Голая степь. Такая голая, что не видно на ней ни деревца, ни кустика. Но не гладкая — местами волнятся на ней невысокие холмы, похожие на горбы верблюдов. Когда и отчего они здесь возникли, знает ли кто? Вряд ли. Такой уж сотворил ее всевышний, видимо. И вот многие годы, сотни лет, а может, и тысячи высятся холмы, бесстрастно, молча глядя на все, что творится вокруг, на рождение весенних тюльпанов, на смерть летних трав, сожженных солнцем, на дым песка, поднятого ветром, на пляску зимней метели, на караваны птиц, пролетающих то на юг, то на север, на восход и заход звезд. Многое, многое видели холмы. Но впервые им пришлось лицезреть людское горе. Тысячи людей лежали на земле, истерзанные усталостью, и предавались короткому сну. Лежали в степи у подножья холмов.

Мудрые старые холмы, видавшие мир еще в пору его сотворения, и я, двенадцатилетний мальчишка, сделавший всего несколько шагов в жизнь, — вместе мы познавали, что такое изгнание. Люди лишились крова, очага, постели, лишились всего близкого, родного, и их теперь приютила степь. Нет, не приютила, просто они упали на землю, потому что не было сил идти дальше. Здесь их застала ночь. Ночь, которая в месяц саратан тепла, как шерстяной полог, и темна, как дно колодца.

Все лежали, но не у всех глаза были закрыты сном. Я не спал. Видения дня толпились в моей разгоряченной голове и требовали какого-то объяснения. Мне по-прежнему прошедшее и настоящее казалось злой выдумкой, наваждением, которое вот-вот рассеется, исчезнет. Уйдет ночь, и все станет прежним — светлым, понятным, добрым.

Вот уже который день я жду этого пробуждения. Никак не хочет детское сердце смириться с несчастьем, что обрушилось на нас. Может быть, поэтому все происходящее мне кажется ненастоящим, выдуманным, и, может быть, поэтому я мало плачу. Мои глаза открыты. На площади перед мечетью меня занимали солдаты, пушки, сбитая снарядом маковка минарета, здесь, в степи, я рассматриваю холмы, стараюсь понять, откуда они взялись, смотрю на небо, усыпанное звездами, жду восхода луны.

Мы теперь одни с матушкой — я имею в виду старших в семье. Сестры не в счет — они или маленькие, или уже замужем. Брата и отца убили, — так сказал Анварбек. Солдаты увидели их бегущими и застрелили. Это тоже никак не укладывается в моих чувствах. Наверное, когда пройдет время, утрата станет реальной, я смирюсь с ней. Пока несчастий так много, что принять их одновременно невозможно. Матушка тоже не плачет. Молчит и смотрит потухшими глазами куда-то вдаль. Что-то думает. Что, не знаю.

Я рад, что она заснула. Может, к ней вернутся силы и она станет прежней. Обязательно прежней, иначе мы все погибнем…

По степи бежит ветерок, знобкий ветерок, видимо, скоро утро. Холод заставляет меня поежиться, вспомнить, что я не дома, что все вокруг настоящее и оно теперь всегда будет со мной.

Луны нет, но небо какое-то прозрачное, словно высвечено отблеском далеких огней. И степь оттого окутана голубоватой дымкой, и все на ней видно — близкие и далекие холмы, и силуэты спящих людей, и кромка земля, подступающая к самому горизонту. Вот только нашего Джизака не видно. Он где-то там, за степью, за холмами. Далеко мы ушли от него. Ушли навсегда.

Родной город кажется мне теперь необыкновенным. Даже сказочным кажется — и улицы, и сады, и Каландархана с ее хаузом. И я смотрю на край степи и рисую в своем воображении наш дом, тихий, светлый, радостный. Да, у потерянного ножа рукоятка всегда золотая… О, если бы вернуться домой!

