Солнце жгло в полную силу. Стоял месяц сенозарник лета тысяча пятьсот семьдесят восьмого, — знойная пора, когда в Молдове начинается жатва.

На постоялом дворе Горашку Харамина, у распутья дорог, ведущих в Сучаву, Яссы, Пьятру и Роман, встретилось несколько приезжих; ища спасения от палящей жары, они устроились в тени ореховых деревьев. К путникам подсели местные жители — отдохнуть от трудов, освежиться в прохладе, а главное узнать, что творится на белом свете.

Это было в четверг, двадцать второго числа. К постоялому двору то и дело подъезжали путники. Первыми прискакали с северной стороны по большому шляху, проложенному вдоль берега реки, двое всадников на низкорослых конях; ехали они, как видно, издалека: часть поклажи у обоих была приторочена у седла, остальную они везли в больших переметных сумах на запасных конях.

Харамин внимательно оглядел их и одобрительно кивнул головой. Ему нравились выносливые кони с хорошим ходом; Горашку Харамину немало довелось видеть таких коней минувшей осенью, когда из Запорожья пришел в страну Никоарэ Подкова с молдавским и козацким войском. Горашку даже показалось, что он знает и подъехавших ко двору всадников, только он не мог припомнить, где и при каких обстоятельствах видел их. Может быть, встретились в Романе, когда рубили головы братьям Грумеза, сановникам Петру Водэ Хромого?

Вслед за этими чужеземцами дорогой, которая вела из Рэзбойен и Тупилац, пожаловали к полдню еще трое, должно быть, горные пастухи, подумал хозяин. У пояса висят башлыки, на голове — широкополые шляпы; беленые сывороткой рубахи стягивает широкий кожаный кимир, на ногах кожанцы с загнутыми носками. Как и у тех, что прибыли ранее, у всех троих наверняка есть оружие, только не на виду. Косматые кожухи приторочены сзади у седел; должно быть, в них и припрятаны балтаги с короткой рукояткой.

Сняв поклажу с коней, они, как и первые всадники, некоторое время отдыхали. Поглядели на козацких лошадок — те свободно паслись на лужайке, ловко отрывая зубами сухие пучки травы.

— Добрые кони, — проговорил старый овчар, — сами добывают себе корм. Да и наши гуцульские не хуже. Вы вроде как нездешние будете?

Старший из двух незнакомцев, приехавших с северной стороны, кивнул: верно, мол, нездешние. Но ничего не ответил. Он был седой, немного взъерошенный, с затуманенным взором. Его спутник был помоложе, черноволосый и смуглый, глаза у него блестели, точно капли дегтя.

Старший овчар нагнулся к своим товарищам (один был его лет, другой молодой хлопец) и шепнул им несколько слов. Те кивнули.

— Просим хозяина подойти к голодным, а пуще того жаждущим путникам, обратился он к Горашку Харамину, стоявшему среди земляков.

Харамин заторопился:

— Хлеб у меня есть, — заверил он, — а брынза, поди, у ваших милостей у самих найдется.

— Верно, хозяин. А еще потребуется нам кувшин вина.

— Можно.

Хозяин оборотился к приезжим, прибывшим первыми.

— А вашим милостям что будет угодно?

— Да и нам бы кое-что потребовалось, только мелких денег нет.

— Не беда. На заезжем дворе Харамина путник может утолить жажду и голод, не разменивая злотых.

— Серебряных талеров, братец Харамин.

— Ну что ж, не разменивая серебряных талеров.

Седой проезжий рассмеялся.

— Добрые порядки в молдавской стороне.

— Верно, — подтвердил хозяин. — Только вот господарские порядки никуда не годятся. Откуда же вы следуете, ваши милости?

— Такому достойному человеку можно и сказать: от ляхов едем.

— Вот как! Друг другу приятели будете, что ли? На братьев вроде как не похожи.

— Нет, мы братья. Не по матери — по кручине.

Харамин вытер рукавом потный лоб и с удивлением уставился на собеседника.

