1
Этим утром Шарки рассказал нам свою историю, и я весь день думаю о том, что случилось сегодня в группе. Это было что-то дикое. «Дикое» — единственное слово, приходящее мне сейчас в голову. Такое ощущение, что я пассажир в машине, которая мчится все быстрее и быстрее, а я вдруг вижу, что на водительском сидении никого нет. И понимаю, что разобьюсь.
Я мучаюсь, но не могу уснуть, а на улице такая холодрыга, что мне невыносима мысль о том, чтобы выйти на морозный воздух и пойти в курительную яму. Вот я и лежу с голосом Шарки в голове. Порой чужой голос в голове все равно что застрявшая в мозгах или сердце пуля — выберете, что вам больше по нраву. В любом случае ощущение такое, что ты сейчас истечешь кровью до смерти.
Шарки ведет себя агрессивно, но, кажется, я начинаю понимать, почему. Эта агрессия возникла не на пустом месте, и, будь я Шарки, я бы точно так же себя вел.
Но дело в том, что я совершенно растерян и не знаю, что будет дальше.
Произнеся с чуть ли не сладкой улыбкой «Время истории», Адам подмигнул мне, показывая, что дает мне сегодня поблажку. Он отвел от меня взгляд и посмотрел прямо в глаза Шарки. Я видел, что они встретились взглядами, и видел, что Шарки уже готов излить душу.
— Я родился… — начал Адам.
— Я родился в Чикаго, в Иллинойсе, — подхватил подачу Шарки, — у парочки родителей, которые привели бы в ужас даже гребаного Дракулу. — Шарки как всегда в своем репертуаре — раз уж начал, то начал. Он ненавидит своих родителей. Ненавидит брата и сестру. Если бы в его семье был кто-то еще, он бы и его ненавидел. Он хотел играть в бейсбол, но у его родителей были другие планы. Вместо бейсбола он играл на фортепиано. И на скрипке. — Понимаете, — продолжил он, — у меня не было семьи. У меня был неудачник-музыкант-отец, с горя занявшийся банковской деятельностью и проводивший половину времени в Лондоне на разных концертах. У меня была мама, половину своего времени распивающая сухой мартини в дорогущих ресторанах со своими подружками и временными любовниками, среди которых встречались экземпляры всего лишь ненамного постарше меня и ни черта не музыканты. У меня были брат и сестра, больше любившие деньги, чем родителей. И у меня была нянька, которую все называли au pair. Я так понимаю, она должна была любить меня и учить итальянскому языку. То есть, родители для заботы обо мне выписали няньку из Италии. А когда я попросил собаку, мама сказала: «ни за что». Это были любимые слова моей матери: «ни за что». Чего у меня не было, так это того, что есть у большинства детей — родителей, которым не наплевать на меня. В восемь лет меня отправили в школу-интернат, потому что я расхерачил тонкой работы немецкую скрипку о столь же тонкой работы отцовское фортепиано.
Так и вижу, как восьмилетний Шарки берет скрипку и со всей дури долбит ей о фортепиано. Мне почему-то кажется, что это фортепиано стоило больше, чем дом, в котором я жил. Единственное, что мне удалось раздолбать в восемь лет — старый кухонный горшок. Это потом я перешел на автомобильные стекла. Мы с Шарки могли бы бить людей, но не делали этого, так что может мы не такие уж и плохие.
Вся жизнь Шарки состояла из попыток убежать от… своего имени. Слушайте, этого парня назвали Мэтью Тобиасом Вандерсоном Четвертым. Вы бы, наверняка, до такого не додумались. Бьюсь об заклад, его родители взбесились, когда он решил сменить имя на Шарки. Но разве его можно в этом винить? К четырнадцати он уже сидел на наркотиках и тусил на улицах. И вот однажды он решил сменить имя на Шарки и этим противопоставить себя своей семье. Я думаю, что это классно, тем более что имя имело отношение к тому, чем он зарабатывал себе на жизнь. Нужно отдать должное этому парню — он решил жить своей собственной жизнью, а не подстраиваться под родителей и их желания. Меня это действительно впечатляет.
