Незаметно пролетают ночи для нас, молдаван, когда, как зачарованные, слушаем мы старинные предания иль сказки дальней стороны. Даже самые молчаливые воины Подковы — оба жителя Сорок и Тоадер Урсу, закоченевшие в доме Йоргу, — совсем и не заметили, как сокрылась ночная тьма и на востоке над темными лесами забрезжила заря-заряница.

События, про которые рассказывал Йоргу Самсон, произошли много лет тому назад в стольном граде, во дворцовой палате, когда господарь Александру Лэпушняну натравил служителей двора на бояр, и отсекли они боярам головы и сложили их грудой на пиршественном столе.

— Думал государь Лэпушняну Водэ искоренить подобным образом алчное лихоимство бояр и козни их против господаря. Появилась с некоторых пор в Молдове зловредная сорная трава, называемая полевицей. Сколько ни режет ее землепашец, не может осилить. Чем больше режет, тем сильнее она плодится. Может, когда-нибудь придумают мудрецы средство, как сделать из пырея добрую траву, а из боярина — человека, либо добьются, чтобы их больше совсем не было. Много терпит земля наша от них. А пока что усладим себя, братья, надеждами да выпьем по чаше терпкого вина с чангэйских виноградников Бакэуского края. Дружно живем мы с теми чангэями, хоть другой они веры и другого языка. И они — пахари, вот и живем, как братья. А боярин хоть и одной веры с нами, на нашем языке говорит, но лютый враг народу и господарству. Когда наши люди поднимаются против него, чангэи идут с нами, дабы вырвать того боярина с корнем. А за вино мы платим чангэям по медному бану за два ведра; вот по такому бану, что отчеканен в княжение Иона Водэ и носит на себе изображение государя.

Йоргу Самсон достал из кимира медную монету времен Иона Водэ и бросил на стол.

— Что ж, хорошо промышляют здесь чангэи, — вставил Тоадер Урсу. — У нас в Нижней Молдове в Текучском крае в дни сбора урожая, бывало, люди выходят из виноградников и задаром угощают приезжих: «Зайдите, православные, выпейте чару, помяните души усопших родителей наших». Так было, когда я уходил бродить по белу свету. А с той поры слышал я, что забрались бояре в наши виноградники и захватили их; пускать, дескать, не раздаривают попусту вино, а то казне убыток — лишается она винного налога.

Рассмеялся Йоргу Самсон.

— Виноградари-то платят подати, а бояре нет.

На пороге показалась жена управителя. Видно, что встала с левой ноги — лицо недовольное. Подоткнув за пояс подол катринцы, она протерла глаза, чтобы отогнать сладкий сон, затем поправила на лбу косынку из тонкого шелка.

— Ай запамятовал, Йоргу, — заговорила она нежным певучим голосом, что решили мы теленка зарезать к обеду?

— Не запамятовал, — возразил Йоргу. — Дай бог тебе здоровья, управительница Мария; теленок уже освежеван и висит в каморе.

— А не позабыл, что надобно ехать в Филипены за матушкой Олимпиадой?

— Вот о том-то позабыл, Мария; вижу — ты мне добрая жена.

— Его милость дьяк Раду готов. Конюх Павэл Потроник уже запряг коней в телегу. Не пойму только одного: чего ты, Йоргу, еще дожидаешься? Али без небылиц твоей милости не взойдет и не заколосится пшеница, али овцы ягнят не принесут и пчелы на пасеке не будут роится?

И Мария засмеялась, показывая красивые зубы. Она была еще свежа и моложава. Своему супругу и повелителю подарила она четырех сыновей: меньшому было два года, старшему — десять.

— Уж я позабочусь, чтоб без тебя дорогие гости не знали нужды. Собирайся в путь. Надень синий илик на красной подкладке. Вот он — принесла тебе.

— Во мгновение ока буду готов, управительница Мария.

— А вот и Павэл Потроник подает голос с конюшни. Пока он еще не подъехал, расскажу тебе чудной случай. Ныне ночью наш Корницэ был в ночном за Серетом; вместе с другими ребятишками пригнали они коней в рощу возле омута и увидели там пророка Илью.

