На фоне малозначительной традиционной кинопродукции понятны решительные заявления молодежи о «полном разрушении», о войне старому кино, старшему поколению. Об этом свидетельствует поэма Дзиги Вертова, написанная в футуристическом стиле в 1922 году и ставшая одним из первых документов новаторской группы Киноков.

«…Вы — кинематографисты: режиссеры без дела и художники без дела, растерянные кинооператоры и рассеянные по миру авторы сценариев,

Вы — терпеливая публика кинотеатров с выносливостью мулов под грузом преподносимых переживаний, Вы — нетерпеливые владельцы еще не прогоревших кинематографов, жадно подхватывающие объедки немецкого, реже американского стола —

Вы ждете, обессиленные воспоминаниями, вы мечтательно вздыхаете на луну новой шестиактной постановки… (нервных просят закрывать глаза).

Вы ждете того, чего не будет и чего ждать не следует.

Приятельски предупреждаю:

Не прячьте страусами головы.

Подымите глаза.

Осмотритесь —

Вот!

Видно мне

и каждым детским глазенкам видно:

вываливаются внутренности,

кишки переживаний

из живота кинематографии,

вспоротого

рифом революции.

Вот они волочатся,

оставляя кровавый след на земле,

вздрагивающей от ужаса и отвращения.

Все кончено» .

Этот футуристический манифест обретает свой смысл в условиях Советской страны, какой она была в 1923 году. Когда Дзига Вертов говорит о «нетерпеливых владельцах еще не прогоревших кинематографов, жадно подхватывающих объедки немецкого, реже американского стола», то целится он в нэпманов, наводняющих советские экраны посредственными американскими или немецкими фильмами, закупленными, как правило, в Берлине. И Вертов видит в художественном и идеологическом ничтожестве выпускаемых фильмов подтверждение «смертного приговора, вынесенного в 1919 году Киноками всем без исключения фильмам, идущим на экранах, — приговора, все еще действительного сегодня» (то есть в 1922 году.—Ж. С.).

Итак, Дзига Вертов и его Киноки осуждали всякую постановку, то есть обращение к сценарию, к актерам, к декорациям, к павильону киностудии с его съемочной площадкой и т. д. Прежде чем перейти к изучению выводов, которые он сделал на основе этих теоретических положений, нам следует знать режиссерскую судьбу Дзиги Вертова, приведшую его к подобной концепции.

Дзига Вертов едва достиг совершеннолетия, когда в России произошла революция. Он родился 2 января 1896 года в Белостоке. Фамилия его родителей, библиотекарей, — Кауфман. У них было три сына. Второй сын, Михаил Кауфман (родился 5 сентября 1897 года), впоследствии стал кинематографистом и ближайшим сотрудником своего старшего брата. Младший, Борис Кауфман (гораздо моложе братьев), стал в 1930 году оператором французского кинорежиссера Жана Виго, затем во время второй мировой войны уехал в США и стал там известнейшим кинооператором.

В 1915 году, спасаясь от наступающих по территории Польши немецких армий, супруги Кауфман вместе с тремя сыновьями покинули Белосток и поселились в Москве. Старший сын в десятилетнем возрасте начал писать стихи. Приступив в Москве к занятиям медициной, он завязал знакомства в кругах футуристов, наиболее ярким представителем которых был Владимир Маяковский. Тогда-то он и придумал себе псевдоним Дзига Вертов.

Слово «дзига», производное от украинского слова, обозначающего куклу, истолковывалось и как непрерывно вращающееся колесо. Оно напоминало также слово «цыган». Фамилия Вертов происходила от русского глагола «вертеть» — кружиться вихрем, вертеться, вращаться вокруг оси, делать поворот. Мысль о вечном движении и определила выбор этого псевдонима, звучного и блестящего. Именно в это время молодой Вертов — Кауфман начал интересоваться кино, и к киноискусству его привела футуристическая литература.

Октябрьскую революцию Вертов принял с энтузиазмом, попросив советские правительственные органы дать ему работу в области кино. Так началось его сотрудничество в «Кинонеделе». В принципе этот киножурнал и был еженедельным (его первый номер вышел 1 июня 1918 года), и до конца года журнал появлялся на экранах более или менее регулярно, но в 1919 году острый недостаток кинопленки привел к тому, что своевременный выход «Кинонедели» нарушился. За год удалось выпустить только четырнадцать номеров.

Вначале работа у Вертова в «Кинонеделе» была административной. В московском Кинокомитете он познакомился с Л. Кулешовым, частые встречи и беседы с которым, возможно, и помогли ему осознать важность монтажа. В дальнейшем монтажеру «Кинонедели» пришлось стать руководителем киносекции Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.

Первые номера «Кинонедели» мало чем отличались по технике съемок хроники от киножурналов «Пате» или «Гомон», выходивших в 1918 году. И тем не менее содержание номеров «Кинонедели» было захватывающим, так как в них день за днем прослеживались события гражданской войны. Вот, например, содержание одного из номеров за август 1918 года:

«Отъезд моряков на фронт. Бои с чехословацкими воинскими частями в районе Казани. Страшная железнодорожная катастрофа около Москвы. Похороны видного большевика Урицкого. Взрыв на складе боеприпасов в Киеве. После одной из побед над белогвардейцами Красная Армия входит в наполовину разрушенный и сожженный Ярославль».

В один из июньских номеров 1919 года вошли следующие сюжеты:

«Празднование 1 мая на Красной площади Дня всевобуча. Отъезд добровольцев на фронт. Культурная жизнь: выставка в газетных киосках картин и афиш, воспроизводящих анатомическое строение человека. Реквизиция различных предметов домашнего обихода, оставленных буржуазией на хранение на складах, и раздача реквизированного имущества народу».

Передавая самый дух истории, эти документы с точки зрения качества операторской работы довольно посредственны, хотя иногда мы и находим среди них удивительные съемки. Таковы, например, кадры демонтажа в сентябре 1918 года колоссальной и уродливой статуи императора Александра II в Кремле. Кинохроника сохранила живыми образы выдающихся революционеров, прежде всего — Ленина, которого довольно много снимали Г. Гибер, П. Новицкий, Эдуард Тиссэ, А. Левицкий и А. Лемберг. Все они были постоянными операторами «Кинонедели».

Эдуард Тиссэ родился 1 апреля 1897 года в Либаве (ныне Лиепая), в русской Курляндии (ныне Латвийская ССР), в рабочей семье. Учился в коммерческом училище и в Академии живописи. Восемнадцатилетним юношей, во время первой мировой войны он стал кинооператором, специалистом по пейзажным документальным фильмам. После Октябрьской революции работал в «Кинонеделе», участвуя время от времени в постановке художественных фильмов.

Вертов был одержим съемками хроникальных сюжетов и их монтажом — в этой работе он видел возможность запечатлеть живую историю. В конце 1918 года он снял полнометражный фильм (двенадцать частей, три часа проекционного времени) «Годовщина революции», где были смонтированы кинодокументы, снятые в период между ноябрем 1917 года и ноябрем 1918 года. Вскоре вместе с некоторыми друзьями он создал новаторскую группу, членов которой назвал Киноками. Название это возникло из слияния слов «кино и око». В группу кроме самого Дзиги Вертова входили монтажер Елизавета Свилова (его жена), художник И. Беляков, оператор Александр Лемберг, документалист Илья Копалин… Несколько позже к ним присоединился Михаил Кауфман, демобилизованный в 1922 году из рядов Красной Армии. Что же касается младшего брата Вертова, Бориса Кауфмана, то он еще ребенком уехал вместе с родителями в Белосток, отошедший к Польше, и прожил там до 1925 года, пока не эмигрировал во Францию.

Дзига Вертов создал ряд документальных монтажных фильмов: «Бой под Царицыном», «Вскрытие мощей Сергия Радонежского» (оба— 1920), «Агитпоезд ВЦИК» (оператор Э. Тиссэ, 1921), а также полнометражную «Историю гражданской войны» (13 частей, 1922). Позднее ему удалось создать киножурнал, названный им «Киноправда». Слово «правда» в названии журнала возникло как напоминание о газете «Правда», которую основал Ленин. Первый номер «Киноправды» вышел 5 июня 1922 года; всего до 1925 года вышло двадцать три номера журнала. В каждый номер входили не более двух-трех сюжетов. Одновременно Вертов приступил к выпуску серии фильмов под общим названием «Киноглаз» («Жизнь врасплох»). Каждый выпуск был посвящен одному сюжету. Впрочем, выпуски «Киноглаза» были самостоятельными, и название «Киноглаз», придуманное Вертовым, помещалось на заглавном титре нескольких короткометражных фильмов.

Девятый номер «Киноправды», вышедший 25 августа 1922 года, содержит помимо малозначительного репортажа со съезда церковников блистательный сюжет, снятий в Москве на автомобильных гонках. Вначале идут кадры зрителей, приезжающих в автобусах, — множество крупных планов деталей автомашин и их двигателей. Затем в кадре — те, кто, делает ставки: фиксируется их поведение, показываются крупным планом руки, нервно перебирающие билеты тотализатора, лица зрителей, напряженно следящих за происходящим, и особенно тревога людей во время гонок — весь этот документальный эпизод поистине новаторский, оригинальный.

Во второй части фильма показывалась кинопередвижка, демонстрирующая хроникальный фильм в селе. Аппаратура была предельно примитивной. Ее перевозили в полуразбитой коляске. Однако благодаря крупным планам кинопроекторов и лиц зрителей Вертов сумел превратить примитивное изображение в демонстрацию некоего современного волшебства.

«Киноглаз» у пионеров», появившийся примерно в то же время (лето 1922 года), был репортажным фильмом, снятым во вновь созданном пионерском лагере. Показаны игры, прогулки, спортивные соревнования, торжественная линейка с подъемом флага. Позже подобные эпизоды снимались очень часто, и их содержание за последующие сорок лет не претерпело существенных изменений. Оригинальность этого фильма меньше бросается в глаза, чем гонки в выпуске «Киноправды». Но в то время его монтаж представлялся умным и дерзновенным — с многочисленными деталями и крупными планами, ускорением ритма, которое чрезвычайно редко применялось даже западными киноавангардистами. В блестящей полемической статье, написанной в ответ на нападки Вертова на фильм «Стачка», Эйзенштейн следующими словами описывал и комментировал этот эпизод:

«Здесь разительный пример разрешения не в сторону эмоциональной динамичности самого факта взвивающегося флага, а статики обследования этого процесса. Помимо непосредственно ощущаемой этой характеризации симптоматично здесь в самой технике монтажа использование в большинстве короткометражными кусками статических (да еще созерцающих) первых планов, конечно, своей трех-четырехклеточностью и малоспособных быть внутрикад-рово динамичными. Но здесь, в этом частном примере (а нужно отметить, что вообще этот прием очень распространен в «манере» Вертова), мы имеем как бы сведенными в фокус («символ») взаимоотношения Вертова с обследуемым им внешним миром. Налицо именно монтажное «гримирование» в динамику статичных кусков.

Принять еще во внимание, что здесь случай лично же и заснятого монтажного материала, то есть до конца подлежащая ответственности монтажная комбинация».

Монтаж хроники или даже документальных фильмов на материале хроники — работа достаточно неблагодарная, но «Киноправда» дала Вертову возможность создать произведения, соответствовавшие его творческим замыслам, и содействовала его стремлению утвердить себя художником. Одновременно, создав внутри группы Киноков «Совет Троих», в который вошли И. Беляков, М. Кауфман и Е. Свилова, он проявил себя и как теоретик. Им Вертов и направил стенограмму, отрывок из которой мы приводим ниже:

«…Картина психологическая, детективная, сатирическая, видовая, безразлично какая, — если у нее вырезать все сюжеты и оставить одни подписи — получим литературный скелет картины. К этому литературному скелету мы можем доснять другие киносюжеты — реалистические, символические, экспрессионистические — какие угодно. Положение вещей этим не меняется. Соотношение то же: литературный скелет плюс киноиллюстрации — таковы почти без исключения все картины наши и заграничные…»

Предупрежденный таким образом, «Совет Троих» обратился 20 января 1923 года с призывом к кинематографистам:

«…Пять полнокровных лет мировых дерзаний вошли в вас и вышли, не оставив никакого следа. Дореволюционные «художественные» образы висят в вас иконами, и к ним одним устремились ваши богомольные внутренности. Заграница поддерживает вас в вашем заблуждении, присылая в обновленную Россию нетленные мощи кинодрам под великолепным техническим соусом.

Наступает весна. Ожидается возобновление работ кинофабрик. Совет Троих с нескрываемым сожалением наблюдает, как кинопроизводственники перелистывают страницы литературных произведений в поисках подходящей инсценировки. Уже в воздухе носятся названия предполагаемых к постановке театральных драм и поэм. На Украине и здесь, в Москве, уже ставят несколько картин со всеми данными на импотенцию.

Сильная техническая отсталость, потерянная за время безделия способность к активному мышлению, ориентация на психодраму в 6 частях, то есть ориентация на свой собственный зад, — обрекают заранее каждую подобную попытку. Организм кинематографии отравлен страшным ядом привычки. Мы требуем предоставления нам возможности проэкспериментировать умирающий организм на предмет испытания найденного противоядия. Мы предлагаем неверующим убедиться: мы согласны предварительно испробовать наше лекарство на «кроликах» — киноэтюдах…»

Это предупреждение не было услышано руководителями Госкино, продолжавшими готовить киностудии к запуску и увеличивать количество планируемых художественных фильмов. Тремя месяцами позже Совет Троих торжественно принял свое постановление от 10 апреля 1923 года:

«…положение на кинофронте считать неблагоприятным.

Первые показанные нам новые русские постановки, как и следовало ожидать, напоминают старые «художественные» образцы в той же мере, в какой нэпманы напоминают старую буржуазию.

Намечаемый постановочный репертуар на лето и у нас и на Украине не внушает никакого доверия.

Перспективы широкой экспериментальной работы — на заднем плане.

Все усилия, вздохи, слезы и чаяния, все молитвы — ей, шестиактной кинодраме.

А потому Совет Троих, не дожидаясь допущения Ки-ноков к работе и не считаясь с желанием последних самим осуществить свои замыслы, пренебрегает в настоящий момент правом авторства и решает: немедленно опубликовать для всеобщего пользования общие основы и лозунги грядущего переворота через кинохронику, для чего в первую голову предписывается Киноку Дзиге Вертову в порядке партийной дисциплины опубликовать некоторые отрывки из книги «Киноки. Переворот», достаточно выясняющие сущность переворота».

Дзига Вертов, выступая на совещаниях, уже не раз знакомил их участников с некоторыми теоретическими разработками. Так, по свидетельству Михаила Кауфмана, во время гражданской войны (вероятно, в 1919 году) Вертов посвятил одну из бесед необходимости в фильме «интервалов» в наборе планов, считая, что это представляется ему более существенным, нежели каждый план, взятый в отдельности. В этом — отличие кино от живописи, где изображение является самодовлеющим.

Значительные по величине и важные по существу отрывки из книги Дзиги Вертова «Киноки. Переворот», равно как и другие цитируемые нами материалы, были опубликованы в журнале «ЛЕФ» («Левый фронт искусств»), главным редактором которого был Владимир Маяковский. В том же третьем номере (июнь/июль 1923 года) помещена статья-манифест молодого С. М. Эйзенштейна (в то время еще театрального режиссера), посвященная «Монтажу аттракционов». Первая глава из книги Вертова посвящена «Киноглазу»:

«…1. Наблюдая над картинами, прибывшими к нам с Запада и из Америки, учитывая те сведения, которые мы имеем о работе и исканиях за границей и у нас, я прихожу к заключению:

Смертельный приговор, вынесенный киноками в 1919 году всем без исключения кинокартинам, действителен и по сей день. Самое тщательное наблюдение не обнаруживает ни одной картины, ни одного искания, правильно устремленного к раскрепощению киноаппарата, пребывающего в жалком рабстве, в подчинении у несовершенного, недалекого человеческого глаза.

Мы не возражаем против подкопа кинематографии под литературу, под театр, мы вполне сочувствуем использованию кино для всех отраслей науки, но мы определяем эти функции кино как побочные, как отходящие от него ответвления.

Основное и самое главное:

Киноощущение мира.

Исходным пунктом является:

использование киноаппарата как киноглаза, более совершенного, чем глаз человеческий, для исследования хаоса зрительных явлений, наполняющих пространство.

Киноглаз живет и движется во времени и в пространстве, воспринимает и фиксирует впечатления совсем не как человеческий, а по-другому. Положение нашего тела во время наблюдения, количество воспринимаемых нами моментов того или другого зрительного явления в секунду времени вовсе не обязательны для киноаппарата, который тем больше и тем лучше воспринимает, чем он совершеннее.

Мы не можем наши глаза сделать лучше, чем они сделаны, но киноаппарат мы можем совершенствовать без конца.

До сегодняшнего дня не раз киносъемщик получал замечания за бегущую лошадь, которая на экране неестественно медленно двигалась (быстрое вращение ручки съемочного аппарата), или, наоборот, за трактор, который чересчур быстро распахивал поле (медленное вращение ручки аппарата), и т. д.