— Пошли они, мои родители, — сказал он. Только сказав это, он совсем расклеился. Заплакал как маленький. Я знал, почему он плачет, хоть он этого и не говорил. Вот вам моя теория: Шарки плакал о том, чего у него не было. И знаете, что самое печальное — что Шарки в действительности не ненавидел своих родителей. Наоборот, он любил их всем сердцем. Я знаю это. Я такой же и прекрасно его понимаю. Поэтому-то мы все в разладе с собой. Может быть, он не был бы в таком душевном смятении, если бы ему было плевать на родителей. Так почему же нам не плевать? Эта мысль не дает мне покоя. Почему нам не плевать, когда всем вокруг плевать?
Я думаю, с Шарки много чего случилось на улицах. Я имею в виду — плохого. Связанного с сексом, жестокостью и насилием. У него над правым глазом есть шрам. Наверное, он ему много о чем напоминает. И наркотики… черт, этот парень принимал тяжелую наркоту. Когда он закатывает рукава, на коже видны следы от уколов. Это чудо, что Шарки дожил до двадцати семи. Он давно уже должен был умереть.
Он рассказал о том, как однажды очнулся на одной из улиц Амстердама, и как ему на все было положить и как ему хотелось прямо там и помереть. Как этот парень вообще очутился в Амстердаме? Он не умер на улице только потому, что его подобрала полиция. И он выжил лишь для того, чтобы на следующий день снова наширяться. Думаю, в глубине души он жалеет о том, что не умер в тот день. Этот парень богат и, даже если ненавидит своих родителей — которых на самом деле любит, хорош собой и, черт подери, мог бы сделать в конце концов что-то стоящее со своей жизнью — хотя лично я ему ничего предложить не могу.
Ладно, он хочет умереть, я это понимаю. Я вижу, что его сердце заледенело. Сердце может замёрзнуть, если вокруг него одна зима. Так мне видится. Смешно, иронично и чертовски печально, что Шарки оказался в группе, называемой «Лето». Не удивительно, что этот парень хочет помереть. Лето, блять.
Я понимаю его. Действительно понимаю. Дело в эмоциях, ощущениях — это они начинают тебя убивать. Они клубком сворачиваются у тебя в животе, в легких, в горле, в сердце и становится так больно, что легче умереть. Я понимаю Шарки. Он рассказывает нам свою историю, а все что я вижу на его лице — боль. Настоящую боль. Шарки не может ее больше выносить. Да у кого, скажите мне, хватит сил жить с такой болью? Рафаэль может с ней жить, но он не в счет. Наверное, в пятьдесят ты уже достаточно стойкий, выносливый. Или собранный. Или еще какой, я не знаю. Может быть, если долго жить с этой болью, то ее перестаешь замечать? Может быть, это и так. Откуда мне, черт возьми, знать?
Шарки умный парень. Он умудрился стащить у родителей хуеву тучу бабла.
— Компьютер — прикольная штука, — сказал он и засмеялся. — И теперь мой отец хочет меня посадить.
Боже, слушая Шарки, мне хочется безостановочно плакать.
— Ты чувствуешь вину за то, что украл у отца столько денег? — спросила его Мэгги, когда он закончил свой рассказ.
— Еще чего, — ощетинился Шарки, — я же его не разорил.
— Может быть, не это главное?
— Я знаю, к чему ты это, Мэгги, — взбеленился Шарки. — Ко всей этой личной-ответственности-за-все-то-дерьмо-что-мы-натворили. Ты же к этому ведешь?
— А разве мы все здесь не для этого? — спросила Келли.
Келли училась в аспирантуре и была зациклена на том, чтобы все «отвечали за свой дискурс». Дискурс? Да что это нахер такое?
Шарки был взбешен.
— Если хочешь знать правду, то я ни хуя не знаю, для чего мы все здесь.
Он обвел злобным взглядом всю группу.
