У меня в руках белый флаг. Небольшой флаг, длиною в локоть, насаженный на палку. С ним я смело хожу по улице и даже забираюсь в конец Каландарханы. Первый день он вился надо мной высоко. Мне казалось, что так лоскут будет виден издали и солдаты его сразу заметят. И, конечно, не посмеют стрелять. Есть приказ — человека с белым флагом не трогать.

И как это мы раньше не знали о белом флаге, о его чудодейственной силе — бегали по окраинам, прятались, дрожали от страха. Впрочем, приказ, наверное, вышел лишь вчера, потому что утром все сделали себе флаги из белой бязи. Вначале было все-таки боязно высовываться на улицу, а вдруг это уловка, обман, и едва покажешь нос, как хлопнет выстрел. Но опасения быстро развеялись. Кто шел с белым флагом, того не трогали.

Странно было видеть первое время людей, размахивающих флагами. Идут по дороге старые или молодые и держат впереди себя палку с белым лоскутом. Нас, детей, это забавляло. Мы умели во всем находить развлечение. Малышей никто не трогал, но они старательнее взрослых выполняли приказ о белом флаге.

— Белый флаг! — вздыхала матушка. — Если бы этим флагом все кончилось, я согласилась бы носить его до могилы. Но, видит бог, людям дали лишь передышку, Царь решает судьбу нашу….

Я слушал горестные слова матушки и тоже вздыхал. Мне хотелось утешить ее. Но как? Ничего, ничего утешительного не было вокруг.

Жизнь в городе замерла. Люди сидели по домам и ждали. Ждали каких-то событий. Я тоже ждал. Но не нового, а старого, возвращения того, что было привычным и радостным. Как это ни забавно, привычное соединилось в моем представлении с нашей коровой Пеструхой, которую угнали после восстания каратели. Я ждал ее возвращения, и не просто ждал, пытался искать. Мне казалось, что она бродит где-нибудь в садах, не умея найти дорогу домой. Ведь коровы глупы, это всем известно, пока их не погонишь хворостиной, они не пойдут, куда надо. Бегая по улице или играя у арыка, я прислушивался к звукам — не затренькает ли где колокольчик нашей Пеструхи, не замычит ли заблудшая. Иногда мерещился мык. Сломя голову бежал я к дувалу, взбирался на него, отыскивая глазами корову. О, если бы она была близко! Я бы кинулся к ней, схватил за веревку и повел домой. Привел и сказал бы матушке:

— Мама, а вот и нашлась… Не надо теперь вздыхать. Все будет по-старому…

И я действительно услышал, но не мычание, а стук копыт. Такой особенный стук, когда корова касается ногой земли и копыта пришлепывают глухо: цык-цык! Этот звук раздавался за дувалом в саду и, кажется, приближался ко мне.

Я не закричал радостно, не позвал маму, а бросился навстречу звуку, чтобы изловить скорее беглянку, а потом уже известить матушку. У меня мелькнула даже мысль: солдаты подержали нашу корову, попили молока, а потом отпустили. И она неторопливо идет домой через соседний сад. Идет, пошлепывая своими старыми копытами. Только почему избрала такую странную дорогу — через соседний сад? Впрочем, какое это имело значение, главное, возвращается домой, а там пусть хоть через дувал лезет или спускается прямо с неба.

В один миг я одолел арык, у которого сидел, подбежал к калитке, отворил ее, чтобы поскорее увидеть шествующую корову. И замер… По саду шли солдаты. Трое. Все с винтовками. От неожиданности я попятился назад и угодил ногой в арык. Ну а где нога, там и весь человек. О том, чтобы встать, я не подумал. Когда видишь солдата, лучше лежать где-нибудь, чем стоять во весь рост, — так говорили все и говорили постоянно. Вот я и лежал…

Меня поднял и довольно бережно солдат.

— Не бойся, не бойся, мальчуган! — проговорил он просто, как говорят знакомые или соседи.

Это было тоже неожиданно. «Добрый человек, — подумал я. — Солдат, а добрый…» Тогда во мне жили убеждения, что само слово «солдат» уже определяет сущность человека: он жесток, кровожаден, убивает не глядя. И вдруг — «не бойся, мальчуган!» Видимо, убежденность моя быстро исчезла, потому что я сразу откликнулся на ласковое слово и отдал себя на попечение солдату.

