Тук! Тук! Тук! — раздается в полночь.

Спущенные на ночь цепные псы с истошным лаем кидаются к воротам. С башенки того дома, где живут ратники, стража воспрошает:

— Кто там?

— Добрый человек и друг! — отвечает кто-то.

— А мы желаем узнать имя сего доброго человека и друга да взглянуть ему в лицо.

— Так зажгите факел и полюбуйтесь, что я за красавец в такой дождь. Да крикните вашему деду Петре, что Елисей Покотило стучится в ворота.

Великое волнение! Засветились огни в хоромах, где живут дед Петря и дьяк Раду со служителями, и в той избе, где почивают два друга-усача, любители палиц, и смуглолицый Иле, неразлучный со своей кобзой; засветились свечи и в покоях гетмана, а в горнице вдовых козачек лампада у образов никогда не гаснет; они в этот поздний час творят молитвы, кладут поклоны и просят у бога помощи страждущему православному люду. Услышав шум, обе тотчас показались на пороге.

— Да ведь стучится старый друг — и наш и деда Петри. Кликните псов, сажайте их на цепь, отодвиньте засовы, отоприте ворота. Повыше поднимете факел, чтобы всадник видел, куда направить коня.

— А дождь-то! Словно разверзлись небеса и низринулся на землю потоп.

— Таких ливней не бывало со времен Балкаш-хана, когда наши запорожцы швырнули его в днепровскую пучину.

— А помнишь, сестра Нимфодора, как показался на вершине скалы у Кривой сосны Пафнутий-безумец и накликал на землю потоки?

— Нынче еще хуже того, сестра Митродора! Тогда мы были юными девами, а теперь у нас куриная слепота и мы ничего во тьме не различаем.

Раздался оглушительный вопль:

— Елисей!

Это крикнул дед Петря. При красноватом свете факела увидел он друга и распростер объятия, чтобы прижать его к груди.

— Аха-хо! — вздрагивает и ежится старик Петря от дружеских объятий, ибо вода, стекая с бурки, бежит у него по щекам и забирается за ворот. Скинь с себя этот водопад, не то утопишь меня, брат Елисей.

Дрожат на воде багровые отблески факелов — люди шагают, словно по лужам крови. Коня отводят на конюшню и вносят в дом поклажу Елисея Покотило.

— Погодите, погодите! — кричит старый воитель. — Своего пегого я сам должен устроить: протереть хорошенько спину и холку пучком соломы, набросить попону, потянуть за уши и погладить по глазам, а затем и надеть ему на морду торбу с ячменем… Когда хлопаю его ладонью по шее, он тихонько ржет, ему, видишь ли, это приятно.

На дворе глубокая ночь, а дед Петря, отдавая распоряжения, кричит так громко, что на его голос откликаются петухи в курятнике, хрипло кукарекая, как бывает это в сырую погоду…

— Люди добрые! — вопит дед Петря. — Разведите огонь в печи! Снимите с оного путника вильчуру, стащите с него сапоги, осторожно, чтоб не уронить гостя, несите его к печи да закутайте в старую медвежью шубу! Митродора и Нимфодора! Тащите горилки, хлеба и сала. Ну и радость же выпала нам! Нынче пятница, наложить бы пост на себя от такой радости, да жаль мне голодного и жаждущего Елисея.

— А более всего жажду я услышать ваши вести да рассказы, — смеется дед Покотило, показывая крепкие зубы. — С того часу, как отъехал я от Днестра, не пришлось ни с кем словечком перемолвиться. Смотрел во все глаза, слушал, но в разговоры не встревал. Все еду, еду, а дождь мочит меня; слезу с коня, заночую под чьей-нибудь крышей, а то попросту обсушусь у костра и опять — в путь-дорогу. Довелось мне услышать, что гетман побывал проездом в Могилеве, Вроцлаве и в Умани. Ну, думаю, значит, поехали к Черной Стене. И вот я в Черной Стене и кланяюсь гетману Никоарэ…

Среди собравшихся неожиданно показался гетман. Он тоже схватил друга-бородача в объятия.