— Мы здесь для того, чтобы исцелиться. — Шейла была помешена на исцелении. — И мы не сможем исцелиться, пока не сознаемся при всех, открыто, в своих проблемах и ошибках.
Адам просто за нами наблюдал. Он никогда не вмешивается, если не чувствует в этом необходимости. Он словно знает, когда нужно вмешаться, а когда нужно позволить нам взять инициативу в свои руки. Я это понимаю. Да уж. Я тут так давно, что стал во многом разбираться.
Шарки ненадолго притих.
— Слушайте, я лучше сяду пожизненно в тюрьму, чем скажу своему старику, что жалею о том, что сделал. К тому же это не так. Я ни о чем не жалею. И если мы здесь для того, чтобы щеголять своей честностью, то нате вам мою честность. Никто не заставит меня сожалеть о том, что я украл деньги у парня, который прикидывался моим отцом последние двадцать семь лет. А ему только того и нужно, чтобы я сказал: «Папа, прости за то, что я так облажался. Прости, что причинил тебе боль. Прости за то, что я такой плохой сын». Лучше уж я буду оставаться хорошим сыном, а он плохим отцом.
— Я не думаю, что ты должен о чем-то сожалеть, Шарки, — сказала Лиззи, вышедшая, как и Шарки, из состоятельной семьи.
Это вызвало у него улыбку.
— Но дело в том, что мы ненавидели…
— Я ненавидела, — оборвал и поправил ее Адам.
— Да, я ненавидела мир своих родителей. Презирала. И в то же время пользовалась всеми благами, которые он мне давал. Не знаю, наверное я хотела всё и сразу.
— Да мне нахер не нужны родительские деньги. Пусть они свой богатый образ жизни в задницу себе засунут.
— Тогда зачем ты их украл? — уцепился за его фразу Адам.
— Я украл их не потому, что нуждался в них.
— Тогда зачем? — Адам не сводил с Шарки глаз.
— Чтобы насолить этим говнюкам.
Адам серьезно посмотрел ему в лицо.
— Да, но что бы было, если бы ты попал в тюрьму? Кому бы ты этим насолил, Шарки?
— Быть Шарки — уже значит жить в долбанной тюрьме. И какая к черту разница, где я живу? Думаешь, мне не все равно, сяду ли я? Думаешь, мне не все равно, живу я на улице или нет? Да где угодно жить лучше, чем жить с моим отцом. Вот чего он хочет. Он хочет, чтобы я жил в его доме, играл по его правилам, одевался как он, говорил как он, да, да, да, он хочет, чтобы я был Мэтью Тобиасом Вандерсоном Четвертым. И я говорю на это: хуя с два! Но если я скажу «да, да, да», то получу его деньги. Легче простого заставить своих сыновей действовать из корыстных побуждений. Но, думаешь, мне нужны его деньги?
— Так зачем тогда брать что-то, если ты этого не хочешь и тебе это не нужно?
— Я забрал у него то, что он любит. А что он любит больше всего? Бабки.
Шарки засмеялся, но, похоже, он готов был снова заплакать.
Рафаэль не отрываясь смотрел на него.
— Шарки? — позвал он с теплотой в голосе и глазах.
— Да? — шепотом откликнулся Шарки.
— Ты заслуживаешь лучшего. Лучшего, а не того, что он дал тебе. Ты же знаешь это, да, Шарки? Ты знаешь, что заслуживаешь лучшего?
По щекам Шарки потекли слезы.
— Пошли они, — сказал он. Его лицо ожесточилось, глаза говорили: пошли они, пошли они все. Он встал и просто вышел из комнаты.
Мы все переглянулись.
— Его можно так отпускать? — спросил я. — Может, нужно за ним пойти?
Адам покачал головой.
— Он забыл куртку. На улице идет снег.
Я начал подниматься, чтобы пойти за Шарки.
— Ты знаешь правила, Зак. Мы все знаем правила. Никто не покидает группу.