Все было хорошо: из арыка меня вытащили, похлопали ласково по плечу, даже улыбнулись. Но угораздило нашего пса Караташа увязаться за мной, проскочить в соседний сад именно в тот момент, когда я стоял уже на двух ногах и довольно дружелюбно смотрел на доброго солдата. Караташ, увидев чужих, оскалил свирепо зубы и зарычал. Вид у него был страшный — шерсть дыбом, глаза горят, вот-вот бросится и разорвет на части. И мог бы такое сделать. Во всей махалле Караташ славился своей злостью и силой. Ни одна собака не могла с ним сладить.

Солдат, что поднял меня из арыка, не обратил внимания на Караташа, а вот стоявший поодаль молодой краснощекий парень струхнул. А может, и не струхнул, просто захотел показать себя: поднял винтовку к плечу и прицелился. Прежде чем остальные солдаты, да и я сам, попытались что-то сделать, прозвучал короткий выстрел. Короткий и оглушительный. На секунду мне заложило уши. А когда я снова обрел слух, мир вокруг меня был нем, только Караташ жалобно скулил, вершки волчком на траве.

— Ай! — вскрикнул я испуганно. — Зачем, зачем?

Добрый солдат стал ругать краснощекого. И третий солдат тоже сказал ему что-то строго, но изменить ничего уже нельзя было. Караташ лежал на траве, и из пасти его шла кровь.

— Жалко собаку, да? — спросил добрый солдат. — Но ты не бойся сам. Он не тронет…

Все это было сказано на моем родном языке. Правда, говорил солдат не очень складно, коверкая слова, однако понять было можно, и это еще больше располагало к нему.

Краснощекий плюнул с досады и направился в наш двор к большой террасе, где сидела мать с соседками.

— Не надо! — снова вскрикнул я, боясь, что краснощекий станет стрелять в женщин. — Не надо!!!

Возглас мой был обращен к доброму солдату, единственному моему защитнику. Он почему-то улыбнулся и сказал утешительно:

— Не тронет он никого… Понимаешь, не тронет. Потом взял меня за руку и тоже пошел к террасе. Краснощекий шагал неторопливо впереди, время от времени ставя винтовку на траву, как ставят палку старые люди, и она, касаясь земли, издавала тот самый звук, который я принял за стук копыт коровы. Вот, оказывается, какая корова шла за дувалом!

Женщины на террасе встретили нас испуганно. Матушка решила, что солдаты поймали меня и ведут домой. Боясь выразить свое беспокойство, она лишь тревожно смотрела на меня. Остальные женщины, бестолково размахивая белыми флагами, заслонили собой ступеньки и вход в комнаты, где попрятались их дочери. Заслонили от шагающего смело краснощекого.

— Тураджан, господин, там дети. Они пугаются… Не ходи, Тураджан!

Озорной был этот краснощекий. Без зла не мог обойтись. Хозяева знали, кого послать на расправу с восставшими, — именно человека без сердца. И он, будь один, натворил бы бед, но его остановили другие, не дали подняться на террасу.

— Что привязался к женщинам?! — крикнул добрый солдат. — Оставь их, они в матери тебе годятся.

Видимо, краснощекий хорошо помнил совет начальства — делай, что угодно душе твоей, на то ты и солдат карательного отряда. И он сожалел теперь, что оказался в компании добряков.

— О мама, мама! — проворчал он. — А ну вас к дьяволу! — Повернулся и отошел от террасы, волоча по траве винтовку. Она опять зацокала, как коровьи копыта.

Не знаю, зачем пришли в наш сад солдаты, что их могло привлечь сюда: желание поживиться или поозоровать.

Добрый солдат с любопытством разглядывал женщин, щурил глаза и улыбался в усы. Он был далеко не молод: обильная седина пробивалась на висках, шея испещрена сеткой морщин. Женщины тоже разглядывали его с любопытством. Впервые вот так открыто они находились рядом с чужими мужчинами. Лица обнажены, в глазах никакого смущения. Мне показалось, что женщины забыли о черной сетке, обязательной для каждой мусульманки. Страх и гнев, наверное, отбрасывают условности, которые живут в человеке с детства. Ведь точно так же поступила мать Сафара-чиканака, узнав о наказании своего сына. Она открыла лицо перед самим муллой, сказала ему все, что о нем думала. Не до соблюдения законов шариата было и нашим матерям, когда в дом вошли солдаты. Открыто смотрели они на незваных гостей. Перед врагом не закрываются.