Это, конечно, случайности, но мы готовим систему, обдуманную систему таких случаев, систему кажущихся незакономерностей, исследующих и организующих явления.

До сегодняшнего дня мы насиловали киноаппарат и заставляли его копировать работу нашего глаза. И чем лучше было скопировано, тем лучше считалась съемка. Мы с сегодня раскрепощаем аппарат и заставляем его работать в противоположном направлении, дальше от копированного.

Все слабости человеческого глаза наружу. Мы утверждаем киноглаз, нащупывающий в хаосе движения равнодействующую для собственного движения, мы утверждаем киноглаз со своим измерением времени и пространства, возрастающий в своей силе и своих возможностях до самоутверждения».

Если бы Дзига Вертов ограничился этой, первой главой, его манифест не представлял бы особого теоретического интереса. Он начинает с «открытия Америки», провозглашая лозунг «Долой 16 кадров в секунду!». Он рассматривает замедление и ускорение съемки как случайно возникший и оказавшийся удачным эффект. Бывший студент-медик, естественно, забывает о том, что до появления кинематографа Люмьера физиолог Марэй говорил, правда на другом языке, те же слова — «Долой шестнадцать кадров в секунду!» — и не видел необходимости воспроизведения с помощью фильма движения в его нормальном ритме. Для Марэя замедление и ускорение не были «случайным разложением», а представляли собой средство научного поиска, сознательно примененного исследователем.

И если механический материалист Марэй и способен рассматривать животное (или человека) как машину, то он не в состоянии воспринять, как это явно делает Вертов, машину как животное — и даже как человека, даже как сверхчеловека, — независимую от него, обладающую «самоактивностью».

Вертов был великим почитателем машины. Начиная с 1921 года в его документальные фильмы, идет ли речь о «Киноправде» или «Киноглазе», часто включаются эпизоды, посвященные машинам, с крупными планами их деталей. Этот настойчивый интерес связан, с одной стороны, с перспективой строительства социализма, при котором машина и механизация раскрепостят человека. В СССР пока еще нет возможности построить трактор, но трактор рассматривается как орудие, способное совершить революционное преобразование деревни. Страна имеет электроэнергии на душу населения меньше, чем большинство европейских государств, но Ленин провозгласил слова, ставшие знаменитыми: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны». Он также разработал план электрификации, известный под названием ГОЭЛРО, кажущийся нам теперь очень скромным, но именно этот план дал основание Герберту Уэллсу, специалисту по предвидениям, назвать Ленина «кремлевским мечтателем». И первая гидростанция, сооруженная в стране, скромный Волховстрой, была с энтузиазмом прославлена на весь Союз. Вертов посвятил ей свой документальный фильм.

С другой стороны, Вертов безоговорочно восхищается машиной как таковой, рассматриваемой им как самое совершенное выражение современной жизни, а также как посланца будущих времен, когда разум машин окажется независимым от человеческого разума. Сегодня эти теории развиваются некоторыми учеными, специалистами в области кибернетики. Они содержались в некоторых манифестах или высказываниях футурологов. Поклонение машине у Вертова возникло, несомненно, под влиянием футуризма. Пластика его «механических балетов» роднит их с новаторским искусством того времени в Советском Союзе и во всех европейских странах. Она обнаружится в новаторском кино Запада в 1925 году, и притом не только в произведениях Фернана Леже.

В вертовском «Киноглазе» абсурдная идея независимости машины от человека содержит в себе и рациональное зерно. Справедливо, например, как это предвидит Вертов, что в фильме, задуманном для показа «восприятия мира», время и пространство будут организованы по-иному, нежели посредством человеческих органов чувств.

Вертов возвратится к этому важному положению в других частях своего манифеста, особенно во второй части, где «Киноглаз» ошибочно рассматривается в качестве формы, независимой от человека:

«…Заставляю зрителя видеть так, как выгоднее всего мне показать, то или иное зрительное явление. Глаз подчиняется воле киноаппарата и направляется им на те последовательные моменты действия, какие кратчайшим и наиболее ярким путем приводят кинофразу на вершину или на дно разрешения.

Пример: съемка бокса не с точки зрения присутствующего на состязании зрителя, а съемка последовательных движений (приемов) борющихся.

Пример: съемка группы танцующих — не съемка с точки зрения зрителя, сидящего в зале и имеющего перед собой на сцене балет.

Ведь зритель в балете растерянно следит то за общей группой танцующих, то за отдельными случайными лицами, то за какими-нибудь ножками — ряд разбросанных восприятий, разных для каждого зрителя.

Кинозрителю этого подносить нельзя. Система последовательных движений требует съемки танцующих или боксеров в порядке изложения следующих друг за другом поставленных приемов с насильственной переброской глаз зрителя на те последовательные детали, которые видеть необходимо.

Киноаппарат «таскает» глаза кинозрителя от ручек к ножкам, от ножек к глазам и прочему в наивыгоднейшем порядке и организует частности в закономерный монтажный этюд».

Здесь Вертов покинул эмпиреи всевозможных домыслов насчет «Киноглаза», независимого от человека и машины, наделенной собственным разумом. Как никто до него, он анализирует основное различие, существующее между театральным спектаклем и фильмом.

Справедливо, что каждый зритель, присутствующий на балетном представлении, в котором заняты дюжины танцовщиков, видит спектакль по-своему, и его видение отличается от видения спектакля каждым из остальных зрителей, устремляющих свои бинокли на крупный план совсем не в одном и том же направлении и не в один и тот же момент. Когда камера не просто прибор, фиксирующий театральный спектакль «с точки зрения господина из оркестра» (как это было у Мельеса), то есть запечатлевающий простую живую картину, то фильм действительно становится «системой последовательных движений», каждое движение которой рассматривается с разных точек зрения, предлагаемых кинозрителю режиссером (но не съемочной камерой и ее киноглазом).

Этот теоретический принцип фундаментален. Он одновременно доказывает и важность монтажа, задуманного в качестве вариации точек зрения, навязываемых зрителю. Для Вертова в конце 1922 года монтаж создает и организует время и пространство, присущие кинематографу. В этой области Вертов не ограничился теоретическими соображениями. Он показал их истинность на своих фильмах. Об этом Вертов говорит в третьей части своего манифеста:

«3… Ты идешь по улице Чикаго сегодня, в 1923 году, но я заставляю тебя поклониться т. Володарскому, который в 1918 году идет по улице Петрограда, и он отвечает тебе на поклон.

Еще пример: опускают в могилу гробы народных героев (снято в Астрахани в 1918 г.), засыпают могилу (Кронштадт, 1921 г.), салют пушек (Петроград, 1920 г.), вечная память, снимают шапки (Москва, 1922 г.) — такие вещи сочетаются друг с другом даже при неблагодарном, не специально заснятом материале (см. «Киноправду» № 13). Сюда же следует отнести монтаж приветствий толп и монтаж приветствий машин т. Ленину («Киноправда» № 14), снятых в разных местах, в разное время».

«Киноправда» № 13 была выпущена в ноябре 1922 года, к пятой годовщине Октябрьской революции. Таким образом, Вертов уже осенью 1922 года применил и на практике и в теории принцип монтажа, независимого от времени и пространства, создавая связный эпизод из элементов, различающихся по происхождению, но родственных сюжетно.

Четкая формулировка этого теоретического положения, видимо, была сделана раньше аналогичных опытов Льва Кулешова, проведенных в январе 1923 года. Их результат был опубликован в «Киногазете» в сентябре того же года. Ниже мы попытаемся внести ясность в этот вопрос. Практическое применение теоретических разработок Вертова, во всяком случае, предшествует теории «монтажа аттракционов», сформулированной молодым С. М. Эйзенштейном в том же номере журнала «ЛЕФ», в котором опубликована статья-манифест Вертова.

Можно предположить, что «монтаж во времени и пространстве» суть теория, навеянная Д.-У. Гриффитом. Р. Маршан и П. Вейнштейн пишут, что «используя в революционном творческом духе исходные директивы новой экономической политики, первые признаки которой уже давали о себе знать, петроградское Фотокиноуправление решило [в начале 1921 года. — Ж. С.] в целях… помощи жертвам голода выпустить на экран американский фильм «Нетерпимость», купленный еще в 1918 году. Фильм этот числился в списках национализированных материальных ценностей, перешедших в собственность Фотокиноуправления. В течение двух недель четырнадцать частей «Нетерпимости» демонстрировались на экране специально оборудованного Большого зала Филармонии (в прошлом — Зала дворянского собрания). Билеты продавались по повышенным ценам, а весь сбор поступал в Фонд помощи голодающим. Значительный успех, с которым проходили просмотры фильма, дал возможность отчислить в Фонд 600 миллионов рублей».

В это же время и с той же целью в Москве был показан фильм, в котором его авторы систематически пользовались монтажом во времени, располагая рядом эпизоды, события в которых происходили в различных исторических эпохах. Гриффит, следовательно, мог оказать влияние на теоретические работы Вертова, Эйзенштейна или Кулешова.

После успеха «Нетерпимости» у советских кинематографистов значительно возрос интерес к Гриффиту, которому позже предложили снять фильм в Советском Союзе. Если бы они имели в 1921 году информацию о съемках фильма «Путь на Восток» (во Франции этот фильм вышел под названием «Сквозь бурю»), то узнали бы о том, что для наиболее ударного эпизода фильма — ледохода — Гриффит смонтировал кадры, снятые на реке, где происходили события, с павильонными съемками, а также с хроникальными и со специальными съемками на Ниагаре в момент ледохода. Это и был примененный на практике (хотя зрителей об этом не предупредили) «монтаж во времени и пространстве».

Правда, не Гриффит изобрел этот метод, широко применяемый в кино с первых шагов его. Подобный метод использовался во всех киножурналах — с момента их возникновения в 1908 году и создания архивов съемочных материалов («stock-shots»), в которых можно было отыскать кадры, необходимые для усиления того или иного сюжета. Когда Вертов говорит, что в четырнадцатом номере «Киноправды» он систематически пользовался монтажом планов толпы, приветствующей Ленина, снятых в различных местах и в разное время, — был ли он безусловно уверен в том, что он первым применил такой монтаж на практике? Его широко использовали до Вертова, дабы усилить впечатление от официальной кинохроники при освещении поездок Пуанкаре, Вильгельма II, Георга V и Вудро Вильсона. Разве некоторые монтажеры кинохроники не показывали аплодирующие людские толпы, на самом деле не имевшие никакого отношения к главам государств, прославляемых официальной кинохроникой? Во всяком случае, в 1960 году такая практика распространена очень широко как для монтажа изображения, так и особенно для монтажа звука. Каждая фирма, выпускающая киножурналы, имеет в своих хранилищах аплодисменты, вводимые ею по мере надобности в речи тех или иных глав государств.

Не приходится сомневаться, что практика опередила теорию «монтажа во времени и пространстве». Так было и у самого Вертова. Его заслуга заключается в том, что он первый сформулировал этот принцип и красиво применил его на практике, прославляя, например, в едином порыве героев, павших за дело революции в различных местах и в разные эпохи.

Но Вертов считает, что киноглаз может не только придать реальности новую форму, но и создать вымысел. Об этом он и пишет во второй части своей третьей главы:

«…Я — киноглаз. Я строитель. Я посадил тебя, сегодня созданного мной, в не существовавшую до сего момента удивительнейшую комнату, тоже созданную мной. В этой комнате 12 стен, заснятых мной в разных частях света. Сочетая снимки стен и деталей друг с другом, мне удалось их расположить в порядке, который тебе нравится, и правильно построить на интервалах кинофразу, которая и есть комната.

Я — киноглаз, я создаю человека более совершенного, чем созданный Адам, я создаю тысячи разных людей по разным предварительным чертежам и схемам.

Я — киноглаз.

Я у одного беру руки, самые сильные и самые ловкие, у другого беру ноги, самые стройные и самые быстрые, у третьего — голову, самую красивую и самую выразительную, и монтажом создаю нового, совершенного человека».

Здесь теоретик мнит себя демиургом и переходит на мессианский тон, отдающий сумасбродством. Из киноглаза, дела рук человеческих, он превращается в создателя, порождающего нового Адама и пространство, которое обладает не тремя, а множеством измерений. Сохраним из этой зауми использование монтажа для создания не нового Адама — воображаемого человека. Здесь также практика предшествовала теории. В одном игровом фильме руки, выписывающие буквы во вставном плане, не обязательно были руками исполнительницы главной роли, особенно если они к тому же были не очень красивы. Для перехода от рук к ногам, к телу и т. д., для создания из отдельных фрагментов, показываемых крупным планом, воображаемого тела нужно было сделать только один шаг. Вертов и Кулешов сделали этот шаг. В то же время теоретик, обосновавший «творческую роль монтажа», ратовал также за создание вымышленного существа. Он создал идеальную женщину, наделив ее волосами, глазами, губами, руками, ногами и всем прочим, принадлежащими разным женщинам, снятым каждая в отдельности.

Опыты Кулешова в области формообразующей функции монтажа смыкаются с экспериментами Дзиги Вертова. Маленький фильм «Белый дом», вероятно, предшествует революционным похоронам из тринадцатого номера «Киноправды» (январь 1923 года). Но природа обоих произведений различна. Кулешов применил свой метод только к пространству, Вертов же — и к пространству и к времени, объединяя эпизоды, охватывающие многие годы. Предшествовала ли «воображаемая женщина» сверхчеловеку, которого Вертов мечтал создать в 1922 году с помощью киноглаза? Полагаю, что оба экспериментировали независимо друг от друга, причем пользовались разным материалом и исходили из разных точек зрения. Приоритет, однако, принадлежит Кулешову — самый знаменитый свой эксперимент, известный под названием «Мозжухин», Кулешов поставил в 1918–1919 годах, в те времена, когда, стремясь выйти из прокатного кризиса, Кулешов брал старые картины и перемонтировал их самыми разнообразными способами.

Футурист Вертов, отказывавшийся от любых постановочных решений, противостоял конструктивисту Кулешову, который, напротив, предельно широко пользовался постановочными возможностями: освещением, контрастами, искажающим гримом, эксцентрическими костюмами, чрезмерной мимикой, гримасничанием и т. п. Он утверждал конструктивную силу монтажа, преобразуя им каждый план. Вертов же умел создать воображаемые время и пространство, пользуясь для этой цели и своими и чужими кадрами, снятыми ранее. «Кино— это постановка по случаю». Так должны были провозгласить в 1927 году сюрреалисты. Для Вертова кино было конструированием с помощью монтажа кадров, случайно оказавшихся под рукой (stock-shots) либо случайно снятых в гуще захваченной врасплох жизни в рамках расписанного заранее плана — но не сценария (это слово было у Киноков под запретом) — съемок.

Гимн киноглазу продолжал звучать в четвертой части манифеста, но уже не столь причудливо:

«4…Я — киноглаз. Я — глаз механический. Я, машина, показываю вам мир таким, каким только я его смогу увидеть.

Я освобождаю себя с сегодня навсегда от неподвижности человеческой, я в непрерывном движении, я приближаюсь и удаляюсь от предметов, я подлезаю под них, я влезаю на них, я двигаюсь рядом с мордой бегущей лошади, я врезаюсь на полном ходу в толпу, я бегу перед бегущими солдатами, я опрокидываюсь на спину, я поднимаюсь вместе с аэропланами, я падаю и взлетаю вместе с падающими и взлетающими телами. Вот я, аппарат, бросился по равнодействующей, лавируя среди хаоса движений, фиксируя движение с движения от самых сложных комбинаций.

Освобожденный от обязательства 16–17 снимков в секунду, освобожденный от временных и пространственных рамок, я сопоставляю любые точки вселенной, где бы я их ни зафиксировал.

Мой путь — к созданию свежего восприятия мира. Вот я и расшифровываю по-новому неизвестный вам мир».

Продолжая высоко ценить монтаж во времени и пространстве, Дзига Вертов утверждает не только вездесущность кинокамеры, но и ее мобильность. Он описывает ее способность проникать в мир и в толпу, как это станет возможным всего через несколько лет для приспособленных к сложным перемещениям портативных камер.

От операторов «Киноправды» Вертов требовал непременных панорам, хотя и непохоже, что сам он широко пользовался в 1922–1923 годах настоящими трэвеллингами. В октябре 1927 года Муссинак, посетивший все советские киностудии, установил, что ни на одной из них не было тележек для панорамных съемок и имелась лишь камера для замедленной съемки. Передвижение тяжелых, потрепанных камер, не приспособленных для панорамных съемок, осуществлялось до 1925 года при помощи импровизированных тележек либо другими средствами. Эти обстоятельства и ориентировали советских кинематографистов, Вертова в том числе, на дробление планов, а не на движение камеры, которая, следуя сюжету, «скользила» бы по предметам. Все же примечательно, что Вертов уже в 1922–1923 годах теоретически обосновал применение трэвеллингов, ракурсов («сверху вниз» и «снизу вверх») и даже «субъективную» камеру. Теоретик, однако, лишь коснулся этой проблемы, чтобы затем повести речь о художественной роли монтажа и ее важности:

«5…Еще раз условимся: глаз и ухо. Ухо не подсматривает, глаз не подслушивает.

Разделение функций.

Радиоухо — монтажное «слышу»!