— Но…
— Ему просто нужно время. — Адам обвел взглядом группу. — Мы все должны учиться владеть собой. Без исключения. Каждый здесь должен научиться справляться со своими проблемами, а не спасать другого. Мы об этом уже говорили.
Мне очень хотелось послать Адама нахер.
— Разве мы не должны хоть что-то сделать?
— Что, Зак? Что мы должны сделать?
— Вернуть его на занятие.
Адам покачал головой.
Я ненавидел в эту минуту Адама. Ненавидел.
Не помню, что было дальше на занятии, я упорно смотрел в пол и, слыша какой-нибудь шум, надеялся, что это вернулся в комнату Шарки. Но он так и не вернулся.
Когда занятие закончилось, мы все встали вкруг — как обычно. Встали вкруг, взялись за руки и прочитали молитву о спокойствии. Так как я стоял рядом с Адамом, мне пришлось взять его за руку, и когда мы расходились и он направился в свой кабинет, я крикнул:
— Эй, Адам!
Он оглянулся.
— У меня есть секрет, — сказал я, подойдя к нему. — А я знаю, что мы не должны хранить секреты.
— Ты хочешь рассказать его мне? — спросил он.
— Да. Когда мы держались за руки на молитве, мне все время хотелось выдернуть свою руку из твоей. — Усмехнувшись, я пошел прочь.
— Мы поговорим позже, — крикнул он мне вслед.
— О чем? — Я не выдержал и начал кричать: — Знаешь, в чем твоя проблема? Ты все ждешь, что я буду вести себя как взрослый. Здорово. Охуеть как здорово! Ты хочешь, чтобы я повзрослел и вел себя как Рафаэль, но у меня, блять, даже детства не было, а ты хочешь, чтобы я сразу нырнул во взрослую жизнь. Да я, блять, плавать не умею! Я ненавижу тебя. Слышишь? Ненавижу!
Я опять плакал и был противен самому себе, меня достали уже эти слезы — вечно застилающие глаза и водопадом текущие по лицу. Я почувствовал, что падаю — наверное, обо что-то споткнувшись — и стою на коленях, рыдая и пытаясь подняться на ноги. А рядом стоит Адам, протянув ко мне руку.
— Возьми ее, — сказал он. — Это моя рука. Возьми ее. Ты всегда можешь выдернуть свою, если захочешь.
2
Шарки просто исчез. Я нигде не мог его найти. Он не был на арт-терапии, не был на обеде и не был… нигде.
Днем я сходил на дыхательную гимнастику, и занятие прошло очень странно. Ни с того ни с сего, прямо посреди дыхательного упражнения я вспомнил приснившийся мне сон. Мы с братом сидели в машине, он просил у меня прощение за то, что сделал, и забавлялся с пистолетом — направлял его то на меня, то на себя, и все повторял: «эни-бэни, рики-таки…» А затем пистолет выстрелил, и я начал кричать. Сюзан говорила: «Все хорошо, все хорошо, сосредоточься на дыхании, с тобой все хорошо». Легкие поглаживания ее нежных рук были как прикосновения ангельских крыльев.
После занятия я сказал Сюзан, что со мной никогда не будет все хорошо. Она ответила, улыбнувшись: «Ты даже не представляешь себе, Зак, какой ты храбрый». Но я знал, что никакой я не храбрый, я произнести-то это слово не мог. «Я могу тебя обнять?» — спросила она. Иногда психотерапевты считают, что обнимания — полезная штука. Я не знал, что на это ответить. В моей семье мы никогда не обнимались. «Конечно, — ответил я. — Это было бы неплохо». Сюзан улыбнулась, отчего в уголках ее губ и глаз стали видны возрастные морщинки, провела пальцами по моим волосам и обняла меня. «Отпусти себя, — прошептала она. — Отпусти себя, храбрый мальчик. Отпусти».
Когда я вышел на улицу, светило солнце, но оно было холодным. Цвет небес предвещал идущую с гор бурю. Я вгляделся в голубые просветы между темными тучами. У меня на душе было так же холодно, ветрено и темно, как в этом небе.