— Слушайте, люди добрые, — рассмеялся Йоргу. — Небылицы моей Марии позабавнее моих.

— Не смейся, Йоргу, — сказала жена, угрожающе повернув в его сторону голову. — С нашим сыном был и Коман, сын моей сестры Аглаи. Вот только что она перелезла через плетень и рассказала то же самое. Дым у него шел носом и глазами.

— Да у кого, душа моя?

— У пророка Ильи, а то у кого же? А как надвинулась над рощей от Боуры черная туча с молниями, с громом, Илья-пророк сел в свою телегу и улетел. И след его простыл. После ливня прибежали все ребятишки, но ничего не нашли.

Йоргу, против ожидания супруги, не удивился.

— Мария, — молвил он, — чудеса — дело ночное, а при свете дня нету в них ничего чудесного.

— Ты так считаешь, Йоргу?

— Да, так я считаю, дружок мой.

— Тогда я ничего больше говорить не стану, — досадливо сказала Мария. — Вот и дьяк Раду, поезжай-ка с ним, куда велено.

Вскоре дьяк Раду Сулицэ и Йоргу уже катили в легкой телеге по гладкому проселку, тянувшемуся вдоль дэвиденского облога, к той полосе земли, которая некогда была общинным владением Филипен. Спутники искали повода для дружеской беседы, повода для сближения. Смекнув, что умному дьяку любопытно узнать все, что делается в округе, Йоргу вдоволь насытил его любопытство.

Самым удивительным оказалось то, что местный мазыл, старик, имевший в своем хозяйстве мало рабочих рук, едва ли был богаче зажиточных рэзешей и даже иных крепостных в его владениях. Вечины — крепостные, большей частью беглые крестьяне других бояр, осевшие на этих плодородных землях, обрабатывали полоски наделов, нарезанных им стариком хозяином, и отдавали ему десятину от урожая. Получал еще мазыл плату за помол, брынзу с овцеводов и доход от воска с трех пасек. И вечины всегда оберегали своего мазыла. Из приязни к нему наполнили снедью его каморы на рождество и на пасху. Таким образом труд жил в ладу с властью, ибо мазыл Андрей, по старым порядкам, введенным еще Штефаном Водэ, был головой Дэвиден. Дом головы содержался в достатке и был у рэзешей в чести, многие доводились ему родичами, кумовьями, крестниками. В лесу, на лугах и общинных пастбищах рэзешей пас и мазыл своих коров, коней и овец.

— У нас жить еще можно, — говорил Йоргу, — а в других краях рэзешские владения совсем оскудели, будто гнезда пичужек, когда кукушки подкидывают в них свои яйца. В таком гнезде если вылупится из яйца кукушка, то она по природе своей — быстро растет, выкидывает прочих птенцов и остается одна, а пичужки не перестают ее кормить и трудятся для нее с утра до вечера. Так вот и пришли в запустение Филипены. Остались от той общины рэзешской лишь два свободных крестьянских двора: двор матушки Олимпиады, в который мы едем, и двор Сандру Гырбову, у самого берега Молдовы, — там старик поставил плотину да мельницу выстроил. Но не думай, твоя милость дьяк Раду, что филипенский боярин, теперешний пыркэлаб города Романа, не старается отнять у Сандру Гырбову мельницу.

Пока Йоргу рассказывал, а Раду слушал, поднялось солнце и засверкало над полями и садами. Управитель поворотил коней к лощине, потом погнал их в гору, к вершине холма, где стоял одинокий двор. Когда они въехали на холм и остановились, внизу под обрывистым берегом стала видна мельница Гырбову.

