На новом месте было пустынно и почему-то неуютно. Холм стоял близко, но не защищал от солнца и ветра. И ночью и днем вихри гуляли по степи, обжигая нас то огнем, то холодом.
Недавно здесь жили казахи. Это они вырыли колодец и посеяли пшеницу, а когда узнали, что джизакцев гонят в степь, сняли свои юрты и ушли неизвестно куда. Следы становища мы обнаружили рядом с колодцем: несколько очагов, большой котел и деревянное ведро. Еще высились горки кизяка — топлива из сухого навоза. Ведро предназначалось для колодезной воды, которую доставали с помощью длинной веревки. В котле жарили пшеницу.
Когда мы появились у колодца, жаждущих было так много, что каменного барьера, заслонявшего источник, никто не мог разглядеть. Да что разглядеть! К нему подступиться нельзя было. Огромная толпа жалась к колодцу. Над каждой головой торчал или кумган, или ведро, или пиала. Все хотели пить.
Два-три старика пытались вразумить народ. Кричали до хрипоты:
— Мусульмане! Правоверные! Опомнитесь! Одним глотком не утолишь жажды, одним колодцем не оросишь всей степи. Отойдите от источника. Пусть главы семейств станут друг за другом и возьмут столько воды, сколько нужно для омовения взрослого и сохранения жизни младенца…
Кое-как удалось оттеснить толпу и установить очередь. Несколько крепких джигитов взялись черпать воду из колодца. Ведро за ведром поднималось наверх и распределялось между джизакцами. Кумганы и пиалы наполнялись влагой, и с трудом главы семейств подавляли в себе желание тут же осушить до дна чаши. Жажда была неимоверной. С неба жгло солнце. В лицо бил горячий ветер. И все же люди не пили, несли воду своим семьям.
От колодца началась наша жизнь в степи. Но одной водой существовать человек не может. Говорят же, если появилась в пустыне живая душа на ногах, то знай: первая ее забота о желудке. Многие из джизакцев уже неделями не видели лица лепешки, о шурпе и говорить не приходится. Жареные зерна пшеницы — наша пища, но и она на исходе. Поле, что оставили нам казахи, быстро опустошается, выискивать колосья становится все труднее и труднее. Иногда полдня мы с братцем рыскаем по степи, чтобы собрать подол колосьев.
Запах печеного зерна, чуть горьковатый, заменил все запахи степи. Он постоянно витает над табором, и по нему даже ночью легко установить, где живут джизакцы.
Наш очаг почти постоянно горит: когда кончает стряпню матушка, приходят с горстями пшеницы соседки. Отец вырыл очаг в первый день нашего поселения, и с тех пор огонь не гаснет. Вечерами, сидя у пламени, мы вспоминаем наш дом, мечтаем о вкусной маставе или плове. Мечтаем мы, дети. Взрослые полны забот о завтрашнем дне. Поэтому они мрачны и молчаливы.
Когда воспоминания иссякают и огонь в очаге становится тусклым, мы идем спать. У нас есть дом. Так мы зовем шалаш, построенный отцом из стеблей оккурая. Он спасает семью от жгущего солнца днем и от холодного ветра ночью…
Ох, этот ветер! Никогда не думал я, что он станет нашим лютым врагом. Мальчиками мы зазывали его на наши крыши, чтобы запустить воздушный змей. «Эй, ветер, твоя жена умерла, бери кетмень и беги-и!» — кричали мы. А он не хотел прилетать, сердил нас своею ленью. Здесь, в степи, ветер вспомнил, видно, наш зов, примчался невесть откуда.
Издревле существует пословица: «Бедняка и на верблюде собака укусит!» Именно так случилось с нами в степи. Изгнанные из родного города, лишенные крова, джизакцы испытали на себе еще и гнев природы.
В полдень, самый обычный полдень, когда на небе горело солнце, а в очагах пылали стебли оккурая, из-за холмов вдруг вырвался ветер и кинулся на табор. Такого ветра я не помнил за всю свою жизнь. Он обрушил на нас тысячи стрел, свирепых, безжалостных, разящих все живое. В одно мгновение табор был сметен и развеян по степи. От шалашей не осталось и следа — стебли оккурая летели в воздухе, как птицы, и вместе с ними платки, халаты, одеяла. Огонь из очагов бесчисленными искрами и угольками взметнулся ввысь, на людях загорелась одежда, волосы. Тучи песка мчались, словно волны в бушующем море, застилая небо и солнце. Оттуда же, из-за холмов, кружась, выполз песчаный столб и двинулся на людей. Начинаясь с земли, он постепенно поднимался все выше и выше, пока не достиг неба.