Киноглаз — монтажное «вижу»!

Вот вам, граждане, на первое время вместо музыки, живописи, театра, кинематографии и прочих кастрированных излияний.

…..

В хаосе движений мимо бегущих, убегающих, набегающих и сталкивающихся — в жизнь входит просто глаз.

Прошел день зрительных впечатлений. Как сконструировать впечатления дня в действенное целое, в зрительный этюд? Если все, что увидел глаз, сфотографировать на киноленту, естественно, будет сумбур. Если искусно смонтировать, сфотографировать, будет яснее. Если выкинуть мешающий мусор, будет еще лучше. Получим организованную памятку впечатлений обыкновенного глаза.

Глаз механический — киноаппарат, — отказавшись от пользования человеческим глазом, как шпаргалкой, отталкиваясь и притягиваясь движениями, нащупывает в хаосе зрительных событий путь для собственного движения или колебания и экспериментирует, растягивая время, расчленяя движения или, наоборот, вбирая время в себя, проглатывая годы и этим схематизируя недоступные нормальному глазу длительные процессы…

…В помощь машине-глазу — кинок-пилот, не только управляющий движениями аппарата, но и доверяющий ему при экспериментах в пространстве; в дальнейшем — кинок-инженер, управляющий аппаратами на расстоянии.

Результатом подобного совместного действия раскрепощенного и совершенствуемого аппарата и стратегического мозга человека, направляющего и наблюдающего, учитывающего, явится необычайно свежее, а потому интересное представление даже о самых обыденных вещах…

…Сколько их — жадных к зрелищам, протершим штаны в театрах.

Бегут от будней, бегут от «прозы» жизни. А между тем театр почти всегда — только паршивая подделка под эту самую жизнь плюс дурацкий конгломерат из балетных кривляний, музыкальных поисков, световых ухищрений, декораций (от намалеванных до конструктивных) и иногда хорошей работы мастера слова, извращенной всей этой белибердой. Некоторые театральные мастера разрушают театр изнутри, ломая старые формы и объявляя новые лозунги работы на театре; на помощь привлечены и биомеханика (хорошее само по себе занятие), и кино (честь ему и слава), и литераторы (сами по себе недурные), и конструкции (бывают хорошие), и автомобили (как же не уважать автомобиля?), и ружейная стрельба (опасная и впечатляющая на фронте штука), а в общем и целом ни черта не выходит.

Театр и не больше.

Не только не синтез, но даже не закономерная смесь.

И иначе быть не может».

Иногда ошибочно утверждается, что С. М. Эйзенштейн в начале 1923 года заказал фильм Дзиге Вертову, которым он восхищался, и что фильм этот предполагал включить в очень свободный сценический вариант пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты». Будь это так, он, весьма возможно, натолкнулся бы на отказ, ибо в своем манифесте Вертов восстает именно против подобных попыток, которые даже рассматривает как разрушение театра изнутри, имея в виду Мейерхольда (и его систему биомеханики), а также происходившие тогда в Москве эксперименты Эйзенштейна.

Менее всего в этой пятой части манифеста важны споры вокруг всевозможных разновидностей театра; существеннее— мысль о монтаже как об организации зафиксированных на пленку восприятий, призванной заменить все без исключения искусства. Но говоря об автономии съемочной камеры с дистанционным управлением — техника сделает возможным появление такой камеры во второй половине XX столетия, — Вертов признает здесь необходимость контроля над человеческим мозгом в целях организации материала и создания произведения искусства.

Наконец, в эпоху, когда радиотелефонная связь и ее передачи оставались в СССР практически неизвестными, на редкость примечательно звучит мысль о том, что настанет день, когда радиоухо сможет стать дополнением киноглаза. В последней части манифеста Вертов развивает эту концепцию:

«Мы, киноки, решительные противники преждевременного синтеза («К синтезу в зените достижений!»), понимаем, что бесцельно смешивать крохи достижений: малютки сразу же погибают от тесноты и беспорядка. И вообще —

Арена мала. Пожалуйте в жизнь.

Здесь работаем мы — мастера зрения, организаторы видимой жизни, вооруженные всюду поспевающим киноглазом. Здесь работают мастера слов и звуков, искуснейшие монтажеры слышимой жизни. И им осмеливаюсь я также подсунуть механическое вездесущее ухо и рупор — радиотелефон.

Это:

кинохроника,

радиотехника.

Я обещаю исхлопотать парад киноков на Красной площади в случае выпуска футуристами 1-го номера смонтированной радиохроники.

Не кинохроника «Пате» или «Гомон» (газетная хроника) и даже не «Киноправда» (политическая хроника), а настоящая киноческая хроника — стремительный обзор расшифровываемых киноаппаратом зрительных событий, куски действительной энергии (отличаю от театральной), сведенные на интервалах в аккумуляторное целое великим мастерством монтажа.

Такая структура киновещи позволяет развить любую тему, будь то комическая, трагическая, трюковая или другая.

Все дело в том или ином сопоставлении зрительных моментов, все дело в интервалах.

Необыкновенная гибкость монтажного построения позволяет ввести в киноэтюд любые политические, экономические и прочие мотивы. А потому:

С сегодня в кино не нужны ни психологические, ни детективные драмы,

С сегодня не нужны театральные постановки, снятые на киноленту,

С сегодня не инсценируется ни Достоевский, ни Нат Пинкертон.

Все включается в новое понимание кинохроники.

В путаницу жизни решительно входят:

1) киноглаз, оспаривающий зрительное представление о мире у человеческого глаза и предлагающий своё «вижу», и

2) киномонтажер, организующий впервые так увиденные минуты жизнестроения».

Вполне возможно, что Дзига Вертов, написавший текст манифеста в конце 1922 года, был первым кинематографистом мира, предсказавшим, что кино будущего окажется искусством, основанным на монтаже в сочетании со звуком и речью. Он предвещает звуковое кино и порожденное им знаменитое выступление

С. М. Эйзенштейна, В. Пудовкина и Г. Александрова. И все же это пророчество должно было остаться в определенной мере лишь умозаключением.

Мы говорим — «в определенной мере», — ибо начиная с его номеров «Киноправды» и «Киноглаза» Вертов использует надписи не как скучную необходимость дать пояснительный текст или как «литературный скелет», но как элемент монтажа, аналогичный речи, дикторскому тексту. Больше того, благодаря фейерверку типографских шрифтов, трюкам (слово, выписываемое на экране буква за буквой и т. д.) Вертову удается наделить эти немые диалоги «голосовой тональностью». Этим надписям, их типографскому исполнению, их точной функции он придает огромное значение — можно предположить, что в сформированной им в то время творческой группе он сделал равноправными всех участников «Совета Троих» — монтажера Свилову, оператора Михаила Кауфмана и Белякова, которому поручил написание, композицию и предельно точное типографское исполнение титров. Утверждение Вертова, что звуковой монтаж должен дополнять завтра монтаж изобразительного ряда, сопровождается страстным отрицанием игрового кинематографа. Кинок Вертов наотрез отрицает право на существование театра, музыки, живописи… Не подозревая о том, Вертов вычеркивает из истории кино все сделанное Жоржем Мельесом и возвращается к Люмьеру, утверждая универсальные достоинства «природы, захваченной врасплох».

Однако есть и существенное отличие: Луи Люмьер не имел даже самого примитивного представления о монтаже, тогда как Вертов отводит ему принципиальную роль. Он основывает искусство кино на отборе документов, исходя из того, что эти документы будут всегда выхвачены из жизни. Основы искусства кино для него состоят, кажется, в новой организации пространства и времени, причем даже без намека на постановочность.

Искусство Вертова — это прежде всего монтаж. Оно покоится на отборе документов (они могут быть сняты кем угодно, без какого-либо его контроля или вмешательства) и на их организации, на том ритме, который Вертов задает этим документам ради создания из них некоей зрительной симфонии — пока еще не наступила пора симфонии звуко-зрительной.

Это обращение к грубой реальности, в дальнейшем организуемой художником, берет, конечно же, свое начало в повседневной практике монтажа хроники, в процессе которого выстраивается материал, поступивший со всех концов страны, а подчас и из-за рубежа. Но монтаж также связан, и притом в первую очередь, с авангардистскими теориями, проявившимися равно и в коллажах Пикассо и Брака (1910), и в «очаровательных трупах» сюрреалистов (1928), и в фотомонтажах дадаистов или конструктивистов (около 1920). Интеллектуальный авангард на Западе, как и в первые послереволюционные годы в России, отвергал роман ради месива фактов, заменял изобразительное искусство промышленными предметами, особым образом отобранными и скомбинированными, вместо поэзии предлагал чтение вывесок или взятых наугад слов. Подобные концепции близки монтажу постольку, поскольку обусловливают отбор фактов, предметов или слов и их сочетаний.

По мнению Вертова, неизбежно наступит день, когда все искусства окажутся заменены кинохроникой, или, точнее, хрониками — поскольку русское слово «хроники» означает одновременно газетную хронику (отклик) и новости дня и кинохронику. Так, кинохроника, решенная в стиле газеты, документа, но представляющая собой полнометражный фильм, посвященный определенной теме или сюжету, могла выразить все — драму, трагедию, поэзию, лирику, комедию, шутовство и т. п., — и все это посредством отобранных, выхваченных из жизни фактов… Таким образом, выражение «Киноправда» обретало до очевидности ясный и поистине необыкновенный смысл. Все другие искусства теперь стало можно рассматривать как различные формы лжи.

Мысль о жизни, «захваченной врасплох», предполагающая, что кадр не подвергается никаким украшательствам, а объект съемки — никаким ракурсным искажениям, и предстояло разработать Вертову вместе с братом, Михаилом Кауфманом.

Однако реализовали ее Кауфман и Вертов только в 1924 году, сняв «Киноглаз» в своей первой разведке — «Жизнь врасплох». Для создания этого фильма в «Культкино» была создана съемочная группа, в которую вошли Дзига Вертов, Михаил Кауфман, Свилова, Беляков, Копалин, Зотов и другие. В первую серию «Киноглаза», видимо, вошли документальные съемки прежних лет, в частности репортаж 1922 года о пионерском лагере. В фильме было шесть частей. «Киноглаз» предполагалось сделать во многих сериях, посвященных «жизни, схваченной врасплох», но эти серии так и не были созданы. В 1925 году Вертов сделал четыре специальных номера «Киноправды», отражавшие картину жизни в Советском Союзе «через год после смерти Ленина» — под таким названием эти выпуски позже были, видимо, объединены в полнометражный фильм.

Номер двадцать третий, получивший название «Ленинской киноправды», был выпущен к первой годовщине со дня смерти основателя Советского государства, в январе 1925 года. Похоже на то, что фильм получился очень удачным. Номер двадцать четвертый посвящался жизни первых колхозов — в то время они были в Советском Союзе еще немногочисленными . За пределами СССР фильм, возможно, появился под названием «История куска хлеба».

Благодаря этим фильмам Вертов стал первым режиссером-документалистом, однако совершенно иного плана, нежели Роберт Флаэрти, чей фильм «Нанук» вышел на советские экраны приблизительно в 1925 году. Американец никогда не намеревался захватить жизнь врасплох, ограничиваясь воссозданием жизни тех, кто ее проживает, и управляя своими героями как непрофессиональными актерами, то есть осуществляя и «документальную постановку».

Наоборот, Вертов и его брат Михаил Кауфман стремились именно схватить «жизнь врасплох». Они не отказывались совсем снимать людей, предупрежденных о съемках (свидетельством чему — некоторые планы в фильме «Шестая часть мира»), но предпочитали то, что можно было бы назвать «сырым» документом, найденным в архивах или снятым специально для репортажа. Они справедливо полагали, что подобные документальные съемки могут оказаться сюжетной основой полнометражных фильмов. Вертов уже отбирал кинохронику для фильмов «Годовщина революции» (1919), «История гражданской войны» (1922), «История борьбы и побед» (1923), но то были простые монтажные картины без специально отснятых документальных эпизодов. Первым полнометражным фильмом, полностью соответствовавшим разработанной Вертовым теории, был «Шагай, Совет!», появившийся в августе 1926 года, хотя производство его началось еще в 1925 году, когда Вертов заканчивал работу над последними выпусками «Киноправды» и «Госкинокалендаря» (1923–1925).

По фильму «Шагай, Совет!» ассистентом режиссера была Свилова, оператором — Беляков, а Илья Копалин — «киноразведчиком», что на языке Киноков означало «кинодозорный», или, если угодно, «киноисследователь».

Это был большой монолог, произнесенный на языке кино и посвященный итогам периода реконструкции в СССР и перспективе перехода в будущем к социализму. Анализ пятой части дает представление о том ораторском тоне, в котором сделано это произведение. В фильме показана Москва в день выборов, и фрагмент одного из эпизодов снят перед зданием Моссовета, столичного муниципалитета, расположенного на Тверской улице (ныне улица Горького). В записи, сделанной нами во время демонстрации фильма, наверняка обнаружатся неточности:

«Вместо оратора (эбонитовый рупор громкоговорителя), вместо аплодисментов (рука, сжимающая резиновую грушу автомобильного гудка, — на площади стоит группа автомашин фирмы «Рено») я говорю с вами от имени Совета (громкоговоритель). Мы ведем борьбу за нашу экономику (на площади — автомашины, принадлежащие зрителям). Вместо винтовок… молоты… топоры… лопаты… Вместо пуль… болты… гвозди… кирпичи… и железные дороги… Вместо развалин (дымятся заводские трубы) — паровоз, сошедший с рельсов (план паровоза, превращенного в железный лом, — план, подобный тому, который был показан в первой части) и отремонтированный (симфония рычагов, струй пара, вращающихся колес, рельсов и т. д.). Там, где было невозможно пройти (автомашина, увязнувшая в грязи и вытягиваемая из рытвины парой лошадей), — шоссе (дорога, которую мостят щебнем, паровой каток). Вместо пушек (молотилка), вместо пулеметов… (теодолит, которым меряют уровень грунта), вместо снарядов… (современный плуг с вращающимися лемехами), вместо танков… мирные средства (гусеничный трактор; затем снова рупор громкоговорителя). На площади все спокойно (площадь, заполненная одними лишь автомашинами). Бьются только сердца машин» (блистательный «механический балет» завершает пятую часть фильма, в которой мы чаще всего видим во фрагментах и на крупных планах прядильные фабрики и металлургические заводы, автомобили «АМО», клапаны паровых машин и т. д.).

Эта часть, как и весь фильм в целом, сделана, безусловно, первоклассно. Никто до Дзиги Вертова не создавал документальное кинопроизведение подобного типа. Этот киномонолог чем-то напоминает азбуку, деление на слоги, предназначенное для детей. Каждое слово в надписи может быть проиллюстрировано соответствующим изображением («Вместо винтовок… молоты… топоры… лопаты…» и т. д.); изображение становится иероглифом, идеограммой, которые, сочетаясь со словами, превращаются в фразу монолога («Там, где было невозможно пройти (автомашина, увязнувшая в грязи…), — шоссе…» Вместо пушек — молотилка, вместо пулеметов — теодолит; вместо снарядов — плуг, вместо танков — трактор и т. д.

А в других эпизодах (подобно «механическому балету», финалу пятой части) слова надписей исчезают и остается только изображение, нарастающее, подобно музыкальному крещендо (однако вполне понятное всем), в котором детали машины становятся музыкальными нотами или, лучше, идеограммами, выстроенными, точно звуки вдохновенной оратории. Поразительная голосовая тональность громкоговорителя в кадре в этом немом фильме явно напоминает о Владимире Маяковском, влияние которого на Вертова несомненно. Чудо заключается в том, что Вертов воссоздает тональность поэмы в ритмизованном, поэтическом, политическом киномонологе, формируемом словами и изображением, которые звучат то как удары, то как лейтмотивы.

Эта визуальная поэма получит яркое продолжение. Шестая часть фильма «Шагай, Совет!», в которой противопоставляются церковь и вечерняя школа, пивная и рабочий клуб, ночлежка и ночной санаторий, с тем чтобы в дальнейшем перейти к картинам жизни ночной Москвы с развлечениями и джаз-оркестрами нэпманов, напоминает как по своему сюжету, так и по режиссерскому решению один из эпизодов фильма «Симфония большого города» Руттманна, который он снимет годом позже под влиянием документального фильма Михаила Кауфмана «Москва» . В своей картине Кауфман показал один день столицы — с рассвета до вечера.

Сначала оператор кинохроники Михаил Кауфман принимал участие в создании фильмов, поставленных его братом, в том числе и фильма «Киноглаз» («Жизнь врасплох»), позже он снял два короткометражных фильма, за которыми последовала «Москва». В интервью 1959 года он так изложил мне принципы своей работы документалиста и оператора:

«Для меня «Киноправда» была нравственной правдой жизни, правдой понимания жизни такой, какая она есть в действительности, правдой сердца, правдой, проникающей до самого сердца… правда есть одно из самых великих чаяний человека, человечества…

После демобилизации в 1922 году я начал работать оператором и тотчас понял, что кадры кинохроники «Гомон», «Пате» и даже «Кинонедели» были очень поверхностными. Тогда же не раз спрашивал себя, как могло случиться, что в годы, когда работали такие выдающиеся мастера кино, как, например, Гриффит, кино могло оставаться столь поверхностным.