— Ну, я радуюсь за десятерых, дед Покотило, — проговорил Никоарэ.

Дед Елисей Покотило посмотрел на него долгим взглядом. Гетман, его ученик и товарищ многих ратных дел, ныне что-то не похож на себя. Очи печальны и брови нахмурены. Обнимая Никоарэ, запорожец глядит через его плечо на деда Петрю, просит разъяснений. Завтра, конечно, все узнает.

— Только ночь пройдет, явлюсь к твоей милости, гетман, побеседуем с тобой и с дедом Петрей.

— Непременно, дед Покотило, — отвечает Никоарэ.

Он стоит меж двух своих наставников, похлопывает по спине обоих стариков и поворачивает голову то к одному, то к другому. Взгляд его загорелся и стал острым, как стрела. Дед Покотило знал и любил этот взгляд.

Вот и Александру приближается к запорожцу с распростертыми объятиями. Он уже не мальчик, на лбу, некогда гладком, легла страдальческая складка. «Ох, умножаются годы и заботы», — печально думает дед Покотило.

А кто же еще появился среди друзей, собравшихся в Черной Стене, кто тот муж с седыми висками и открытым спокойным взором? И откуда взялся тут черноволосый юноша, прижимающий к сердцу восьмиструнную кобзу?

— Вон тот, что постарше, — дьяк Раду, а молодой — Иле Карайман, бывшие служители Иона Водэ, — пояснил дед Петря… — Пришли сюда с гетманом после черных дней, проведенных в Молдове. Коли не заметил ты их тогда, — добавил старик, — так оцени же теперь за святую их дружбу.

Алексу и сорокских воинов — Стынгачу и Штефана, сына Марии, дед Покотило знал еще во времена княжения Иона Водэ, когда в стране пробудились сила и надежда. Ничего, пока еще можем держать в руке саблю, мы не сдадимся.

Иле пощипывает струны. Кубок переходит из рук в руки. Вдовые старухи-козачки разыскали в дальнем углу каморы два больших запечатанных кувшина, наполненных солнечным, золотистым медом.

— Хорошо, когда встречаются друзья, — вздыхает дед Елисей Покотило. На дворе льет дождь — потоп всемирный; а тут жарко топится печь, шипит на огне жареное мясо, а чад убегает в трубу. Мы беседуем, печалимся, вспоминая усопших, и радуемся победам молодых, которые сменят нас и увидят торжество правды и наших старинных дедовских вольностей. Садись, брат с кобзой, рядом со мной и спой мне, тихонько спой — на ухо. После радости что-то мне взгрустнулось; пролью слезу и легче станет на душе!

Иле Карайман перебирает струны и поет старинную молдавскую песню. Дед Елисей плачет.

— Ослабел я, — говорит он смущенно.

Гетман и дед Петря видят, что утомился Елисей Покотило, хочется старику спать. Голова его клонится, и глаза закрываются. Струнный звон кобзы глухо доносится до него из бесконечной дали времен, из беспредельного пространства, пройденного им на коне.

Вдовицы-козачки быстро постелили для него постель на широкой лежанке, а на скамье — деду Петре. А потом обитатели Черной Стены — и воины и старухи-богомолки, — ступая на цыпочках, направляются к выходу. Никоарэ дружески кивает деду Петре и выходит первым. На дворе льет пуще прежнего, светильник вырывает из дымной мглы за окном перевитые ветром нити дождя. Петухи возвещают поздний час; мокрые псы вылезли на мгновение из закоулков и усердно встряхиваются. Сквозь завыванье ветра и отдаленный гул бурных волн доносятся жалобные крики красных коршунов, прозванных «вестниками потопов», — они предсказывают половодье.