Так, постояв, поглядев на женщин, солдаты, видимо, ушли бы, но тут растворилась калитка и на пороге появилась Таджифари. В одной руке она держала белый флаг, в другой — длинную палку, которая служила ей посохом. За плечами висел старый хурджун, набитый всякой всячиной. Худая и черная, как обгорелая ветвь карагача, с распущенными седыми волосами Таджифари напоминала злую колдунью. Глаза из-под нависших, словно заросли колючего янтака, бровей глядели зло. В них пылал какой-то неукротимый огонь, пугавший нас. Большая, выдававшаяся вперед челюсть и такие же губы постоянно двигались: и когда Таджифари говорила, и когда молчала. Но чаще всего она говорила, и произносимые ею слова были странными и неожиданными.

Увидев Таджифари, все во дворе оцепенели. Ее появление всегда было тягостным. Она слыла в народе юродивой, могла всякое сказать и всякое сделать. Сейчас при солдатах такой гость был не нужен. Просто опасен.

Гибель мужа усилила недуг Таджифари. Она ходила по улицам и дворам и искала убийцу. Стоило только напомнить ей о несчастье, как начинался приступ неистовой злобы. В такие минуты Таджифари была страшна: глаза закатывались, лицо перекашивалось, изо рта шла пена. Делая странные движения руками, она принималась бегать по кругу, громко выкрикивая: «Хув! Хув!»

Вот и сейчас, увидев солдат, Таджифари сразу изменилась. Взгляд ее стал мрачным, губы скривились.

Ага, здесь они! — произнесла Таджифари злорадно. — Думают, я простила им своего старика? Как бы не так.

Женщины закачали головами, выражая этим свое беспокойство и свою беспомощность. Что можно сделать с потерявшей разум, как предотвратить беду?

— Сестра, — обратилась к ней ласково одна из старух. — Не будь слепой, не ступай в пропасть.

Несчастная скинула с плеч хурджун и посмотрела на женщин таким взглядом, словно хотела пристыдить их.

— Другому неведомо, как болит душа человека. Конечно, вам что! Не ваши мужья и не ваши сыновья погибли. Мой старик покинул этот мир, и я должна отомстить…

Солдаты, не понимая смысла сказанного, улыбались, глядя на нелепое одеяние и странные движения юродивой. Особенно забавляло это краснощекого. Он громко смеялся, будто присутствовал на комическом представлении. А Таджифари тем временем засучивала рукава и, делая большие шаги, стала приближаться к солдатам и именно к тому краснощекому.

— Таджи! — взмолилась моя матушка. — Не трогай солдата. Или ты хочешь новых несчастий? Тем, что народ убил уездного начальника, никто ничего не достиг, лишь познал горе и слезы. Смирись, Таджи, со своей судьбой, у других она печальнее…

Несчастная ничего не слышала или не хотела слышать. Выкрикивая свое таинственное «хув, хув!», она принялась кружиться, постепенно сокращая расстояние, отделявшее ее от краснощекого. Как всегда во время припадка глаза Таджифари полезли на лоб, лицо исказила гримаса злобы, на губах засинела пена. В руке она по-прежнему держала белый флаг и водила им перед своим лицом, словно заслонялась от чего-то. Солдат громко смеялся. Потешным казался ему этот танец старухи. Наверное, он и не замечал, что Таджифари все больше и больше приближается к дереву, под которым краснощекий устроился.

Я не выдержал и крикнул:

— Тетя Таджи, он застрелит вас!

Это она услышала, но движения своего не прекратила, а только выше подняла флаг.

— Не застрелит, — ответила она. — А ну, попробуй выстрели! — обратилась Таджифари уже к солдату. — Кто издал закон о белом флаге? Кто? Царь! Он тебя накажет за смерть несчастной Таджифари… Он тебя повесит…

Старуха вдруг протянула к краснощекому худые руки свои с согнутыми, словно клещи, пальцами. Теперь солдат почуял опасность и выставил вперед штык.

Женщины вскрикнули:

— Ой, ой! Спаси ее всевышний!

А Таджифари бросила флажок, открыла грудь перед штыком и в беспамятстве застонала:

— Убивай, злодей! Убивай! Ну!

Она была уже в черном пару, как говорили женщины. Волосы свисли на плечи, заслонили мокрыми прядями лицо. Пена высохла, и губы стали синими. Таджифари задыхалась…

— Опусти винтовку! — приказал краснощекому добрый солдат. — Старуха больная, не видишь разве.