Войдя в кабинку, я сразу заметил, что все вещи Шарки исчезли. Его шкаф был пуст, как будто его никто и не занимал.
Он ушел. Вот так, внезапно и мгновенно. Просто исчез.
Я остро ощутил свое сердце — так всегда начиналась паника, с ощущения, что мое сердце сейчас потонет в ледяном океане пустоты. Я ненавидел это чувство — когда не можешь вздохнуть и кажется, что случится что-то очень-очень плохое.
Шарки. Где он? Где? Почему? Он только что рассказал свою историю, и он работал над собой, и, казалось, он будет в порядке, и он вел дневник, и не употреблял наркотики, и теперь он ушел, и для чего тогда это все было, и зачем он сюда приходил, если собирался уйти, так и не завершив начатое? Я делал вдох и выдох, вдох и выдох. Дыши, Зак, дыши. Дыши, Зак, дыши.
Я побежал к курительной яме, но и там Шарки не было. Я спросил Джоди, видела ли она его. Она затянулась сигаретой.
— Он уехал, Зак. — Джоди выглядела грустной. Ей нравился Шарки. Они болтались вместе после ужина и смешили друг друга.
— Уехал? — Я смотрел на нее не мигая.
— Да. Должно быть, вызвал такси, потому что сел в него полчаса назад.
— Он хоть что-нибудь сказал?
— «Увидимся на улице».
— Он так и сказал?
— Так и сказал. Он улыбался. У него обалденная улыбка.
— Но как они могли его вот так просто отпустить?
— Они не могут заставить тебя остаться здесь, Зак.
— Почему нет?
— Потому что проку от этого не будет.
— Но он… — я умолк. Я даже не знал, что собирался сказать.
— Он что, Зак?
— Он еще не пришел в норму.
— Он никогда и не придет, Зак. Никто из нас не придет.
Взглянув на меня, она снова затянулась.
— Тогда для чего все это, Джоди?
— Боже, какой ты еще ребенок.
— Иди ты. — Это все, что я сказал перед тем, как уйти.
Боже, как же мне хотелось выпить. Очень, очень хотелось. Я бродил, как какой-то нервный кот. Да, я ужасно нервничал, так нервничал, что у меня ехала крыша. Я грыз ногти, от которых и так мало что осталось, жевал костяшки пальцев. Боже, у меня никогда еще не было так паршиво на душе, и я не понимал, что со мной происходит. Я ходил по округе туда-сюда как какой-то вконец очумевший псих. Почувствовав вдруг на своем плече ладонь, я до смерти перепугался. Сжав кулак, я резко развернулся и уставился в карие глаза Рафаэля. Я чуть не ударил его.
— Ты в порядке?
Мне тошно было видеть теплоту в его карих глазах.
— Нет, я не в порядке. Если бы я был в порядке, то не бродил бы тут как неприкаянный.
— Что случилось?
— Что случилось? Случилась гребаная жизнь, Рафаэль — вот что случилось.
Ладонь Рафаэля так и лежала на моем плече.
— У нас тут бесконтактное заведение. Забыл?
Его ладонь осталась лежать на моем плече. Я ее сбросил.
— Не хочешь рассказать, что случилось?
— Шарки уехал.
Эта новость была для Рафаэля равносильна удару под дых — я видел это. Он на секунду окаменел.
— Это печально, — прошептал он.
— У него бы получилось. У него бы получилось, Рафаэль. А что будет с ним теперь?
— Мы ничего не можем сделать, Зак.
— Но почему?
— Мы не можем прожить за чужих людей их жизнь, Зак. Ты знаешь это.
— Адам позволил ему уйти.
— Это был не выбор Адама.
— Пошел этот Адам.
— Не надо так, Зак. Адам ни в чем не виноват. Все дело в Шарки. Шарки просто не выдержал.
— Почему?
— Не знаю.
— Мне тоже все это невыносимо.
— Но ты выдержишь.
