Возликовала деревня в тот воскресный день, радуясь победе над алчным зверьем; а уж как спесиво выступал батяня Гицэ Ботгрос… Шутка ли, убил копьем годовалого кабаненка! А главное, радовала охотника надежда, что кое-кто в селе узнает наконец о доблести его.

— Друг Раду, — изливал он свое сердце дьяку, — маленько погодя открою тебе тайну. Помнишь, вчера утром на крыльце к управителю Йоргу пришли четырнадцать женок с окраины села и принесли великую жалобу на кабанов. Уж вот, думалось мне, похвалит атаманша Марга того молодца, кто осилит вепрей.

— Марга? Вспоминаю, — улыбнулся дьяк. — Сущая атаманша! В ней черти сидят.

— Вдова она, — заметил Гицэ. — Муж ей попался хилый, сразу видать было: не жилец на белом свете; по веснам все недужилось ему, а вот тому два года под праздник святого Георгия задушил его кашель.

— Ну?

— Потерпи, сейчас узнаешь, что хочу поведать.

— Да и так понятно.

— Что тебе понятно, дьяк? Что мы с атаманшей в дружбе живем?

— Вроде того, батяня Гицэ.

— Да откуда быть тому? Я-то на нее любуюсь, глаз не свожу, а она и не взглянет на меня. А нынче понес я ей кабаний окорок. Спрашиваю, любит ли сие кушанье. «А то как же», — говорит. — «А знаешь ли, кума моя Марга, кто сразил сего кабанчика?» — «А то как же? Вся деревня шумит, гремит, кума Гицэ славит». — «Одна ты не хвалишь». — «Нет, хвалю». — «Только-то и всего, кума Марга?» — «А что же тебе еще надо?» Ну, что ты скажешь, друг Раду? Вон как повернулось дело!

— Да что ж, брат, бывает. Женские причуды!

— Верно, верно, — смягчившись, заметил Гицэ. — Такой уж они народ, эти бабочки. Только подумаешь: слава богу, все хорошо, а хвать — хуже некуда! Я-то прикидывал, вот, мол, миловались, обнимались раз и другой, так, пожалуй, она приголубит и в третий раз. А тут, смотри-ка: пришла тогда с бабами к управителю Йоргу, так на меня даже и не взглянула. И теперь из бабьих разговоров понял я, откуда ветер подул. Вот она — моя тайна. Дай срок — все узнаешь не позднее сегодняшнего вечера. И коли я окажусь неправ, сбрей мне, старому дураку, усы. Понял, дьяк, куда я гну?

— Понял. Сразу видно, что отведал ты изжаренного на угольях кабаньего сердца со щита Давида Всадника.

— Ничего, друг! Недолго лисе лазить в курятник. Из-за той треклятой лисы не замечает Марга доблестного мужа, какого еще не видывали в дэвиденской деревне. Ну, все! Больше ни слова! Только прошу тебя выйти из управителева дома к людям, туда, где слышен струнный звон и где верные слуги нашего мазыла выставили бочку вина. Как ты мыслишь, в честь кого была пробуравлена сия бочка с вином? В честь воинов его светлости Никоарэ.

Раду Сулицэ остановился на пороге и удивленно взглянул на Ботгроса.

— Откуда ты узнал, батяня Гицэ, что нашего господина так зовут? Это тайна, мы от всех ее скрывали.

— А ее и без вас раскрыли Марга-атаманша и ее тринадцать подружек. На лукавство они мастерицы, а вот порадовать мужа, подобного мне, не умеют. Ради кого собралось все племя Дэвиденов? Ради доблестных ратников, а среди них заслуженно числюсь теперь и я, собственной рукой поразивший кабана.

— Кабаненка, батяня Гицэ.

— Кабаненок, кабан — не все ли равно?

— Ну, понятно. Как вчерашний праздник похож на сегодняшний.

Гицэ Ботгрос покачал головой и выпрямился.

— Ох, хитрец, хитрец, уж не напоминай мне! Да, не похож сегодняшний день на вчерашний. Спустимся во двор и пристанем к тем, кто с радостным сердцем пирует. Только в горемычном сердце моем черная ночь.

Рассуждая подобным образом, Гицэ и дьяк примкнули к людям, собравшимся у погреба недалеко от дома управителя. Виночерпии, назначенные управителем, разливали в новые обливные кружки вино из только что просверленной бочки. Были там и седовласые старики-крестьяне, были и те, чьих волос еще не коснулась седина. А беззаботные парни, захватив с собою двух цыган-музыкантов, затеяли чуть поодаль на лужайке хору, чтобы люди могли полюбоваться вышитыми рубашками да ожерельями и венками девушек-красавиц.

На старике-скрипаче были убогие обноски, подаренные ему кем-то из внуков Давида Всадника: илик без единой пуговицы, красные шаровары все в заплатах да серый вязаный шерстяной колпак.

