Есть слова, которые произносят, только прикрыв калитку, да еще подперев ее бревном. И произносят в темноте ночи. Такие слова принесла в наш дом тетушка Марьям.

— Беда, беда, милые мои, — сказала она по-русски. И хотя никто из нас не знал русского языка, все хорошо поняли ночную гостью.

Почему поняли? Да потому, что в тот вечер все думали лишь о несчастье, что вот-вот падет на джизакцев. Его ждали, к нему готовились. И торопливый стук в калитку, и тревожное лицо женщины, и ее печальный шепот красноречивее слов подтверждали существование опасности — несчастье близко! Оно за порогом.

А почему тетушка Марьям говорила по-русски? Тут тоже есть объяснение. Она была русской, эта тетушка Марьям, и звалась по-настоящему Марией. Это мы перекрестили ее в Марьям, в привычное для узбекского уха имя. Позже я узнал, что, кроме имени, у тетушки Марьям было еще и отчество и произносилось оно так — Александровна. Целиком — Мария Александровна. По-нашему же, Мария дочь Александра, так же, как я — Назиркул сын Сафара.

Самое непонятное во всем сказанном мною — как тетушка Марьям попала в наш дом? И зачем попала?

О, это целая история!

Мой брат Мансур работал учеником в кузнице дяди. Не знаю, старательным он был учеником или нет, но каждый вечер жаловался отцу:

— Весь день махать кувалдой и получать за это одну лепешку — есть ли работа неблагодарнее!

Отец и матушка на эти жалобы обычно отвечали:

— Хлеб ученика всегда горек, но когда руки твои станут крепкими, лепешка покажется слаще и сытнее. Ремесло даст тебе не только хлеб, но и масло.

Однако брат мой не попытался вникнуть в суть этой мудрости. Он бросил кузницу и перешел в медницкую, к мастеру Азизу. Джизак славился двумя медниками — уста Шайманом и уста Азизом. И если старого Шаймана называли первым в числе волшебников медницкого искусства, то Азиз был вторым. На его черном от жара и копоти лице всегда жила улыбка, а губы роняли душевные слова. Умел уста Азиз во всем находить светлое и радостное, конечно, это не спасло его от печали расставания с миром, но говорили, что и на смертном одре в последнюю минуту медник улыбнулся.

Вот к такому доброму человеку и пошел в ученики мой старший брат Мансур. Видимо, характером они сошлись, потому что теперь, возвращаясь домой, брат больше не жаловался на тяжесть молота и на ущербность хозяйской лепешки. Через год из рук Мансура стали выходить поблескивающие в лучах солнца кумганы и половники, не говоря уже о всяких немудреных хозяйственных мелочах, так необходимых в каждом доме.

— Слава богу, Мансур наш узнал вкус хлеба, приобретенного собственным трудом. Он может прокормить не только себя, но и семью, — сказала как-то отцу матушка. — Не пора ли подыскать сыну невесту.

— Погоди, ташкентская, — ответил отец. — Хлеб — это еще не все. Пусть почувствует, где у человека правая, а где левая рука, и превратится из ученика в мастера.

Мне казалось, что Мансур давно уже мастер. Он ловко действовал паяльником и из старой, вовсе никудышной вещи мог сделать почти новую. На моих глазах дырявый, позеленевший от времени и почерневший от копоти кумган превращался в сказочный сосуд, поблескивающий на солнце золотом — чистая медь так похожа на золото!

Возвращаясь из школы в свою махаллю, я часто заглядывал к брату. Мне доставляло удовольствие смотреть, как он чародействует у горна, как умело двигаются его руки. Мансур обычно просил меня раздувать мех, что я делал весьма охотно. Рядом все было нагляднее и понятнее, да и огонь согревал — в холодное время в Джизаке трудно отыскать тепло.

Однажды в конце дня я по обыкновению зашел к брату, чтобы посидеть у горна до закрытия базара, а потом вместе отправиться домой. Но Мансур уже закрывал мастерскую.

— Пойдем к мингбаши, — сказал он. — Надо отнести эти ведра.

На пороге стояла целая компания белых, сверкающих цинковыми боками ведер. Мне Мансур дал два ведра, остальные нацепил себе на руки. Так, гремя железом, мы зашагали на край базара, к канцелярии тысячника. Ведра гремели глухо и сердито, как будто понимали, что их несут не куда-нибудь, не к простому мыловару или кожевнику, а в канцелярию мингбаши, к самому правителю Джизака. Честно говоря, я тоже испытывал некоторую гордость и робость — не так-то часто приходится мальчишкам переступать порог канцелярии его превосходительства мингбаши и не просто переступать порог, а с сознанием своего права на это: ведь я был братом мастера, изготовившего такие красивые и такие необходимые для управления городом вещи, как цинковые ведра. Господин мингбаши их ждет не дождется.

