Там, в усадьбе заброшенной Под пеплом в девять слоев, Под прахом пожарищ, Ветрами развеянных, Ты ищи следы Стародавней беды, До самого сердца земли дойди, Бесценный камень найди там внизу Застывшую слезу В давнюю пору пролитую…

Несколько дней спустя, девятнадцатого декабря, незадолго до рассвета, поблизости от того места, где побывал Копье, на пути к Томештской общине послышалось какое-то гудение — похоже было, что роятся пчелы. Но стояла глубокая осень, колоды были попрятаны в омшанники, а пчелы пробуждаются и свадьбы справляют лишь в лучах вешнего солнца. То было гуденье человеческих голосов: по уединенным тропинкам среди лесов и холмов торопливо пробиралось большое скопище ратников, войско того негодяя, который носил имя пыркэлаб Иримия и приобрел позорную известность в княжение Иона Водэ.

Во главе турецких конников и сборного молдавского войска двигался сам Иримия, а проводниками ему служили местные жители; с ним также отряд бояр и боярских детей. Известно, что молдавские бояре и боярские дети большие охотники до потасовок и схваток. Любят они погарцевать на коне, похваляясь дорогим убранством. Они заранее радовались, что нежданно-негаданно захватят господарев двор и стольный город и разобьют двенадцать сотен ратников гетмана Подковы, пусть он хоть двенадцать раз Подкова и гетман!

Да будь у него хоть двадцать сотен, хоть тридцать — все одно! Да и какие там сотни! Где Подкове их взять, коли его разбойники разъехались по волостям грабить? Не успеют воины Подковы глаза продрать, как бояре и наврапы, подобравшись втихомолку, кинутся и захватят господарский двор и Карвасару, окружат монастыри и крепко запрут выходы оттуда. Глядишь, до полдня еще далеко, а власть уж перешла в руки боярства, и уже мчатся гонцы к Петру Хромому и зовут его — пусть немедля жалует господарем в стольный город, захватив с собою турецкие отряды, кои он получил от беев дунайских крепостей.

Гомон и гул, подобный пчелиному жужжанию, усиливались с каждым часом: среди ратников пыркэлаба шли недоуменные разговоры по поводу замеченных в небе перемен, предвещавших поражение и бегство неприятеля. Вот уже третью ночь все бледнее становился огненный меч кометы, словно он задернулся прозрачным золотым покрывалом. Уже занималась заря, и при свете ее было видно, как летят к тому золотому покрывалу стаи диких уток с озера Кристешты, что лежит у самого впадения реки Жижии в Прут.

Отдохнув на привале, пыркэлаб сел на коня, намереваясь подняться с наврапами и боярами на гору Пэун. Ионицэ Зберю младшего и Костэкела Турку он отослал к пешему войску с приказом осторожно двигаться низиной к пруду монастыря Фрумоаса, находившегося около самого господарского дворца.

Пусть нагрянет туда чернь, вооруженная вилами, топорами, косами и палицами. А как двинется этот сброд, пусть гонцы возвращаются и следуют за его милостью Иримией.

Пыркэлаб носил кушму с султаном из белых перьев, свисавших надо лбом. Он был еще в полной силе и хорошо держался в седле, хоть ему шел пятьдесят третий год. Чуб и борода были у него еще черные как смоль, глаза сверкали.

Справа и слева от Иримии ехали кравчий Могилэ и казначей Журжа, тучные бояре, неуклюжие, как мешки, набитые зерном. Поднимаясь в гору верхом, они дышали так же часто и тяжело, как их кони.

— Не лезли бы с одышкой своей на войну! — пробормотал сквозь зубы пыркэлаб и, ударив коня, поскакал вперед. Крестьяне-проводники, только что нанятые в Томештах, поспешили за «его светлостью», погнав своих низкорослых, но крепких коней. Придержав на миг скакуна, боярин Иримия спросил:

— А где тут сыны старика?

— Вот мы, твоя светлость, Кэлин и Флоря, воротившиеся из лесу к своим старикам.

