирает он зеркальную гладь своих вод. Кое-где зеленеют огороды, высятся колеса для полива, черпающие воду из прибрежных озер. На равнине, что тянется до самой кручи берега, старики-запорожцы посеяли ячмень и гречиху. Вдалеке среди зарослей чертополоха и бурьяна скачут двое одиноких всадников. Останавливаются, снова скачут.

— Они взяли с собой Болдея, пес поднимет им перепелов…

Болдей, собачка с вывороченными передними лапами, приучена отыскивать дичь в чаще густых зарослей. Когда вспархивает перепел, охотники останавливаются и выпускают сокола. Один из всадников спешивается и бежит к тому месту, где опустилась птица.

Это охотятся Младыш и Алекса Тотырнак. То один, то другой, соскочив с коня, поспешает по густой траве на звон соколиного колокольчика; сокола не видно на таком расстоянии, но Никоарэ и дед представляют себе каждую подробность охотничьей утехи и долго стоят, устремив в ту сторону взгляд…

Среди камней обрывистого берега скачет в гору, ища спасения, заяц. Должно быть, лиса поблизости — тоже вышла на охоту; но косой — мудрый, опытный заяц и знает, что враг его боится людей. Он петляет между кустами и прячется.

Внезапно Никоарэ чувствует себя сродни и этому ветру, и воздуху, и мирным этим просторам… Поет в груди его радость жизни, как не запоет никогда боле.

У каждого человека бывает, может быть один-единственный раз в жизни, такая минута, когда мысль, червь нашей плоти, замирает, а все существо наполняется небывалой, доселе не испытанной нами силой, память о которой остается навсегда — на мимолетное, убогое наше человеческое «всегда»!..

Никоарэ и дед Петря оторвали глаза от несравненной красоты; в саду царило глубокое спокойствие, явственно слышалось какое-то дремотное пчелиное жужжание. Дед Симеон Бугский поджидал в тени яблони вылета запоздалого роя и держал наготове дымарь, веничек из листьев мелиссы и роевню, намереваясь соединить этот рой с другим, таким же запоздалым.

— Великий ты искусник, брат Симеон, — проговорил Петря. — Лови, лови своих пчелок, а я вытащу сюда старую бурку, да и отправлюсь к пану Храповицкому. Растелю я ее для сонной надобности где-нибудь тут на припеке, да и растянусь спиной кверху — пусть красное солнышко пронизывает мне поясницу калеными стрелами. Ноют старые мои кости, брат Симеон.

— Что ж, и витязей настигает такая беда, капитан Петря. Только не поддавайся, твое время еще не пришло.

— Время-то, может, и пришло, да надобно еще сразить кое-кого.

Смолкли голоса в саду. Гетман Никоарэ сидит в своей горенке за столом близ открытого окна и разглаживает свитки чудесной повести Гелиодора Эмессийского, которую начал он читать, да не закончил в те дни, когда отправлялся на Запад, на убыточный промысел.

Легкий порыв полуденного ветра, точно дыхание бескрайних просторов, надувает порою занавеску на окне, принося с собою тонкий и горький аромат полыни.

Много времени спустя на другом конце двора послышался голос Младыша, возвестившего двум вдовым козачкам, что он голоден.

Вскоре он вошел в комнату, не развеселившись на охоте, как ожидал Никоарэ, а недовольный: собачка не рыскала как следует, в наши дни не стало уж и порядочных охотничьих собак.

— Все портится… все оскудевает…

— Что портится и что оскудевает, Александру? — улыбнулся Никоарэ.

— Все, батяня! Так уж водится, когда человеку не по себе.

— Нетрудно понять, отчего нашему королевичу не по себе. Но тут только одно лекарство поможет: терпение.

— Противно мне такое лекарство, батяня. Очень уж горькое.

И, поморщившись, Младыш сел в кресло. Сокол, сидевший на его плече, покачался, взмахнул крыльями и легко вылетел в окно, точно преследовал что-то — может быть, счастливое мгновение, смягчившее в то утро сердце гетмана.

— Батяня, я должен исповедаться тебе… — тихо сказал Александру.

Никоарэ поворотился на своем стуле.

— Говори, мальчик. Я только теперь заметил, что ты осунулся, ослабел, и глаза у тебя усталые…

— Да, батяня…

— Что, видно, оставил сердце в залог близ берегов Молдовы?

— Верно говоришь, батяня Никоарэ. Полюбилась мне красна девица. А кто — ты сам знаешь.

— Хорошо умел выбрать добрый молодец. Но ведь сказки учат нас, что к ненаглядным красным девицам не воротишься, не свершив положенных подвигов. Надо доброму молодцу перешагнуть заказанные рубежи, дойти до того места, где гора с горою бьется, и срубить все семь голов свирепому чудищу Змею Горынычу.

— Долгая разлука — тяжкая мука, батяня. Каждую ночь прилетает ко мне жар-птица, стучит клювом в висок и нашептывает: «Не запаздывай, жизнь проходит; молодость только раз человеку дается. Спеши — тебя ждет счастье».

— Александру, и в сказках добрые молодцы не добиваются счастья без борьбы и без жертв.

— Скажи, батяня, что надобно делать, — взмолился Младыш, — и не будем тут задерживаться.

Подкова встал. Александру словно ниже опустился в своем кресле.

— Нет, лучше ты скажи мне, хлопче: может, ты позабыл, что произошло летом семьдесят четвертого года?

— Не позабыл.

— Может, позабыл ты бейлербея Ахмета, Чигалу и бояр, продавших своего господаря?

