Я сказал, что это была последняя пятница мингбаши Мирзаяра. Тогда, конечно, никто не знал судьбу его: ни народ, ни он сам. Тем более какой-то мальчишка из махалли Уратепе. Все произошло позже, в один из дней поста — уразы.

Пост в том году совпал с месяцем саратан. А он оказался таким горячим, что не только земля, все вокруг пылало жаром, и негде было укрыться от этого огня. И в самом человеке тоже огонь. Ведь по мусульманскому обычаю в течение дня, от восхода до заката солнца, нельзя было ни пить, ни есть. Капля воды, проглоченная, правоверным, — тяжкий грех. И еще наказание на том свете — муки ада!

Впервые в своей жизни я тоже постился. Нас заставил домулла Миртажанг. Он сказал:

— Пробил час приобщения вашего, дети мои, к исламу. Не одной молитвой, но и делом соедините себя с верой ваших отцов и дедов. Пост — начало такого приобщения к религии. Вы теперь взрослые и должны уметь переносить тяготы. Прежде всего не есть и не пить днем.

Пока сидишь на террасе и бубнишь суру из корана, пока чувствуешь на себе суровый взгляд домуллы и видишь палки, предназначенные для наказания оступившихся, голод не так ощутим. Даже муки жажды терпимы. Но вот Миртажанг объявляет перемену, и ученик оказывается один на один с искушением положить в рот кусок лепешки или глотнуть каплю воды. Искушение страшное. Рядом малыши, еще не соединившие себя с верой отцов и дедов, макают хлеб в воду и аппетитно едят, прихлебывая из пиал мутноватую жидкость, а ты должен смотреть на все это со стойкостью святого и даже не глотать слюну, дабы не обманывать ни себя, ни бога. Впрочем, глотать нечего — слюны нет. Внутри все, кажется, пересохло, и язык движется по нёбу, усыпанному горячим песком, колючим и шершавым.

Чтобы избежать искушения, мы идем под тень карагача на берег хауза и там лежим с закрытыми глазами. Каждый старается думать о предметах несъедобных: например, о дереве, которое растет рядом, или о камне, что лежит посреди мечети, или, наконец, о хаузе, доносящем какое-то подобие прохлады до наших разгоряченных лиц. Хотя нет, о хаузе думать нельзя. В нем вода, а пить хочется больше, чем есть. Поэтому лучше заняться небом, бездонным голубым небом, по которому летают невидимые простым грешным ангелы величиною с цаплю, — так говорил дядя Джайнак. Веселый дядя Джайнак. Интересно, где сейчас живет он? Не в поле ли? Ведь дом у него отобрали. Или в зиндане? Полицейский Садык небось нашел обидчика. От полицейского никуда не уйдешь!

Пока я так размышляю, мои товарищи один за другим исчезают с берега. Им надоело поститься. Найдя укромное местечко, они тайно расправляются с лепешкой или горстью сушеного урюка. Мне тоже ужасно хочется последовать их примеру, но страх перед божьей карой останавливает меня. Я лежу и смотрю на небо. Пристально смотрю. А вдруг бог смилостивится над преданным ему мальчишкой, оценит его мужественную борьбу с искушениями и откроет ангелов, тех, что величиною с цаплю.

Нет, мужество мое не столь велико, чтобы задобрить бога. Не открываются ангелы. Небо пустынно и бесконечно, и на нем ни единой точки. Только солнце, горячее, как тандыр. Жжет и жжет…

Чувствую, как к горлу подкатывается какая-то муть, и мне становится дурно. Жажда такая, что сил нет терпеть. Хотя бы увидеть воду, не пить, лишь смотреть на нее и представлять себе, как возвращающая жизнь влага прохладной струей течет в тебя. Течет, наполняя всего, будто кумган переливается через край на лицо, голову, грудь. Весь ты в воде уже. Нежишься, плывешь…

Я поворачиваюсь набок, к самой кромке берега, и вижу воду. Не ту, которая представлялась мне, не прохладную, чистую, перезванивающую струями, а мертвую, согретую солнцем, поросшую зеленью. И все же воду. Пусть она отдает гнилью, пусть в ней плавают черви и головастики. Только коснуться ее, погрузить руки и почувствовать влагу.