— И хорошо вы знаете тропы?

— Не хуже диких коз, — ухмыльнулся Флоря.

— Добро. Боярам дан приказ выйти к Томороагэ, как называет то место лесник Брудя. Ведите и меня сначала туда. А ты кто такой? — спросил он человека в громадной мохнатой бараньей шапке, со свинцовым кистенем, высевшим у него на запястье правой руки. Сей взъерошенный муж скакал на пегой коняшке, которая нетерпеливо грызла удила.

— А вы кто такие? — прибавил пыркэлаб, обратясь к отряду верхоконных крестьян.

— Мы — стража твоей светлости и ведем тебя, куда ты сам пожелал, ответил всадник, ехавший на пегой коняшке. — Их милости Васкан и Динга наняли нас. Мы тебя живо выведем к господарскому дворцу. Да мы не только все места знаем, мы и в схватках горазды, боярин. Стреляные воробьи.

— Как тебя зовут?

— Копье. Небось слыхал, твоя светлость, обо мне?

— Тот самый Копье, которого армаш Гьорц собирался вздернуть?

— Тот самый, твоя светлость.

— Ну, сейчас ты все можешь искупить, Копье. Будешь не хуже людей, приму тебя на господареву службу.

— Верно, твоя светлость. А остальные — тоже наши люди, все как на подбор.

— Ладно. Не будем мешкать, а то уж день разгорается.

— Через полчаса будем там, где надобно твоей светлости. А не прикажешь кому-нибудь из нас поскакать и свернуть остальных бояр на эту тропку?

— Ладно. Спосылай за ними. А мы поднимемся, чтобы раньше их поспеть к Томороагэ.

Двое всадников повернули назад. Прочие поехали с пыркэлабом дальше.

Посланные всадники повели боярские отряды вниз. Затем объяснили их милостям капитанам отрядов Турче и Тудорану, какая дорога лучше.

— Правей держите, правей, — советовали они, — и поспешайте, а то уж день настает.

А как только ободняло, — грозно заревел турий рог, громыхнули пищали, из виноградников выскочили с громкими криками ратники Никоарэ, вращая над головами саблями, бросились на пешее войско Иримии, шедшее в низине, и рассеяли его. Натиск их был словно прорвавшийся поток. В воздухе понеслись вопли отчаяния, предсмертные крики, заставившие боярский отряд остановиться и повернуть вспять. Турча и Тудоран спешно отправили к пыркэлабу двух проводников, а сами двинули свои отряды в бой.

Как говорится в повести о великом воителе Александре Македонском, ратники Никоарэ, наводнившие низину, рубили неприятельское войско «со всего плеча». А вдогонку за подоспевшим боярским отрядом вынеслись их леской чащи запорожцы с арканами в руках. Им нужны были живые, сброшенные с седел всадники, кони и доспехи сих всадников. Впереди же, со стороны равнины, замыкали круг другие сотни, поддерживая конников, примчавшихся из леса.

Пошла настоящая охота, которую боярин Иримия не мог увидеть с той тропки, что вела к вершине Пэуна; но шум ее долетал до его слуха.

В лесном безлюдье пыркэлаба внезапно охватил страх, точно позади него в седло уселась смерть в облике скелета и голый череп ее, усмехаясь, скалит зубы. Боярина бросило в дрожь, к горлу подкатила тошнота, но все же он оглянулся — раз вправо, раз влево, касаясь плеча черной бородой и выкатив круглые глаза, вонзил шпоры во взмыленные бока скакуна. Но тут он увидел меж деревьев, как сыны Тимофте и Копье с товарищами обходят его на своих невзрачных лошаденках и перерезают ему путь.

Его сопровождали и вели, как было обещано. Он горько захохотал, обнажая саблю. Замелькали тени и на вершине Пэуна среди белых стволов берез. Он метнулся от них как раз в то мгновенье, когда Копье догнал его слева.