Пока я так мысленно брожу по Джизаку, в том месте, куда направлен мой печальный взгляд, появляется темная точка. Возможно, не одна точка, а несколько, но они слились и представляются чем-то единым. Точка движется, растет и начинает делиться. Забыв о Джизаке, я весь отдался вниманию. С тревогой и любопытством слежу за странными силуэтами. Вот уже ясно различается лошадь, она идет в середине, слева и справа — люди. Двое мужчин. Идут они медленно, устало. Шаги негромко, но явственно звучат в тишине ночи…

Когда мужчины подвели лошадь к нашему табору и остановились в нерешительности, я вздрогнул от какого-то неясного предчувствия. Лицо одного из мужчин показалось мне знакомым. В темноте я уловил черты брата Мансура, убитого вчера.

— Ака! — невольно вырвалось у меня. — Брат!

Это был Мансур. Он подбежал ко мне — живой а может воскресший, обнял меня. Засмеялся радостно.

— Слава всевышнему…

Мне хотелось спросить, правда ли, что его расстреляли и похоронили под дувалом суфия Оймата, но я не решался произнести эти слова. Да и не успел. Подошел отец, тоже воскресший, прижал меня к себе и произнес взволнованно:

— Дети мои…

Я стал целовать его глаза, лицо, бороду. И заплакал От счастья.

— Папочка, оказывается, вы живы… Живы.

Отец не понимал моего вопроса, ему подумалось, что долгое отсутствие очень встревожило нас, и заторопился согласиться со мной:

— Живы… живы…

Проснулась матушка. Горе и боль, давившие ее сердце, разомкнулись, дали волю слезам.

Счастье наше было шумным. Встревоженные соседи поднимали головы и испуганно спрашивали:

— Что случилось?

Я крикнул, что было мочи, наверное, на всю степь:

— Отец и брат мои воскресли!

Мог ли я подумать, что наша радость всего лишь капля светлая в темном море человеческого несчастья. У кого-то вернулся отец, ну и что из этого, если бы вернулась свобода для всех, тогда бы засмеялась, а может, и заплакала от счастья вся степь. Теперь люди лишь кивнули головой и вздохнули.

— Вернулись, ну слава аллаху… Он еще помнит нас, обездоленных.

Кто-то объяснил чудо по-своему:

— Можно ли верить этому выродку Анварбеку… Он от злости готов всех объявить покойниками.

— Да, если Анварбек не сделает человеку больно, спать не будет… Весь в отца!

Воскрешение чорбазарчи и его сына не стало событием для всей степи. Повздыхав и покачав головами, люди поворачивались на другой бок и засыпали. Засыпали, хотя земля и была голой и жесткой, — измученные тела требовали отдыха, к тому же предстояли новые испытания и муки, надо было набраться сил. Лишь некоторые проявили любопытство и задали отцу несколько вопросов: как там в городе, не слышно ли чего нового. Он рассказал, что в Джизаке тишина: все жители покинули свои дома, а сам город окружен войсками, никого не пропускают внутрь.

— Как же вы прошли? — поинтересовались наши соседи.

— Упросили солдат.

— А это возможно?

— Сами видите… Уже в степи мы с сыном наткнулись на патруль. Их было четверо. Они обыскали нас, развернули одеяла, проверили мешок — не знаю уж, что им надо было, — и отпустили. Мансура даже по плечу похлопали: «Баранчук, баранчук!»

— Выходит, солдатам от нас ничего не надо? — удивились соседи.

Отец пояснил рассудительно, он умел во всем находить истину:

— Что солдаты! Они, как и мы, невольный народ. Что велят командиры, то и делают. Не ударь солдат бедняка, его самого ударят, а то еще и расстреляют.

— Да, — соглашались соседи, — солдаты в страхе перед офицерами, а уж офицеры — чистый божий гнев, так из глаз молнии и сверкают…

До самого рассвета длился разговор, и только когда над степью, как стон, пронесся голос муэдзина: «Облоху акбар-облоху!», люди стихли. Вся земля покрылась бугорками поднявшихся на колени джизакцев. В полутьме, предшествующей восходу солнца, эти силуэты, слегка покачивающиеся вперед и назад, казались призраками. Я тоже опустился и сложил ладони на коленях. Предстоял первый разговор с богом, допустившим наше изгнание из дома, а может быть наказавшим джизакцев за какие-то грехи.