Еще ребенком я стал фотолюбителем. В те времена, вооруженный фотоаппаратом, я стремился видеть с его помощью и понять то, чего другие не видели. Например, в школе я сфотографировал товарища в тот момент, когда тот подсказывал ответ соседу. Когда в мои руки попала камера, я был очень взволнован, ибо чувствовал, что отныне обладаю необыкновенными возможностями. Дело заключалось не только в выборе сюжетов, но и, по мысли Дзиги Вертова, в их единстве и воздействии, которое, подобно техническим средствам, способно удесятерить человеческую силу.

Я непрерывно возвращался к мысли об изобретателе телескопа, который использовал этот прибор для расширения познаний и открытия, таким образом, далеких миров. Точно так же микроскоп оправдан необходимостью раскрыть тайны микромира. Что же до съемочной камеры, то она нам дает возможность не только видеть разнообразные вещи, но и запечатлеть их и показать миллионам людей. И не только показать, но и организовать изображение, как мысль, говорить этими изображениями на языке кинематографа, понятном всем и обладающим немалой выразительной силой.

К 1925 году наша страна была еще очень отсталой. Миллионы людей оставались неграмотными. Инструменты— элементарными и примитивными. Но нам следовало привлечь эти миллионы трудящихся — рабочих и крестьян — к строительству новой жизни, вырывая их из состояния отсталости. Даже неграмотных, даже лишенных культуры следовало увлечь навстречу будущему. Для этой цели кино оказалось средством, не имеющим себе равных — так думали мы, мой брат и я. Мы считали, что съемочная камера дана человеку для того, чтобы с ее помощью добыть все необходимое.

Мы показали, что самые разнообразные эмоции можно выразить в документальном фильме принципиально иными приемами, чем в фильмах с участием актеров. Сегодня я думаю, что оба эти средства по-своему несовершенны.

Все мы любим повторять фразу, звучащую как поговорка: «Если в игровом фильме нужно уметь играть, то в документальном самое важное состоит в том, чтобы не играть». К сожалению, трудно не играть перед съемочной камерой. Человек, чувствующий, что его снимают, начинает инстинктивно играть. Чтобы получить желаемый результат, следует найти новые средства, как технические, так и иные, руководствуясь фразой Горького: «Чтобы знать жизнь, нужно наблюдать, самому оставаясь незамеченным». Конечно, когда человек увлечен беседой и не видит, что его снимают, можно работать не вмешиваясь. Но поведение человека изменится, как только он заметит съемочную камеру. В этом случае я предпочитаю не снимать.

Для первой серии «Киноглаза» («Жизнь врасплох») мы оборудовали на одном из московских бульваров небольшое строение, напоминающее будку телефона-автомата. Я спрятался внутри. Прохожие не замечали, что их снимают, однако результаты оказались ничтожными. После долгих наблюдений я сумел-таки запечатлеть несколько интересных сцен, но их было слишком мало и, что важнее, они оказались малозначительными.

Другой путь заключался в применении объективов, еще не использовавшихся в советском кино, — они позволяли снимать с большого расстояния. Я разработал усовершенствованный объектив, ставший впоследствии эмблемой нашего «Киноглаза». Но и этот путь не дал кардинального решения проблемы.

Во время работы над фильмом «Жизнь врасплох» нам удалось снять поразительный материал, целиком подтверждающий наши взгляды. Я сопровождал машину «скорой помощи», выезжающую по телефонным вызовам: рабочий, оказавшийся под землей, отравился ядовитым газом. Сидя в автомашине, я включил камеру и снимал с хода улицы, по которым мы мчались на большой скорости. Когда мы приехали на место происшествия, никто не обратил внимания на съемочную камеру. Все были поглощены бездыханным человеком, которого пытались спасти с помощью искусственного дыхания. Приехали близкие пострадавшего, их заботило лишь одно — смогут ли его спасти. Они смотрели на него, иногда закрывали лица руками. Вот прекращают искусственное дыхание. Вот его возобновляют. Выражение лиц окружающих становится все драматичнее. В конце концов становится очевидным, что человек умер. И тогда вспыхивает отчаяние. Разумеется, все это я снял, но и сейчас, через тридцать шесть лет, я не могу забыть то, что наблюдал через объектив камеры, — особенно лица людей, увидевших наступившую смерть…

Этот случай помог нам открыть новый способ захватить «жизнь врасплох», заключающийся в использовании специально организованной группы, способной вызывать у людей переживания, интерес, реакцию, которые мы могли бы запечатлеть на пленке, не привлекая внимания к камере. Этот метод был, в частности, использован мной в 1924 году при работе над одним из эпизодов фильма «Человек с киноаппаратом», где выступление китайского фокусника настолько загипнотизировало толпу детей, что я смог уловить на их лицах выражение, какое никогда раньше не передавалось на пленке. В фильме этот эпизод производит большое впечатление».

Итак, Вертов и Кауфман, отказывавшиеся от постановочных приемов ради «жизни врасплох», пришли-таки к организации съемок, правда, совершенно иным путем, нежели Флаэрти, — к постановке документальных эпизодов. Не отказывались они также от разнообразных специальных эффектов: ускоренной и замедленной съемки, каширования, впечатывания и т. д.

Эти методы и эти теории не могли не вызвать бурную реакцию — в основном у «бывших» из кругов традиционного (и всеядного) кинематографа. «Киноглаз» упрекали в эмпиризме, в пассивности, в «мелкобуржуазном духе». В одной из карикатур, появившейся в 1924 году и сохранившейся в архиве Вертова, показано, как в претенциозно обставленной лачуге «Киноглаз» подглядывает через замочную скважину за пьяницей, мегерой и несколькими маленькими оборвышами.

Методы работы Вертова давали повод для критики постольку, поскольку они представлялись доктриной, согласно которой показ «жизни врасплох» оказывался единственно возможным выразительным средством кино. Еще большие основания для критики возникали тогда, когда машина наделялась разумом, непохожим на человеческий и превосходящим его. Отголосок этого обожествления машины мы находим в пятой части фильма «Шагай, Совет!», которую мы анализировали выше.

Справедливости ради следует сказать, что казавшаяся в те времена утопической машина, способная производить сложные промышленные изделия при минимальном вмешательстве человека, стала благодаря автоматизации реальностью — к 1960 году. Автоматическая межпланетная станция с подключенной к ней съемочной камерой может обследовать скрытую сторону Луны и передать свое «видение» на Землю.

Также и идея «Киноглаза» могла показаться в 1923 году утопической — особенно при виде Михаила Кауфмана, со скрипом накручивающего рукоятку старой съемочной камеры «Гомон» или «Пате», укрепленной на громоздком штативе… В 1960 году уже можно себе представить камеру размером с ее же объектив, столь же незаметный и компактный, как и человеческий глаз, и передающий по проводам (или без них) изображение на приемник, который расположен далеко от места съемки, в передвижной лаборатории. Благодаря телевидению записать изображение стало не труднее, чем звук, особенно когда с совершенствованием техники размеры микрофона уменьшаются и его легко скрыть. Уже давно можно записывать захваченную врасплох речь. Скоро это станет возможным и для изображения.

Отметим, наконец, что уже в 1922 году Вертов выдвигал идею создания радиоуха, предназначенного для той же цели, что и киноглаз. Это также было утопией в те времена, когда радио лишь бормотало, а В. И. Ленин, записываясь в фоностудии, принужден был выкрикивать слова. Чтобы осознать всю новизну подобных предположений, сделанных в 1923 году, следует помнить, что в Советском Союзе в то время еще не было регулярных радиопередач, что во Франции передачи по радио шли на уровне, близком к экспериментальному. Лишь годом раньше, в феврале 1922 года, с Эйфелевой башни начались передачи прогноза погоды и бюллетеней курса акций на Парижской бирже. Вертов говорил о радиотелефоне потому, что только начали входить в практику микрофоны. Увлекаясь научной фантастикой, он предсказывал некоторые элементы звукового кино, к тому времени еще едва разработанного. Микрофон, а затем и запись звука на пленку изменили уровень технического развития и превратили утопию в реальность. Около 1930 года Вальтер Руттманн начал выпускать свои фильмы без изображения, первые радиофонические монтажи, к которым он, как внимательный и верный ученик, применил принципы радиоуха, гениально угаданные восемью годами раньше его учителем Вертовым.

Международное влияние Дзиги Вертова было огромным. Оно ориентировало после 1927 года на совершенно иные пути «Авангард», который во Франции, Голландии, Соединенных Штатах, Великобритании все глубже увязал в формальных поисках и абстракциях. Сегодня мы можем — справедливо или нет — упрекать в «формализме» некоторые эпизоды «Киноглаза», но это не зачеркивает того факта, что Вертов в огромной мере содействовал вызволению крупнейших мастеров западного кино из болота формализма, заставив их обратиться к социальной тематике.

Разумеется, подобная ориентация на документализм не может быть заслугой одного человека. За любым советским кинематографистом, сколь бы он ни был велик, стояла революционная действительность Страны Советов. Заслуга Вертова, по сравнению с которой его очевидные ошибки кажутся незначительными, состоит в том, что ему удалось человечно и искренне показать революционный порыв, сформировавший его как художника и выдвинувший на передний план. Ценность фильма «Шагай, Совет!», например, выходит за рамки формальных достоинств, ибо в нем создан реалистический и исполненный любви образ великой страны, завершающей свое восстановление. Неподдельный и искренний, этот образ становится величавым в ораторском пафосе титров и кадров финала:

«Мы строим новый мир. <…> Придя из тьмы… мы создаем Совет (машины, толпы людей, свет автомобильных фар). Шагай… Совет… от нэпа… к социалистическому обществу!»

Утопист Вертов и здесь показал себя человеком, подлинно предвосхищающим будущее.

Вспомним сделанный выше анализ первой части фильма «Шагай, Совет!»: монолог, произнесенный на языке кино, великолепная звуко-зрительная поэма, выступление, полное лиризма, напоминающее и об Уолте Уитмене и о Владимире Маяковском — двух кумирах Дзиги Вертова.

* * *

Лев Кулешов сформировался как мастер зрелищного искусства только кинематографом, не пройдя через опыт театра. О среде, в которой он вырос, о том, как формировались его взгляды художника, он рассказал автору 2 сентября 1958 года:

«Я родился 1 января 1899 года в Тамбове. Мой отец был сыном небогатого помещика и женился на учительнице, чем навлек на себя проклятия своей семьи за неравный брак. Отец остался жить в Тамбове, зарабатывая на жизнь ретушью увеличиваемых фотографий. Был он также хорошим пианистом, и потому ему доверили клавиши пишущей машинки, как только это изобретение появилось в нашем городе…

В 1914 году я уехал в Москву, где поселился у брата, инженера-электрика. Поступил учиться в Академию изобразительных искусств на факультет художников-декораторов, а в 1916 году — к тому времени мне было семнадцать лет — пошел работать на киностудию Ханжонкова. Там стал декоратором у подлинного художника Евгения Бауэра и подготовил эскизы отдельных планов для нескольких его фильмов.

После смерти Бауэра в результате несчастного случая в Крыму я завершил работу над его неоконченным фильмом «За счастье», где снимался и играл роль неудачного влюбленного, плача на крупных планах настоящими слезами. Увидев себя на экране, понял, что играю очень плохо. С той поры я навсегда возненавидел натурализм, ибо слезы мои были всегда настоящими слезами: в жизни я неизменно оставался поклонником, которому отказывают.

На киностудии Ханжонкова место Бауэра занял Чайковский, режиссер бесталанный. Я же продолжал работать художником. Вспоминаю один фильм, название которого заимствовано из романсов Вертинского, исполнителя эстрадных песен, по кому сходила с ума вся Россия. Одну из главных ролей в нем играла будущая жена Пудовкина . Она носила очень элегантное платье, названное «Бульварной грязью».

Я не любил работать для Чайковского и потому покинул киностудию Ханжонкова, перейдя к другим предпринимателям — Козловским, у которых я оказался сам себе хозяином. У них на главных ролях снимался актер Полонский, с которым я в качестве режиссера сделал фильм «Песнь любви недопетая», прошедший по экранам с большим успехом .

Тотчас после Октябрьской революции я поставил у Ханжонкова фильм «Проект инженера Прайта» (1918). То была моя первая настоящая режиссерская работа, и фильм этот поныне вспоминаю с интересом. К несчастью, из него сохранилось всего лишь несколько фрагментов. Там я широко пользовался крупными планами и, кроме того, показывал много промышленных пейзажей, снятых в различных районах Москвы.

Мне было девятнадцать лет, когда я начал работать в Кинокомитете, подчиненном Наркомпросу, и руководил там некоторое время выпуском кинохроники, затем занимался подготовкой кинооператоров, учил их монтажу и некоторым принципам киносъемок. Раньше оператор, снимая похороны, кричал: «Поднесите гроб!» Я же советовал им, наоборот, самим подходить к гробу.

В качестве оператора я был послан на Урал для съемок на фронте, где Красная Армия сражалась против белогвардейцев адмирала Колчака. Вместе с Эдуардом Тиссэ я снимал военную хронику и познакомился с красноармейцем Оболенским, позже ставшим моим учеником в киноинституте и верным другом Сергея Эйзенштейна».

Московский институт кино, как уже говорилось, был создан по инициативе Владимира Гардина, поддержанного Луначарским 25 августа 1918 года. А 1 сентября 1919 года под эгидой Московского кинокомитета открыла свои двери Государственная киношкола. Это был самый разгар гражданской войны.

В своей книге Р. Маршан и П. Вейнштейн пишут главным образом о другой школе, открытой в Петрограде 5 марта 1919 года:

«…Те, кто пережил эти суровые годы молодой русской революции… помнят, как проходили занятия ритмической гимнастикой… в нетопленных залах, где температура иногда опускалась до трех-четырех градусов ниже нуля… при полном отсутствии городского транспорта, утомительных и нескончаемых переходах пешком, голодными, через весь город. К этому прибавлялась необходимость волочить по снегу сани с дровами для топки плохих чугунных печей, которые едва нагревали помещения и на которых готовилась еда… продуктов, которые удавалось тогда добыть, было мало».

В сентябре 1919 года Лев Кулешов приступил к работе в московской Госкиношколе. Вначале его обязанности были определены очень неясно: видимо, Гардин не принимал всерьез этого беспечного юношу, которому едва исполнилось двадцать лет. Тем не менее он дал Кулешову возможность собрать в одном из школьных помещений его самых плохих учеников, а точнее, тех, кто отказывался заниматься по устарелым программам. Чтобы подготовить из них актеров, а также режиссеров и технических специалистов (Кулешов считал, что кинематографист должен уметь делать все), он практически применил теорию «людей-натурщиков» (живых моделей). Ученики Кулешова были представлены Луначарскому 1 Мая 1920 года, и показанный ему спектакль произвел хорошее впечатление на «покровителя искусств»; Луначарский тотчас решил поручить Кулешову, который только что достиг своего совершеннолетия, мастерскую, имевшую внутри школы полную автономию.

Познакомившись с результатами, достигнутыми мастерской, Гардин сам в дальнейшем применил метод «натурщиков». Позже, однако, этот метод подвергся основательной критике.

Кулешов так охарактеризовал этот метод:

«Суть идеи заключалась в следующем. Когда мы снимаем, например, стол, то на экране видим его таким, какой он есть. Если я прошу художника нарисовать мне стол и затем снимаю этот стол на пленку, то это уже не стол, а лист бумаги, на котором нарисовано нечто.

Материалом для кино всегда служит реальная жизнь. Но не другое произведение искусства, не другая форма искусства. Вот почему актер театра не может по-настоящему хорошо играть в кино. Законы кинематографического зрелища иные. На сцене актер, которому предстоит играть полного мужчину, подкладывает себе живот, и публика принимает его за толстяка. В кино такую роль следует поручить настоящему толстяку. В театре допустимы Ромео и Джульетта, которым под пятьдесят. В кино такого быть не может.

Вот почему я считаю, что для кино нужны особые актеры, которых я называю «людьми-натурщиками». По-моему, они должны обладать всеми качествами театральных актеров, но, кроме того, владеть актерской техникой, специфической для кино. После меня Пудовкин и Эйзенштейн снимали непрофессиональных актеров, которых называли и «типажами» и «натурщиками». Я тут ни при чем, и их взгляды в этом вопросе расходятся с моими. Быть может, выражение «натурщик» и неточно, но тренаж, который я задал своим ученикам, уберег их от примитивизма, чистой механики, невежества и позволил им приобрести куда больше профессиональных навыков, чем обычно это удается театральным актерам» .

Как бы то ни было, но «натурщики» в фильмах Кулешова будут совсем непохожи на безжизненные и бездушные манекены. Скорее, наоборот, их можно будет упрекнуть в излишнем актерстве, в чрезмерной экспрессии— чуть ли не в «экспрессионизме». Их типажность, как и поведение и игра, чересчур подчеркнуты. И если режиссер не подкладывает животы своим толстякам, он широко пользуется фальшивыми носами и бородами, гримом, экстравагантными костюмами, а также акробатикой, которой его ученики владели в той же мере, что и боксом и верховой ездой.