Это разрешено. Чувствовать телом разрешено. Даже полоскать рот можно постящемуся. И я опускаю голову к воде, набираю пригоршню, подношу к губам. О, сколько червей в одном лишь глотке! Светло-красные, тонкие, как стрелки, подвижные, как молнии, они носятся в крошечной чаше. Чтобы избавиться от них, я распускаю пальцы, делаю решето — пусть уйдут. Они уходят вместе с водой. Снова набираю пригоршню и снова теряю. Наконец решаюсь прополоскать рот. Прежде оглядываюсь — не следит ли кто за мной. Все-таки страшно прикасаться к воде. Мало ли что подумают со стороны. Бог, конечно, знает, он вездесущ, но люди! Им ничего не стоит обвинить меня в нарушении поста и передать на суд домуллы. А домулла постарается изгнать из меня дьявола. У него для этого есть много способов.

Никого вокруг не видно. Все попрятались и едят себе преспокойненько, один я мучаюсь. Набираю в рот воды и начинаю полоскать. Оказывается, это испытание не для мальчишки, посещающего второй лишь год школу при мечети. Дьявол тут как тут и уже готовит свои козни. Проглоти, толкает меня, что тебе стоит! Подумаешь, один глоток воды! Ну не глоток, полглотка. Четверть. Каплю всего лишь. Другие небось надулись, животы точно бурдюки. Лежат в тени, ухмыляются. Пей!

Вот какой бес! Не дает человеку сохранить чистоту. Не помню как, но первая капля попала в горло, скатилась незаметно. Остальное я шумно выплюнул на берег, чтобы все видели и слышали. Даже те, которые надулись воды и лежат себе в тени. Снова набрал полный рот и стал полоскать. И снова проглотил, теперь уже не каплю, а две, а может, целый глоток. Жажда, понятно, не уменьшилась. Где там! Она стала сильнее, словно вскипел глоток воды в животе и жар охватил все тело: третий раз внутрь попал действительно глоток. Довольно большой, вместе с десятком червей. Выходит, я уже не только пил, но и ел.

Была не была! Если согрешил, обратно не вернешь чистоту, как не выплюнешь проглоченную воду. Глотки следуют за глотками, и каждый раз заедаются червями…

— Ага! Вот как ты держишь уразу!

Из высокой травы поднимается тощий мальчишка с крошечными, словно нос муравья, глазами. Это Навруз — любимый ученик домуллы Миртажанга, доносчик и предатель. Как я не подумал о нем, черпая воду из хауза!

Дьявол, который соблазнял меня на совершение греха, конечно, исчез, будто его и не было, и я остался один на один с Наврузом. Впрочем, это положение сохранялось недолго. Доносчик, как положено всякому доносчику, крикнул, и моментально прибежали несколько ребят из оканчивающих школу, скрутили мне руки и поволокли к домулле. Даже не поволокли, а понесли.

Миртажанг лежал на курпаче, подложив под правый бок подушку, и, прищурившись, смотрел на луч солнца, который пробивался через решетчатое окно кельи. Когда внесли меня, естественно, взгляд домуллы оставил скучную полоску света и обратился к нарушителю поста. Оказывается, Миртажанг все знал о моем проступке — доносчик следил за ненадежными учениками и время от времени докладывал о них учителю. Приговор вероотступникам был уже вынесен, и осталось только привести его в исполнение. Я предстал перед домуллой первым.

Прежде чем получить подтверждение от меня самого и убедиться, что я понял и осознал свою вину перед богом, Миртажанг прошептал молитву, смысл которой сводился к благословению предстоящих действий по выселению дьявола из моей души и тела. Потом домулла повернулся к старшим ученикам, давая понять им, что предстоит трудная борьба и следует хорошо вооружиться. Они уяснили приказ и взяли в руки прутья, смоченные в воде.