И краснощекий, уступая требованию старшего, неохотно опустил оружие, но глаза его продолжали опасливо поглядывать на безумную, которая все еще бесновалась перед ним.

Наконец Таджифари поняла, что ее не убьют, что над ней лишь потешаются, и зарыдала. Я никогда не видел такого выражения отчаяния и горя. Старуха тряслась, и слезы лились из ее глаз крупными каплями. Чтобы как-то утешить ее, добрый солдат подошел к ней и тронул рукой седые волосы, сбитые в жесткие пряди.

— Зачем плачешь, женщина? Слезами горю не поможешь. Сядь, успокойся!

Удивительно, Таджифари стихла. Простое слово утешило ее, слово, произнесенное солдатом, которого она готова была до этого задушить собственными руками.

— У тебя горе, у нас горе, — продолжал солдат. — Все мы народ подневольный. А мужа твоего мы не трогали. Не видели мы твоего мужа, понимаешь?

— Все равно убили, — снова заплакала Таджифари. — Ваш царь убил… У-у, злодей… Отомщу!

Женщины стали просить, чтобы матушка моя увела куда-нибудь сумасшедшую. Ее одну Таджифари слушалась.

— Милая, — обняла несчастную матушка. — Куда ты шла, не за водой ли? Вот у тебя кувшин в хурджуне. Он пустой. Не сходить ли нам к колодцу ишана и не набрать ли свежей воды детям? А? Пойдем, милая, кувшин я сама понесу…

Таджифари посмотрела на матушку как-то жалостливо, закинула кувшин за плечи и, рыдая, выбежала на улицу.

— Бедняжка, — сказал добрый солдат. — И утешить ее некому.

— Бог утешит, — вздохнули женщины. — До нее ли сейчас людям, своего горя не испить за всю жизнь.

— И все-таки жаль старуху… Странная она какая-то…

— Что верно, то верно. И никто не помнит, была ли она другой, — заметила матушка.

Добрый солдат стал любопытствовать: чем живет старуха, откуда она взялась. Уж больно все удивительно и необъяснимо было в Таджифари.

— О, это целая история, — отозвалась самая старая среди женщин, Хурмат-апа. — Рассказывать ее можно до ночи. Что правда и что неправда, никто не знает, как не знает никто силу, сотворившую Таджифари — то ли бог, то ли сам шайтан дал ей жизнь… А вот имя у ней человеческое, обыкновенное. Видимо, были у нее родители, назвавшие девочку Халимой и Айнисой, или еще как-нибудь. А уж люди перекрестили это создание рода человеческого на свой лад. Стала она Таджи, то есть бесноватая, воинственная. Никого и ничего не боится Таджифари, ничем ее не остановишь. Потом к имени Таджи прибавили «фари», значит «пери» — сказочная дева, способная перевоплощаться в кого угодно и увлекать людей в царство дьявола…

И старая Хурмат-апа рассказала все, что знала о сумасшедшей Таджифари. Из этого рассказа и я кое-что почерпнул, но немногое. В народе ходили всякие толки о ней, порой такие удивительные, что не запомнить нельзя было. Да и облик Таджифари побуждал ко всякого рода вымыслам.

Мы, дети, считали ее колдуньей. Само появление Таджифари на улице было событием. Представьте себе бредущее по пыли существо, очень отдаленно напоминающее женщину. На плечах неизменный хурджун со всякой всячиной, в руках огромная палка. Голова колдуньи напоминает тыкву, одна сторона которой облеплена белыми волосами, другая предназначена для лица, очень маленького, сморщенного. На лице заметен лишь нос — кусок жареной печенки, прилепленной как попало и оттого вызывающей удивление. Над глазами, которые очень глубоко спрятаны, свисают жидкими клочьями шерсти брови. Правая щека украшена двумя большими, как спелая вишня, родинками. Рот огромен, занимает половину лица, и всегда открыт. В темном провале светлеет ряд крупных зубов.

Было ли на Таджифари платье? Наверное, было, если можно считать платьем сцепленные ниткой сотни лоскутков всех цветов и размеров. Внизу эти лоскуты, одряхлевшие и поблекшие, свисали змеями. Одежде своей Таджифари не придавала никакого значения, и часто плечи или грудь оказывались обнаженными. Об обуви она вовсе не беспокоилась. Ходила босая круглый год, ноги, как и все у нее, были бесформенными — ступни одинаковы в ширину и длину. Мне они напоминали круглую лапу верблюда. И ступала она по-верблюжьи равнодушно — и в пыль, и в грязь, и в снег. Я думаю, Таджифари могла бы ходить спокойно по льду и по углям. Видимо, ноги ее ничего не чувствовали.