Едва была организована мастерская Кулешова, как он сам был мобилизован. Польские армии напали на Россию. Первые эшелоны с бойцами Красной Армии отправились 5 мая 1920 года. Их провожал В. И. Ленин.

В первые же дни боев газета «Правда» объявила конкурс на лучший сценарий на военную тему. Маяковский написал сценарий «На фронт!», который был очень быстро поставлен и тотчас показан в красноармейских частях. Все советские кинематографисты чувствовали себя мобилизованными. Желябужский снял фильм «Паны-налетчики» и «Народ — сам кузнец своего счастья», Разумный — фильм «Два поляка», Салтыков — фильм «Польская шляхта», Сабинский — фильм «Да здравствует рабоче-крестьянская Польша!» и т. д. Так множились (в 1920 году — более, чем в 1919-м) агитационные и пропагандистские картины, называвшиеся, по существовавшей в то время терминологии, «агитфильмами», то есть короткометражные ленты, снимаемые очень быстро, в условиях нехватки средств. Вместе с киножурналами на «агитфильмы» приходится большая часть полезного метража, выпущенного на экраны России на протяжении 1920 года.

22 мая Кулешов выехал на фронт для съемок фильма вместе с оператором Ермоловым и основными актерами своей мастерской — Хохловой, Оболенским и Райх. Но у этих самоуверенных молодых людей в Москве остались не только друзья. В результате случилась неприятность, о которой Кулешов рассказал так:

«Выяснилось, что на фронт была отправлена телеграмма, в которой сообщалось, что группа шпионов, пробирающихся в Польшу, выкрала деньги, принадлежащие московскому Кинофотокомитету. Денег у нас не было ни копейки. Да и пленки мы получили очень ограниченное количество. Только позже мы узнали, что телеграмма была отправлена одним очень взволнованным кинематографистом, которому пришлась не по вкусу наша инициатива и наша экспедиция. Он придумал эту историю для того, чтобы киногруппу немедленно отправили домой».

Это происшествие, которое могло иметь трагические последствия, к счастью, закончилось благополучно, и Ермолов смог снять на позитивной пленке (негатива тогда не хватало) семьсот метров для будущего фильма «На Красном фронте». Смонтировали его в Москве, несмотря на нежелание московского Кинофотокомитета. Копия этого фильма не сохранилась. Вот что говорит о нем Николай Лебедев:

«Это была полуигровая-полухроникальная агитка, построенная по принципам приключенческих картин. Бело-польский шпион прерывает телефонную связь между частями Красной Армии. Командир части посылает в штаб донесение со связным солдатом; шпион из засады стреляет в красноармейца, ранит его и, выхватив пакет с донесением, вскакивает на проходящий мимо поезд. Очнувшись, раненый останавливает первую встречную автомашину и мчится за поездом. Догнав его, красноармеец прыгает на подножку вагона и разыскивает шпиона. Шпион вылезает на крышу вагона, красноармеец — за ним. Происходит рукопашная схватка. В конце концов красноармейцу удается сбросить шпиона с мчащегося поезда. Пакет снова в руках связного и вовремя доставлен в штаб…

В финале зритель видел большое сражение с участием танков и кавалерии. Красная Армия побеждала, население восторженно встречало освободителей .

Авторы фильма не довольствовались той режиссерской разработкой сценария, которую делали в американских приключенческих картинах, а использовали режиссерские и операторские приемы, не применявшиеся в русской художественной кинематографии дореволюционного периода. Кулешов широко применял крупные планы, монтаж коротких кусков, частую смену точек съемки. С этим фильмом начиналась борьба за совершенствование технического уровня советского кино, с тем чтобы довести его до уровня лучших зарубежных фильмов, — борьба, которой Кулешов должен был посвятить последующие годы своей жизни».

В марте 1921 года Государственная киношкола была реорганизована на основе резолюции X съезда РКП (б) и Гардин был заменен на посту ее руководителя сценаристом Валентином Туркиным (1887–1958). Тогда-то Лев Кулешов и приступил к организации кинолаборатории, которая 1 января 1923 года разместилась в студии, ранее занимаемой Опытно-героическим театром Фердинандова. Учениками Кулешова к этому времени были люди зачастую старше своего учителя: А. Хохлова (ставшая его женой), Л. Оболенский, 3. Райх, химик В. Пудовкин, преподаватель гимнастики С. Комаров, бухгалтер А. Чистяков, балерина Е. Ильюшенко, спортсмен

В. Фогель, боксер Борис Барнет, П. Подобед, В. Инкижинов и другие. Они учились всему, что было необходимо для работы в кино, и, в частности, весьма интересным опытам в области монтажа. Об этом рассказал Пудовкин в своей книге:

«Л. В. Кулешов в 1920 году в виде эксперимента снял такую сцену: 1. Молодой человек идет слева направо. 2. Женщина идет справа налево. 3. Они встречаются и пожимают друг другу руки. Молодой человек указывает рукой. 4. Показано белое большое здание с широкой лестницей. 5. Молодой человек и дама поднимаются по широкой лестнице.

Отдельно снятые куски были склеены в указанном порядке и показаны на экране. Зритель совершенно ясно воспринимал таким образом соединенные куски как неразрывное действие: встреча двух молодых людей, приглашение войти в близ расположенный дом и вход в этот дом.

Куски же снимались таким образом: молодой человек снят около здания ГУМа, дама — около памятника Гоголя, пожимание рук у Большого театра, белый дом был взят из американской картины (дом президента в Вашингтоне), а вход по лестнице был снят у храма Христа Спасителя. Что же здесь получилось? Зритель воспринял все как целое, вместе с тем съемка производилась в разных местах. Куски пространства, которые были выхвачены съемкой, оказались как бы сконцентрированными на экране. Появилось то, что Кулешов назвал «творимой земной поверхностью». В процессе склейки кусков создалось новое кинематографическое пространство, которое не имело места в действительности. Здания, разделенные тысячами верст, оказались сближенными в пространстве, измеряемом десятками шагов играющих актеров» .

Кулешов, обозначающий также свой эксперимент термином «несуществующий пейзаж», в беседе с нами указал, что «в этом [очень] коротком экспериментальном фильме молодую женщину играла Хохлова, молодого человека — Оболенский. Их сняли крупным планом для двух первых фрагментов, а также для пятого, заключительного. В нем молодые люди поднимались по ступеням Белого дома (в действительности это были ступени московского храма), причем зрители видели только их ноги и ступени».

И уже за монтажным столом Кулешов должен был создать «несуществующую женщину».

«В своих экспериментальных лентах Лев Кулешов пробовал снимать движущуюся женщину, причем снимал руки, ноги, глаза и голову от разных женщин, в результате же монтажа получалось впечатление работы одного и того же человека. Конечно, этот пример не указывает на особый прием возможного создания в действительности несуществующего человека, но он чрезвычайно ярко подчеркивает утверждение, что образ актера даже и в пределах его короткой индивидуальной работы вне связи с другими актерами все же рождается не в отдельном моменте работы, не в съемке отдельного куска, а только в том монтажном соединении, которое эти куски сольют в экранное целое» .

Нетрудно заметить, что эксперименты Кулешова, имеющие целью подчеркнуть творческие функции монтажа, смыкаются с опытами Дзиги Вертова. Маленький фильм «Белый дом», бесспорно, предшествует революционным похоронам в «Киноправде» 1923 года. Но природа этих двух кинопроизведений различна. Кулешов подвергал монтажу только изображение пространства.

Вертов — и пространство и время, объединяя эпизоды, действие которых охватывает многие годы. Предшествовала ли «воображаемая женщина» сверхчеловеку, о создании которого Вертов мечтал в 1922 году с помощью «Киноглаза»? Я думаю, совершенно прав советский киновед Н. Лебедев, считающий, что и Кулешов и Вертов проводили свои эксперименты независимо друг от друга, оперируя при этом разными исходными материалами и придерживаясь различных точек зрения. Тем не менее в одном у Кулешова было очевидное преимущество.

Суть самого знаменитого эксперимента Кулешова, названного «Мозжухин», была вкратце изложена им самим в 1918–1919 годах, то есть в те времена, когда, стремясь преодолеть нехватку фильмов в прокате, он брал старые картины и, как мог, перемонтировал их. Но разве теперь, в 1922–1923 годах, не вернулся он к тем же занятиям, только уже на научной основе? Кроме того, теперь в них участвовал В. Пудовкин на правах активного сотрудника кинолаборатории.

«Нами совместно с Кулешовым, — пишет Пудовкин, — был проделан интересный эксперимент. Мы взяли из какой-то картины снятое крупным планом лицо известного русского актера Мозжухина. Мы нарочно выбрали спокойное, ничего не выражающее лицо.

Мы склеили это лицо с другими кусками в трех различных комбинациях. В первой комбинации сейчас же за лицом Мозжухина следовала тарелка супа, стоящая на столе. Выходило, конечно, так, что Мозжухин смотрит на этот суп.

Во второй комбинации лицо Мозжухина было склеено с гробом, в котором лежит умершая женщина.

В третьей, наконец, за лицом следовала маленькая девочка, играющая очень смешным игрушечным медведем. Когда мы показали все три комбинации неподготовленной публике, результат оказался потрясающим. Зрители восхищались тонкой игрой артиста. Они отмечали его тяжелую задумчивость над забытым супом. Трогались глубокой печалью глаз, смотрящих на покойницу, и восторгались легкой улыбкой, с которой он любовался играющей девочкой. Мы же знали, что во всех трех случаях лицо было одно и то же…

Но мало одного сочетания кусков в различном порядке. Кроме того, нужно уметь управлять относительной длиной этих кусков. Соединение кусков различной длины так же, как в музыке сочетание звуков разной длительности, создает ритм картины и различно воздействует на зрителя. Быстрые короткие куски волнуют, длинные успокаивают» .

Эти три эксперимента Кулешова, ставшие общеизвестными благодаря книге Пудовкина (которому их ошибочно приписывали и который восстановил истину), убедительно показали творческую роль монтажа. Эксперименты стали классическими, и киноведы, ссылаясь на них в трудах по экспериментальной психологии, дали им название «эффекта Кулешова».

К несчастью, все три фильма были уничтожены. Не сохранилось ни одного плана. Но нам известны многие фотоснимки из этих «фильмов без пленки», получивших такое название вследствие того, что в отсутствие негативной пленки Кинолаборатория Кулешова принуждена была пользоваться сериями фотокадров, представлявших собой, однако, не фотороманы, а подлинные этюды по выразительности и характерам ; в их постановке актеры извлекали все возможное из костюмов, декораций, грима, освещения, зачастую резкого и контрастного, равно как и из кадрирования, глубоко продуманного и дифференцирующего различные планы. Ни на одной из фотографий не позируют, иные снимки сделаны моментально, во время боксирования или борьбы на крышах между Барнетом и Фогелем. Они кажутся выхваченными из старых фильмов, причем самый большой успех выпал на долю «Венецианского чулка». Здесь чувствовалось определенное влияние американских фильмов, и Кулешов по этому поводу сказал нам следующее: «Меня часто упрекали в том, что я «влюбился» в американские фильмы. Но давайте вспомним, каким было кино в России в 1923 году, какой была сама Россия в канун революции: мужики, жандармы, грязь, бороды, нищета… Я был уверен, что Советская власть переделает этот старый мир, создаст новую цивилизацию, дав народу тракторы, самолеты, заводы.

И именно поэтому я был «влюблен» во все то, что могло содействовать молодому советскому кино подняться до высот, вскоре получивших названия «Броненосец «Потемкин» и «Мать». В то время говорили, продолжают говорить и поныне: «Необходимо, чтобы Советский Союз нагнал Америку». В кино необходимо было удобрить почву. Для того чтобы вырастить розы, следовало удобрить почву. Всю жизнь я старался удобрить землю, на которой другие вырастили бы розы. Возможно, мне это удалось. Но никто этого не понял».

Первый фильм Кулешова был сатирой на американцев — «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков»; в нем снимались актеры, прошедшие школу «фильмов без пленки». Сценарий написал замечательный поэт Николай Асеев, друг Маяковского, а позже и Эйзенштейна. Вот вкратце пародийная интрига этой картины:

«Американский обыватель мистер Вест (П. Подобед) едет в СССР. Его пугают всевозможными «ужасами», и для безопасности он берет с собой телохранителя — ковбоя Джедди (Б. Барнет). По приезде с Вестом тотчас же происходят всяческие приключения: у него пропадает портфель с документами; исчезает его телохранитель Джедди; наконец, сам он попадает в руки шайки мошенников и воров, возглавляемой авантюристом Жбаном (В. Пудовкин). Банда Жбана ловко использует нелепые представления наивного американца о советских людях: его запугивают и вымогают деньги. Однако Джедди, случайно встретивший в Москве знакомую девушку, разыскивает с помощью милиции мистера Веста. Шайка арестована, а Вест знакомится с подлинной Советской страной».

Если говорить об иностранном влиянии, то вспоминаются не столько головокружительные подвиги какого-нибудь Дугласа Фэрбэнкса, сколько акробатические гонки из некоторых немецких приключенческих фильмов, снятых в датских традициях, с участием Гарри Пиля, в те годы очень популярного в Советском Союзе. В этой увлекательной пародии находкам нет числа: экстравагантные костюмы, «красные бандиты» с огромными усами, головокружительные акробатические номера, погоня по улицам Москвы, ловля извозчичьих лошадей при помощи лассо, рукопашные схватки на крышах, необыкновенные сцены соблазнения в исполнении эксцентричной Хохловой. Фильм впечатляюще смонтирован, снят Левицким в контрастном стиле, в строгих декорациях, выполненных по эскизам Пудовкина.

Кулешов сказал нам: «С нэпом из могилы вылезло старое кино». Возможно, оно даже победило бы, не будь тех, кому не исполнилось еще и тридцати и кого открыл «Мистер Вест», ибо эти традиционные фильмы, где пережевывались старые, дореволюционные рецепты, все более приближались к подражанию коммерческим поделкам Запада.

Важнейшее достоинство «Мистера Веста» состояло в том, что это был первый советский полнометражный постановочный фильм, в котором выразились веяния новой эры. Он открыл путь к возрождению, вернее, к рождению нового искусства. Если фильм чем-то и грешил, то это от избытка новизны — ведь члены «коллектива Кулешова» стремились вложить в фильм все, чему они научились в период 1921–1923 годов, в том числе и чисто внутренние остроты.

Благодаря задору и новизне «Мистер Вест» прошел по экранам с очень большим успехом и позволил мастерской Кулешова приступить к созданию своей второй полнометражной картины — «Луч смерти», — показанной в апреле 1925 года. Вот содержание написанного Пудовкиным сценария:

«В одной капиталистической стране диктатор Фог (В. Фогель) подавил поднятое против него восстание и арестовал руководителя восставших Томаса Ланна (С. Комаров). Но Эдит (А. Хохлова), тайный советский агент, сумела организовать побег Ланна, который пробирается в Россию, чтобы связаться с русским изобретателем (П. Подобед) мощного прибора «Луч смерти», которым хочет завладеть шпион Фога — священник Рево (В. Пудовкин), с тем чтобы усмирить взбунтовавшихся рабочих. После ряда приключений, кровавых схваток с врагами Ланн овладевает прибором и возвращается на родину, где «Луч смерти» уничтожает эксплуататоров».

В былые времена об этом фильме сказали бы, что он сделан в стиле «Тайн Нью-Йорка». Сегодня его вымышленные подвиги и смертоносные «игрушки», скорее, заставляют вспомнить о Джеймсе Бонде. Лучшие моменты этого основательно перегруженного подробностями фильма связаны с эксцентрическими перевоплощениями Пудовкина и Хохловой, забастовкой на металлургическом заводе — эпизод под мостовыми кранами, сражением в рабочих кварталах, с непонятным знаком на листе бумаги, который, если лист сложить, напоминал (уже тогда!) фашистскую свастику, и, наконец, с финалом — преследование и рукопашная схватка в болоте фашистского Джеймса Бонда и вожака рабочих. Однако перенасыщенность сценария событиями затрудняла восприятие, а потому «Луч смерти» прошел куда с меньшим успехом, нежели «Мистер Вест», и Кулешов решил отказаться от постановочных приключенческих картин и занялся поисками более экономичного сюжета. Он остановился на сценарии, написанном другом Маяковского Виктором Шкловским по мотивам новеллы Джека Лондона «Неожиданное». Фильм, получивший название «По закону» (его называли также «Dura lех»), вышел в 1926 году. Производство его обошлось почти в 15 тысяч рублей. Вот коротко сюжет — он развивается на Клондайке во время «золотой лихорадки» (а действие происходит главным образом в хижине):

«Группа золотоискателей находит богатое месторождение. Разработка его продолжается всю зиму, но внезапно размеренное течение клондайкского быта нарушено: во время драки Майкл Дейнин (В. Фогель) застрелил, двух своих товарищей, желая стать единственным владельцем месторождения. Нильсен (С. Комаров) и его жена (А. Хохлова) связывают убийцу. Наступает весна, но супруги Нильсен не могут передать преступника в руки правосудия из-за наводнения на реке Юкон, изолировавшего хижину от всего остального мира. Ночи без сна, жизнь бок о бок с убийцей доводят Нильсенов до умоисступления, но просто убить Дейнина им не позволяет уважение к закону. И тогда супруги сами устраивают «официальный суд». Майкл приговаривается к повешению, и Нильсены сами приводят приговор в исполнение. Но когда, измученные, почти обезумевшие, они возвращаются домой, то на пороге хижины видят живого Майкла с оборванной веревкой на шее. Оцепенев от ужаса, они смотрят, как он уходит в дождливую и ветреную даль».