Приезжие соскочили с телеги, и Йоргу сказал:

— Как только засияет в небе красно солнышко, матушка Олимпиада выходит на порог своей хаты и кланяется ему. А уж во дворе ее «детушки» ждут, не сводят глаз с двери. «Детушки» ее — это лесные твари: дикий козленок, медвежонок, волчонок, филин, у коего глаза точь-в-точь как у матушки Олимпиады, и всякое иное зверье, а какое — никто и не ведает: стоит чужому зайти во двор, все они тотчас разбегаются и прячутся по закоулкам. Только ласки друзей Олимпиады они терпят. Живет в доме ученица матушки, жительница Филипен, пожелавшая научится искусству врачевания. Изредка заходит сюда Илинка, внучка нашего мазыла. Умная отроковица, другой такой и не сыщешь.

Разговаривая с дьяком, Йоргу Самсон устраивал удобное сидение для врачевательницы: взял охапку сена, обернул попоной и положил в задок телеги. Наказав старым коням стоять спокойно, управитель прошел с дьяком шагов десять до высокого тына и постучал в калитку.

Во дворе залилась лаем собака.

— Как в сказке: «Собачка с железными зубами и стальными клыками», шепотом сказал управитель.

— Кто там? — раздался голос, в котором не было ни страха, ни кротости.

— Это я, Святая Пятница, твой крестник, — ответил Самсон.

— Погоди, сейчас Сафта отворит.

Они подождали, прислушиваясь к дробному топоту: «детушек» загоняли по тайникам. Потом стукнул засов, отворилась калитка. Показалась старуха огромного роста с провалившимся ртом и крючковатым носом, почти сходившимся с подбородком. Она поклонилась гостям, пропустила их вперед. На крыльце, к которому вели две ступеньки, стояла, выпрямив стан, матушка Олимпиада в серой одежде и черном платке. Была она сухощавая, тонкая, круглые ее глаза смотрели на людей пристально; солнце ярко освещало ее старческое, но все еще красивое лицо.

— Я сразу узнала тебя, крестник Йоргу, по шуткам твоим, — промолвила она, вдруг улыбнувшись, и дьяк, услышав ее смягчившийся голос и увидев ее белозубую улыбку, почувствовал, как доходит до самого его сердца роса благочестия.

Йоргу поцеловал протянутую белую тонкую руку своей крестной. Дьяк, хоть и не был крестником, поступил так же, вдохнув при этом аромат базилика.

— Это, матушка, Раду Сулицэ, дьяк.

— Пусть пребывает во здравии. Скажи мне, Йоргу, для какой надобности вы хотите везти меня на телеге мазыла? Лечить страданья тела или души? Мазыл, как я слышала, здоров. Стало быть, ради приезжего, ради господина сего дьяка?

— Верно, крестная. И хотим тебя просить не медля отправиться с нами. Больной дожидается тебя в доме мазыла.

Матушка Олимпиада вдруг исчезла, словно проглотил ее полумрак, темневший за открытой дверью ее кельи.

Дьяк, не видя ее, удивился.

— Пошла к себе захватить все, что потребно для врачевания ран, в сем деле она великая искусница, — пояснил Йоргу.

— Отчего ты называешь ее «Святой Пятницей»? — шепнул дьяк.

— По пятницам матушка постится и ходит молиться в церковь в Филипены, к надгробной плите, под которой покоится ее муж, отец Дионисий.

Матушка Олимпиада появилась из сумрака так же внезапно, как и исчезла; в плетеной корзиночке, надетой на левую руку, было у нее все необходимое для врачевания. Указательным пальцем подала она знак своей ученице. Грузная Сафта, не вымолвив ни слова, послушно перегнулась в поясном поклоне.

«Собачка с железными зубами и стальными клыками» выставила острую мордочку из какого-то закоулка и повела носом в сторону приезжих.

Они вышли. Калитка захлопнулась за ними, звякнула щеколда. Каждый занял свое место в телеге; как только лошади тронулись, в низине показались люди и долго провожали телегу взглядами.

«Это матушкина стража», — удовлетворенно подумал Дьяк Раду.

Быстро помчались по проселку. Суслик, собиравший зерно в свой подземный амбар, перебежал им дорогу, иволга со свистом пролетела к садам; за Молдовой невдалеке виднелись кодры. Наконец прибыли во двор мазыла.