Копье кинул аркан, и тут же за веревку уцепились еще двое, чтоб остановить буйный порыв коня. Всадники спешились и схватили боярина. Он бешено бился, ударяя их по головам рукоятью сабли, а бесстыдное мужичье смеялось, дерзко глядя на него из-под мохнатых шапок и старательно, не торопясь, вязало его.

— Пойдем, поклонись государю Никоарэ! — ухмыляясь, приказал Копье.

Пыркэлаб заносчиво огляделся, гневно фыркая. Его повели, скорее поволокли, к березам. Там, сидя на коне, дожидался Никоарэ; рядом стоял великий армаш Петря, а дальше другие сановники и Константин Шах, запорожский гетман.

Никоарэ молча суровым взглядом окинул предателя пыркэлаба. Смотрел долго, и лицо его перекосилось от злобы. Чернобородый пыркэлаб отводил в сторону взгляд, косил глаза навыкате с красными прожилками. Простонал сквозь кровавую пену у рта:

— Живодеры!

— Твоя правда, — развеселился дед Петря. — Изловили собаку, снимем с нее шкуру.

Шум схватки, происходившей в низине и среди оврагов, все более отдалялся. Торопливо прибывали отряды молдован и запорожцев, окружали вершину Пэуна, образуя охрану господарю.

В одиннадцатом часу утра его милость пыркэлаба Иримию скинули, точно мешок с зерном, перед красным крыльцом, и он грузно рухнул на мощеный двор.

Толпа, собравшаяся у крепостных стен и на стенах, закричала, извергая на Иримию хулу и проклятия; на высокой наворотной башне трижды коротко ударил колокол.

Служители великого армаша развязали Иримию и поставили его на ноги.

— На помост! На помост! — вопил народ.

Иримия забился в руках своих стражей, кинулся на землю. Его подняли и понесли.

Снова трижды ударил колокол; в проеме звонницы, выходившем к городу, показался глашатай и громким голосом оповестил:

— Люди добрые, нынче по решению высокого суда свершится казнь Иримии-предателя. Будь он проклят во веки веков!

Толпа городского люда хлынула под каменные своды ворот. Некоторых в давке вытеснило вверх, и толпа несла их на плечах. Женщины визжали, жалобно пели слепцы, человеческий поток все возрастал.

На красном крыльце внезапно показался Младыш; перегнувшись через перила, он мгновенье смотрел на толпу, затем худое, бледное его лицо исчезло из виду. Очутившись во дворе, он незаметно прокрался к помосту. Остановился, напряженно прислушиваясь к злобным крикам толпы.

Неожиданно на помосте появился палач Измаил, он поднял к черному лицу топор и, высунув большой язык, лизнул гладкую сталь. Толпа, как всегда, шумно обрадовалась выходкам Арапа.

Александру протискивался в толпе поближе к палачу, настораживаясь, когда раздавалось забытое имя: «Иримия! Пыркэлаб Иримия!» Стража жалостливо пропускала его — бедный безумец был братом господаря.

Один из сановников, сидевших рядом с Никоарэ и смотревших на казнь, великий армаш Петря Гынж, повернул голову и увидел приближавшегося Младыша. Видно было, что Александру охвачен небывалым возбуждением.

Младыш сделал прыжок и поднялся на цыпочках, чтобы лучше видеть. В голове его вихрем кружились обрывки мыслей, где действительность смешивалась со сновидениями и грезами наяву.

Дед торопливо вышел ему навстречу, загородил дорогу.

— Куда ты, мальчик?

Александру не отвечал, будто не слышал. С таинственным видом сам задал вопрос:

— Там Иримия? Отец моей девы?

— Мальчик, тебе тут нечего делать, — уговаривал его дед. — Воротись в свою горницу.

Безумец не слышал.

— Теперь я знаю, что звалась она Илинкой, — шепнул он. — Отец ее идет за ней. И я должен идти.

— Нельзя.

Дед положил руку на плечо Александру и остановил его. Подошли на помощь двое служителей.