Увы, мингбаши я не увидел. Он не снизошел до того, чтобы принимать ведра. Во дворе канцелярии нас встретил писарь — русский мужчина лет пятидесяти. По-узбекски он говорил плохо, настолько плохо, что мы с братом ничего ровным счетом не поняли, лишь по жестам писаря догадались — нам надо стоять на месте и ждать, когда вынесут деньги. Прежде чем удалиться, писарь старательно просмотрел ведра на свет — нет ли дырок, проверил пайку швов и прочность дужки.

Мы приготовились к долгой и утомительной процедуре вытягивания денег у писаря. Оказывается, сделать ведра и сдать их заказчику не так уж сложно, сложно получить вознаграждение за свой труд. Можно стоять час и два, а то и полдня, пока о тебе не вспомнят и не вынесут несколько серебряных монет. Будь лето или даже осень, такое ожидание мне лично доставило бы удовольствие — стой или присядь на корточки и смотри, как пробегают полицейские и как кричит на них эллик-баши — во дворе помещался и полицейский участок. Однако была зима, точнее, начало зимы, и холодный ветер довольно бесцеремонно хозяйничал в дырах наших халатов. Головам и рукам доставалось изрядно, не говоря уже о ногах, ничем не прикрытых, если не считать коротконосых кавуш. Переминаясь и поеживаясь, мы стояли так и ждали возвращения писаря.

Не знаю, долго ли бы мы так продержались? Но, на наше счастье, отворилась дверь, не из канцелярии, нет, и не из полицейского участка, а из небольшой пристройки, что ютилась рядом с воротами, и из нее выглянула женщина, уже немолодая, с негустой сединой в волосах, и поманила кого-то пальцем. Именно кого-то. Мы с братом не могли предполагать, что жест этот адресован нам, и продолжали приплясывать на холоде — холод, увы, от присутствия старушки нисколько не уменьшился. Тогда она перешагнула порог и еще старательнее помахала рукой.

— Эта женщина, кажется, смотрит на нас, — сказал брат. — Не подойти ли нам к ней?

— Конечно, подойти, — согласился я и согласился не ради удовлетворения любопытства брата, а ради того, чтобы сдвинуться с места и отогреть немного озябшие ноги.

Старушка принесла нам удачу. Едва мы сделали попытку приблизиться к ней, как отворилась дверь канцелярии, вышел писарь и вручил Мансуру деньги. Засунув серебро в бельбаг — поясной платок, брат решительно шагнул к пристройке, на пороге которой все еще стояла женщина. Она распахнула дверь настежь и жестом пригласила войти. Не знаю, как брат, но я охотно принял это приглашение — из комнаты доносилось хоть и невеликое, но все же тепло. Мы сняли кавуши и ступили босыми ногами на коврик, цветастый, мягкий, сотканный из множества лоскутков.

Комнатка была чистенькая и беленькая, но уж слишком маленькая. Кажется, сделай шаг-другой и упрешься в противоположную стену. Потолок свисал прямо на голову. Крошечное оконце, занавешенное марлевыми квадратами, глядело во двор канцелярии. Через него-то женщина и увидела нас — занавеска была чуточку отдернута. В углу стояла железная кровать, покрытая серым одеялом, поверх которого, у изголовья, лежала подушка. Подушку венчала накидка из кружев или какой-то узорчатой ткани, почти прозрачной. Такая же ткань выглядывала ровным ободком из-под одеяла. У оконца ютился небольшой столик под светлой клетчатой скатертью и на нем вазочка, не то для сахара, не то для конфет. Но ни сахара, ни конфет в ней не было.

Обстановка удивила меня, и я с самым откровенным интересом разглядывал ее. Мы дома жили на полу — сидели, спали на паласах, под сандалом. Здесь, у русской женщины, каждая вещь была поднята на ноги и довольно длинные: стул, например, и особенно стол имели высокие, как у козы или коровы, ноги. Кровать тоже высилась на подставках. Но самым необычным была белизна, режущая глаз. Все белое, даже шкафчик, пристроившийся в самом углу комнатки. Шкафчик этот занимал меня больше всего. За его стеклянной дверцей поблескивали какие-то бутылочки, баночки, стаканчики. И от них, именно от них, исходил незнакомый запах, щекочущий нос своей остротой и необычностью. Такого запаха я не встречал еще. Потом я узнал, что это запах лекарств.