Джизакцы пали ниц, чтобы не оказаться в потоках смерча. Я тоже лег на землю, прижался к ней, замер. Через мою спину и голову что-то перекатывалось, било меня, царапало. Под рубашку и штаны забился песок и крутился там, обдавая тело жаром. Песчинки были горячими, будто их калили на огне. Тюбетейку мою давно унесло, и я закрыл голову руками.
Рядом кто-то дрожащими от страха губами произносил заклинание:
— А ну, кухонный нож, перец! А ну, кухонный нож, перец!..
Я знал, что когда беснуются дивы, надо повторять эти слова, иначе духи могут искалечить человека — скривить ему рот или нос, омертвить ноги. Будто бы дивы боятся ножа и перца. Так рассказывала моя матушка. Сейчас бесчинствовали дивы, и надо было защитить себя заклинаниями, произнося смешную фразу о кухонном ноже и перце. Почему-то я не прибег к помощи слов: то ли язык от страха прилип к нёбу, то ли само событие никак не вязалось с представлением о дивах. Слишком реальным был смерч. Позже я признался матушке, что молчал во время урагана. Молчал, а дивы меня не покарали. Матушку несколько озадачило мое кощунство, но она нашла, что ответить.
— За тебя другие произносили клятву. Я молилась…
Признаюсь — ответ матушки меня не убедил. Я, кажется, не поверил ей.
Однако вернемся к урагану. Он был свирепым и коротким. Всего полчаса бесчинствовала песчаная буря, но принесла много зла. Когда ветер улетел, люди еще некоторое время лежали ниц, боясь повторения урагана. Потом постепенно пришли в себя и занялись розысками вещей. Мы тоже бегали по степи и собирали пожитки. Тюбетейки и платки затерялись среди зарослей колючки, вещи потяжелее лежали за колодцем под толстым слоем песка. От шалашей, конечно, не осталось и следа.
Со слезами и проклятиями люди принялись восстанавливать табор — очищали очаги, отгребали песок от колодца. Мужчины пошли к Тукирсаю за камышом. Говорили, что там его целые заросли, а мы, мальчишки, подались к большому холму собирать оккурай и пшеничные колосья. К вечеру все вернулись на место. Дети несли зерно и стебли оккурая, взрослые — снопы камыша. Отец привез камыш на лошади.
— Будем строить камышовую хижину, — сказал он. — Обмажем ее глиной и так перезимуем. Живут же казахи в юртах…
Этой ночью и началось строительство хижины. До рассвета горели костры и трещал тростник, связываемый в плотные щиты — будущие стены. Трудились все — от мала до велика. Руки наши были все в ранах и ссадинах. Лишь к утру табор заснул.
Три дня длилось строительство, и вот в степи вырос городок, похожий чем-то на большое поле, усеянное копенками сена. Люди перебрались в хижины и затихли. Но ненадолго. Пала новая беда — иссяк колодец. Верно говорили старики: «Одним источником не оросишь всю степь». Опять стоны и слезы. Жажда страшнее голода. Джизакцы стали молить всевышнего о дожде. Но какой дождь летом! Небо даже облачком не затуманивалось — синее, ясное, с огненным солнцем в зените.
Старцы собрались на совет. Все трудные вопросы в степи решали седобородые. От них ожидали избавления от всех напастей и бед. И старики постановили: вырыть новый колодец. Мужчины взялись за кетмени. Вместо одного вырыли два глубоких колодца. И когда наверх подняли первое ведро с водой, вся степь загудела от тысяч восторженных голосов.
— Вода! Вода! Слава всевышнему! Даже свои заслуги, свою решимость мусульмане адресовали богу, хотя все подтверждало полное равнодушие неба к нашим страданиям. Ни одного чуда не произошло в степи, пока там жили джизакцы, ни одной слезы не обронили ангелы, летавшие в синеве, как огромные аисты, ни одного зерна не протянули святые голодным.
А вот люди оказались сострадательнее. В один из дней, когда зерно до последнего зернышка перекочевало с поля в наши желудки и новый страх, страх перед голодом, охватил всех, из глубины степи к камышовому городку потянулся караван верблюдов. Мы увидели его утром. Настороженно и удивленно смотрели джизакцы на таинственных пришельцев. Что несет им этот караван?