Младыш, оскалив зубы, рванулся и, вывернувшись из рук служителей, кинулся на грудь старику. Вдруг с гневным криком выхватил из-за пояса великого армаша кинжал в ножнах из слоновой кости и, обнажив его, ударил старика в левый бок; мгновенье он удивленно глядел на кровь, просочившуюся меж пальцев, и так же молниеносно вонзил клинок себе в грудь.

Дед пошатнулся, обхватив его руками. Но окружающие догадались о случившемся лишь в то мгновенье, когда Младыш, извиваясь червем, упал у ног деда Петри. На него, хрипя, свалился и дед; из уст старого Гынжа хлынула кровь, будто алые розы расцвели под белыми его усами.

Покотило, сидевший рядом с господарем, вскочил.

— Что такое? — крикнул Никоарэ.

— Государь, он зарезал деда Петрю.

Никоарэ замер, весь побелев. Дед Елисей опустился на колени и приподнял левой рукой голову великого армаша. Младыш уже не содрогался.

— Родного батьку убил! — укорил его старый запорожец, поднимая кулак.

Немногие поняли слова эти, произнесенные на незнакомом языке.

Покотило оборотился к своему другу и упавшим голосом сказал:

— Теперь уж все, сынок… Закончил ты все свои дела.

И, стеная, опустил голову. Гынж вытянулся и застыл на руках запорожца.

— Покотило, — прошептал Никоарэ, — не смею понять твоих слов.

— Не знаю уж, государь… Может, сказал я безумные слова. Не обращай внимания.

Дед Елисей украдкой оглянулся. Кругом люди замерли, не могли прийти в себя.

Никоарэ закрыл лицо руками, затем отвел их. Кинулся к ступенькам крыльца. Раду Сулицэ последовал за ним. Никоарэ обернулся, глаза его были сухими.

— Раду, прикажи отнести оба тела в господарский дом и позаботиться о них.

— Хорошо, светлый государь.

Раду повернул назад. Никоарэ прошел в дом сквозь толпу слуг, мужчин и женщин, метавшихся во все стороны и ломавших руки. Заметив господаря, они застыли на месте.

— Прочь отсюда! — приказал он.

Слуги и служанки кинулись к дверям.

В наступившей тишине Никоарэ расслышал стоны и жалобы матушки Олимпиады. Он вошел в ее горенку. Старуха кружила по комнате сама не своя, словно внезапно ослепла, сжимала дрожащими руками виски. Почуяв присутствие Никоарэ, оборотилась.

— Ой, ой, ой! — стонала она, качая головой.

— Говори, матушка, — приказал Никоарэ. — Коли знаешь, не держи меня в неведении.

— Что мне сказать, государь? — уклончиво ответила старуха. — Великий грех совершился.

Но чувствуя на себе тяжелый, пристальный взгляд Подковы, она опустила руки и еле слышным шепотом испуганно спросила:

— Откуда ты узнал, государь? Кто тебе открыл?

— Не спрашивай, матушка! Говори сама, говори правду.

— Правда, государь… Двойное несчастье, государь… Сын убил отца.

— Матушка, это невозможно… не может быть… — простонал в страхе Никоарэ.

Олимпиада утвердительно закивала головой, глядя на него сквозь слезы. И добавила шепотом:

— Это все гордость матушки вашей. Не хотела госпожа Каломфира, чтобы вы знали, что отец ваш — простой воин. Господь ей судья!

— Никто не будет судить ее во веки веков! — злобно вскричал Никоарэ, с ненавистью глядя на нее. — Я расплачиваюсь за все, я, самый несчастный!

— Государь, — завопила Олимпиада, преклоняя колена, — кара господня ждет тебя за такие слова… У престола всевышнего ответишь за свою гордыню. Чем же можно умиротворить тебя? Кто тебя успокоит? Весна твоя увяла, закатилось твое солнышко.

И, точно заговаривая тяжелый недуг, в отчаянии прошептала два эллинских стиха:

В пустыне сердца Заходит солнце воспоминаний…

Никоарэ Подкова рассмеялся, словно охваченный безумьем.