Женщина смотрела на брата, и лицо ее становилось почему-то ласково-добрым, словно старушка узнавала кого-то в Мансуре. И на меня она смотрела так же. Не знаю почему, но я ответил улыбкой. Бывает такое между чужими, незнакомыми людьми — глянут друг другу в глаза и улыбнутся. Наверное, в глазах старушки светилось что-то приветливое.

Потом она опустила взгляд на мои ноги — босые, синие от холода — и покачала сокрушенно головой. Ей невдомек было, что босым я хожу всегда и привык к холоду, как привыкают к ветру, жаре, дождю и снегу. Старушке хотелось чем-то помочь нам, но единственное, что она смогла сделать, это предложить нам сесть. Брат поколебался с минуту, потом не совсем уверенно опустился на табуретку, на самый край. Противоположный край занял я. Так, уподобившись двум воробьям, оседлавшим одну ветку, мы замерли, ожидая, что последует далее.

Старушка рассмеялась, но не обидчиво, и мы тоже рассмеялись. Потом она торопливо заговорила. Что она говорила, ни я, ни брат не поняли. Руки ее помогали губам, и не только руки — и глаза, и брови, и даже морщинки на лице, — все двигалось, все силилось что-то передать, объяснить. Я ошибся, сказав, будто мы ничего не поняли. Брат, оказывается, понял. Он поднялся, прошел в угол, осмотрел его, потом поднял глаза к потолку и что-то там выглядел. Ладонями нарисовал круг и повел его от пола вверх. При этом он улыбался, и старушка улыбалась и кивала головой.

— Печка, — сказала она.

— Печка, — повторил брат.

Старушка опять заговорила, но теперь уже спокойно, и руки ее больше не кружили в воздухе. Они лежали на груди, придерживая края большой серой и, наверное, теплой шали, которая укрывала ее худые плечи. Теперь я почувствовал, что в комнате было прохладно, и эта прохлада, не замеченная вначале, подбиралась и ко мне, заставляла поеживаться.

Заказ был принят. Мансур поклонился, давая понять хозяйке, что нам пора уходить. Она порылась в своем белом шкафчике, достала кошелек, долго перебирала в руках монеты, которых, видимо, было слишком мало для платы за будущую печь, и нерешительно протянула брату. Мансур отстранился.

— Потом, — сказал он. — Сейчас не возьму…

Кроме слов, рукой выразил свой отказ и тем смутил старушку.

Она недоуменно покачала головой.

— Потом, — повторил брат. — Твоя якши мамашка…

Из этого старушка должна была понять, что ее считают хорошим человеком и верят ей.

Перед дверью она остановила нас и, показав пальцем на брата, произнесла:

— Как тебя звать, сынок?

На этот раз мы действительно не поняли ничего. Но, как говорится, птица слышит песню подружки, даже когда та молчит, поэтому брат уловил смысл вопроса, хотя и не знал, как ответить. Хозяйка помогла ему. Показала на себя и сказала:

— Мария… Мария Александровна.

— А?! — догадался брат. — Мансур… Я — Мансур.

— Спасибо, Мансур, — улыбнулась старушка и похлопала брата по плечу.

Мы должны были идти домой. Куда еще может направиться человек после трудового дня, проголодавшийся и перемерзший. Но брат потащил меня снова на базар, в медницкую, что, прямо скажу, не доставило мне никакого удовольствия. Однако брат есть брат, к тому же старший. Пришлось подчиниться.

— Холодно старушке, — пояснил он, отворяя дверь мастерской. — Надо посмотреть, хватит ли железа на печь и трубы.

Смотрел он долго. Я думаю, это была хитрость. Разве измеряют железо с помощью ножниц и молотка? А именно ножницами Мансур орудовал, пока я, прижавшись к остывшему горну, смотрел, как соседи, закрывали свои мастерские и почти бегом покидали холодный базар.

— Эй, Мансур! — говорили некоторые, заглядывая по пути в медницкую. — Уж не приглянул ли ты невесту и не готовишь ли дорогой калым… Или разбогатеть решил смолоду…

Брат не отвечал — невесты у него не было, это я знал точно. А вот насчет богатства следовало задуматься. Мы только что сдали шесть ведер мингбаши и получили плату. Зачем же опять спешит мой брат? Или хочет за день переделать всю работу, которая есть в Джизаке, и собрать все деньги, припрятанные у заказчиков?