Дед Петря прислушивается к затихающим голосам и шагам, подбрасывает поленья в огонь, затем развязывает кисет, набивает трубку, прикуривает от уголька и удобно располагается в своем углу, натянув на плечи вильчуру. А деду Елисею он старается не мешать.

Каждый человек, особенно в зрелом возрасте, засыпает по-своему, впадая в глубокий и короткий первый сон. Одни засыпают, лежа на спине, раскинув руки и слегка повернув голову; другие, как дьяк Раду, лежат ничком, уронив голову на скрещенные руки, вытягиваются, недвижные и прямые, будто срубленные сосны; иные свертываются калачиком, как дед Петря, подложив под щеку ладонь и подтянув колени к локтям; только дед Покотило даже во сне как будто сидит в седле; слегка опершись обо что-нибудь, он спит, подняв голову и спокойно опустив руки. Глаза у него закрыты, но кажется, что он внимательно смотрит вдаль.

Дед Петря мгновенье искоса глядит на него. Этот сон деда Елисея всегда смущал его — совсем не слышно дыхания. Старый воин словно погрузился в воду.

«Будто душа оставила его, — с тревогой размышляет дед Петря, — а тело, охваченное мертвой неподвижностью, дожидается ее возвращения».

В эту минуту запорожец глубоко вздыхает и, раскрыв выпуклые глаза, устремляет их на Петрю и на огонь.

— Аха-ха! — бормочет он.

Дед Петря молчит.

— Аха! Вот теперь, хлопче, мы можем и потолковать.

Дед Петря на пять лет лет моложе деда Елисея.

— Ждал я тебя, Покотило, — отвечает капитан Петря. — Никого о тебе не спрашивал, страшась дурных вестей.

— Думал, небось, пропал Покотило? — говорит запорожец, показывая в улыбке крепкие, как кремень, зубы.

Ухмыляется и дед Петря.

— Думал. Да вижу, что придется нам с тобой еще немного задержаться на этом свете. При других я не хотел спрашивать, что ты делал. Знаю, сам мне расскажешь.

— Рассказал бы, да нечего.

— А нечего, так и не рассказывай. Я рад, что хоть свиделся с тобой, Елисей. Давай-ка трубку, я ее набью тебе своим табачком, мой лучше.

— Э-э нет, брат, у меня табачок-ярунок. Тот же купец, что привозит тебе, возит и мне. Ты покури своего, а я своего — твой получше, а мой покрепче. А вот говорить-то нам не о чем.

— Разве что вспомнить стародавнюю быль, — сказал дед Петря.

— Какую быль? — удивился Елисей.

— Ну, какую хочешь. Расскажи мне еще раз, как было дело в Бахчисарае, когда старшина отправила тебя послом к Мурад Гирею.

— Ай и хитрец! — захохотал дед Елисей. — Спрашиваешь про одно, а хочешь услышать про другое. Я тогда сказал хану Мураду, что мы, запорожцы, ни бога ни черта не боимся, а вот, мол, перед ханом Мурадом робеем. Понравилось татарскому хану такое слово.

«Тяв-тяв-тяв! — рассмеялся хан, будто затявкал. — Чего же вы робеете перед Мурадом?»

«Боимся, — говорю, — что пойдет он на нас».

«Тяв-тяв-тяв!» — смеется татарский хан.

«Боимся, — говорю я, — что пойдет на нас хан Мурад и мы его искрошим. А жаль будет его, потому как он — душевный и кроткий муж».

Тогда хан Мурад похлопал меня по спине. И говорит: «Принесите Елисею Покотило изюму, миндалю и померанцев!»

И вот поднесли мне рабы угощение на блюде из китайского фарфора. Ем я, выбираю что повкуснее, а скорлупки и косточки за щекой держу.

Говорит хан Мурад: «Пусть лучше мир между нами будет».

Я кланяюсь и говорю: «Нет на свете шаха, царя и князя мудрее хана Мурад Гирея. Слова его, — говорю, — слаще изюма и миндаля, драгоценней золота и самоцветов».