— Во имя бога милостивого и милосердного… — начал Миртажанг. Ему не дали продолжить молитву. В келью вбежал суфий, потный, испуганный, задыхающийся. Я никогда не видел священнослужителей такими растерянными и встревоженными. Обычно они старались держаться с достоинством, сохраняли при всех случаях жизни невозмутимость. И вдруг — отчаяние.

— Таксыр, несчастье!

Суфий глотнул судорожно воздух: должно быть, он бежал через весь город и ни разу не остановился. Чалма сползла на затылок, белый халат распахнулся, ноги в пыли.

— Убили мингбаши!

Домулла тоже, кажется, задохнулся. Недосказанная молитва застыла на губах. Он поверил суфию, но не мог сразу принять эту невероятную весть.

— Защити нас, господи! — только и произнес домулла. Потом со стоном поднялся с курпачи и, покачиваясь от какой-то боли, охватившей его, спросил:

— Кто же его убил?

Суфий все еще стоял на пороге и держался за косяк. Губы суфия дрожали, как в лихорадке.

— Народ, таксыр… Те, что отказались от мардикерства.

Какая-то надежда, видно, таилась у домуллы — могли убить мингбаши разбойники, личные враги, а тут все это отлетело, и перед Миртажангом встала истина, страшная в своей сути — народ поднял руку на хозяина города.

— Защити нас, господи! — повторил домулла и шагнул к двери.

Так он, наверное, и ушел бы, оставив меня ненаказанным. Однако не было еще случая прощения. Домулла вспомнил грешника и отвесил ему такую пощечину, что эхо оглушило всех, стоявших в келье. Поскольку грешником был я, то ощутил не только звук, но и удар во всей его мощи. Как говорят, искры полетели у меня из глаз, а сам я рухнул наземь.

— Проклятое отродье! — прошипел Миртажанг, перешагивая через меня и покидая вместе с суфием и учениками келью.

Можно было считать, что я легко отделался. Кроме звона в ушах и струйки крови под носом, никаких других следов наказания не было, значит, никто не узнает о случившемся. И дьявол из меня выбит, и грех снят. Это просто удачно получилось. Надо же было мингбаши так ко времени расстаться с жизнью и этим самым избавить меня от ужасных мук. Прутья в руках старших учеников довольно неприятная вещь. От них потом целый месяц болит спина и кровоточат ссадины.

Так наивно и эгоистично рассуждал я, лежа на полу кельи и прислушиваясь к звукам на дворе. Мне не хотелось бы вновь уловить шаги домуллы, возвращающегося в свою конуру и несущего нерастраченную злость на вероотступника.

Шагов не было. У хауза шумели ученики, обычно выстраивающиеся на площадке перед тем, как проститься с учителем и покинуть мечеть. Домулла специально устраивал эту процедуру, заставляя ребят во все горло кричать: «Ассалам валейкум!», дабы родители в любой части города могли узнать об окончании занятий и проверить, не задерживаются ли их дети в пути, торопятся ли домой.

Я ждал крика. Мне больше чем кому-либо сегодня не терпелось услышать сигнал. Шум продолжался, но какой-то странный, необычный. Ученики галдели то громко, то тихо и вдруг смолкли совсем. Это было ново, Где же «ассалам валейкум»? Неужели они ушли без приветствия, не известив родителей об окончании занятий. Во всяком случае, судя по тишине, воцарившейся внезапно, мечеть опустела. Домулла нарушил все правила, им же установленные. Из-за мингбаши он потерял голову. Ну а если человек теряет голову, то, безусловно же, забывает и о провинившихся учениках. В данном случае — обо мне. Напоминать я, конечно, не стану: кошка, которая пролила молоко, не старается показаться на глаза хозяйке, а бежит со всех ног в чужой двор. Уподобляясь такой кошке, я поднялся с пола и, чуть приоткрыв дверь, выглянул во двор. Он был пуст. Ни учеников, ни домуллы, ни суфия.