Наивный, я не подозревал истинных чувств Мансура. За эту работу он не взял со старушки ни таньга, лишь вернул стоимость железа. Ну, об этом стало известно потом. Пока же я, замерзший, изголодавшийся, судил брата самым безжалостным судом и называл мысленно последним скрягой Джизака.

Домой мы вернулись поздно, и когда матушка спросила о причине задержки, брат мой, вместо того чтобы свалить все на писаря, вынудившего нас ждать расчета, стал рассказывать о тетушке Марии и ее печке. Самое странное было в том, что матушка не поругала брата, напротив, повздыхала вместе с ним и в заключение произнесла:

— Пусть хоть тепло скрасит одиночество несчастной женщины.

Вот так случайно и незаметно вошла в наш дом тетушка Марьям. Вошла и стала близким человеком. Вы удивитесь! Из чего это видно, что она вошла в наш дом. Э, вы не знаете, что произошло вслед за историей с железной печкой. Брат, взявший на себя заботу о старушке, сказал матери:

— А не пригласить ли нам бедную женщину в гости. Ведь, кроме мингбаши и полицейских, она никого не видит из своей комнаты…

Легко догадаться, что матушка тотчас откликнулась на слова Мансура, и в следующий четверг в наш дом пришли гости — тетушка Марьям и уста Азиз. Почему уста Азиз? Да потому, что он умел говорить по-русски, и еще потому что был душевным и общительным человеком и без него вечер был бы не теплым осенним вечером, а холодной зимней ночью.

Так это был теплый осенний вечер, хотя на дворе и гулял холодный ветер. На сердце каждого светлел добрый огонек. Всем было хорошо у сандала. Я сидел рядом с матушкой и смотрел на гостей. Особенно на мастера Азиза, который выполнял роль переводчика, превращая незнакомые слова тетушки Марьям в ясные и понятные всем. С его помощью мы узнали, как эта русская женщина попала в Джизак. Оказывается, дорога к нам не проста и полна горестей и слез. Тетушка Марьям потеряла сына — не просто потеряла, он не умер, полиция арестовала его и сослала в Туркестан. За любимым сыном поехала мать, чтобы поддержать его в изгнании, быть рядом, сберечь от невзгод. Но сына своего Мария Александровна не нашла. Его снова судили, уже в Туркестане, за участие в антивоенной демонстрации и упрятали в самаркандскую тюрьму. Жить в большом городе матери политического преступника не разрешили, и вот она оказалась в Джизаке. В старом Джизаке под надзором полиции. Власти решили, что здесь она, не зная местного языка, не сможет общаться с населением и, следовательно, распространять антиправительственные идеи. Работала Мария Александровна медицинской сестрой в больнице и каждую неделю регистрировалась в полицейском участке. Благо участок находился тут же во дворе.

Я мало что понял в этой сложной человеческой истории. Да и тетушку Марьям не понимал. Она была не похожей на других женщин. Глаза ее, очень синие и добрые, светились какой-то решимостью, каким-то негасимым огнем, таким неестественным для старой женщины. И в то же время в них постоянно жила скорбь. Скорбь эта чувствовалась и в ее словах, в голосе, хотя он и звучал мягко и ласково. Я подумал тогда, что тетушка Марьям очень любит своего сына, если поехала так далеко. Одно меня озадачивало — зачем люди так мучаются, нельзя ли попросить царя освободить парня и вернуться вместе в Петроград и жить спокойно. Вопроса такого я не задал, но он донимал меня.

Не скажу, что сердце мое сразу потянулось к доброй старушке. Я любил людей веселых, улыбчивых, таких, как уста Азиз. Не понимал еще, в чем красота человека. Но все сказанное ею запомнил. Надолго запомнил. А вот остальные как-то сразу приняли Марию Александровну. И прежде всего моя матушка. Она весь вечер не спускала с нее глаз и каждое слово гостьи выслушивала с волнением. Кивала головой сочувственно и вздыхала. Матушке была понятна судьба этой бедной женщины.

В тот вечер тетушка Марьям была лишь гостьей нашего дома, доброй гостьей, и никто не знал, что простое знакомство перерастет в дружбу и даже своеобразное родство и что судьба джизакцев станет судьбой этой одинокой русской женщины.

Минуло немного времени, и мать назвала тетушку Марьям своей сестрой. И произошло это следующим образом.