— Ха-ха! Ты, матушка Олимпиада, говоришь, точно Хариклея из книги Гелиодора. Но я не игрушка, как Феаген, я — воин, исполнивший свой долг, и я найду в себе силы выстоять до конца. Ха-ха!

Старуха поднялась с колен и, шатаясь, протянула руку, точно защищалась от злого духа.

В соседней комнате послышались шаги. Никоарэ повернулся к двери.

— Это ты, Раду? Войди!

Дьяк остановился на пороге, будто в грудь толкнул его новый ужас в этот час ужасов. Как мог Никоарэ быть таким спокойным? Или он дошел до предела отчаяния и разум его помутился?

— Открылось, Раду, что старик Петря был отцом моим и Александру.

Дьяк поклонился и поцеловал правую руку Никоарэ.

— Логофет Раду, — сказал Никоарэ, — пусть собирается совет. Список виновных исчерпан, но поступили жалобы бедных против ненасытных. Пусть свершится суд и утвердится справедливость.

Дьяк поклонился.

— Будет исполнено, славный государь.

— И еще одно надобно сделать, Раду. В воскресенье двадцать первого декабря приказываю отслужить заупокойную обедню по усопшему брату нашему Иону во всех церквах — в каждом городе и в каждом селе, куда только дойдет повеление наше. Пусть народ чтит память его светлости.

— Хорошо, государь. Дадим знать повсеместно.

— В тот же день, логофет, собрать на господарский пир наших служителей и капитанов сельских рэзешских отрядов, находящихся в стольном городе. Быть по сему!

В день двадцать первого декабря рано утром забили барабаны на улицах и глашатаи закричали на перекрестках:

— Слушайте, слушайте господарево повеление!

Люди толпились вокруг глашатаев и внимательно слушали. До самых дальних окраин дошла весть о страшных событиях, совершившихся во дворце.

— Государь повелевает похоронить с пышностью дорогих его сердцу усопших — великого армаша Петрю и брата своего Александру. Отпевание совершится ныне в десятом часу за городом под горой Копоу в деревянной малой церкви святого Николая-бедного. Могилы вырыть у древнего дуба, рядом с церковью. Пусть почивают ратники сии, и молодой и старый, вблизи бедняков, за которых голову сложили, и да не погаснет память о них во веки веков.

И опять кричали глашатаи:

— Пусть знает всяк человек, и торговец и цыган, что в храмах города раздают калекам, вдовам и нищим калачи и кутью, пожертвованные государем на помин души усопших.

Затем в окружении верных людей проехал по городу верхом на коне Никоарэ. Он был в дорогом убранстве, однако, не белел султан на шапке у него, исхудавшее лицо точно окаменело.

Проехав под звон колоколов ко дворцу мимо толпившихся у храмов людей, господарь вошел в пиршественную залу. Уселся во главе стола и посмотрел вокруг с печалью в сердце, считая друзей своих, стоявших у кресел за длинным столом. Иных уж не стало. Все приметили скорбную тень, омрачившую лицо господаря.

Его высокопреосвященство митрополит Анастасий произнес молитву, благословляя трапезу. Никоарэ поклонился гостям и движением руки пригласил их сесть.

Когда в кухнях стало известно, что почтенные гости сели за стол, явилась целая вереница стольников, принесших закрытые крышками медные посудины, которые по обычаю подносили сперва господарю, сняв с них крышку.

Если господарь изъявлял желание откушать, то главный стольник Алекса Лиса первым отведывал блюдо новой деревянной ложкой.

За стольниками следовали кравчие. И главный кравчий, дед Елисей, пригубив из кубка, как стольник пробовал яства из миски, преподнес господарю питье.

Никоарэ почти ничего не ел и не пил, но просил Шаха с есаулами, капитанов своих ратников с Острова молдаван и капитанов местных рэзешей есть и пить вдоволь.