Кроме радости, я испытал одновременно и тревогу: чтобы это значило? Кажется, смерть мингбаши не простое событие. Люди напуганы и пытаются скрыться в домах. Даже Миртажанг, долг которого вразумлять и утешать людей, быть их пастырем, сбежал. Тишина показалась мне зловещей. Не простая тишина. Тишина мечети, где высятся каменные своды и темнеют мертвые оконца келий и все напоминает о холодном потустороннем мире, против которого я час назад совершил преступление, утолив жажду водой из хауза.

Бросив на произвол судьбы свою торбу с книжками, я кинулся вон из кельи. Откуда взялась только прыть. Через минуту ноги несли меня по улицам города, такого же пустынного, как и двор мечети. Изредка встречавшееся люди торопливо открывали калитки своих домов и исчезали там безмолвно. Лишь гремели засовы и щеколды.

Жара была страшная. Земля накалилась настолько, что касаться ее можно было лишь в сапогах. Босые ноги мои испытывали муки перепела, попавшего в жаровню. Я скакал на носках, оберегая ступни, и все же ожег их.

В нашем переулке на меня наткнулся дядя Джалал. Лицо его выражало ужасное волнение.

— Где Ахмад? — спросил он тревожно.

Что я мог знать об Ахмаде, нашем ученике, когда находился в келье домуллы.

— Не знаю, — ответил я. — Но в школе он был…

— О горе, — всплеснул руками дядя Джалал. — Неужели он подался в сторону базара? Там убили мингбаши…

Надо было чем-то утешить дядю Джалала, но я не успел ничего сказать. Волоча огромные старые кавуши, он скрылся в своей калитке.

Не один дядя Джалал беспокоился о сыне. Около дома меня ждала матушка, встревоженная до крайности.

— О боже! — воскликнула она и протянула ко мне руки. — Наконец-то!

Я повис у нее на шее и как когда-то, будучи совсем маленьким, прильнул к ее щеке, мокрой от слез. Так, на руках, она и внесла меня во двор.

— Хорошо, что хоть ты вернулся, — шептала матушка. — Бог услышал мои молитвы.

Еще не осознавая причин такого волнения взрослых, я невольно поддался общему чувству тревоги. Мне захотелось скрыться куда-то, сделаться невидимым и неслышимым, и, когда калитка захлопнулась за нами, я чуточку осмелел и сказал:

— Не могу поститься… Пить!

— Господи, кто же постится в такое пекло! Дети могли бы и нарушить правило. Не на муки же все сотворено…

С этими словами матушка налила из кувшина полную пиалу воды и подала мне.

— Пей, сынок! Пей, мой ягненочек…

Пока я, прильнув к пиале, тянул прохладную влагу, матушка тронула мою голову и испуганно воскликнула:

— Да ты горишь весь! Что с тобой?

— Бежал… Торопился…

Конечно, я не мог рассказать все, что стряслось со мной в школе: не хотел расстраивать матушку, да и просто стыдно было признаваться в совершенном преступлении. К тому же похождения мои не представляли сейчас никакого интереса. Во двор сошлись соседки и наперебой стали расспрашивать, что видно и слышно я городе. Был ли я на базаре, в том месте, где убили Мирзаяра? Нет, я не был. И это огорчило соседок. Впрочем, мое равнодушие к событиям на базаре было расценено как проявление мудрой осторожности. Женщины боялись за своих сыновей — соваться им в дела взрослых не следовало.

— А Мирзаяру так и надо, — сказала одна из соседок. — Кабанье отродье, продался богачам… Только жаль, что умер он в борьбе за веру, в рай попадет…

Жена дяди Джалала, строптивая и языкастая женщина, отмахнулась от соседки.

— Что ты, сестра! В рай попадают невинные, а этот кабан принес столько зла бедным и сиротам, что ему прямая дорога в преисподнюю. Там отольются ему все наши слезы.