— С тобой, добрый человек, не помню, чтобы встречался я, а вот товарищ твой заезжал ко мне на постоялый двор.

— Возможно, — молвил седой путник.

— Заезжал я на твое подворье, батяня Горашку, — подтвердил второй путник. — У тебя хорошая память.

— Узнаю голос, — обрадовался хозяин. — Я ведь тоже певчим был на своем веку. Зовут тебя Иле, и проезжал ты летось с дьяком. А тот дьяк такое нам поведал, что его и теперь еще вспоминают наши земляки.

Пастухи, не мигая, смотрели на них, прислушиваясь к разговору. Потом оставили свой угол и подошли поближе.

— Хозяин, — попросил самый старший, — не томи ты нас ради бога. Принеси-ка побыстрее кувшин — угостим братьев по кручине.

— Живо сбегаю, одна нога здесь, другая там, — крикнул Харамин.

Он и впрямь побежал и мигом воротился, запыхавшись, неся два больших кувшина. Один поставил возле себя, второй пододвинул поближе к приезжим.

— Дозвольте, люди добрые, — проговорил он, — позвать и вон тех селян из долины Молдовы выпить из моего кувшина. И вас дозвольте попотчевать. А как опорожним мой кувшин, тогда пейте из своего.

— Быть по сему, — согласился старый пастух. — Мы достанем из дорожной сумы копченой брынзы, а радушный хозяин даст нам хлеба и велит своему одноглазому служителю поджарить на угольях кусок сала, чтобы хватило всему собранию. У меня в поясе, хозяин, денег вдосталь.

Младший брат по кручине, Иле Карайман, кинул долгий взгляд на овчаров, вспомнилась ему удалая застольная, и, не долго думая, он затянул сладким голосом:

Каждый день вино я пью, Где же я деньги достаю? Хоть работать не люблю, Хоть не сею, не полю, Деньги в поясе коплю!

— Ох-ох! — вздохнул он, — давно уж не радовалось сердце мое.

Седой пастух тут же загудел басом:

Пил я день и пил неделю, Сорок дней шальной от хмеля, Девять уж коней пропил, Жажду все ж не утолил.

— Так ты, братец, вон какой? — обрадовался взъерошенный путник из ляшской стороны. — Ударим по рукам! И пить желаю я с тобой из одной чаши.

Когда первый кувшин был опорожнен, старый пастух оттолкнул его ногой и, потянув к себе свой кувшин, наполнил кружку.

— Эге-гей, братья! — гаркнул он. — Знай же: я всем известный Пахомий, чабан из Пьятра-Тейулуй на реке Бистрице; вот этот — брат мой родной, а вон тот — сынок его, а мне, значит, племянник. Покинули мы родную землю, уходим через Днестр туда, где, как мы слыхали, молодецкими делами прославился доблестный витязь, земляк наш, по имени Ботгрозный.

— И мы про него наслышаны… — подтвердил хозяин постоялого двора.

— Вот что я скажу вашим милостям, — ответил седой путник, кивая головой. — Земли, откуда мы путь держим, страхом и удивлением полнятся от дел сего неукротимого всадника с вострой саблей, которому запорожцы дали имя Юрий Ботгрозный.

— Есть у него, должно, и другое прозвище?

— А как же! Было, братья мои и добрые люди. Среди жителей берегов Молдовы прозывался он Гицэ Ботгрос.

— Статочное ли дело? — воскликнул хозяин, вытаращив глаза.

— Статочное, — крикнул Пахомий, чабан из Пьятра-Тейулуй. — Не случись оно в ту пору, не было б и разговору и свет не гремел бы от его славы. Вот и едем, не мешкая, искать его.

Незнакомец, прибывший из ляшской стороны, улыбнулся.

— Правильно поступаете. Вся постушья братия, где бы не встретилась она вам в степях, покажет вам тропки к этому витязю. Одни правят вас в лес, другие в горы.

— А сам ты, друг чужеземец, знал его? — возбужденно говорил Пахомий, протягивая путнику кружку.