Со страхом и надеждой люди ждали этой встречи с богом. Вдруг снизойдет всевышний к ним, несчастным, и утешит. Никогда, наверное, верующие не испытывали такого благоговения и такой преданности своему пророку, как в этот предрассветный час, стоя на коленях в степи. Каждому хотелось быть услышанным, и уж если на камнях мечети он вкладывал в молитву все свое старание, то здесь, на пустынной земле, это старание удвоилось. Но судьба не помогала мусульманам. Когда муэдзин прокричал: «Халла алалпалох! Халла алассалох», а затем закончил призыв к молитве словами «лоилоха иллолло!», верующие сложили ладони для омовения. Тут кто-то сказал огорченно:

— Воды-то нет. Что же будет с омовением?

Да, люди стояли на сухой земле, настолько сухой, что и трава стала жесткой и колола ноги.

— Слишком велик наш грех, бог отнял право на омовение…

Мне тоже показалось, что всевышний отвернулся от джизакцев. Отсутствие воды тому доказательство. Однако нашелся среди изгнанных знаток корана и успокоил мусульман:

— Когда нет воды, говорил пророк, соверши омовение песком…

Ему поверили. Людям надо было выйти из затруднения, еще одного затруднения, которое встало на их пути. Мужчины засучили рукава, будто в самом деле собирались коснуться воды, и ладонями тронули лица. Я сделал то же.

Потом все поднялись и пошли к тому месту, где несколько минут назад звучал голос муэдзина. Отец, прежде чем последовать примеру соседей, предупредил матушку:

— Там, в мешке, пшеница, ее надо бы поджарить детям, но не торопись с этим делом. Вокруг голодные, хорошо ли самим есть, чувствуя взгляд неутоленного? Вернусь, тогда разведем огонь…

Люди шли к муэдзину, надеясь узнать что-либо о грядущем дне. Вставало солнце и вместе с ним тревожная дума — что дальше? За ответом пошел и отец.

Едва мужчины скрылись в предрассветном тумане, а может, и не скрылись, а лишь отдалились немного, я принялся донимать матушку просьбами….

— Сжарьте пшеницу…

Матушка не отвечала, да и что она могла сказать мне — рядом лежали и сидели изголодавшиеся соседские дети. Наконец она не вытерпела, сняла одеяло с ведра, в котором был виноград, и вынула несколько кистей. Оказывается, ночью отец привез, кроме пшеницы, и виноград. Я протянул руки к гроздьям.

— Сынок, — остановила меня матушка. — Видишь этих ребят, они со вчерашнего дня не видели ни крошки. Несколько ягод помогут им утолить боль голода. Отдай малышам эти кисточки…

У меня самого горело все внутри, желудок выводил такие трели, что за версту было слышно. Попадись что-нибудь съедобное, пусть даже похожее на ком земли, я немедленно бы проглотил. У меня в руках кисть винограда, и ее надо отдать соседским детям. Не без сожаления я протянул ее хныкающим малышам. Справедливости ради следует сказать, что несколько ягод мне удалось по пути отправить в собственный рот — соблазн был слишком велик! Но только несколько ягод. В награду за подвиг матушка выдала мне целую кисть. Тут же, подогнув под себя ноги, я принялся расправляться с нею, и, наверное, расправился бы в несколько минут, но случайно глаза мои наткнулись на соседского мальчика Хакимджана-худои. Он был братом этих самых хныкающих малышей. Старшим братом. Главное не это. Ему не досталось ни ягодки, и теперь, мучаясь голодом, Хакимджан с болью смотрел на мои руки, торопливо отправлявшие виноградинки в рот.