В этом психологическом фильме, созданном под влиянием произведений Томаса Инса, можно заметить и признаки немецкого Каммершпиля, поскольку его трагические события почти всегда замкнуты четырьмя стенами. Но экспозиция и развязка вынесены под открытое небо. По словам Н. Лебедева, «режиссерски фильм был сделан блестяще и справедливо считается лучшим произведением Кулешова.

Снятая на Москве-реке (оператор К. Кузнецов), картина великолепно передавала атмосферу Клондайка. По отзывам американцев, Юкон в «По закону» больше похож на настоящий, чем Юкон, снятый с натуры. Превосходно были переданы дикие, лесистые берега, приход весны и ледоход на Юконе, разлив реки и т. д.

Ограниченный в интерьерной части фильма четырьмя стенами тесной избушки золотоискателей, Кулешов мастерски обыграл детали комнаты, изобретательно использовал световые эффекты (пример: знаменитые солнечные «зайчики» на потолке, отраженные от воды, проникшей в избушку во время половодья), нашел десятки разнообразных мизансцен, раскрывающих психологическое состояние действующих лиц».

Так, внезапный приступ злобы у одного из героев находил соответствие в кипении воды, выплескивающейся из стоявшего на огне чайника. Игра Фогеля и Комарова была достаточно сдержанной, в отличие от Хохловой, выразительная манера которой приближалась к немецкому экспрессионизму: без какой бы то ни было подготовки гнев уступал место страху, ненависть — гневу. Декорация американской обстановки, костюмы в своей простоте были достоверными и чрезвычайно характерными. Постижение характеров и конфликтов углублялось монтажом с частым использованием крупных планов. Время оказалось не властно над этим фильмом, оставшимся самым совершенным творением Кулешова.

Но мастерская его начала распадаться. Следом за Пудовкиным перешел на режиссуру и Борис Барнет. Кулешов поставил фильм «Ваша знакомая» («Журналистка», 1927), современную драматическую комедию, о которой трудно что-либо сказать, так как из фильма сохранилась только одна часть, где стоит отметить ставшую более строгой игру Хохловой и замечательные декорации Родченко, художника, иллюстрировавшего прекрасными в своей дерзости фотомонтажами журнал Маяковского «ЛЕФ». По мнению Кулешова, позже сам он стал жертвой нэпманов, заставивших его поставить приключенческую драму «Веселая канарейка» и «Два-Бульди-Два» — фильм о двух клоунах и цирке в годы гражданской войны.

* * *

Эксперименты «Киноглаза» и мастерской Кулешова происходили в Москве. В это же время в Ленинграде возникло новаторское движение, получившее название ФЭКС («Фабрика эксцентрического актера»). Начавшись в театре, оно вскоре ориентировалось на кино. Его основателям — Козинцеву и Траубергу — не было еще и двадцати.

Григорий Козинцев родился в 1905 году. Ему было всего двенадцать лет, когда произошла Октябрьская революция. Затем он учился в Высших художественных мастерских Академии художеств в Ленинграде у художника И. Рабиновича, работавшего в одном из киевских театров, куда он пристроил своего ученика. Вот что рассказал нам Козинцев об этих годах своего формирования:

«Нужно вспомнить, каким был Киев в гражданскую войну. В 1918–1920 годах город переходил из рук в руки более десяти раз. Мы жили под германской оккупацией, под Национальной украинской радой, под всевозможными белыми генералами и т. д. В школе не действовало ни освещение, ни отопление. На улицах лежали трупы людей. Мы рисовали во время бомбардировок и под стрекот пулеметов. Один шведский критик мне недавно сказал: «Как вы, пятнадцатилетний, могли думать о пропагандистском искусстве? Ведь вы были слишком молоды даже для того, чтобы прочитать хотя бы строчку, написанную Марксом или Лениным». Это правда. Но мы изучали марксизм на страшной практике гражданской войны, на себе испытывая одно за другим самые разные правительственные режимы. Мы видели террор белых. И мы выбрали красных.

Совсем молодой человек, решившийся сделать свои первые шаги в искусстве в атмосфере революции, естественно, хотел, чтобы все было новым. У нас существовал лозунг: «Долой академизм и пожарных! Да здравствуют футуристы и Маяковский!» Он действительно был моим первым учителем. Нам не удавалось добывать его книги, но из Петрограда нам присылали его стихи, переписанные от руки. В свою очередь мы их размножали и распространяли.

Все молодые интеллектуалы моего поколения, кому в 1918 году было к двадцати, испытали на себе глубочайшее влияние Маяковского.

Мне не было и пятнадцати, когда я дебютировал в качестве помощника художника-декоратора в Киевском театре, где Марджанов ставил пьесу Лопе де Вега «Фуэнте Овехуна». Ночью я писал декорации. Утром на репетициях Марджанова постигал искусство режиссуры. Это происходило в Киеве, окруженном белыми и охваченном голодом. Вся жизнь остановилась. И заводы тоже. Но театр ставил пьесу, написанную в XVI столетии, действие которой происходило в испанском селении.

Премьера состоялась в день, когда среди зрителей в зале оказалось много вооруженных красноармейцев. Спектакль был решен совершенно по-новому, в ярких, авангардистских декорациях. До нас доносился гул недальней артиллерийской канонады, пулеметная и ружейная перестрелка… Пьеса прошла с триумфальным успехом. В зале пели «Интернационал». Все были точно наэлектризованы. Потом красноармейцы покинули зрительный зал, чтобы пешком добраться до совсем близкой линии фронта и вступить в бой. Но истины ради я должен сказать, что следующий спектакль Марджанова оказался совсем иным. Это была пьеса символистская, манерная и утонченная — «Саломея» Оскара Уайльда.

На мое формирование сильно повлияли, с одной стороны, крайне новаторские эксперименты в области поэзии и театра, а с другой — гражданская война и первые шаги Советской власти. Мне, несмотря на мою молодость, поручили украшение городских улиц 1 мая и 7 ноября 1919 года. Но празднование этой первой для Киева годовщины Октябрьской революции так и не состоялось. Город был снова взят белыми. Все же 1 мая я с гордостью любовался зданием городской гостиницы, совершенно скрывшейся за придуманными мною ультрасовременными декорациями».

В Киеве у Козинцева было двое друзей, как и он, рано ставшие самостоятельными, — Алексей Каплер и Сергей Юткевич. Первый впоследствии стал актером и кинодраматургом, второй — художником, а затем и режиссером.

* * *

Сергей Юткевич родился 28 декабря 1904 года в Петербурге, в семье, жившей в Вильно (ныне — Вильнюс).

Отец его был инженером. Единственный сын в семье, Юткевич учился в различных учебных заведениях. Февральская революция застала его в Петрограде, и он воочию видел некоторые события, ибо как скауту ему приходилось выполнять некоторые поручения в здании городского Совета.

Летом он вместе с матерью находился на Украине, откуда они не смогли уехать — началась Октябрьская революция. Сергей Юткевич рассказывал:

«Мне исполнилось тринадцать лет, когда я безумно увлекся театром. В то время я находился в курортном городе Славянске, где был суфлером и художником-декоратором в детском театре. В Харькове, куда мы позже переехали, я начал заниматься живописью под руководством Эдуарда Штейнберга, страстно влюбленного в французских импрессионистов и постимпрессионистов. Еще позже мы переехали в Киев.

Я немедленно стал почитателем Марджанова — по национальности он был грузин, обучался режиссуре у Станиславского. В Киеве жил и Таиров, руководивший ТЕО (Организацией, ведавшей театрами в первое время после Октябрьской революции).

И тогда с Каплером и Козинцевым мы составили маленькую группу, стремившуюся к постановкам пьес. Нас опекал Илья Эренбург, который должен был вскоре жениться на старшей сестре Козинцева. Он занимал административный пост в органах просвещения и доверил нам кукольный театр, в котором мы поставили пушкинскую «Сказку о попе и о работнике его Балде». Мы очень гордились возможностью играть в дни революционных праздников на площадях, но были еще детьми и мечтали о настоящей постановке на сцене настоящего театра.

Нам отвели подвал, которому мы дали название «Арлекин», как дань почитания «commedia dell’arte», большим поклонником которой был наш учитель Марджанов. Мы собирались ставить пьесы Маяковского и Блока, но, к стыду своему, поняли, что эта задача нам не по силам. Тогда Козинцев написал текст балаганного представления, в котором участвовали три белых клоуна, один клоун Огюст и Коломбина. Коломбиной была Елена Кривинская, молодая балерина, учившаяся в школе, которую основала сестра Нижинского, где вместе с ней работал Серж Лифарь.

Нам повезло: мы сумели получить заимообразно костюмы настоящих клоунов — братьев Фернандес и Фри-ко — и таким образом показали наше первое представление. Успеха оно, однако, не имело. Затем мы собрались поставить очень вольную инсценировку «Амулета», но в 1919 году белые, Петлюра и Деникин захватили Киев. Не могло быть и речи о продолжении нашей деятельности. Наша маленькая труппа распалась».

До ухода Красной Армии из Киева Козинцеву, однако, удалось поставить на одной из площадей города пьесу «Царь Максимилиан», в которой главную роль играл Каплер. В их кукольном театре они распределили обязанности следующим образом: Козинцев взял на себя резкие голоса, Каплер — басы, а Юткевич вел представление, вращая ручку шарманки, или ходил, удерживая трость на носу.

Юткевич перебрался в Крым, где прожил до разгрома белых, удерживавших весь полуостров. Каплер уходил с отступавшими красными. Он стал режиссером, поставил вольную инсценировку пьесы Мольера, в которой господин де Пурсоньяк выезжал на сцену на велосипеде. Что же касается Козинцева, то после освобождения Киева от белых он переехал в Петроград, где тяжело заболел тифом. Выздоровев, он поступил в Академию художеств.

«Мне понадобились двенадцать дней для того, чтобы проехать тысячу километров, отделявших Киев от Петрограда. Двигался я пешком, поездом, в экипаже, запряженном лошадью, и даже на дрезине. Столицу я застал под снегом, без света, без отопления, почти без воды. У нас не было одежды, и мне пришлось переделать себе брюки из старых зеленых занавесок. И тем не менее Петроград жил напряженной культурной жизнью. Все более многочисленными становились выставки. Кандинский, Татлин, Малевич… Что же касается меня самого, то я стал заниматься у молодого художника Натана Альтмана. Многие тянулись к новаторскому театру и мечтали сделать на сцене то, что Маяковский делал в поэзии. Мейерхольд, долгое время находившийся в плену у белых, только что возвратился из Крыма, и приезд его стал крупным событием.

Наше поколение было убеждено в том, что классические, традиционные формы были неспособны отобразить новую жизнь. Все мы знали, что Советское правительство было нашим правительством, и эта убежденность укоренилась в нас в большей мере практикой, нежели теорией. Мы писали обо всем, как это можно делать только тогда, когда вам еще нет и двадцати. Мы — восемнадцатилетние — не боялись публиковать с вполне серьезными намерениями исследования по градостроительству, хотя вокруг нас были одни развалины. Вполне возможно, что мы говорили всякие глупости. Что же касается театральной режиссуры, то среди нас многие безудержно восхищались мюзик-холлом. А надо сказать, что этот жанр театрального представления практически прекратил свое существование в результате войны и революции. Мы никогда не видели спектаклей мюзик-холла. Впрочем, никто не придавал этому значения — мы были на сто процентов за мюзик-холл… Мой учитель Марджанов в то время жил в Петрограде. В его доме я встретил Леонида Трауберга…».

Леонид Трауберг родился в Одессе 17 января 1902 года в семье журналиста. Учился он в Одессе, позже— в Петрограде. Театром и литературой начал увлекаться в 1920 году в Одессе, откуда очень скоро уехал в Петроград. Ему исполнилось восемнадцать лет, и в день своего рождения Трауберг подал одновременно заявление в Военное училище, в Университет, в Институт истории искусств и, наконец, на режиссерский факультет Театрального училища. Но после книги К. Миклашевского театр вытеснил все остальное.

Козинцев и Трауберг, а вскоре к ним присоединился и Каплер, связались с режиссером Георгием Крыжицким, сыном известного русского художника. 5 декабря 1921 года их небольшая группа организовала дискуссионный вечер, посвященный «эксцентрическому театру» и «свободному театру». Спустя несколько недель группа пополнилась приехавшим в Петроград Сергеем Юткевичем, которого сопровождал его новый друг Сергей Эйзенштейн.

В конце 1920 года комиссаром по вопросам искусств в войсковом соединении Красной Армии, освободившим Севастополь, был конструктивист Руднев (в 1952 году по его проекту в Москве было построено новое здание университета). Он организовал конкурс афиш на революционные темы, и первую премию на этом конкурсе завоевал Юткевич.

Юткевич рассказывает;

«Я переехал в Москву в октябре 1921 года и тогда же поступил на режиссерское отделение Театрального училища, только что открытое Мейерхольдом на Новинском бульваре, в доме, где когда-то помещался лицей. Вместе со мной занимались Николай Экк, Николай Охлопков, Федоров, актер Ильинский. Я сразу познакомился с С. М. Эйзенштейном (мы вместе ожидали у входа начала приема заявлений). Разговорились и тотчас стали друзьями.

В качестве художников мы работали вместе над постановкой спектакля, название которого было заимствовано у Маяковского, — «Хорошее отношение к лошадям». Премьера состоялась 31 декабря 1921 года в Доме печати. Ставил спектакль Фореггер, который открывал этой пьесой новый театр. Пьесу написал поэт Владимир Масс. Оба они собирались использовать в современном театре методы, на которых основана «commedia dell’arte».

Спектакль состоял из двух частей. Первая представляла собой нечто вроде обозрения, в котором молодой коммунист, цитируя высказывания Коллонтай, нападал на нэпманов, старого интеллигента мистика (типа Андрея Белого или Бердяева) и поэта-имажиниста (типа Есенина) в одежде, сшитой по эскизу Эйзенштейна, то есть наполовину вечерний костюм, наполовину мужицкая рубаха. Показывались также клоунские антре, всевозможные уличные персонажи, например торговцы папиросами. Я подготовил эскиз движущейся декорации с вращающимися элементами — город с его рекламой и освещенными окнами.

Вторая половина представления была пародией на мюзик-холл. Исполнялась песенка Мистингэтт «Мой парень»; жена Фореггера Людмила танцевала французский канкан. И, наконец, впервые в Москве, на сцену выходил джаз-оркестр, «ragtime-band». Успех был значительный, но спектакль вызвал и многочисленные споры, Маяковский, в частности, нападал на Фореггера. Сам же Фореггер весной уехал вместе с С. М. Эйзенштейном в Петроград. Я также переехал туда несколькими неделями раньше».

Весной 1922 года эта маленькая группа молодежи придумала для себя название — «Фабрика эксцентрического актера» (сокращенно ФЭКС) и выпустила под этим названием единственный номер своего журнала .

В нем утверждалось, что к «факсам» следовало отнести ряд людей, которые вовсе не были с ними согласны, по которыми восхищались сами «фэксы»: конструктивиста Татлина, предполагавшего воздвигнуть в честь Третьего интернационала монументальную спираль из стекла и стали высотой двести метров (в стиле, который получил широкое распространение спустя полвека); музыканта-модерниста Лурье, художника Анненкова, мюзик-холльного актера Орлова, театрального режиссера Николая Евреинова и т. д.

Кроме Г. Козинцева, Л. Трауберга, С. Юткевича, А. Каплера и Г. Крыжицкого в группу входили также профессиональный акробат А. Серж и японский жонглер Такасима. Что же касается Сергея Эйзенштейна, то хотя его имя не значилось в официальном списке членов этой группы, было известно, что он собирался участвовать вместе с Козинцевым и Юткевичем в выставке эксцентрических афиш (выставка эта так и не состоялась).

Три статьи Козинцева, Юткевича и Трауберга были основными в номере журнала, где были напечатаны также (бесплатно) рекламные материалы, посвященные Чарлзу Чаплину, фильму «Тайны Нью-Йорка» и детективным романам из серии «Нат Пинкертон». Анонсировались творческие планы «фэксов»:

Крыжицкий — «Цирк».

Трауберг — «Гениальное, как Жильбер».

Козинцев — «Прэнс — Пинкертон — Перуин — Пето.

Юткевич — «Эксцентризм — Живопись — Реклама».

Подготовленные спектакли — «Женитьба» и «Внешторг на Эйфелевой башне». Публиковалась также программа «Фабрики эксцентрического актера», которая должна была открыться 12 июня 1922 года: «Акробатика, танцы, бокс, жонглирование, эквилибристика, песни, слова и др. Цирк, мюзик-холл, оперетта, гиньоль».