— Не позабыл. Чтоб покарать кое-кого, мы и вернулись туда тому два месяца. Чуть было не сложили голов. Что еще можно сделать?

— Александру, витязей мчат бури на крылатых своих конях. Порою они ошибаются. Наша ошибка могла оказаться последней перед смертью. Но вышли мы невредимы. Так не будем больше ошибаться. Позаимствуем у черепахи неторопливость, у змия — мудрость, у звезд узнаем урочный час. И когда мы сызнова поднимемся, пусть месть наша свершится неотвратимо, как роковое «ананке» богов в поверьях древних греков. Так могут покарать иногда и люди, если не собьет их с пути недостойная слабость: чревоугодье, хмельное зелье и любострастье.

— Как это ты говоришь, батяня! Словно кинжалом пронзаешь. А ведь, батяня, слабости эти в природе человека.

— Я вижу, ты все позабыл!

— Не позабыл я, батяня, но люба мне Илинка.

— Я бы мог тебе ответить, что и мне она была люба.

Младыш закрыл глаза ладонями.

Никоарэ шагнул к нему и, взяв за подбородок, резко приподнял его голову и заглянул ему в лицо, в заплаканные глаза.

— Скажи мне теперь, помнишь ли ты свой долг и клятву, связавшую нас? Коли не помнишь — ты свободен. Иди!

Младыш рухнул на колени.

— Прости меня, батяня Никоарэ! Поступлю, как ты велишь.

Гетман провел рукой по каштановым его кудрям, затем отвернулся и принялся шагать от стола, на котором разложены были свитки Гелиодора Эмессийского, до высокой изразцовой печи, где в нише лежал пучок сушеницы, бессмертного цветка днепровских утесов.

Гетман остановился рядом с меньшим братом, смиренно стоявшим на коленях.

— Александру, — проговорил он, — хорошенько обдумай свои слова.

— Батяня Никоарэ, — воскликнул Младыш, устремив на него горящий взгляд. — Да погибну я тут на месте, коли не послушаюсь твоего повеления.

— Повеление не мое, добрый молодец.

— Верно, батяня, — простонал Александру, схватив руку брата, и коснулся губами перстня Иона Водэ.

В это самое мгновение ветер, посланец днепровских водоворотов, рванул занавески открытого окна.

— Меняется погода, — послышался на дворе голос Симеона Бугского, пчелки домой спешат, нечего мне рой сторожить.

— Кыш! Кыш! — вопили богомольные вдовицы, отгоняя коршуна, который, распластавшись в небе, плыл над двором, похожий на серый крест из двух дощечек.

Гетман опустил раму и вышел на заднее крыльцо, обращенное на запад. Дед Петря сердито тащил по траве бурку, остановился на дворе и посмотрел вверх. Из-за Днепра быстро надвигались черные тучи.

Бурка волочилась за стариком Петрей, словно какой-то зверь, преследовавший его по пятам. Старик обогнул дом и вышел к отвесному обрыву. По степи с востока к скалам Черной Стены несся смерч, рождающийся в полуденный зной среди поемных лугов; он был похож на воронку с широко открытой к небу чашей и с хоботом, нащупывавшим то воду, то пыль. Змий этот, извергавший через верхний край воронки то, что он втягивал снизу, мчался к Черной Стене, но вдруг, изменив свой извилистый путь, двинулся вверх по Днепру и, сбросив у берега потоки воды и грязи, затих.

Обе старицы-вдовицы испуганно крестились и громко читали молитвы об избавлении мира от подобного бедствия. Но черные тучи, что громоздились горой и неслись по следам змия, не посчитались ни с молитвами, ни с крестным знамением, ни с восковыми свечами, затепленными перед киотом. Они боднули небесную твердь громадными рогами, закрыли солнце, и, посыпались из них вместе с коротким ливнем градины величиной с голубиное яйцо. Потом град прекратился, как будто еще не наступил для него урочный час, и на жаждущие поля обрушился ливень. Поначалу с неба низверглись бурные потоки, а затем остановились ветры и полил чистый дождь, по которому тосковали гречиха, бобы и ячмень.

— Жаль, что недолго быть дождю, — тонкими голосами заверещали вдовые старухи-козачки. — Что же, после обеда можно на реке белье полоскать.

— Рой-то я уж завтра словлю, — сказал дед Симеон Бугский. — После обеда пойду бобы собирать.

— А я? — рассмеялся дед Петря. — Столько у меня забот, что просто ума не приложу, с чего начать и где кончать.

Но, как это часто бывает, стихии нарушили расчеты людей: дождь, почти не переставая, лил шесть дней подряд и был, по мнению многих жителей Черной Стены, безмерной напастью, немыслимой потерей времени и великим горем. И все же ливень не мог остановить в пути старого друга гетмана и Петри Гынжа. Дождь лил и в Запорожье, и в Крыму, и в Молдове, и в Польше во всем этом уголке мира. Другу гетмана и деда Петри встречались на пути то деревни, то постоялые дворы, то города. Нигде он не задерживался более, чем нужно для подкрепления сил сном и пищей. Затем, закутавшись в бурку-вильчуру, вновь садился в седло и, пустив коня неторопливой иноходью, продолжал свой долгий путь.

Если на короткое время потоп прекращался, путник останавливался в дороге где-нибудь у колодца, сбрасывал с плеч косматую вильчуру и, стряхнув с нее воду, спешил хоть на четверть часа раскинуть ее на кусты могучего репейника. Затем снимал шапку, обнажая высокий лысеющий лоб; нос у него был маленький, как у младенца, но вострый и румяный, борода расчесана на две стороны; глаза большие, навыкате. Это был дед Елисей Покотило.