Хлопнул хан в ладоши и велел принести другие яства. А я наклонился в сторону и выплюнул косточки и скорлупу. Мурад не заметил, а рабы завопили: «Аман! Аман! — и потянули из-под меня бухарский ковер. Тут хан закричал сердито: «Как вы смеете тащить ковер из-под моего друга Елисея Покотило?»

Рабы бросились в страхе на колени и, стукнувшись лбом об пол, объяснили, отчего они тащат ковер. Смеется и удивляется хан Мурад. «Друг Покотило, — говорит, — аль тебе наше угощенье не по вкусу?»

«По вкусу, мудрый и славный хан Мурад, — говорю, — но что же мне делать с косточками и скорлупой? Да хотелось бы еще запить чем-нибудь угощенье, лишь бы не водицей и не сладеньким». Посмеялся хан, посмеялись сыновья его.

Дед Петря выпускает в жерло печи целые облака дыма и весело кивает головой.

— О твоем посольстве, — говорит он, — прознали в Запорожье. А люди хана Мурада, вспоминая какие-либо происшествия, еще долго так вели счет: это было через столько-то и столько-то лет после того, как запорожец плюнул в шатре хана в Бахчисарае.

Покачал головой дед Елисей.

— Лучше всего, что запомнили это сыновья Мурада. Но я вижу, куда ты гнешь, лукавец. Так и быть, скажу о том, что тебе выведать хочется. Недавно прислал мне ответ меньшой сын Мурада Демир. И крымский хан Адиль и буджакский хан Демир не забыли, что когда-то я привез им в дар по соколу для охоты на диких уток. А когда случилась большая смута в Молдове, Адиль Гирей и брат его Демир Гирей возмутились, узнав, как убили оттоманцы Иона Водэ. Бейлербей Ахмет нарушил слово, испоганил свою душу. У татар есть такая поговорка: «Коли недруг — лев, хорошо, а шакал — друг, плохо».

— Не могу сказать, что я сохну от любви к соседям нашим ногайцам, сказал дед Петря, замотав головой, — но поговорка их мне по душе.

Елисей Покотило продолжал, выпустив в печку струю дыма.

— Среди неверных поистине самыми бесчеловечными показали себя турки. Их падишахи требуют, чтоб христианские цари и короли сами явились в Порту с поклоном и данью. И пищу, и роскошь турки добывают лишь мечом; иного ремесла не ведают. Держат целые орды наготове, конны и оружны, и бросают их то туда, то сюда. У султанов полны гаремы жен да целая сотня наследников. Один из этой сотни притязателей становится владыкой и убивает остальных девяносто девять. Зверя более кровожадного, подозрительного и смерти боящегося, чем султан, не найти; ведь как он поступает, так поступают и с ним. Сам ведаешь, турки не знают законов, а только свою злобу и прихоть.

— Верно. В Молдове давно это известно.

— А ногайцы — иное дело. Ногайцы обрабатывают землю, — продолжал дед Елисей, — и знают мирные ремесла, прививают плодовые деревья и сажают виноградные лозы; они гостеприимны, женщинам не надевают намордников и пьют вино, как и мы. Лишь когда пускаются в набеги, отряды их сеют страх. Но теперь крымчаки больше побаиваются нас, нежели мы их. Турки сильнее татар, а татарам это не по душе; турки натравливают их на христиан, что совсем не нравится гололобым, ибо им крепко достается от нас. Татарам больше по вкусу мирные орудия, нежели сабля, как говаривал хан Мурад, когда я был у него. Смягчились разбойники, правнуки Ногая, с тех пор как завели себе дворцы и сады да познали сладость неги и плодов земли; встали бы их прадеды из могил, так не узнали бы правнуков. С помощью божьей и запорожских сабель изменились язычники: с ними можно столковаться, особливо с той поры, как измаильтяне наступили им на горло.