Эта «консерватория», преподавателям которой не было еще двадцати лет, открылась с некоторым опозданием, 9 июля 1922 года, в большой пустовавшей квартире, отданной молодым людям решением Петроградского Совета.

«Это была бывшая квартира, — рассказывает Каплер, — крупного торговца гастрономическими товарами Елисеева, владевшего до революции роскошными магазинами в Петрограде, Москве и в других крупных городах России. Елисеев эмигрировал. В его огромной квартире не оставалось никакой мебели. Сохранился лишь очень большой бильярд, столь тяжелый, что не возникала даже мысль о возможности его вывезти. Я не знал, где можно было бы устроиться на ночлег, и пока спал на бильярде. Спал на нем вместе с молодым учеником ФЭКС Костричкиным. Позже он станет исполнителем главной роли в фильме «Шинель». Мы использовали бильярд и для нескончаемых партий. Киями служили ручки половых щеток, а вместо шаров катали бронзовые шары, свинченные с одной из люстр…».

Летние месяцы С. М. Эйзенштейн и Сергей Юткевич использовали для подготовки большой пантомимы «Подвязка Коломбины», предназначенной для Фореггера. Они делали эскизы декораций и костюмов, в то время как Козинцев и Трауберг готовили постановку «Женитьбы» по Гоголю… Молодые люди собирались около миниатюрной железной дороги, названной «Аттракционом» и построенной как аттракцион в одном из петроградских парков. Сергей Юткевич высказал мысль о том, что у С. М. Эйзенштейна, возможно, именно здесь впервые возникла идея о «монтаже аттракционов», разработанная им позднее в Москве.

Премьера «Женитьбы» состоялась 22 сентября 1922 года в петроградском зале Пролеткульта. Козинцев и Трауберг были механиками (или «машинистами») спектакля.

«В связи с этим первым и единственным спектаклем произошел громкий скандал, — вспоминал Алексей Каплер. — Надо сказать, что при сравнении нетрудно заметить разницу между петроградскими и московскими театрами. В Петрограде не было театров, подобных Театру Таирова, Театру Мейерхольда, Фореггера… «Авангардизм» спектаклей выглядел довольно традиционно по сравнению с московскими представлениями. Имя Гоголя на театральной афише привлекло в зрительный зал немало старых преподавателей и людей с университетским образованием. Когда они увидели, что мы сделали с «Женитьбой», в зале послышались крики.

Из текста пьесы мы сохранили только отрывки, перебиваемые песенками и эстрадными выходами. Мы занялись подлинным разрушением традиционного театра. Так, например, появлялся клоун, представлявший профессора Альберта Эйнштейна, и начинал объяснять теорию относительности. Чтобы зрители лучше его поняли, клоун поворачивался к ним спиной, где были нарисованы большие часы. Что касается меня, то я играл роль (естественно, не предусмотренную Гоголем) детектива Ната Пинкертона».

Вот что рассказывал об этом же представлении Козинцев:

«Совершенно очевидно, что этот спектакль был в достаточной степени ребяческим. Нам не было еще двадцати лет, кроме того, у нас оставалось слишком мало времени на его подготовку. Мы продолжали еще репетировать, когда в зал уже входили зрители, среди которых находились и официальные лица. И, разумеется, С. М. Эйзенштейн крикнул нам:

— Скорее! Скорее! Ритм должен быть более быстрым!

Мы выбросили в публику красные шары, как это делается в кабаре. В спектакль вошел также монтаж коротких отрывков из фильмов Чаплина.

Недавно мне сказали:

— В ФЭКСе вы стремились только к одному — ошеломить буржуазного зрителя.

Я ответил:

— Какого «буржуазного зрителя»? После революции у нас нет буржуазного зрителя, и мы не можем думать о том, чтобы его ошеломить. Мы лишь искали новые формы — со всей убежденностью и порывами, свойственными юности. Мы искали новые ритмы. Нас вдохновляли зрелища, считавшиеся «нехудожественными», например цирк или мюзик-холл. Разве это не было плодотворнее, чем если бы мы отталкивались от книг? Если бы С. М. Эйзенштейн, поставивший «Мудреца» Островского в стиле аналогичном «Женитьбе», избрал для постановки спектакля традиционно академический стиль, смог бы он через два года сделать «Потемкина»?»

Скандал с «Женитьбой» оказался столь громким, что второй спектакль так и не состоялся. Но представители государственных учреждений, присутствовавшие в зрительном зале, и не подумали о том, чтобы наложить взыскания на режиссеров. Совсем наоборот, ФЭКС продолжала существовать и пользоваться их поддержкой, особенно — Луначарского. Хотя он и писал вполне классические по форме сценарии и пьесы, это не мешало ему в принципе поощрять предложения, выдвигаемые молодежью, даже самые экстравагантные.

Аналогичную позицию занимали Ленин. Если он противился Луначарскому, когда тот был готов согласиться с монополизацией Пролеткультом культурной деятельности, то в воспоминаниях Крупской мы находим свидетельства о его позиции по отношению к молодежи. Крупская рассказывает о том, как однажды Ленин приехал в гости к студентам-коммунистам, обучающимся в Высших художественно-технических мастерских.

«Что вы читаете? Пушкина читаете?» — «О нет, — выпалил кто-то, — он был ведь буржуй. Мы — Маяковского». Ильич улыбнулся. «По-моему, — Пушкин лучше».

После этого Ильич немного подобрел к Маяковскому» .

«Покровителю искусств» Луначарскому Ленин давал возможность поощрять все новаторские течения и ту важную роль, которую они играли в культурной жизни Советского Союза. Однако это не означало, что молодым позволено было уничтожать культурное достояние, унаследованное от предыдущих поколений.

После постановки второй пьесы — «Внешторг на Эйфелевой башне» (июнь 1923 года) — Козинцев и Трауберг обратились к кино, которое их уже давно привлекало.

«Театр не был «нашей» формой искусства. Мы это поняли в конце 1923 года, так же как это понял С. М. Эйзенштейн, возвратившийся в Москву вместе с Сергеем Юткевичем в конце 1922 года. Мы мечтали объединить ряд коротких сцен, изображения, надписи в стиле афиш, выходы, придуманные вставные номера в определенном ритмическом монтаже. Все эти поиски должны были привести нас к мысли о том, что только кино могло дать возможность реализовать то, о чем мы мечтали.

Мы были против психологических фильмов, но за комедийные картины, американские ленты в традициях Мака Сеннетта и первых фильмов Чаплина периода его работы в студии «Кистоун». Нам также безумно нравились детективы: «Тайны Нью-Йорка», «Дом ненависти» и два французских многосерийных фильма, которые тогда только что появились на экранах или были выпущены в прокат вторично, — «Фантомас» и «Вампиры».

Трауберг дополняет этот рассказ Козинцева:

«Нам нравились «Сломанная лилия» и «Путь на Восток» Гриффита, «Кроткий Дэвид» Генри Кинга, фильмы Сесиля Б. де Милля, Томаса Инса, фильмы, в которых снимались актеры Томас Мейхан, Присцилла Дин и Леатрис Джой. Особенно сильно мы любили комические картины. Это были второстепенные картины (других мы и не могли видеть) с участием Фатти, Честера Конклина, Ларри Симона. Перед нами, с нашими безумствами двадцатилетних, открывался безумный мир, в котором львы гуляли по квартирам, а поезда сталкивались с самолетами и внезапно начинали двигаться в обратном направлении. Чернокожие становились белыми от страха, а циновки китайцев вытягивались стоймя на головах их обладателей. Нас бесконечно покоряли эти нелогичности, тогда как монтаж в комических фильмах и погони учили нас языку кино».

В начале 1924 года Козинцев и Трауберг завершили работу над сценарием под названием «Похождения Октябрины».

«Мы отправились, — говорит Козинцев, — в секретариат петроградского Кинокомитета. Нас принял там секретарь, который был старше нас, — ему совсем недавно исполнилось двадцать пять лет. Одеты мы были в странные блузы, а волосы непомерно отросли. Но секретарь выслушал нас с большим вниманием и в конце беседы сказал, что очень доволен тем «агитскетчем», который мы ему предложили. Он пообещал оказать необходимую помощь. Позже мы подружились с ним, а еще позже он стал кинематографистом. Звали его Фридрих Эрмлер.

Эрмлер сдержал слово. Поскольку у нас не было никакого опыта в кино, дирекция «Севзапкино» предложила дать своих лучших режиссеров — Ивановского, Висковского, Чайковского. Мы выбрали последнего, и он согласился поставить «Октябрину». Но когда мы вместе изучили сценарий, он заметил, что выбранные нами места для съемок — шпиль Адмиралтейства, купол Исаакиевского собора, оконечности стрел больших кранов моста и т. д. — обязывают участников съемок быть самыми настоящими акробатами. Мы отказались заменить выбранные объекты. Тогда Чайковский отказался от постановки и нам пришлось самим снять этот фильм».

Картина «Похождения Октябрины» получилась в трех частях. Съемки велись в течение лета, а премьера состоялась в декабре 1924 года. Фильм не сохранился. Остались лишь многочисленные фотографии. Вот как Трауберг излагает содержание сценария:

«Комсомолка-управдом Октябрина (3. Тараховская) механизировала домовое хозяйство: дворник разъезжает на мотоцикле, а хозяйственные распоряжения отдаются по радио. В одной из квартир жил бывший домовладелец, злостный неплательщик, нэпман (Е. Кумейко). Хотя он и прикидывается безработным, Октябрина выселяет его на крышу. Здесь, объятый тоской, он откупоривает бутылку пива. Из бутылки вылезает Кулидж Керзонович Пуанкаре (С. Мартинсон), приехавший в Советский Союз, чтобы подготовить контрреволюционный переворот. Нэпман становится помощником Пуанкаре. Для переворота им нужны деньги, и они решают украсть в Госбанке десять миллионов рублей. Октябрина бросается за ними в погоню по улицам Ленинграда. Все же они ухитряются похитить несгораемый шкаф и вынести его на купол Исаакиевского собора. Но когда им наконец удается отомкнуть шкаф, из него выходит Октябрина и, угрожая револьвером, арестовывает похитителей».

На этой сюжетной канве в стиле «commedia dell'arte» размещалось множество экстравагантных эпизодов: с попом, с человеком-рекламой, привратником, активистом Межрабпома, летчиком и его пассажиром. Все это было снято на натуре — на улицах и крышах домов — вместе с сенсационными «аттракционами», в том числе верблюдом в цилиндре. Видимо, в фильме были некоторые аналогии с «Антрактом», который одновременно снимал Рене Клер, хотя возможность взаимного влияния исключается. Оба молодых режиссера применили в своей картине стремительный монтаж, предусматривавший продолжительность некоторых сцен в пределах одной шестнадцатой доли секунды. Поэтому своим оператором И. Фролову и Ф. Вериго-Даровскому они поручили снять некоторые сцены по одному кадрику. Однако смонтировать такие крошечные монтажные куски они не смогли.

«Наш фильм, конечно же, был очень неумелым, — говорит Козинцев. — У нас не было никаких профессиональных знаний. Наш Пуанкаре был совершенно непохож на французского политического деятеля, носившего это имя. У нас он воплощал главным образом капитализм и как таковой появлялся в цилиндре.

При создании этого образа мы вдохновлялись знаменитыми пропагандистскими афишами, которые Маяковский рисовал в 1919 году для витрин телеграфного агентства РОСТА. И в еще большей степени — тем, что можно назвать революционным фольклором. В послеоктябрьские годы на площадях непрерывно устраивались театрализованные представления. Участвовавшие в них обычно были непрофессиональными, самодеятельными актерами из рабочих театров. Программы составлялись из «агитскетчей». Сценой иногда служили площадки грузовиков, стоящих у заводских ворот. На празднованиях годовщин великих событий (Октябрьской революции, Первого мая и т. д.), на демонстрациях всегда бывали так называемые «Красные карнавалы». Выходили рабочие, наряженные друзьями или врагами советского народа, с гротесковыми масками, шли попы, капиталисты в цилиндрах, белые генералы и т. д. На грузовых автомашинах ехали «живые картины», символизировавшие, например, победу красных над белыми».

Справедливости ради следует сказать, что в первые послереволюционные годы пропагандисты, стремясь добиться более действенных результатов при контакте с массами, использовали «эксцентрические» формы агитации, заимствованные у цирка, мюзик-холла, карнавала и т. д. Хорошим кинематографическим примером может служить фильм Ольги Преображенской «Последний аттракцион» (1929). В основу фильма положен сценарий Виктора Шкловского по мотивам рассказа Мариэтты Шагинян об одном эпизоде гражданской войны на Кавказе. Картина получилась достаточно слабой, но в ее сюжете использована действительно достоверная ситуация: «По фронтовым дорогам кочует цирковой балаган. Его артисты дают представления и для белых и для красных: директор цирка считает его «нейтральным коллективом». Случай сталкивает цирк с агитатором политотдела одной из красноармейских частей Кураповым, который решает приспособить цирковой балаган для агитации и пропаганды. Он объявляет цирк реквизированным, а артистов передает в подчинение политотделу воинской части. На бортах фургонов появляются пропагандистские плакаты, на которых красные рубят белых и капиталистов. Цирк показывает наивную пантомиму, где клоун, с животом, превращенным в денежный мешок, с цилиндром на голове, стоит, окруженный со всех сторон паутиной. Его убивает крестьянин (акробат), вооруженный огромным серпом, и рабочий (силач) с таким же огромным молотом в руке. На одном из участков фронта балаган, превратившийся в агитфургон, попадает к белым, которые расстреливают Курапова, а артистов заставляют дать представление. Канатоходцу удается бежать. Разыскав отряд красноармейцев, он участвует в разгроме белогвардейских банд».

В октябре 1924 года, когда Козинцев и Трауберг заканчивали монтаж «Октябрины», Ленинград пережил наводнение. Около тысячи людей нашли приют в студийном павильоне. Чтобы развлечь их, молодые кинематографисты устроили для них концерт самодеятельности, который сами и поставили. Некоторые из непрофессиональных актеров — участников концерта позже учились на «Фабрике эксцентрического актера». Среди них были Петр Соболевский и Сергей Герасимов. Они обратили на себя внимание своим незаурядным дарованием, а Герасимов получил большую роль в короткометражном фильме «Мишки против Юденича» (1925). Об этом фильме, не сохранившемся до наших дней, историк кино Н. Лебедев пишет:

«Это был непрерывный ряд эксцентрических трюков и цирковых номеров. Но действие происходило не на крыше трамвайного вагона или куполе собора, а в штабе Юденича, чьи войска угрожали Петрограду в 1919 году».

И Соболевский и Герасимов были исполнителями главных ролей в фильме «Чертово колесо» («Моряк с «Авроры»), завершенном в 1926 году.

Этот первый полнометражный фильм Козинцева и Трауберга был поставлен по повести В. Каверина «Конец хазы» (хазами в эпоху нэпа назывались дома в Ленинграде, где скрывались уголовники). Снятый как приключенческий, этот фильм был ближе к «Тайнам Нью-Йорка», нежели к «Лучу смерти». Вот коротко содержание фильма:

«Молодой моряк с «Авроры» Ваня Шорин (П. Соболевский) отправляется в увольнительную и знакомится в парке с девушкой Валей (Л. Семенова). Увлекшись друг другом, они забывают о времени, о том, что истекает срок возвращения Шорина на корабль. Случайно они встречают главаря одной из банд (С. Герасимов), выступающего на эстраде парка как «человек-вопрос». Он приводит влюбленных в воровскую хазу, где вся шайка, угрожая расправой, заставляет молодую пару принять участие в бандитском налете. Но моряк находит в себе мужество порвать с бандой и возвращается на корабль. Милиция устраивает облаву у воровского притона, и в завязавшейся перестрелке гибнет «человек-вопрос».

В этот традиционный и почти коммерческий по сравнению с «Октябриной» фильм молодые режиссеры вводят многочисленные элементы эксцентрики, и прежде всего — дорогой их сердцу парк аттракционов, с его железной дорогой, туннелем любви и чертовым колесом, сбрасывающим с себя своих пассажиров благодаря центробежной силе (такое колесо существует и во Франции, где его называют «тарелкой с маслом»). На одном из планов мы видим моряка с «Авроры», безуспешно пытающегося удержать стрелку гигантских часов. Сцена опьянения показывалась «от первого лица», а партия в бильярд была решена на крупных планах. Хозяин логова преступников — верзила; вокруг него — человек с большим животом, больной водянкой; живой скелет; карлик с колоссальной головой; хромые, слепые — словом, всевозможные монстры. Декорации Е. Енея и операторская работа А. Москвина были поистине замечательными. Но персонажам этого фильма не хватало искренности.