Тяжкое бремя прожитых лет согнуло его спину — был он некогда рабом у крымских татар. Но как искусно владел он смычком, то лаская, то дразня струны! Играл он, может статься, больше для самого себя, отдаваясь воспоминаниям о той далекой поре, когда он был таким же цветущим отроком, как подыгрывавший ему на кобзе внучек. Отрок был хорош в одежде из нидерландского сукна, подаренный ему мазылом, и гордо на всех поглядывал, ударяя по струнам кобзы; он считал себя атаманом и старшим на празднике. То были прославленные во всей округе Илие и Илиуцэ из цыганского табора, расположившегося невдалеке от мельницы Гырбову. Но слава не кормила и не поила их. В молдавском господарстве больше ценили песни, нежели песенников.

Издали смотрели на хору и на людей, теснившихся у погреба, мазыл Дэвидяну и его супруга, а также Младыш Александру и Илинка; они сидели на стульях под навесом крыльца. Вскоре, словно видение минувших времен, появилась рядом с ними матушка Олимпиада. Тогда Илинка поднялась и вошла в ту дверь, из которой вышла попадья.

В окошке с поднятым стеклом показалось бледное и хмурое лицо Никоарэ. Он поворотился к тому, кто вошел в горенку, а затем снова взглянул в окошко: лицо его как будто озарилось заходящим солнцем.

«Позади государя стоит и говорит дева», — подумал дьяк Раду.

Струя вина, лившаяся из бочки, стала ослабевать.

— Засуха наступает, — высказал свое мнение отец Чотикэ. — Подставим кружки, пока еще каплет, и поднимем их снова в честь наших дорогих гостей.

Гицэ Ботгрос подошел к нему.

— А за меня не поднимешь кружку, отче?

— Отчего же? Я пью за любого христианина.

— Не так говоришь, отец Василе, — упорствовал Гицэ. — Я спрашиваю твое преподобие, выпьешь ли за меня…

— А почему я должен пить за твою милость?

Священник тоже был навеселе.

— А потому должен ты пить за меня, что ныне совершил я нешуточное дело вместе с этими храбрыми воинами.

— Ладно, батяня Гицэ, я ничего против не говорю; выпью за тебя.

— Не так, не так, отец Василе.

— А как же?

— Выпей за одного меня и пожелай, чтоб свидеться мне, когда захочу, с любушкой своей ненаглядной.

— Батяня Гицэ, — мягко произнес поп Чотикэ, — ты видно, малость захмелел. Коли скажешь, с кем именно мечтаешь ты свидеться, тогда я пожелаю тебе свиданья.

— Не скажу.

— Ну тогда и я не пожелаю тебе.

Гицэ Ботгрос поманил рукой своего приятеля.

— Подойди сюда, дьяк Раду, рассуди нас. Я считал отца Чотикэ братом, да вижу — крепко ошибся. Прошу его, как перед богом, выпить за мое счастье, а он готов продать мою душу дьяволу.

— Зачем ты так говоришь, батяня Ботгрос? — жалобно взмолился отец Чотикэ.

— К тому говорю, что дожди перестали и подарил я кой-кому окорок убитого мною поросенка и знаю, что вечером случится великое происшествие.

— Не пойму никак!

— В другой раз объясню, отец Василе. А теперь прошу тебя посмотри, нет ли в хороводе той, которую я знаю.

— Никого не вижу.

— У тебя глаза помутнели, отец Василе. Желаю тебе здравствовать. А мы с дьяком пойдем по своим делам.

Гицэ Ботгрос осушил кружку и грохнул ее оземь. Затем обнял дьяка за шею и отошел. Они направились к столу, накрытому управительницей Марией на крыльце, отведать ее яств. Но за трапезой задержались они лишь до тех пор, пока солнце не село в тумане за горы. И тотчас же, как закатилось солнце, поднялась над боуренскими кодрами полная луна.

— Пора идти нам на иную охоту, — шепнул Гицэ на ухо дьяку. — Теперь узнаешь тайну, про которую я тебе сказывал. Ежели я ошибся, сбрей мне усы.

Батяню Гицэ «хмель разобрал», как говаривали в деревне Дэвидены, но выпил он в меру. В таком же приятном состоянии пребывал и дьяк Раду.

— Куда же мы путь держим, брат Ботгрос?

— Недалеко — в Мэрджинены, дьяк, к избе атаманши, о которой я говорил тебе. Пойдем со мной — а то как бы не подумала ее милость чего-нибудь такого. Пока будем шагать, луна поднимется на два аршина, село утихнет и люди отойдут ко сну. Кое-где тявкнут псы, а потом и они угомонятся. А ветра-то нет совсем, не шелохнет листочек. Вот мы сейчас с тобой перейдем мостик через Тополевый ручей. Слышишь, как журчит вода? Все огоньки в Мэрджиненах погасли. Только у кумы моей Марги горит свечка — привез я ей свечку из города Романа. Дожидается меня, стало быть. Гм! Поворотим сюда в улочку и зайдем. У калитки петли смазаны жиром моего поросенка — не скрипнут. И пес меня знает. Поди сюда, Тэркуш, пусть дьяк полюбуется, как ты поднимаешь свой хвост, точно флаг.