Паранджи на ней, конечно, не было. Она считала себя равноправной с мужчинами и появлялась в их обществе открытой. Разговаривала, не стесняясь, с самыми знатными людьми города, могла поспорить с мингбаши, обругать полицейского.

Таджифари постоянно бродила. Даже ночью, когда город спал, она, как тень, возникала то в глухом переулке, то у мечети, то на аллеях Каландарханы. За это народ и прозвал ее ночной скиталицей. И не только прозвал, искал причины бодрствования Таджифари. Почему, когда правоверные по велению всевышнего отдают себя сну, она бродит по городу? Не кроется ли в этой любви, к ночному мраку какая-то тайна? Ведь одни лишь злые духи пристрастны к темноте. К тому же сама Таджифари своими странными поступками помогала видеть таинственное во всем, что ее касалось.

Однажды ночью, пробираясь сквозь заросли кустарника, окружавшие дом ишана, она наткнулась на человека. Он лежал без чувств у дувала. Таджифари нагнулась и узнала парня из соседней махалли. Никаких следов ножа или камня на теле не было. Старуха потормошила парня, смочила его лицо водой, но несчастный не приходил в себя. Тогда она взвалила бесчувственное тело на плечи, как обычно делала это с хурджуном, и принесла в дом, где жил парень.

— Возьмите, — сказала она открывшим калитку женщинам. — Ваше счастье, что я набрела на него, иначе бы стал он пищей дивов.

Ночное событие облетело город. В нем ничего особенного не было, а джизакцам хотелось видеть во всем, что связано с Таджифари, какую-то тайну. И вот как они объяснили поступок юродивой.

Таджифари не набрела на парня, она искала его. Седая колдунья полюбила молодого красавца и каждую ночь бродила по городу в надежде на встречу. Не раз пути их перекрещивались. Юноша, возвращаясь с пирушек, наталкивался на безумную Таджи. Она пыталась склонить красавца на взаимность, но все безуспешно. Отвергал пылкую страсть старухи юноша. Тогда она решила отомстить гордецу.

Было у юноши сокровенное желание найти луноликую красавицу и похитить ее. Колдунья легко разгадала тайну и воспользовалась ею.

— Послушай, гордый джигит, — сказала она, — буду тебе сестрой, помогу найти то, что ждет твое сердце. Идем!

— Куда? — удивился юноша.

— В обитель красоты и наслаждения. Там не гостила еще ни одна мужская душа. Ты будешь первым.

И она привела его на пир прекрасных пери. Все, что увидел юноша, было достойно восхищения. Богато украшенная михманхана тонула в приглушенном свете благоухающих светильников. Золотистые блики падали на красные ковры редчайших рисунков, на бархатные подушки и шелковые курпачи. Сквозь узорчатые решетки окон проглядывал тенистый сад и синее небо с полунощными звездами. И среди этой чарующей красоты — весенний цветник девушек. Каждая подобна распускающемуся бутону розы, и все соперничают друг с другом в умении обольстить юношу, поразить его улыбкой, взглядом, гибкостью юного тела.

— Брат мой, — сказала Таджифари, видя, как торопливо огонь любви охватывает душу юноши, — пери нашли возможным пригласить тебя на свой пир. Но будь благоразумен, не раскрывай сердца, пока избранница твоя первой не произнесет слово признания. Терпение твое будет вознаграждено счастьем, а за торопливость расплатишься смертью…

Юноша принял зарок и стал пытать себя. Он смело вошел в круг девушек. А ну, какая лучше? Пери тотчас закружились вокруг него, чаруя улыбками и взглядами. И чем пристальнее вглядывался в красавиц, тем труднее было ему избрать лучшую — все прекрасны, вей лунолики. Он стал ждать, которая же первой откликнется на его призыв, откроет свое чувство. А пери таились, ничего, кроме улыбок, не дарили юноше. В дверях стояла Таджифари, теперь тоже похожая на пери — молодая и красивая — и взглядом предостерегала его от рокового шага.