«Шинель» (1926) значительно превосходила «Чертово колесо». Юрий Тынянов написал сценарий по рассказам Н. В. Гоголя «Шинель» и «Невский проспект». Названием первого из них и назван фильм. Несколько эпизодов Тынянов придумал. Сегодня этот фильм кажется снятым под сильным влиянием немецкого экспрессионистского кино. Однако Козинцев утверждает, что он не видел в то время ни «Кабинета доктора Калигари», ни других фильмов, добавляя при этом:

«В «Невском проспекте» у Гоголя есть образы кубистические: например, фраза «Мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз» близка к кинематографически-монтажному образу. В то же время у Гоголя острое ощущение своей эпохи, когда, например, он описывает в «Шинели» Акакия Акакиевича, маленького чиновника, угнетенного пустотой широких улиц, гигантскими монументами и колоссальной бюрократической машинерией. В нашем фильме нам требовалось слить оба этих элемента, показывая, например, маленьких персонажей на фоне больших пространств».

Именно Гоголь и подсказывал им, как использовать эту разницу в масштабах. Шинель, принадлежавшую маленькому Акакию Акакиевичу, крадут четверо гигантов. Огромный чайник, выставленный на видном месте, многократно включается в действие, выпуская струи пара. Одетый в роскошную шинель, герой воображает, что приглашен механическим лакеем занять место в золоченой карете, почти по Мельесу, но появляющейся из царских конюшен. Карета запряжена восьмеркой лошадей, движущихся рысью по заснеженным улицам, освещенным фонарями, которые то и дело передвигаются с одного места на другое. Сидя на диване, его приветствуют министры в мундирах, расшитых золотом. А на столе, как на диване, лежит женщина. Портновская мастерская с ее подмастерьями, орудующими иголками в такт, могла бы вдохновить пантомиму Марсо «Шинель», у которой немало общего с фильмом. Декорации Е. Енея очень просты, но сразу запоминаются, не противореча уличным сценам. А. Москвин и второй оператор, Е. Михайлов, сняли фильм в стиле офортов, напоминающих романтическую фантастику иллюстраций к сказкам Гофмана.

Перед тем как началась работа над фильмом «С.В.Д.», Козинцев и Трауберг сняли по собственному сценарию фильм «Братишка» (1926). Картина эта не сохранилась. Н. Лебедев пишет о ней так:

«Они ставят по собственному сценарию «комедию-фильм о грузовике»… В комедии рассказывалось о борьбе шофера за восстановление разбитой грузовой машины, параллельно развертывался роман героя с кондукторшей трамвая. В фильме всесторонне обыгрывался грузовик: самыми невероятными ракурсами снимались кузов, радиатор, колеса, гайки, оси, покрышки и прочие детали машин. Лирические сцены происходили на фоне автомобильного кладбища».

Видимо, этот фильм рассматривался его создателями как незначительный. Оба в беседе с нами о нем не упомянули.

Приступая к постановке «С. В. Д.» (1927, «Союз великого дела» во Франции — «Кровавые снега»), Козинцев и Трауберг располагали значительными возможностями. Выпуск фильма планировался к столетию со дня восстания декабристов в 1825 году, но немного задержался. Это была «романтическая мелодрама на фоне исторических событий». Так охарактеризовали фильм его создатели. Сценарий был написан писателем Юрием Тыняновым, автором сценария «Шинели». В сюжет вклинивался цирк, как это бывало в старых датских картинах. Можно предполагать, что это делалось по желанию директора ленинградской киностудии Михаила Ефремова, известного своим «чрезмерным вкусом к впечатляющим декорациям и балам». Видимо, он навязал режиссерам и роскошную сцену бала на льду. Настоящий каток был окружен балюстрадой явно в стиле боевика «УФА». Зато Еней блеснул и декорациями и костюмами. Финал — с побегом, подземельями, сражением в церкви с ее готикой «трубадуров», смерть героя на берегу по-весеннему разлившейся реки — составлял все лучшее в фильме, интересном не столько экспрессионизмом, сколько (за семь лет до «Кровавой императрицы» Д. Штернберга) поисками пластичности и барочной утонченности костюмов, декораций и освещения.

Трауберг рассказывал, что «фильм имел громадный успех, так как он был очень красивым, а нам помог утвердиться как режиссерам. Однако мы не захотели оставаться на борту этого старого, мертвого корабля», то есть «исторических фильмов», какие так любили в Ленинграде.

В «Новом Вавилоне» (1929) Козинцев и Трауберг были близки к созданию шедевра. В нем поиски подлинной пластичности соединились с подлинной взволнованностью. В фильме, воскрешавшем Парижскую коммуну — ее истоки, победы, сражения — через жизнь и смерть женщины, продавщицы в большом парижском магазине, чувствовалось влияние Эйзенштейна: в интенсивности монтажа, в его ритме, в замечательной красоте съемок.

«Работая над «Новым Вавилоном», мы опирались прежде всего на Золя. Мы прочитали все его книги», — говорила актриса Елена Кузьмина. Вот как выглядят все восемь частей этого фильма:

«I. Война 1870 года. В Париже открывают большой магазин «Новый Вавилон», торгующий японскими сувенирами, кружевами.

II. Кабаре. Канкан. Чересчур учтивый продавец галантереи. Журналист (С. Герасимов), певица, очень напоминающая Нана (Софья Магарилл). Известие о поражении.

III. Уланы движутся по заснеженной дороге к Парижу. Народ отдает деньги на пушки, братается с солдатами. Капитуляция.

IV. Женщины отбивают у врага пушки Монмартра.

V. Жизнь в дни Коммуны, пушки версальцев, нацеленные на Париж.

VI. Строят баррикады. Первые убитые и пожары.

VII. Буржуа издеваются над пленными коммунарами.

VIII. Расстрелы» .

Темнота и некоторая неправдоподобность повествования, увлечение эстетическими поисками мешают оценить этот фильм как произведение поистине выдающееся. Конечно, каждый план в нем слишком точно расчислен, но чувствуется и огромное волнение, а некоторые неточности в сугубо французских подробностях в начале фильма искупаются их забавной иронией. Лучшие эпизоды этого фильма, отличающегося утонченной режиссурой и роскошью постановки, — эпизоды кабаре, марша немцев на Париж, пушки Монмартра и Версаля, первые убитые, оплакиваемые близкими, сцены расстрелов.

* * *

В 1923 году Фридрих Эрмлер основал в Петрограде «Киноэкспериментальную мастерскую» (КЭМ). Эрмлер пришел в кино совершенно иными путями, нежели Козинцев и Трауберг. Вот как сложилась его жизнь (беседа с ним состоялась в Комарове, близ Ленинграда, 23 августа 1959 года):

«Я родился 13 мая 1898 года в Резекне, небольшом городке на территории нынешней Латвийской ССР, не имевшем в то время ни театра, ни музея, ни концертов. Зато был единственный кинотеатр «Диана», и так как денег у меня не было, то фильмы я смотрел через отверстие в стене. Когда я немного подрос, пошел работать к владельцу аптеки, торговавшему и кремнями для зажигалок. Я приносил их контролеру кинотеатра, и он пускал меня в зал без билета.

В то время я был почти неграмотен. Умел читать, но не умел писать. Научившись писать, стал сочинять сценарии и в 1912–1913 годах разыгрывал их на кладбище в Резекне вместе с моими ровесниками.

В 1916 году в районе Резекне шли крупные бои. Меня мобилизовали, но после революции я дезертировал и приехал в Петроград, чтобы попытаться (безуспешно) стать киноактером. В 1919 году стал коммунистом, участвовал в гражданской войне, некоторое время работал в органах ЧК.

После демобилизации в 1923 году обосновался в Петрограде. У меня все еще не было диплома, и потому я выдавал себя за окончившего среднюю школу. Затем обзавелся поддельными документами и поступил в Ленинградский институт экранного искусства, директором которого был в то время Носков. Я проучился там два года, но уже в самом начале понял, что многому мне в институте не научиться. Пусть я не кончил университет, зато приобрел немалый жизненный и политический опыт. Тогда-то вместе с моими товарищами Э. Иогансоном, Сергеем Васильевым и другими основал КЭМ. Некоторое время с нами была и актриса Тамара Макарова. Мы даже сняли маленький экспериментальный фильм «Скарлатина» (1924), но я понял, что мне предстоит многому научиться, и яростно окунулся в чтение.

Большое впечатление произвели на меня «фэксы» — Козинцев и Трауберг, — хотя они и были моложе меня. Но я так робел, что свой первый полнометражный фильм, «Дети бури» (1926), не захотел снимать в Ленинграде и уехал поэтому в Псков, где в годы гражданской войны работал в органах ЧК и где у меня остались друзья. Вместе с Э. Иогансоном мы сняли в Пскове наш фильм, в точности не зная, что у нас получится, почему мы делали какие-то вещи так, а не иначе».

Фильм «Дети бури» посвящен участию комсомольцев в защите Петрограда во время гражданской войны. Один из комсомольцев попал в плен к белым, но был спасен товарищами, пережив, пожалуй, слишком романтичные приключения. Завершенный в 1926 году, фильм был показан лишь в 1927 году, через месяц после второго полнометражного фильма Ф. Эрмлера и Э. Иогансона, «Катька — Бумажный ранет».

Этот фильм, сценарий которого они сами написали , был необыкновенной удачей. Со времени значительность его становилась все очевиднее, главным образом потому, что его авторы поставили картину в «неореалистическом» стиле — задолго до появления самого термина. Эрмлер и Иогансон снимали свой фильм на улицах Ленинграда в 1926 году, когда в городе было немало нищих, безработных, мелких торговцев, тайно сбывавших свой товар. К ним принадлежала и Катька (В. Бужинская). Эрмлер рассказывал: «Начали мы со сбора материала для сценария, с встреч с «дном». Если в некоторых эпизодах много нищих, то это потому, что ими кишели улицы Ленинграда. Немало было и наркоманов и проституток. Для некоторых сцен мы брали актеров прямо с тротуаров — безработных, уличных торговцев.

На роль бродяги-полуинтеллигента я выбрал молодого актера Ф. Никитина, который хотел играть Яго, но не чувствовал себя готовым для шекспировских ролей. Я попросил его самого выбрать себе костюм, и лишь чисто случайно его одежда оказалась похожей на костюм Джекки Кугана в «Малыше». Ни Никитин, ни я не видели фильма Чаплина, так как на наших экранах шли только очень старые его картины периода Мака Сеннетта.

Вот содержание фильма:

«Крестьянская девушка Катька, приехав в Ленинград и не найдя работы в городе, становится торговкой яблоками. Ее соблазняет профессиональный вор Семка Жгут (В. Соловцов), и у нее рождается ребенок. Катька порывает с вором и знакомится с бродягой Вадькой Завражи-ным (Ф. Никитин), который влюбляется в нее. Семка, преследуемый милицей за ограбление, укрывается в комнате Катьки и хочет отобрать у нее своего ребенка, но в драке с Вадькой терпит поражение, и его арестовывает милиция. Катька порывает с улицей, бросает торговлю и вместе с Вадькой поступает работать на завод».

Эта история не воспринималась как мелодрама. В ней была истинно «неореалистическая» достоверность. Снимал картину А. Москвин . Художником был Е. Еней. Выйдя почти одновременно с «Чертовым колесом», фильм «Катька — Бумажный ранет» сегодня кажется гораздо совершеннее потому, что, если в нем и нет блистательных новаторских поисков, он с редкостной силой показывает повседневную жизнь страны в эпоху нэпа, в разгар экономического кризиса. Герои фильма не сводятся к простым силуэтам, а, напротив, наделены плотью и кровью, человеческой теплотой. Сложная психология безработного, роль которого отлично сыграл Ф. Никитин, раскрыта с необычной для немого кино достоверностью. Фильм имел большой зрительский успех и утвердил Эрмлера как режиссера.

Следующий свой фильм, «Дом в сугробах» (1927), Эрмлер снимал один по сценарию Б. Леонидова. Режиссер определил его как психологическую драму, как конфликт, в который вовлечены обитатели трехэтажного жилого дома. Внизу жили рабочие, выше — спекулянты, а на третьем этаже — музыкант (Ф. Никитин). Вначале он выступал против революции, потом увлекся новыми веяниями, особенно после того, как рабочие помогли его больной жене, а сам он выступил на концерте для красноармейцев. От этого фильма сохранились только три из шести частей, и сегодня очень трудно судить о психологической перестройке героев произведения, изобилующего специфическими подробностями: например, женские батальоны роют траншеи в промерзлой земле; музыкант сжигает свою мебель, чтобы согреть комнату, где лежит его больная жена.

Свой следующий фильм, «Парижский сапожник» (1927), Эрмлер определил как «фильм о борьбе, о морали и любви комсомольцев, вызвавший среди них широкую дискуссию». Это было в какой-то степени возвращение к теме, затронутой в «Катьке — Бумажный ранет», притом, однако, что действие перенесено в совершенно иную среду, так как события в этой драматической комедии развиваются в маленьком, по-провинциальному сонном поселке. Сюжет, придуманный Ф. Никитиным (в «Парижском сапожнике» он играет роль глухонемого), сводится к следующему:

«Девушка-комсомолка Катя (В. Бужинская) забеременела от молодого парня, тоже комсомольца, Андрея (В. Соловцов), уверяющего ее, что «любовь есть простое соитие двоих, что бы там ни говорили мелкие буржуа». Дружок Андрея, проходимец Мотька (Я. Гудкин), распространяет по его наущению слух, что у Кати было одновременно четверо возлюбленных. Сплетня разнеслась по поселку, и отец выгнал Катю из дому. За нее, однако, свидетельствует влюбленный в Катю глухонемой «парижский сапожник» Кирик, преодолевающий сопротивление бюрократа Колобова, секретаря ячейки (С. Антонов).

Катя возвращается в коллектив, а окончательно разложившегося Андрея исключают из комсомола».

После появления титра «Кто виноват?», мы видим бюрократа, протирающего стекла своих очков. И этот «незаконченный» финал вызвал оживленные споры среди зрителей, во многом содействуя успеху фильма. «Неореалистические» жизненные подробности были столь же уместны, что и в «Катьке — Бумажный ранет», но психология персонажей здесь гораздо богаче нюансами. Замечательно исполнение Ф. Никитиным роли глухонемого, тайно влюбленного в героиню.

Последним немым фильмом Эрмлера стало произведение исключительное, в котором не вполне определенные эстетические поиски сочетались с очень живым вкусом к социальной психологии.

«Я снимал свои первые фильмы, — рассказывает Эрмлер, — почти инстинктивно. Следовало ли непременно видеть в них экспрессионизм или импрессионизм? Этого я не знал. А потом я помешался на Фрейде, книги которого произвели на меня большое впечатление. Влияние психоанализа особенно сказалось на «Обломке империи». Я пересмотрел его спустя четверть века, в Брюсселе, в 1956 году. Я был настолько далек от него, что воспринял фильм так, словно он сделан не мной, а кем-то другим. Начало мне очень понравилось. Но финал показался ужасным. Я готов был отхлестать себя по щекам… Ведь я хотел подчинить ритм движения рук рабочих припеву «Интернационала»! И что оказалось в итоге… Полная неудача!»

Верно, конечно, что последняя часть «Обломка империи» (1929; во Франции — под названием «Человек, который потерял память») оказалась довольно слабой, хотя в ней прозвучала сатира на некоторые явления эпохи (начало первой пятилетки). Но остальные части картины Эрмлера, безусловно, первоклассные. Они — итог психологического кинематографа (немого), который всегда интересовал Эрмлера.

«Бывший рабочий, унтер-офицер и георгиевский кавалер Филимонов (Ф. Никитин), тяжело контужен в конце империалистической войны и полностью теряет память. Проходит много лет. Однажды в вагоне поезда Филимонов видит свою жену. Это пробуждает его память, и он решает поехать в Петербург разыскать жену и хозяина, чтобы устроиться на работу. Но вместо Петербурга перед ним Ленинград; завод принадлежит рабочим, а жена (Л. Семенова) вышла замуж за культработника (В. Соловцов). Долгое время Филимонов не может понять происшедших изменений, и рабочие помогают ему осознать, что при Советской власти он, как и они, — хозяин завода».

В фильме, сценарий которого написан Ф. Эрмлером совместно с К. Виноградской, важнее всего глубокое проникновение в психологию героя. Замечательна операторская работа Е. Шнейдера. Запоминается прожектор, прощупывающий широкое заснеженное пространство, ночь воспоминаний, быстрый монтаж в эпизодах современной жизни, новый Советский Союз. Великолепно оформление Е. Енея, а образ, созданный Ф. Никитиным, богат нюан-сировками.

«Я не думаю, что фильмы С. М. Эйзенштейна оказали на меня прямое влияние, — говорит Эрмлер, — но до «Великого гражданина» (1937) я не посмел показать ни один из своих фильмов без предварительного его одобрения и благословения. Так, я показал ему первый вариант «Обломка империи». И как же он меня разругал! Мне было так горько, как если бы меня приговорили, например, к пятнадцати годам тюрьмы. Я отложил фильм и снова начал съемки, обновив материал на три четверти, а снятое раньше уничтожил…».

Эрмлер больше чем кто-либо другой ориентировал кинематограф в Ленинграде (раньше там увлекались масштабными историческими постановками) на социально-психологическую тематику, присущую ему на протяжении всего блистательного периода 30-х годов и отличающую его от эпического стиля московских кинематографистов. Так в 1939 году полагал Эйзенштейн.

К анализу творчества этого гениального кинорежиссера, завоевавшего своим «Потемкиным» для молодого советского кино всемирное признание, мы сейчас и приступим.