Перед врачевательницей отворялись все двери. Неслышно ступая в мягких остроносых сафьяновых башмачках, матушка Олимпиада подошла к постели Никоарэ. Тут она остановилась. Пристально взглянула в глаза больного. Глаза эти ждали ее, светясь тускло, словно гладь разлива в хмурый день. Матушка Олимпиада улыбнулась больному, а зоркий ее взгляд молнией метнулся к правой руке Никоарэ, покоившейся на пушистом покрывале, которым он был укрыт по самую грудь. На мизинце она приметила золотой перстень с печаткой, изображавшей зубра. У изголовья на полу лежало седло с серебряными луками. Тут же, рядом с княжеской кладью, дед Петря и Младыш положили черную, крепко завязанную тесемками кожаную суму, похожую на крестьянский кошель, но куда вместительнее. Никто не знал, что в ней лежит, однако матушка Олимпиада, мгновенно перебрав в уме множество догадок, решила, что в суме хранится военная казна Иона Водэ, павшего от руки убийцы; его светлость усопший государь передал ее своему брату по матери. Может статься, что там спрятан и шелковый мешочек с изумрудами и рубинами, при помощи которых Иону Водэ удавалось, меняя камни на деньги, покрывать расходы на содержание своего войска.

Врачевательница скрестила руки на груди и поклонилась. Потом, обхватив своими тонкими пальцами большую руку Никоарэ, подняла ее и, приложившись сухими губами к изображению зубра, осторожно опустила руку больного. Обнаживши грудь Никоарэ, она нащупала трехдневной давности повязку, наложенную на рану в левом боку.

Больной вздрогнул, закрыл глаза. Видимо, движения врачевательницы причиняли ему невыносимые страдания.

По установленному порядку, подошла к ней старая хозяйка дома; она несла с помощью своей внучки Илинки и жены управителя низкий трехногий столик, покрытый только что отрезанным от куска полотном. На столике дымился глиняный горшок с только что прокипяченой ключевой водой. Рядом с горшком выстроились, словно его детеныши, три маленьких горшочка, такие же новенькие, как родитель, и тоже необливные.

Помощницы отошли немного в сторону, стараясь не глядеть за порог, в сени, где собрались мазыл, дед Гынжу, Александру и дьяк Раду.

Одна только Илинка метнула в их сторону быстрый взгляд, и сладко отозвался он в сердце Александру. Девушка стояла, кротко опустив светловолосую, гладко причесанную головку. За тенью печали, к которой обязывала ее в эти минуты благопристойность, угадывался кипучий родник жизни; с нею стояла старуха бабка, мазылица Зеновия, выплакавшая все глаза в тоске по единственной дочке, которой уж не было в живых.

Олимпиада достала из корзинки корпию и положила ее в один из горшочков. По немому ее знаку жена управителя Мария облила корпию кипятком. Доставши из корзинки острую стальную лопаточку, Олимпиада принялась разрезать и развязывать старую, заскорузлую от крови повязку. Сняв ее осторожными и быстрыми движениями, она открыла на боку место, пронзенное саблей. Рана была немного выше бедра. Олимпиада смочила ее мокрой корпией из горшочка, и тогда в первый раз помощницы услышали, что она вздохнула с облегчением, и переглянулись просветлевшими глазами.

Врачевательница спокойно продолжала свою работу и все шептала, шептала при этом, словно ворожила.

— А теперь, крестница милая, достань-ка из моей корзинки зеленую бутылочку. Взяла я сушеные в тени цветы зверобоя и настояла на них лампадное масло и продержала тот настой на солнце девять летних недель. И процедила я потом настой через тонкий шелк. И в то масло я, моя детынька, с острия иголки капнула ядовитого соку красавки.

Да будет болящему лекарство пользительно. Пусть уснет он спокойным сном, как почиют поля ночные. Да убаюкает его шелестом ветер. Да войдет в него сила земли.

Приговаривая так, врачевательница перевязывала рану, обвивая стан больного тонким льняным полотном.