Гости, а может и не гости, приблизились к старому колодцу и здесь остановились. Это были казахи кочевники. Самый старый из них слез с лошади и жестким, как у всех степняков, голосом произнес:
— Ассалам валейкум! Мир вам!
Джизакцы радостно зашумели и обступили пришельцев. Первые гости показались им вестниками добра — ведь никто за время изгнания даже не приблизился к табору, никто не одарил обездоленных теплым словом. А тут и слово и улыбки.
Старик казах обнял такого же старика джизакца и сказал:
— Мы из племени Босимбек… Слух, который разносится по степи, подобно ветру, и доходит даже до дальних аулов, поведал нам о вашем горе. Кто лучше казаха знает, что такое голод и что такое жажда? На новом месте человеку всегда трудно, поэтому примите от нашего племени немного зерна и мяса…
С этими словами старик отвязал повод лошади, которая шла за караваном, и передал своим спутникам. Тут же животное зарезали и стали делить между джизакцами. Одновременно из мешков рассыпали зерно по тюбетейкам и платкам.
Трудно рассказать, какими словами и поклонами отвечали джизакцы на щедрость степняков. Все вокруг огласилось радостными возгласами, женщины плакали от счастья, дети плясали. И, конечно, каждый торопился разжечь очаг и поставить на него котел. Давно джизакцы не ели шурпы, да еще с мясом.
Я вертелся около каравана, разглядывая верблюдов, увешанных по казахскому обычаю цветными лентами и бусами. Погонщики ушли в один из самых больших камышовых шалашей, чтобы отдохнуть с дороги и поговорить с нашими отцами о судьбе человеческой, о несчастье, которое постигло джизакцев. Не знаю, что решили старики, видимо, дело ограничилось соболезнованием. Но и слово участия тоже было дорого изгнанникам. Во всяком случае, когда беседа окончилась и казахи вышли из шалаша, их провожал весь табор. Люди обнимали дорогих гостей, помогали им взобраться на верблюдов и лошадей, долго шли за караваном, произнося добрые напутствия, махая руками и кланяясь. Я бежал рядом с лошадью старика. Мне было интересно смотреть, как он правит своим конем, как, покачиваясь в седле, бормочет что-то и иногда хмурит брови. До самых камышей так бежал я, выполняя неосознанный долг гостеприимства, прощаясь с людьми, что подарили нам хлеб и мясо.
Здесь, у камышей, мы расстались. Караван потянулся в бескрайнюю степь, за холмы и заросли тростника а я вернулся в табор.
Дара казахов хватило ненадолго. Снова по степи забродили джизакцы в поисках пшеничных стеблей и съедобных корений. Какими-то неведомыми путями отчаянные джигиты добывали кукурузу и даже рис. Говорили, будто ночами они, тайком от казачьих разъездов, пробирались в дальные аулы и кишлаки и там выпрашивали или выменивали на вещи зерно. На джизакцев нельзя было смотреть без сострадания. Они похудели, потемнели, прокоптились, кажется, до самых костей. Ветер и солнце иссушили кожу, и она шелушилась, собиралась морщинами. Губы мои, например, потрескались и кровоточили. Во рту вечный скрежет песка, на глазах красная опухоль от того же песка и ветра. И ко всему этому — вздутые голодные животы. Мы, словно, волчата, рыскаем всюду — не встретится ли где зернышко или корешок. Нора суслика — находка. Целой ватагой штурмуем ее, пытаясь вызволить несчастного, насмерть перепуганного зверька.
И все же, несмотря на голод, на почти дикие условия существования, жизнь продолжалась. Однажды ночью мы проснулись от крика младенца — в степи родился новый человек, сын не то гончара, не то кожевника. Но чаше люди просыпались от воплей — кто-то покидал этот мир, мир страданий и унижения. За холмом вырастали одна за другой могилы. Муллам не убавлялось работы, и в степи они собирали медяки и гривенники, горсти зерна, щепотки соли. Горе всегда усиливает веру в чудо. Игрались и свадьбы — роднились шалаш с шалашом, табор с табором. Все обряды при этом соблюдались: по степным «махаллям» проводили жениха и невесту, пели песни, гремела дойра, заливался сурнай. Но вот пиршества не было. Все обходилось касой чистой колодезной воды.