Нужно же было моим глазам наткнуться на этого Хакимджана-худои именно в то время, когда мне выпало счастье, наконец, наполнить желудок сладким виноградом. Мог ведь увидеть вместо него пучок сухой верблюжьей колючки или холм, которых бог весть сколько в степи, в крайнем случае, вообще ничего не увидеть, так нет, перед моими глазами возник голодный Хакимджан. Что он голодный, сомнений не было. Каждую виноградинку, отправляемую мною в рот, Хакимджан сопровождал таким грустным взглядом, что она невольно застревала у меня в горле, и он подталкивал ее, проглатывая собственную слюну.

Не надо объяснять, почему я разделил кисть поровну и вторую половину протянул Хакимджану-худои. Не надо также описывать, как принял свою долю мальчишка и во сколько секунд он ее уничтожил. Пока я вернулся на свое место, с виноградом было покончено. В руках у Хакимджана не оказалось ни одной ягодки. Да что ягодки! Косточки и стебелек тоже исчезли. Голод не отделяет съедобное от несъедобного.

Я расстался с виноградом, но зато приобрел друга. Хакимджан подошел ко мне и сел рядом. Раскосые глаза его не были уже такими грустными, да и были ли такими прежде? Наверное, я ошибся. Он улыбался, как улыбаются все мальчишки, которым вдруг повезло. Правда, позже они опять погрустнели, это когда Хакимджан сказал, что его отца забрали солдаты и хотят повесить. Повесить как одного из зачинщиков бунта. Вот мать его и плачет поэтому все время…

Мне захотелось утешить нового друга, и я привел в пример историю с собственным отцом и братом, которых будто бы убили вчера, а ночью они появились в степи.

Не знаю, утешился ли Хакимджан-худои, но чудо помогло нам на время забыть несчастье, постигшее всех. Мы оживленно разговаривали, не забывая, однако, о голоде, который через какие-нибудь полчаса снова стал терзать нас. Кисточка винограда не смогла насытить два огромных, нам так казалось, мальчишечьих желудка. Очень скоро разговор перешел на еду — чем утолить голод? Мешок с пшеницей лежал под одеялом, и ничей взгляд не падал на него. А что если проглотить зерно не жареным, небось не лопнут от этого наши животы!

Брат подтвердил, что не лопнут. Просто жареная пшеница вкуснее, потому ее и бросают в раскаленный котел. Нужно ли думать о вкусе в такой момент, главное — наполнить желудки. С этой мыслью я стал пробираться к мешку. Ползком, как вор. Стыдно было. Никогда прежде не брал я ничего без спросу, а тут решился на преступление, совершал грех. Минуту назад матушка, слыша наши жалобы, напомнила старую историю: «В давние времена, сказала она, дети были терпеливыми. Им говорили: вот посеют пшеницу, слепят тандыр, а когда поспеет урожай, испекут лепешки… И дети ждали. А вы? Не можете дотерпеть до возвращения отца с молитвы…» Мы ответили, что можем. И не смогли.

Нехорошо, повторял я про себя, не надо грешить, но повторял слишком вяло и полз. Полз к мешку с пшеницей. Матушка не заметила, как нырнул под одеяло и принялся воевать с завязкой. Она оказалась крепкой и хитрой. Мои слабые пальцы не могли ничего сделать с бечевкой, намертво затянувшей верх мешка: отец умел хорошо завязывать, какими-то сложными узлами. Не только пальцы, но и зубы оказались бессильными перед чародейством отца. Тогда я принялся искать дырку. Во всех мешках, что попадались мне за короткую мою жизнь бывали дырки, а в этом ее никто не просверлил — ни человек, ни мышь. И ткань плотная. Под душным одеялом я вспотел, измучился и ничего не добился. Вот если бы был нож, тогда зерно посыпалось бы ручьем. По ножа не было. Разочарованный и злой, я выбрался из-под одеяла. И вовремя: матушка, беседовавшая до этого с соседкой, обернулась и сказала:

— Вижу, вы истомились в ожидании завтрака. Сходите за оккураем, а я пока приготовлю котел. Знаете, что такое оккурай?