— Дорогие мои, — шепнула она опять, — рана чистая. Дадим его светлости отдохнуть. А мы пойдем приготовим травяной отвар с медом, уж я знаю, какой. В девятом часу утра его светлость проснется. И наша девочка Илинка принесет ему в левой руке целебное снадобье, а правой подаст цветок, чтобы порадовать глаза болящего.

Матушка Олимпиада перестала шептать и опять глубоко вздохнула. Порадовалась она успокоению скитальца и улыбка ее, сливаясь с солнечным лучом, пробиравшимся сквозь оконные занавески, дошла до опечаленного сердца Никоарэ.

Улыбка ее и солнце проникли и в души тех мужей, что ожидали в сенях. Но Александру томил в этот час какой-то демон беспокойства. Он чувствовал себя виновным, ибо не только на брата устремлял свой взор. Горящие глаза его беспрестанно искали внучку мазыла, он следил за каждым ее движением, любовался стройным девичьим станом, его томило внезапное желание оказаться с Илинкой наедине, вдали от людей, в лесной глуши.

— Оставим батяню одного, — промолвил он почти бессознательно, заметив, что попадья направляется к нему.

— Оставим одного, — ответила Олимпиада, кивнул головой.

Почудилось Младышу, что старуха все угадала по его глазам, что в голосе ее прозвучала укоризна.

— Войдем в эту комнату, где мазыл иногда держит совет, — повелительно сказала она.

— С кем же держит он совет?

— Порой один думу думает, порой я и кума моя Зеновия ополчаемся на него. Приходят и те люди, коих уже нет в живых, — приходят, когда мы вспоминаем о них.

Дьяк улыбался, слушая слова Олимпиады. Младыш встрепенулся.

— Пусть пожалует и капитан Петря, — продолжала Олимпиада, положив руку на плечо деда и указывая ему на софу. — Усаживайся и ты, дьяк Раду. А ты, крестница Мария, располагайся поближе ко мне. Пусть хозяева дома сидят в тех креслах, в которых я вижу их всегда, когда наезжаю сюда. Илинка пусть останется на той половине, оберегая сон нашего больного. А ты, твоя милость, молодой дубок, побудь с нами, ума набирайся.

«Старуха знает мою тайну», — удивился Младыш и почувствовал, что побаивается ее улыбки.

Дед Петря Гынж тоже озабоченно вопрошал себя: «Назвала давним именем — откуда же знает меня?»

Олимпиада словно услышала вопрос и кротко пропела в ответ:

— Капитан Петря, я знавала твою милость тридцать семь лет назад, когда ты служил Штефану Водэ Саранче и ведал дворцовым приказом в крепости Сучаве.

Старый Гынж встрепенулся от нахлынувших воспоминаний. Штефан Водэ Саранча, сын Штефана Великого, весь вышел в старого князя: невысокий ростом и горячий, легко хватался за саблю.

— Истину говоришь, — пробормотал старик. — Вижу — врачеватели иной раз не хуже колдунов…

— Тебе нечего бояться, капитан Петря. Знаю тебя с той поры; я тоже была при княжеском дворе и вела изнеженную жизнь. Не помнишь меня?

— Припоминаю, — отвечал старик изменившимся голосом. — В княжении Штефана Саранчи был голод в стране, а государевы бояре беззаботно пировали.

— Да, капитан Петря. А помнишь ты, что Штефан Водэ получил от бояр свое прозвище из-за полчищ саранчи, опустошившей поля Молдовы в засушливое лето. И Штефан Саранча призывал бояр пожалеть людей; пусть богатые отопрут свои амбары, а другие хоть бы от долгов пусть освободят бедняков. Поднялись бояре против князя, он же начал их укрощать по примеру Богдана Водэ и Штефаницэ Водэ. Тогда самые приближенные бояре, выйдя в рождественский сочельник из церкви после всенощной, увели с собою государя, задушили его и погребли в никому не ведомом месте.

Дед молчал, уронив на грудь голову, согнувшись под бременем тяжких воспоминаний.

Голос Олимпиады стал тише, но глаза под черными бровями загорелись огнем.