Дочь старшей сестры вышла замуж тоже в степи. Помню Норанбуви, так звали ее, горько плакала перед свадьбой, и не потому, что не любила жениха или не хотела покидать отчий дом, — ей было обидно терять радость которую несет с собой праздничное торжество. Ведь голодным людям не до веселья, а весь дастархан состоял из блюда с жареной пшеницей и пиал, наполненных водой.
Жизнь продолжалась, но она становилась все невыносимее. Впереди осень, потом зима с морозами и метелями, а джизакцы защищены лишь камышом. Все чаще и чаще раздавались голоса отчаяния:
— Лучше смерть скорая, чем муки бесконечного голода.
Молитвы не помогали. Никто на небе и на земле не внимал жалобам джизакцев. Слезы — а их было пролито море — высыхали, чтобы снова оросить глаза наших матерей.
Старики разуверились в могуществе мулл, а может быть, и не разуверились, а просто поняли, что под лежачий камень вода не течет. Как-то они собрались в шалаше и стали думать — кому адресовать мольбу о спасении изгнанных. Поскольку джизакцев охраняли солдаты, их командиру и направили свою просьбу и свои требования. Помню, послов — самых старых и самых мудрых джизакцев — посадили на лошадей проводили за холмы. Провожали мужчины, и было их много — чуть ли не все, кто жил табором у старого и новых колодцев. Седобородые восседали на конях, одетые в светлые халаты, предназначенные для торжественных случаев, головы венчали большие белоснежные чалмы. И послы и провожающие молчали, в глазах стояла тревога — никто не знал, чем кончится эта поездка. Вернутся ли старики?
Весь день табор ждал возвращения послов. Люди выходили на ровное место, откуда была хорошо видна даль, и смотрели в степь. Старики приехали перед закатом солнца. Джизакцы обступили своих посланцев и забросали их вопросами. По лицам стариков можно было догадаться, что привезли они добрые вести. Оказывается, их гостеприимно принял командир охраны и пообещал передать просьбу уездному начальнику.
— Теперь все во власти бога. Будем терпеливы и благоразумны, — сказал самый старый из послов.
И вот джизакцы, набравшись терпения, принялись ждать решения своей судьбы. Во время утреннего намаза, и в полдень, и вечером раздавались молитвы обращенные к аллаху. Джизакцы просили милости у всевышнего.
Первое время мольба была горячей. Люди считали, что от силы слова, от обилия слез зависит их счастье. Мне матушка постоянно напоминала о небе:
— Молись, дитя мое… Молись!
Матушка, да и остальные джизакцы, не ведали об истинной силе, творящей чудо. Вся Россия была охвачена волнениями. Рабочие бастовали в Петрограде, Москве, Баку, Иванове. Положение царских войск на фронте было тяжелым. В деревнях вспыхивали голодные бунты. Назревала революция. Трон Николая покачивался от ударов, которые становились все сильнее и сильнее. Страх вынуждал царя идти на уступки.
Этого не знали загнанные в безводные степи Учтепе джизакцы. И если бы даже узун-кулок — длинное ухо — донес весть о событиях в России, слуги неба легко обратили бы ее в знамение бога, в проявление воли всевышнего. Никто из них не хотел связывать восстание в Джизаке с волнением против самодержавия в России. Веротолкователи изображали его как священный бунт мусульман. Поэтому и спасение искали у пророка, к нему обращались за содействием. И когда наступил час, переменивший судьбу изгнанников, священнослужители призвали джизакцев воздать хвалу и благодарность аллаху. До истины не додумались или вернее не хотели додумываться. Она была им не нужна, не выгодна, мешала. До камышовых хижин Учтепе она не дошла.
Не ведал о ней и я, конечно. Мир передо мной расстилался лишь до холмов, а что за ними, мы, мальчишки, не знали. И вот из-за этих холмов, подобно птице или весеннему ветру, прилетела весть.
Как обычно, мы собирали в степи пшеничные колосья и забрели далеко-далеко. Камышовое селение наше исчезло с глаз, и только по змейкам дыма угадывалось в желтом мареве. Был полдень, солнце, как всегда, пылало во всю свою силу, и наши головы и пятки хорошо его чувствовали. Занятые делом мы редко поднимали глаза, поэтому когда Акил сказал: «Кажется, кто-то скачет вдали», я не сразу разогнул спину и не сразу глянул в сторону холмов. Лишь после нового возгласа: «Верно, скачет», я выпрямился и посмотрел.