В пении и танцах проходила ночь. Уже звезды клонились к закату, а таинственные птицы прокричали близкую зарю. Взгляды пери стали горячее, улыбки обольстительнее. Красавицы кружились вокруг юноши, почти касаясь его лица своими смоляными косами, шелком и бархатом нарядов, звали куда-то. Он помнил слова Таджифари — стойкость и терпение будут вознаграждены счастьем, но силы уже покидали его, и юноша шагнул к пери. Шагнул и в ужасе остановился. Свод михманханы раскололся, а он сам увидел себя лежащим на кладбище среди могил. С мазара глядел на него большой бараний рог, над головой болтался, раскачиваясь по ветру черный конский хвост. Так он лежал, словно мертвый, ничего не слыша и не чувствуя почти до рассвета. Потом его кто-то поднял и принес домой.

Утро он встретил на террасе, обычное утро. Все проснулись, зашумели, задвигались, но он подняться не смог — руки и ноги бездействовали. Знахарь, которого позвали родители, признал оцепенение тела и от лечения отказался.

Молодые силы быстро покидали юношу. Он стал стареть не по дням, а по часам и вскоре превратился в слепого немощного старца. Таким и взяла его в мужья безумная Таджи.

Эту историю рассказывали в Джизаке. И сколько бы раз она ни повторялась, что-то новое добавляли к ней рассказчики. История разрасталась, становилась все таинственнее и сказочнее. Несчастная юродивая превращалась постепенно в посланницу злых духов, в пери. Поэтому и к имени ее прибавили слово «фари».

Посланница злых духов, однако, никому не делала зла. Она очень любила детей. Мальчишки дразнили ее, в ответ же Таджифари способна была награждать малышей сушеными фруктами, леденцами, добывала которые невесть какими путями. После восстания она бегала по дворам и совала детям то кусок лепешки, то яблоко, то виноград. Нет, она их не ласкала, лишь смотрела любопытно, как мальчик или девочка расправляются с гостинцем, и одобрительно кивала головой.

Вот и сейчас, когда тетушка Хурмат закончила свой рассказ о юродивой, растворилась калитка и вошла с кувшином Таджифари. Бедная, она поверила словам матушки и принесла детям воды — холодной кристальной воды из колодца ишана.

— Дай им попить, — сказала она тихо. — Малютки ведь ни в чем не виноваты…

Не знаю, смирилась ли Таджифари со своей утратой или нет. В этот день она была тихой и даже словом не выразила своей боли, когда солдаты, испив чаю, покинули наш двор. Наверное, все же не смирилась. Потом она все ходила по городу и искала солдата, что убил ее мужа. В скитаниях и поисках закончилась ее странная жизнь. Как-то утром Таджи нашли мертвой в зарослях кустарника возле дома ишана. Именно там, где много лет назад несчастная набрела на бесчувственное тело юноши…

Еще одна душа покинула Джизак в те черные дни. Исчезла тетушка Марьям.

Страх не затуманил наш разум, не изгнал из сердца любовь. В ту первую ночь, ночь без рассвета, матушка не раз вспоминала сестру свою и все спрашивала нас:

— Неужели она не придет? Неужели не чувствует, как тяжко нам?

Мария Александровна в ту ночь не пришла к нам. Не пришла и на следующий день.

— Уж не случилось ли что с ней? — беспокоилась матушка. — Канцелярию сожгли, а ее комнатка на самом краю стоит.

— Уже не стоит, — ответил отец. — Один пепел остался.

— Ой! — сокрушалась матушка.

Когда ввели белый флаг и можно было ходить безопасно по городу, брат Мансур пробрался к базару, вернее к тому месту, где находился базар и стояла канцелярия мингбаши. Комнатки тети Марьям не было уже. Была груда саманных кирпичей и два обгорелых бревна. Он спросил людей, живших недалеко от базара, — не видели ли они русскую женщину. Никто не видел. Не до нее было людям в день восстания. Лишь один мальчик оказался приметчивым. Он сказал, что перед самым пожаром полицейские вывели русскую женщину из канцелярии и погнали по дороге в Самарканд. В руках у нее был узелок и маленький чемоданчик, тот самый чемоданчик, что брала с собой, отправляясь к больным. Женщина плакала, а полицейские ругались и грозили ей нагайками.

Обо всем этом Мансур поведал матушке. Она покачала горестно головой:

— Ой, сестра, сестра! Не кончился твой печальный путь в жизни…

Отец по-своему истолковал весть об исчезновении тетушки Марьям.

— Если русских не щадит царь, то что ждет нас, джизакцев… — Он не ошибся. Джизакцев ожидала страшная расплата.