— Мирзаяр-то покинул этот свет, и ему теперь все едино, — заметила со вздохом моя матушка, — а мы остались здесь, и слезы наши будут солонее, чем прежде. Мингбаши не по воле народа правил уездом, его власти назначили, перед ними и ответ придется держать за смерть Мирзаяра…

Долго бы так судили мингбаши женщины, если бы не распахнулась калитка и во двор не вбежал отец. Он, как и все в тот день, был взволнован и встревожен. Хотя внешне это ни в чем не проявлялось, лишь торопливость, с которой он влетел во двор, свидетельствовала о его крайнем возбуждении. Мы сразу догадались, что отец несет какие-то важные и даже страшные новости. В глазах его был тог самый ужас, который я заметил в ночь встречи с волками.

— Воды! — крикнул он, раскрывая широко ворот рубахи. — Скорее воды!

Мать кинулась по привычке к кувшину, но вдруг остановилась.

— А как же пост?

— Э-э! Бог простит нам. Не до поста теперь…

Отец вообще-то был не особенно ревностным слугой всевышнего, ну а сегодня вольность его проявилась в полную меру.

Мать подала касу воды, и он при всех осушил ее и потребовал вторую.

Пока он пил, матушка со страхом смотрела на него и что-то шептала, видно, просила у бога прощения за нарушение поста. Когда и вторая каса была осушена и отец ладонью отер губы, она спросила:

— Вы видели мертвого мингбаши?

— Да, — нехотя ответил отец. — Лежит около своего дома… Растерзанный.

— О боже!

Мать закрыла ладонями глаза, будто увидела сама труп Мирзаяра. Она была очень жалостливой и впечатлительной.

— Уж лучше бы его не убивали, — сказал отец с раздражением. — Если бы народ стал свободным после смерти Мирзаяра, то кровь смылась бы с рук мстителей. А сейчас это только утоление жажды, которая снова станет мучить нас с новой силой. Весь Джизак двинулся к Пятиречью, искать уездного начальника. Не дай бог, найдут его, — новая кровь прольется и уже не смыть ее ничем и никогда. Лишь нашей собственной кровью…

— А где ваша лошадь? — вдруг вспомнила матушка. Отец махнул рукой, давая этим понять, что лошади больше нет.

— На ней уехал сын Мурдашуя Урдуш…

— Зачем же вы отдали?

— Попробовал бы я не отдать! Он схватил ее за узду и потребовал, чтобы я слез с седла. «Мы идем в Пятиречье повидать господина правителя. Если ты защитник мингбаши и его хозяев, то сиди на своей кляче, если сочувствуешь народу — отдай нам», — так сказал сын Мурдашуя. В руках его была острая теша, которой он грозно размахивал перед моим лицом. Теперь мы уже не увидим ни сына Мурдашуя, ни нашей лошади. Лысый правитель, я думаю, встретит народ не поклоном и сдобной лепешкой…

Слушая отца, матушка да и соседки горестно качали головами, вытирали слезы, которые уже успели появиться на их глазах.

— Однако надо идти, — сказал отец. — На базаре все осталось без присмотра.

— Зачем лезть на острие ножа! — запротестовала матушка. — Пусть судьба сама присмотрит за вашим чаем и солью, если суждено жить.

— Чай, бог с ним… Мастерские сыновей твоих открыты настежь. Они и огонь небось не успели погасить в горнах…

Матушка схватилась за голову.

— Ушли?

— Да, ушли в Пятиречье…

Не то стон, не то вопль вырвался из груди матушки.

— Лучше бы мне не родить их в муках, чем теперь терять…

— Погоди, ташкентская, — мрачно произнес отец, теребя свою небольшую бородку и глядя в землю. — Ничего еще не случилось с ними и, дай бог, не случится. Не они одни пошли, весь народ…

Успокоить матушку было нелегко, да и чем успокоить: сыновья ее вместе с толпой джизакцев направились к канцелярии уездного начальника. А там войска, готовые при первом сигнале об опасности открыть огонь по восставшим.

— Зачем вы пустили их?

— Что ты говоришь! — рассердился отец. — Кто может остановить человека, который вместе с народом поднимается на борьбу? Это его дело. Он с сердцем советуется, а не с соседом и даже не с отцом… Дай мне хурджун и пару мешков… Да поскорее!

Плача, матушка вынесла требуемое, но не сразу подала отцу.