— Не выдержу. Не хочу больше находиться здесь.
— Пойдем пройдемся, — предложил он.
Не знаю, почему, но я пошел вместе с ним. Некоторое время мы молча шли с ним бок о бок, а потом он показал мне на дерево.
— Видишь это дерево? — Это был невысокий кипарис, согнутый, с переплетенными ветвями.
— Вижу.
— Мое любимое.
— Не особо красивое.
— В том-то и дело. Оно похоже на меня. Ветер от всей души потрепал этот кипарис, когда тот был еще саженцем, и он так и не смог потом выпрямиться. — Губы Рафаэля изогнулись в неком подобии улыбки. — Но, Зак, он же не умер. — Казалось, Рафаэль сейчас заплачет. Но он не заплакал. — Он жив.
— Может быть, ему стоило сдаться.
— Оно не знало, что значит — сдаться. Оно знало только как выжить. Скрюченное. Согнутое. Совсем крошечное в окружении высоких деревьев. Оно просто хотело жить. Знаешь, я дал ему имя.
Он подождал, когда я спрошу, как он его назвал, но я решил промолчать.
— Зак, — прошептал Рафаэль. — Я назвал его Заком.
— Прекрати, — сказал я. — Прекрати!
Я снова начал плакать, и мне было так тошно, тошно, тошно от всех этих гребаных печальных слез, скопившихся во мне. Как в моем теле может умещаться столько слез? Откуда они берутся? Когда я наконец перестану рыдать? Когда?
Мы так и стояли с Рафаэлем там, стояли долгое время.
— Ты любишь Шарки, да, Зак? — спросил потом Рафаэль.
Я кивнул.
— Я тоже его люблю.
— Тогда почему ему не стало лучше?
— Любовь не всегда может спасти людей.
— Тогда зачем она нужна?
Рафаэль улыбнулся, затем рассмеялся, и его смех был больше похож на плач.
— Если бы я знал ответ на этот вопрос, то был бы Богом.
Мы пробыли возле дерева до темноты. Снова пошел снег, и мы в молчании вернулись в кабинку. Внутри нас не осталось слов.
3
Я лежал в постели, пытаясь понять, что же сегодня произошло.
И не понимал.
Все словно смешалось в один сплошной клубок.
За окном завывал ветер.
Где сейчас Шарки? Торчит где-то, обкуренный до потери сознания? Этот холод может его убить. Я ненавижу зиму всем своим скрюченным сердцем. Единственное, что не под силу убить зиме — монстра.
Монстр будет жить вечно.
Воспоминания
Проснувшись сегодня утром, я нашел на своем столе записку:
Зак,
Ты сказал мне, что воспоминания — это тот же монстр. Я думаю, ты неправ. Я думаю, монстр — забытье. Хотел тебе это сказать.
Люблю тебя,
Рафаэль.
Я сидел, уставившись на записку. Потом уставился на слово «люблю». Я все пытался вспомнить, говорил ли мне кто-нибудь когда-нибудь это слово, и не мог. Это потому что у меня амнезия или потому что никто и никогда мне этого не говорил? Может быть, чтобы тебя любили, на твоем сердце должно быть написано что-то очень хорошее? Может быть, во мне нет ничего хорошего? Может быть, нет и монстра? Может быть, я сам — монстр. Может быть, именно это написал на моем сердце Бог? Монстр. Мы с Богом никогда не будем друзьями. Никогда.
Я принял душ. Мне казалось, что все происходит как при замедленной съемке. В курительной яме мне приветливо помахали руками: «Доброе утро, Зак».
Да уж. Доброе.
Куря сигарету, я так и ждал, что вот-вот появится Шарки.
Но он уехал.
Как можно жить, не умея петь?
Я вспомнил о песне, которую написал, упившись со своими друзьями. Что это со мной было? С чего мне вдруг захотелось написать песню? Я же даже не умею петь. Да и не думаю, что внутри меня есть какие-то песни. Но что-то же должно быть внутри меня, помимо ночных кошмаров?