Батяня Гицэ ударил дубиной в дверь и, затопав у порога, крикнул:

— Кумушка Марга, дома ты?

Ответ донесся не сразу. Может быть, женщина готовилась ко сну и стлала постель.

— Ты здесь, кума? — сызнова спросил Гицэ.

После недолгого молчания из-за двери послышался женский голос.

— Кто там?

— Я, кумушка Марга.

Сухо щелкнул засов, кума отворила дверь; свеча, купленная в городе Романе, осветила сени и дверь в кладовую.

— Заходи, сделай милость. Да ты никак с товарищем.

— Ага. Привел я дьяка, пусть свидетелем будет.

— Да что это ты говоришь, кум Гицэ!… Мне его милость дьяк давно знаком, и нравятся мне его очи.

— Очи? Ну понятно. Очи у него хороши. Не то, что безбровые гляделки, как у некоего попа с рыжей бородой-метелкой.

— Да оставь ты отца Василе в покое, кум Гицэ. Что он тебе сделал? Заходи в дом со своим дружком.

— Зайду. Только прежде желаю поглядеть, сколько у тебя пшеницы в каморе.

— Господи, да ты, кум, видно, хватил лишку у погреба.

— Ровно столько выпил, сколько пристало храброму мужу после удачной охоты. Ну что ж, войдем да и сядем. А почему это у тебя на столе две миски и две ложки?

Атаманша озорно рассмеялась.

— Так я все тебя дожидалась, кум Гицэ. А теперь я поставлю третью миску да пирогов принесу. Тепленькие еще, отведайте.

— Премного благодарны. Пойду сперва погляжу, сколько у тебя мешков пшеницы.

Гицэ вскочил, будто его подбросило пружиной, широко шагнул к порогу. Левой рукой рванул дверь в сени, а правой — схватил из запечья дубину. Распахнул дверь и тут же истошно закричал. Марга, не успев даже пальцем шевельнуть, застыла, как воплощенное недоумение.

— Что же это, кума? — заговорил батяня Гицэ, возвращаясь из сеней и ударяя дубиной сперва в пол, а затем в потолок. — Мы тут сидим, разговоры разговариваем, а у тебя в каморе вор. Я столкнулся с ним лицом к лицу.

— Господи, защити и помилуй! — перекрестилась атаманша.

— Ткнул я его дубинкой и схватил за бороду, да только вор успел открыть дверь и был таков. При луне, сдается, признал я его.

Марга закрыла глаза ладонями.

— Показалось мне, будто прошмыгнул за дверь отец Чотикэ, — продолжал Гицэ, не выказывая гнева. — Да открой же свои очи, кума Марга. Ох, карие очи, что были так любы мне! Погляди же, какой клок волос в моей левой руке. Такого рыжего и жесткого волоса во всем селе не сыщешь, кроме как у отца Василе. Кума Марга, уж лучше съесть мне сегодня не бедное поросячье сердце, а волчье, чтобы завыть волком и разорвать тебя клыками. Хорошо мы с тобой ладили и хранили в сердце драгоценный клад, а теперь вижу — ты, атаманша, обманщица.

Нет, недаром куму Маргу звали атаманшей. Она подняла глаза и без страха взглянула на Гицэ Ботгроса.

— Гицэ, — ясным голосом молвила она, — свидетелем мне дьяк и Господь Бог. Клянусь, ни сном ни духом не виновата, не ведала о попе, как не ведаю смертного часа своего. Может быть, воротившись пьяным с охотничьего пира, забрался он потихоньку в камору, чтобы напугать меня. Как же это можно, чтобы я путалась с попом и обижала матушку попадью? А кто помогает мне вспахать землицу, посеять, хлеб убрать? Не кум ли Гицэ мне подсобляет? Разве может так помогать мне поп на глазах у всей деревни, у моей замужней дочери Иляны и зятя Тудосе? Вот тебе крест, не виновата я. Ну вот, поклялась — а теперь хоть режь меня. Правда, вчера утром на крыльце у Йоргу ты все посматривал на меня, а я глядела в другую сторону. Так ты ведь не переступал порога моего дома двенадцать вечеров, а бабы умеют отплатить тем, кто их забывает.

Ботгрос покачал головой и обратил печальный взор к другу.

— Что же мне делать с этим клоком волос, дьяк Раду?

— Брось его в огонь, друг Гицэ. Показал ты себя храбрецом, так разом пореши и давай теперь забудь обо всем докучном. Поедим пирогов и пожелаем атаманше Марге спокойной ночи. Проводи меня до двора мазыла — третью смену мне стоять на страже, а там уж сам знаешь, как тебе быть.

Над мэрджиненскими садами стояла тишина, пели соловьи.

Гицэ Ботгрос еле слышно сказал:

— Глядят теперь влюбленные на звезды, слушают соловьев и молчат.

А немного погодя глухо раздался его голос:

Накажи вас Бог, Ночи лунные, Из-за вас-то я Сгубил молодость.

Безумные слова эти рождались у него мгновенно, точно искры души; взволнованный, он пробормотал их и забыл.

И только дьяку довелось однажды вспомнить о них.