В самом деле, со стороны Джизака приближался всадник. Приближался довольно быстро. Над ним вилось легкое облако пыли, и оно все росло и росло. Даже издали было видно, как поднимается рука человека, вооруженная камчой, и как резко падает: всадник нахлестывал коня.
Почему-то мы напугались и заторопились домой. Подобрали колосья, уложили их в растянутые подолы рубах, побежали что было духу к табору. Я говорил, что в тот день мы забрались очень далеко и, конечно, не могли быстро одолеть такое расстояние. Всадник догнал нас еще в степи, у холмов.
— Эй, вы, голопятые, куда спешите? — окликнул он нас и сдержал своего скакуна, который был весь в пене и натужно дышал.
— Домой! — ответили мы испуганно.
— А что это у вас в подолах?
Мы показали колосья пшеницы и объяснили, что собираем их в степи. Всадник удивился и посмотрел внимательно на сбитые в охапки верхушки стеблей.
— И что же будете с ними делать?
— Жарить и есть…
Он был наивный человек, этот всадник, не верил, видно, что можно питаться жареным зерном. Или никогда не пробовал его. Но говорил он искренне, и голос его звучал ласково.
— И это вся ваша еда?
— Вся…
— Не густо, — покачал головой всадник. — А я хотел потребовать с вас награду за радостную весть.
Усы его раздвинулись в веселой улыбке, и глаза лукаво сощурились.
Мы дружно вцепились в незнакомца:
— Какую весть, дяденька?
— Какую! Дайте хоть колос, — сказал всадник.
Я и Акил протянули ему по целой горсти колючих колосков. Предчувствуя что-то необыкновенное, мы готовы были все собранное в степи бросить ему в руки.
Взамен получили одно лишь слово. Какое слово!
— Свобода!
Трудно передать, как мы его приняли. Вначале онемели от счастья. Смотрели на всадника широко распахнутыми глазами, в которых было и изумление, и восторг, и благодарность. А потом заорали, будто сумасшедшие:
— Ур-ра!!! Свобода! Свобода!
Всадник кивал головой, подтверждая сказанное, и тоже готов был, кажется, кричать вместе с нами. Он улыбался во весь рот, обнажая ряд белых, веселых зубов.
— Изгнание отменено, — еще успел он сказать нам, перед тем как хлестнуть коня и снова поскакать. — Возвращайтесь домой!
Вот оно, выражение свободы, — возвращайтесь домой! Что еще может означать это слово. Ничего. Да нам и ничего больше не нужно. Домой! В родной Джизак!
И мы бежали с Акилом по степи и орали до хрипоты, до звона в ушах:
— Домой! Домой!
А в таборе уже все поднялось. Толпа окружила всадника и смеялась и плакала. Под ноги коню бросали самое дорогое, самое необходимое — кто чапан, прямо сняч его с плеча, кто бельбаг, распоясавшись, кто шапку или тюбетейку. Женщины выносили сюзане и курпачи. За такую радостную весть ничего было не жалко. Гора подарков росла, и скоро всадника не стало видно под этими приношениями. Он прижимал руку к сердцу, кланялся и шептал:
— Да будет ваше возвращение счастливым!.. Мир и благословение Джизаку…
Снявшие чапан или бельбаг и одарившие гонца обнимали детей, подбрасывали их, целовали. Брат кидался на шею брату, сосед — соседу. Никогда я не видел такого удивительного проявления радости — радости, которая охватила всех. И где все это происходило? В степи. Голой степи, сожженной солнцем, иссушенной ветрами.
Через час, а может и раньше, табор снялся с места и потек по равнине в сторону Джизака. Нагруженные скарбом, с детьми на руках люди шли дорогой, которая была полита недавно их слезами. Теперь она казалась им благословенной. Они спешили, не обращая внимания на жестоко палящее солнце, на жажду, что с первых шагов уже поселилась в них и начала донимать. Но что солнце, что жажда? Впереди Джизак. Родной Джизак, и путь к нему открыт…
Я иду вместе со всеми. Иду домой. Для меня нет ничего дороже и светлее, чем наш сад и двор, где прошли радостные дни детства, где все мило сердцу. И перец глазами стоят тихие деревья, пылает огонь очага, дремлет вода в хаузе…
Все, все как прежде…
Не могу, не хочу думать, что там пыль и пепел! А там — пепел… Только пепел.