— Супруг мой был учеником Архимандрита Амфилохия и часто говаривал мне, что узнал он у своего учителя, в чем причина бедствия, нависшего, словно проклятие, над нашей землей. Штефан Водэ в княжение свое считал для себя законом — уменьшить силу и власть бояр; благо народное ставил он выше их злобы.

Потому и Богдан Водэ слепой с младых лет поступал, как был научен: грозен был с алчными воеводами. За то и поднес князю духовник отравленную просфору в ночь под пасху в лето тысяча пятьсот семнадцатое от рождества Христова.

Штефаницэ Водэ, законный сын Богдана Водэ, осмелился казнить самого сильного из своих бояр; предал он смерти и его сыновей, дабы не поднялись в стране и другие волки, такие же клыкастые и матерые. Сложил голову на плахе Сучавской большой воевода боярин Арборе, а затем потрудился палач и над другими боярами. А княгиня со своими родичами уморили Штефаницэ ядом.

Александру Корня, внебрачный сын Богдана, бояре закололи на охоте.

Господарю Лэпушняну сама жена с благословения митрополита Феофана поднесла отравленный кубок.

Это все, капитан Петря, мы видели своими глазами. Ненасытное боярство дало клятву уничтожить потомков Штефана Водэ, перед которым оно трепетало сорок восемь лет.

Тому два года, как погублен вероломством боярским сын Штефаницэ Водэ Ион Водэ.

Так уничтожили наследников старого господаря Штефана, и без жалости терзают жадные звери нашу отчизну.

Дед Петря слушал, не шелохнувшись.

— Так-то оно так, — пробасил он, когда Олимпиада замолкла. — А почему же господарь Петру Рареш почил в мире в своих палатах рядом с сучавским храмом?

Улыбнулась Олимпиада.

— Петру Рареш владел мечом духовным, который крепче меча булатного. Да и порядки были иные при его дворе, как то ведомо и твоей милости, капитан Петря.

— Хе-хе, что правда, то правда, — подтвердил, улыбнувшись, старик Петря. — В крепости Сучаве были два отряда телохранителей: четыре сотни бровастых и безмолвных далматинцев под началом Батиште Черного, да четыре сотни храбрецов молдаван, из всех глухих углов, куда загнало их отчаяние… Хе-хе, Рареш Водэ был хитрый старичок: без своих телохранителей шагу не ступал.

Матушка Олимпиада горестно вздохнула и сказала дрогнувшим голосом:

— Так-то, государи и братья мои… Каждый может найти себе уединенное прибежище и успокоить свою душу. Я вот здесь приютилась, где сомкнул глаза мой супруг. Но до слуха моего все еще доносится шум моря житейского. Знавала я достойных людей, да осилили их недруги. Вижу, как все вокруг распадается и пустеют села исконной земли нашей.

Мазыл Андрей Дэвидяну мне двоюродный брат; был он некогда воеводой в Путне, а потом в Нямце, и кормилом его ладьи была справедливость. Но сильные мира сего сослали мазыла в эту цветущую могилу.

Помолчав немного, Олимпиада продолжала:

— Не удивляйтесь, что я будто неразумная, говорю без умолку. Я узнала того, кому надлежит исполнить клятву. И вспомнила обо всем. Может статься, что его светлость Никоарэ будет князем нашей земли, и меч его послужит справедливости, а может, будет и он одною из жертв, но за жертвами следует искупление и победа праведных.

Повернувшись к тому месту, где сидел Младыш, старая попадья увидела пустой стул; ей стала ясно: за спиною барса притаился обыкновенный скулящий волчонок.

— Ой, кума Зеновия, — шепнула она мазылице. — Полно тебе очи слепить, плакать по усопшим. Твоя дочь покоится в святой обители Агафии Нагорной; тебе уже нечего ее оплакивать. Побереги свои слезы для расцветающей ныне юности.

Старая мазылица в ужасе устремила взгляд на попадью, не понимая суровых ее слов, не чуя опасности, надвинувшейся в ту весну.

— Пойдем, — позвала ее Олимпиада, — приготовим успокоительный отвар для болящего.