Когда доели последнее блюдо, снова наполнены были чаши, все сотрапезники встали и Никоарэ помянул усопшего Иона Водэ. Затем он прибавил:

— Возлюбленные братья и воины, исполнен долг наш перед государем, успокоены наши сердца. Пребывание наше в стольном городе Молдовы окончено. Осушим сию последнюю чашу за вас, остающихся, а мы уйдем в наш запорожский вольный край.

Тоскливое недоумение изобразилось на многих лицах. Но большинство еще утром узнало о решении господаря и удивлялось меньше.

Поднялся Митря Лэкустэ, старик рэзеш, который в течение четырех недель пребывания Никоарэ в стольном городе был сановным боярином-дворецким; пригладив седеющую бороду и белые свои кудри, он сказал:

— Крепко порадовало нас, государь-батюшка, твое пришествие и мы горько печалимся, что ты уходишь. Научил ты нас стоять за правду, поубавил число притеснителей и призвал установить вековую вольность наших дедов. Впереди еще ждут нас немилосердные времена, но от твоей светлости получили мы надежду на избавление; верим в него, и о нашей надежде узнают и другие поколения, когда настанет светлая година.

Митря лэкустянин подошел к Никоарэ, коснулся губами перстня с печатью; господарь обнял его.

В воскресенье вечером логофет Раду, ведавший господаревой казной, выдал капитанам и есаулам жалованье для каждой сотни — по два талера на воина. И стало известно, что еще по три талера получит каждый у Иакова Лубиша, банкира его светлости, либо во Вроцлаве, либо в днепровских поселениях.

Никоарэ соизволил также подарить по полталера всем старым служителям господарского дворца, служившим ему, пока он находился в стольном городе.

Утром двадцать второго декабря конники Никоарэ Подковы двинулись обратно в том же строгом порядке, в каком пришли.

Четыре сотни под началом негренского капитана Козмуцэ остались в Яссах, другие сотни — в волостях для поддержания на время отхода войск порядка в стране. А главная часть войск перешла до полудня Прут.

Матушка Олимпиада била челом господарю о горькой участи своей.

— Не оставляй ты меня, государь, одинокую. Дозволь и мне перейти на Украину. Авось, обрету покой и забвение в какой-нибудь женской обители подле великого града Киева. А дозволишь, так я сначала съезжу домой в Филипены, соберу свою одежду, кое-какие вещи и немногие драгоценности, оставшиеся мне от мужа.

— Хорошо, так и сделай, матушка, — отвечал Никоарэ Подкова. — Жди меня в Филипенах.

С бьющимся сердцем выслушала старуха Олимпиада эти слова, которых совсем не ждала. Стало быть, Подкова хочет еще увидеть те места, где промелькнул весенний сон его любви.

В это короткое путешествие Никоарэ сопровождали его старые товарищи; их было меньше и были они печальней, чем в лето семьдесят шестое.

В Дэвиденах старики встретили Никоарэ Подкову слезами и стенаниями. Потом гетман вышел в сад, желая побыть один со своими друзьями. Он разыскал гробницу Давида Всадника и рядом, около кустиков зеленого барвинка с плотными глянцевыми листьями, увидал свежую могилку, где покоилась та «девица-краса», о которой писала в грамоте матушка Олимпиада. Грамоту эту Никоарэ все еще носил при себе.

Он молча постоял у могилы, посылая вслед навеки утраченной деве скорбную мысль, и та поплыла за кометой в холодные глубины неба.

Матушка Олимпиада приехала в Филипены собрать вещи, с которыми не хотела расстаться; двор и зверей своих она подарила своей ученице Сафте.

Когда Олимпиада и Никоарэ Подкова с сотнями, стоявшими на страже вокруг Дэвиден, достигли брода около Липши, у переправы через Днестр уже хлопотали ратники с Острова молдаван.

С севера надвинулась седая мгла, и завертелись в воздухе белые кони первой зимней вьюги.

— Знаю я вас, — горестно рассмеялся Никоарэ, — не раз я бился с вами и побеждал!