— Как же, — ответил брат, — его жгут под котлом вместо дров.

— Тогда торопитесь. Пусть и Хакимджан с вами пойдет, больше соберете.

Мы побежали в степь. Особенно торопился мой братец, ему хотелось как можно скорее скрыться с глаз матушки и отведать сырой пшеницы. Едва мы свернули за ближний холм, он потребовал своей доли добычи. Я показал пустые ладони.

— Куда же ты дел? — со слезами в голосе спросил братец.

— Оставил в мешке. Он слишком крепко завязан. Ответ расстроил братца. Он отказался идти дальше и опустился на землю.

— Есть хочу!

— Вот соберем оккурай, и матушка поджарит пшеницу. Знаешь, какая вкусная!.. — И я принялся расхваливать предполагаемый завтрак. Братец не дал мне договорить, вскочил с земли и крикнул:

— Если все дело в оккурае, идемте скорее. Я соберу целый сноп этого глупого оккурая.

Я тоже намеревался собрать целый сноп, но удача не сопутствовала нам. Вблизи табора и за холмом рос лишь янтак — верблюжья колючка, пришлось идти дальше в степь, к желтевшим зарослям камыша. Пока мы шагали, оберегая ноги от уколов янтака, солнце поднялось над горизонтом и начало припекать. Вступал в свои права летний день, как всегда в саратан горячий и злой. С трудом нам удалось все же разыскать оккурай. Он рос среди густых кустов янтака. Никогда прежде мне не приходилось вытягивать его из земли. Оказалось, что это не так просто. Степные растения пускают корни очень глубоко, а оккурай глубже всех. Легче, кажется, вырвать человеческий зуб, чем одолеть упрямый глупый оккурай. Я, правда, справлялся с ним, а вот слабенький Хакимджан ничего не мог поделать с толстым стеблем. Он ободрал руки, занозил пальцы, но ничего не добыл, кроме слез. Тогда я сказал:

— Мы с братцем будем вытягивать, а ты собирай и складывай в одно место.

Дело, хоть и не быстро, продвигалось, и на чистом месте начала расти горка оккурая. Работая, мы поглядывали на солнце, что поднималось все выше и выше над степью. Видимо, отец уже вернулся в табор, а если вернулся, значит, пришло время жарить пшеницу. Эта мысль подгоняла нас, и мы старались изо всех сил. Кроме нас, оккурай собирали и другие джизакцы. У дальнего холма целая стайка людей что-то выискивала. Они то опускались к земле, то поднимались, медленно двигаясь к горизонту. Вначале я не обратил внимания на это непрерывное движение, потом меня заинтересовало, сколько оккурая нужно людям, чтобы так долго возиться с ним. Мы втроем натаскали целую горку и все с одного места, а они чуть ли не полстепи обошли, и все им мало.

— Там, кажется, не оккурай, — сказал братец. — Пойдем посмотрим.

— Хорошо сказать, пойдем, — ответил я недовольно. — У меня все ноги в колючках. На каждую пятку собрал по сотне.

— Э, что такое колючки, когда нас ждет клад.

— Какой клад? — удивился я.

— Или ты думаешь, люди просто так гнутся к земле через каждый шаг, — ответил братец. — Не богу же они там молятся.

И он решительно направился к дальнему холму.

Пришлось и нам с Хакнмджаном последовать примеру братца. Оберегаясь злых кустиков янтака, которые будто нарочно подставляли под пятки острые иглы, мы, перескакивая с одного чистого места на другое, заспешили к золотым россыпям. Это действительно оказались золотые россыпи. У дальнего холма спела пшеница. Кем-то брошенная, с налитыми колосьями, она выбивалась между кустиков янтака.