— Пусть пропадет все, — сказала она. — Пусть последний чапан сгорит, лишь бы вы остались с нами…

— Наша жизнь записана в книге судьбы, и от нас ничего не зависит… Будем надеяться… Назиркул, пошли! — позвал меня отец. — Одному трудно успеть везде.

— Не пушу! — взмолилась матушка.

— Ты голову потеряла от страха, ташкентская. На базаре тихо, и ничто не угрожает нам… Идем, сынок!

— Не подходите к толпе!

— Толпа уже у канцелярии уездного начальника…

Мы оставили плачущую матушку и вышли на улицу. Около нашего дома действительно никого не было, но со стороны базара доносился шум. Отец не обратил на него внимания и зашагал торопливо по аллее Каландарханы. Я едва поспевал за ним.

Уже на первом перекрестке нам повстречались люди. Вооруженные палками, кетменями, топорами и косами, они возбужденно говорили о чем-то. Но я не заметил, чтобы они шли в сторону Пятиречья, наоборот, кажется, возвращались оттуда. Впрочем, определить направление было трудно. Люди то сворачивали на аллею, то покидали ее. Это были те самые джизакцы, что несколько дней назад выразили свое недовольство действиями мингбаши и покинули соборную мечеть. Они же защитили дядю Джайнака, когда полицейский Садык пытался арестовать его. Сегодня они были хозяевами города — ни элликбаши, ни полицейских не видно на улицах. Не знаю, какими представляются восставшие города читателю, возможно, он сам видел их и даже участвовал в событиях, я знал только Джизак. И знал именно таким: палит с неба полуденное солнце, все обожжено его неумолимыми лучами, воздух будто дрожит от напряжения, и даль колеблется. Черно-синие тени, острые и короткие, вдавились в белую пыль и кажутся подпорками стен и дувалов. Несмотря на обилие людей, возбужденных, шумливых, движущихся, город будто мертв. Обычные краски, звуки исчезли: нет ни каравана, медленно и равнодушно шагающего по улице, не слышно скрипа арб, стука молотков в кузницах, крика продавцов. Исчезли с улицы чачваны женщин и загорелые лица мальчишек. Смолк веселый ребячий смех. Даже каландары попрятались. Джизак больше походил на осажденный город, чем на восставший. Все чего-то ждали, к чему-то готовились.

Миновав мастерскую по изготовлению арб, мы с отцом вышли к дому Мирзаяра — именно здесь пролегала дорога на базар. Сразу я не понял, что произошло: улицу и дом нельзя было узнать. Двери выломаны и отброшены, на улице валяются вещи мингбаши. Книги, тетради, просто листы бумаги, исписанной и неисписанной, рассеяны по дороге. В арыке и на берегу лежат курпачи, подушки, коврики — то, на чем сидел, решая судьбы джизакцев, Мирзаяр. Сам он — в пыли. Темная, ни на что не похожая груда мяса и костей. Лишь по рукам и ногам можно догадаться, что это человек. Властитель города, вчерашняя гроза джизакцев!

Мы с отцом прошли, сторонясь мертвого. Но кто-то впереди нас бросил в мингбаши камень и выругался:

— Будь проклят, злодей!

Камни падали часто, потому что целая груда валялась около тела Мирзаяра. И мертвый он был ненавистен людям.

Перед самым базаром отец остановился. Со стороны западных ворот мчалась группа всадников на взмыленных конях. Они были хмуры и злы. Главное, молчаливы. Отец попытался задержать одного из них.

— Что там случилось? — крикнул он.

Но верховой не ответил, даже не придержал коня, пролетел мимо.

— Похоже, что случилось несчастье, — покачал головой отец. — Не последовал ли уездный начальник дорогой мингбаши. Идем скорее, как бы не нагрянули полицейские…

Он схватил меня за руку и потянул в сторону кузницы, открывавшей ряд мастерских. Здесь было тихо и безлюдно. Горны и очаги затухли; окалина у наковален лежала остывшей россыпью; готовые и еще не отбитые, даже не согнутые подковы валялись на пороге. Их бросили второпях, даже не окунули в воду. Но молотков, лезвий для серпов и кос не было. Их прихватили с собой кузнецы.