Тот прильнул к ней и утвердительно закивал головой, не отрываясь от кружки.

— И я знал его, — похвастал хозяин.

Пастух лишь покосился в его сторону и сказал проезжему:

— А если ты, приятель, знал его, то расскажи-ка о нем побольше, укрепи сердца наши.

— Можно, — отвечал проезжий, разомлетый от зноя и выпитых кружек, да недосуг мне. Впереди еще долгий путь. Надо мне заехать с сестрой своей единственной повидаться. Посмотрю, жива ли еще.

— Куда же ты путь держишь?

— К берегам Тазлэу, к самому Водопаду.

— Так далеко?

— Да.

— И только ради короткой встречи с сестрою ты пустился в такой дальний путь?

— Сестры моей, может статься, уж и нет на свете, — грустно сказал спутник, — да хочу я найти успокоение в обители божьей. Извела меня тоска по нашим горам и рекам. Была пора, и я гулял с братией, о которой сейчас тут песню пели.

— Коли так, целую руку, батяня. Но скажу тебе вот что: по моему разумению, не пришло еще тебе время схиму принять. А посему, поцеловав твою правую руку, попрошу тебя, православный, пожертвовать одним часом из любви к братьям — посиди с нами, потолкуй и поведай, что творится на белом свете.

— Что ж, можно.

— Тогда, прошу тебя, подними кувшин, подкрепись маленько и разгони тоску-кручину.

Вот так и случилось, что батяня Некулай, некогда атаман удалых молодцов, бродивших в лесу неподалеку от монастыря Побраты и в окрресностях Ясс, разговорился на постоялом дворе Горашку Харамина и рассказал историю витязя Юрия Ботгрозного.

— Знайте же, ваши милости, добрые люди и братья, что когда ясновельможные паны, служители короля польского, хитростью заманили государя Никоарэ во Львов и посадили в темницу, в самые тайные казематы крепости…

— Ага-га! — пробормотал Харамин. — Слыхали мы, да не верилось.

Пастух Пахомий от удивления онемел — только безмолвно качал головой.

— Неужто решились паны на такую подлость?

— Решились, повелел им из Стамбула султан басурманский. А когда они заперли государя Никуарэ в темницу, к его милости бургомистру Львова явился за наградой польский пан по имени Роман Барбэ-Рошэ. Этого самого Романа Барбэ-Рошэ государь Никоарэ однажды вызволил, когда пан заложил ростовщику храм Успения в Могилеве, — дал ему тогда Никоарэ взаймы без отдачи двадцать пять талеров.

— И именно этот Барбэ-Рошэ продал государя?

— Именно он.

Пастух Пахомий брезгливо плюнул и, заскрежетав зубами, пробормотал ужасное ругательство. Затем подтолкнул Некулая.

— Что же ты умолк, батяня? Говори. Растрави нам сердце, чтоб больнее было.

Скиталец, прибывший из ляшской страны, продолжал:

— Когда случилось это, мы все, бывшие в том краю, заскрежетали зубами и выругались, в точь-точь, как брат Пахомий. А Ботгрозный не скрипнул зубами, не выругался. Прихватив с собой двух братьев Гырбову, Некиту и Доминте, сели они на коней и подстерегли пана Барбэ-Рошэ. Когда во второй раз явился в ратушу пан Барбэ-Рошэ да вышел ни с чем от бургомистра и, сердито бормоча, что его только за нос водят с обещанной платой, прошел через толпу, Некита и Доминте накинули на него арканы и пустились в скачь по улице, волоча пана-предателя в пыли, а Ботгрозный скакал за ними следом. «Держите! Держите!» — вопил Ботгрозный, пришпоривая коня и обнажая мечь. Мечь у него древний, со времен потопа. Догнал Ботгрозный братьев Гырбову, взмахнул мечом, и дальше уж всадники поволокли одну только голову, а тело осталось на пустыре. И тут же собрался вокруг народ и растерзал на клочки тело.