— Стало быть, постится раб божий, когда есть не может, как говорят у нас в Молдове, — улыбнувшись, заметил дед Петря. — Пока Орда была в силе, татары не давали христианам покоя. А теперь над ними самими навис меч измаильтян.

— Вот к этой самой мысли я и хотел привести тебя, Петря, — сказал дед Елисей. — Когда мы вернулись к Порогам после невзгод позапрошлого лета, дошли до нас вести из ногайского стана, будто соседи наши не радуются тому, что случилось с Ионом Водэ. И, улучив время, я съездил тогда разведать, что у них делается. Но старейшина порешила, чтобы запорожцам не выступать, пока не скажет свое слово гетман Никоарэ и пока ногайцы сами не предложат нам союз. В тот год, когда Порта велела им ударить на Молдову, их край потерпел от нас немалый урон, и, надо полагать, теперь должны прибыть от них послы. Я разведывал не спеша, остановился в Очакове, расспрашивал то беглецов, то купцов — поболе узнать хотелось. Было у меня слово и от гетмана Никоарэ. А когда Елисею засядет мысль в голову, так ее уж клещами не вырвешь. Прослышав про ясское дело, я воротился, чтоб встретить вас в пути. Скажи-ка, хлопче, кто заварил ту ясскую кашу? Ежели ты, — дурная же у тебя башка!

Дед Петря опустил голову.

— Ишь какой быстрый стал! На старости лет спешкой занедужил, отчитывал его дед Елисей. — От тебя и мальчик заразился. А спешка — плохой советчик.

Дед Петря тяжело вздохнул, набивая свою трубку.

— Слушай, хлопче, — продолжал Покотило, положив руку на плечо друга, — был у нас с тобой такой уговор: кто возьмет в свою руку меч Иона Водэ, не успокоится, пока не расправится со злодеями, продавшими нашего витязя.

— Вот этой самой мыслью и болен наш гетман… — тихо сказал дед Петря. — Из-за этого-то Никоарэ чуть было не лишился головы, а тогда и мне бы не жить на свете.

Дед Петря закрыл на мгновенье глаза, затем схватил кубок и наполнил медом. Отпив половину, он подал кубок деду Елисею. Выпил и запорожец. Потом они пристально взглянули друг на друга.

— И я занедужил и не ведаю покоя, — жалостливым голосом проговорил Елисей Покотило, словно оплакивал самого себя, — однако я набрался терпения да постарался сначала добыть необходимые нам вести. Ум у мальчика вострый и расчеты были правильные: подготовимся тишком, тайком, а когда все подготовим, — двинемся. Так что же у вас случилось? Аль заворожил его кто? Почему вылетел сокол в неурочный час?

— Согрешил я! — гневно крикнул дед Петря. — Что же, склонить перед тобой повинную голову — на, мол, руби?

Рассмеялся Елисей.

— Не голову отрубить, а торопливость твою.

— Покотило, — хриплым от волнения голосом проговорил дед Петря, хватит с меня и той кары, которую я уже несу. Тебе ведомо, в чем причина моих мучений; из-за них-то я и не вытерпел — бросился очертя голову на такое опасное дело. То тайна моей жизни и мука моя смертная. Ты один ее знаешь, Покотило. Открылся я тебе в горький час тоски, за хмельной чарой, а больше никто о том не ведает.

— И мальчик не знает?

— Не знает, Елисей. За свою любовь ко мне мать Никоарэ и Александру осудила меня на тяжкую муку: пусть не ведают дети ее никогда, что отцом их был простой воин. У каждой души своя боль, друг Елисей. Я поклялся: безмолвны могилы, и я буду нем, как могила.

— Пригожая была баба, и красивым именем нарекли ее, хлопче.

— Не знаю, Елисей. Позабыл я.

— Так я тебе напомню: звали ее Каломфирой, и была она боярыней. Уж лучше бы ей и на свет не родиться — не изнывал бы тогда мой самый лучший друг.