Странно было видеть кузнечный ряд мертвым, и я с опаской проходил мимо мастерских, словно кто-то мог притаиться за мехами горнов и броситься на меня внезапно.

Из-за хлебного ряда показалась толпа людей. Показалась и сразу же хлынула стремительным потоком вдоль проходов. Люди бежали нам навстречу, ничего не видя перед собой, ни перед чем не останавливаясь. Я невольно прижался к стене кузницы, чтобы не оказаться в русле этого потока и не быть смятым. То же сделал и отец.

Кажется, люди что-то кричали, но ни одного слова я не понял, так как все сливалось в один звук, и он напоминал гул водопада. Лица бегущих были искажены страхом. Мокрые от пота, запыленные с ног до головы, люди напрягали последние силы, чтобы успеть скрыться от преследователя. Видимо, за ними кто-то гнался, иначе нельзя было объяснить такое паническое бегство.

В толпе я увидел брата.

— Мансур-ака! — крикнул я что было мочи. — Папа, там Мансур!

Отец поднял руку.

— Сюда, сынок!

Мансур отделился от толпы и так же, как и мы, прижался к стене.

Едва поток поредел, отец повел нас к мастерской Мансура. Именно повел. Измученный вконец брат едва волочил ноги. Когда мы вошли в медницкую, Мансур упал на супу и закрыл глаза. Тело его расслабленно сникло, только правая рука по-прежнему твердо сжимала огромный паяльник.

— Что там было? — спросил отец.

Не сразу Мансур ответил. Ему, видимо, стоило труда преодолеть усталость.

— Они стреляли…

— В вас?

— Да.

Отец выглянул из мастерской, прислушался к гулу, потом сказал строго:

— Останетесь здесь… Я скоро вернусь.

Я бросился было за отцом — такой страх меня обуял, что секунды не мог оставаться в мастерской, — но он погрозил пальцем.

— Сиди.

И исчез за углом.

Мансур лежал как мертвый — это тоже было страшно.

— Мансур-ака! — позвал я.

I— Что тебе?

— Вам не больно?

— Нет, не больно, но жжет внутри… Терпения нет… Он застонал и заворочался.

— Я принесу воды.

— Ты что?! Пост… — с отчаянием произнес Мансур.

— Нет уже никакого поста… Отец и я пили сегодня…

— Лжешь?

— Да провалиться мне на этом месте. Хотите еще выпью? — Я выбежал из мастерской, зачерпнул из ближнего арыка полную тюбетейку воды и заторопился обратно. Мансур все еще лежал на супе, но не казался таким бесчувственным, как прежде. Глаза с удивлением и даже с надеждой смотрели на меня, особенно на мои руки, державшие тюбетейку с водой.

— Вот, — сказал я, поднося к губам влагу.

— Не надо, — остановил меня Мансур. — Дай сюда!

Рука его тряслась, когда он принимал от меня тюбетейку, — жажда была страшная и противостоять ей брат не мог.

— Значит, отец пил? — еще раз спросил Мансур.

Ему необходимо было подтверждение. И я кивнул охотно.

— Да, да!

— Да простит всевышний! — прошептал брат и припал жадно к воде. В эту минуту он все позабыл — и обет, данный богу, и страх перед карой.

Через некоторое время вернулся отец. С его плеча свисал хурджун, наполненный всякой мелочью.

— Зачем это? — поинтересовался Мансур.

— Чтобы не умереть раньше времени, — ответил отец хмуро.

— Неужели можно насытиться чаем и солью?

— Придет время, когда о щепотке соли будешь молить господа.

Люди все еще бежали мимо мастерской, правда, уже не плотной толпой, а небольшими группами. Некоторые останавливались, чтобы передохнуть немного, прислонялись к стенам, вытирали обильный пот. Отец пытался выведать у них новости, но они не отвечали, лишь сокрушенно махали руками и шептали молитвы.

— Да, не утолив жажды, расплескиваем воду, — загадочно произнес отец. — А плата за нее будет велика…