А в это время вершили суд над государем Никоарэ. Ратники же его собрались под Львовом, стали совет держать, как спасти его. В день казни возвели государя нашего на помост в крепости, и он без обиды и страха взглянул на толпу. А народу собралось тьма-тьмущая. И крикнул он теснившимся вокруг людям:

«Знайте, добрые люди, что казнить меня велели королю турки. Живем мы в такую пору, когда язычники сильнее короля и король казнит витязя за веру. Как же теперь Стефану Баторию в глаза людям глядеть после такого позора? Исполнен долг мой, — прибавил еще государь. — Теперь могу и умереть. Из крови моей родится возмездие, как из малого зерна растет пшеница. Не весь я умру. Прощайте и помните!»

Так говорил государь Никоарэ, и такой шум поднялся и так заволновался народ, что палач оробел и не сразу решился отсечь государю голову. Потом в смятении ударил топором дважды, чего дотоле с ним никогда не бывало.

Тогда прискакали ратники Никоарэ, да уж поздно было. Поднялись они на сотнях лестниц на стены крепости и влезли на помост. Юрий Ботгрозный и братья Гырбову и некий Копье, которого вы не знаете, а я знаю, и капитан Козмуцэ, и атаман Агапие рубили ратников саблями и гнали их прочь. Учинилась во Львове небывалая сумятица. Много крови было пролито, и немало наших пало, больше, чем в Молдове…

И Юрий Ботгрозный с товарищами умчал тело и голову его светлости Иона Никоарэ. Временные владетели Львова стараются уверить мир, что Подкова похоронен в молдавском храме, но уверения их лживы, ибо тело государя нашего Никоарэ было силой отвоевано удальцами. Заставили они знаменитого врача Билбое забальзамировать тело преславного Никоарэ, омыть его настоем трав и умостить маслами. Прорвавшись силой, добрались воины до свободной земли запорожцев, отвезли государя в Черную Стену и похоронили его в тайной пещере днепровских скал…

Батяня Некулай умолк и гневно оглянулся. У бедных селян слезы капали из глаз и падали в пыль, устилавшую двор.

Седой пастух тихо спросил:

— Отчего ты осерчал, добрый человек?

— Оттого, что иные глупцы едут туда, откуда я прибыл. Скажите-ка мне, люди добрые, что я буду делать на богомолье в пустыни? Надену юбку и платок? Брошу саблю и возьмусь за метлу? Опять глядеть на злобу и притеснения? А в нашей вольнице живут свободные люди. Без тех порядков, какие я у них узнал, жизнь мне не мила.

— Поступай, как душа велит, — лукаво заметил пастух Пахомий.

— Поступлю, как душа велит, — с расстановкой произнес батяня Некулай, в упор глядя на него. — Я возжаждал покоя. Иные пошли служить на жалованье шведскому королю Юхану либо немецкому кесарю. Побывали там, да вот уж начинают приходить обратно. Не по вкусу им тамошняя еда, ни речь чужая. А я вот думал угомониться в обители, да, видно, не придется — иначе поступлю.

— Думаешь, добрый человек, воротиться к Порогам?

Батяня Некулай раздраженно крикнул:

— Да! И будь проклят, трижды проклят тот, кто поступит иначе!

Пахомий снова подошел к нему, взял за правую руку и поцеловал.

Оба путника, приехавшие с севера, взглянули друг на друга блестевшими от волнения глазами.

Батяня Некулай уселся, положив на землю седло.

— Тут мы заночуем, брат Иле, — говорил он, — а через три недели постучимся в ворота Черной Стены, попросим приюта у матушки Олимпиады, около новой часовни, которая возводится в память усопшего Иона Никоарэ Водэ. Там найдем мы и дьяка — он читает в книгах и сторожит могилу в скале.

И добавил, глядя вдаль:

— Братья пастухи и братья крестьяне, поведал нам дьяк Раду, что государь Никоарэ промелькнул, точно сон народа. И, свет от света, возгоримся мы от его неугасимого духа и другие возгорятся после нас.