— Эге-ге! — кричал брат издали. — Здесь целое поле! Теперь мы поедим вволю…

На первый колос я наткнулся, когда вынимал из ноги колючку. Он склонился тяжелой гроздью к моему лицу и даже кольнул его острыми усиками. У меня не хватило сил противостоять соблазну, и, забыв о колючке, я сжал руками колос и потер его, выдавливая спелые зерна. Они посыпались на землю, но тотчас были подобраны и отправлены в рот. Хлеб! Это был хлеб. Сладковатый, пахнущий мукой, теплый от солнца. Набив полный рот зерен, я торопливо разжевывал их, наслаждаясь вкусом еще не испеченной, но уже готовой для отправки в тандыр лепешки.

За первым колосом последовал второй, третий. Ко мне присоединился Хакимджан. Я научил его растирать зерно ладонями. Так, уподобляясь молотилке и мельнице, мы смело орудовали на краю поля, наполняя желудки пшеницей. Брат звал нас к себе. Но разве могли мы, голодные, мечтавшие все утро о хлебе, оторваться от зрелых колосьев. Тогда он сам подошел к нам.

Подол его рубахи вздулся, во все стороны торчали колючие ости — брат собрал целый сноп пшеницы. В то время, как мы думали о собственных желудках, он заготавливал хлеб для всей семьи.

— Сними рубаху! — сказал он. — В нее войдет целая мера зерна.

Я разделся, и вместе мы соорудили из рубахи что-то вроде мешка. В него стали складывать колосья. Хакимджан сделал то же, теперь втроем мы убирали кем-то выращенный урожай и довольно быстро «сжали» край поля. Мимо нас проходили мужчины и женщины с полными платками, рубахами, халатами.

— Много ли пшеницы в степи? — спросил я брата. Меня беспокоило будущее.

— Дня на два хватит, — ответил он.

— Разве она не везде растет?

— Растет, наверное, везде, да не везде ее сеют… Это ведь чье-то поле.

— А если увидит хозяин? — встревоженно спросил я.

— Не увидит. Хозяева ушли, когда узнали, что сюда гонят джизакцев.

— Значит, это наша пшеница?

— Конечно…

Я помог брату взвалить мешок на спину, а сам взял вязанку оккурая. Счастливые, мы возвращались в табор.

На полупути нам повстречался Акил, мой старый друг. Это было так же приятно, как и открытие пшеничного поля. Оказалось, что семья Акила расположилась чуть дальше нас, на совершенно голом месте. Но рядом с ними был колодец и, следовательно, вода, без которой нельзя было жить в степи.

— Перебирайтесь к нам, — сказал Акил. — Вместе лучше.

Да вместе, конечно, лучше. С этой мыслью и с этим желанием мы пришли на свое место. Здесь нас ожидал выговор родителей.

— Попроси дите нарубить хворосту, а сам засучивай рукава, — сказал отец. Он давно вернулся, приготовил очаг и ждал оккурая.

Матушка хотела тоже что-то напомнить нам о неразумности сыновей, но увидела за спиной брата мешок, наполненный колосьями, и лицо ее посветлело.

— Ну, отец! — воскликнула она. — Не торопитесь ругать детей своих. Они хлеб принесли. И не мало. День будем сытыми… А там и всевышний о нас вспомнит.

— Прося бога об урожае, не забудь посеять зерно, — заметил отец. — Хорошо, что сыновья памятливы…

Похвала ободрила нас и мы тут же рассказали о пшеничном поле и колодце.

— Видите! — всплеснула руками матушка. — Не было пшеницы — нашлось пшеничное поле, не было воды — нашелся колодец. Что ни говорите, аллах милостив.

— Да, — согласился отец. — Упавший с дерева радуется, что внизу растет трава, а не камни…

Пожевав каленой пшеницы и запив ее горьковатой водой, мы стали собираться в путь: отец и мать решили перевезти наши пожитки поближе к колодцу. Одеяла, циновки, котлы и чайники навьючили на лошадь, остальную мелочь водрузили на плечи — и двинулись к дальнему холму. Не одни мы оказались такими рассудительными — соседи тоже поднялись и пошли к колодцу.

Старики нас отговаривали: там соленое место, много песку, но отец не послушался никого.

— Зато там вода, — ответил он. — А без воды какая жизнь…