В ту зиму мать моя захворала. Холодный ветер, что метался по Джизаку и настигал каждого, лишенного теплого халата, ожег и матушку своим ледяным дыханием. Сгорая от жара и неистово кашляя, она слегла. Трудно было свалить с ног неутомимую Рахат, это знали все. Да и я впервые увидел мать, беспомощно лежавшую в постели. Глаза ее сверкали болезненным блеском, и он пугал меня.

Когда человек заболевает, значит, в него вселились злые духи, так говорили в Джизаке. Так говорила матушка. Поэтому она послала мою старшую сестру Хамри к знахарке Навватбахши, известной в округе изгонительнице всякой нечисти из человеческого тела.

— Навватбахши можно верить, можно не верить, — поддержали решение матушки соседки, — но оттого, что пригласишь ее, ничего не убавится в доме, кроме овцы или козы.

Овцы у нас не было, не было и козы. Однако коза стоила дешевле, и матушка, вынув из своего старого сундука несколько таньга, сбереженных на черный день, велела Хамри купить у соседей козочку. Козочка предназначалась духам в качестве жертвы.

Изгнание духов — событие. Все соседки и не соседки стеклись в наш дом. Не знаю, зрелище ли привлекало женщин, или коза, наверное коза, сваренная в коротком бульоне. Ее полагалось раздавать по кусочку всем присутствовавшим. Народу, во всяком случае, оказалось много. Когда приехала на своем черном осле Навватбахши, дом был полон. Знахарка, едва переступив порог, велела заколоть козу и положить ее в котел, а потом уже направилась к больной. Она не посмотрела на матушку, метавшуюся в жару, а распорядилась зажечь светильники. Огни расположили на белой бязи кольцом, в центре оказалась матушка. Таким же кольцом сели старухи, явившиеся вместе со знахаркой. Грохнул бубен. В такт ударов старухи опускали руки на тело матушки и так тяжело, что она каждый раз откликалась стоном. Избивая больную, старухи будто бы изгоняли из ее тела духов. Навватбахши в это время производила какие-то таинственные движения руками, закатывала глаза к небу и шептала никому не понятные слова.

Так продолжалось минут тридцать-сорок. После этого Навватбахши поинтересовалась, как варится коза и не слышно ли запаха готового мяса. Поскольку коза была молодой, то спела на огне быстро, и аромат мяса разносился по двору. Сделав еще несколько движений под бубен, знахарка прекратила церемонию, заявив, что духи, кажется, уже покинули бедную Рахат и теперь надо поскорее приобщиться к жертве, то есть к козе, сваренной в коротком бульоне.

Собственноручно Навватбахши разделила козу на части. Спину и ляжки положила в таз, привезенный ею, и накрыла холстом — это был куш самой знахарки; голову, ноги, ребра раздала своим голодным старухам, остальное досталось присутствовавшим на церемония соседкам. Я лично не удостоился даже косточки, хотя именно мою бедную матушку били нещадно старухи и именно наши таньга пошли на покупку несчастной козы…

Матушка не поправлялась. Да и с чего было поправиться? Кулаки старух не такое целебное средство, как казалось Навватбахши. Думаю, что если бы матушка съела ту долю козы, которую увезла знахарка на своем черном ишаке, то у нее хотя бы сил прибавилось в борьбе с недугом. А теперь она вовсе ослабла, стала задыхаться и хрипеть. Надо полагать, духи не покинули ее тела, наоборот, они почувствовали себя в нем хозяевами.

Соседи горестно качали головами, сестры плакали — они уже прощались с матушкой. Вот тут-то и появилась тетушка Марьям. Привел ее брат Мансур. Помню, она вбежала в наш дом встревоженная до крайности. И первые слова ее были:

— Ах, боже, боже!

А когда выслушала матушку, то сокрушенно покачала головой и погрозила пальцем Мансуру — это надо было понимать как укор. Брат слишком поздно обратился за помощью.

Я не знал силы медицины, она просто не существовала для меня, джизакского мальчика. Таинства Навватбахши были впечатляющими, они выходили за рамки реального и потому заставляли трепетать благоговейно каждого, кто видел ее священнодействия. К появлению же тетушки Марьям я отнесся как к чему-то обычному и был разочарован, увидев в ее руках маленький чемоданчик из фанеры, пахнувший лекарствами. Чемоданчик не таил в себе ничего необыкновенного — бутылочки, скляночки, трубочки. Все это скромно пристроилось на полу и время от времени бралось в руки. Ни бубна, ни светильников, ни загадочного шепота.

Тетушка Марьям провела у нас почти всю ночь. Ушла перед рассветом, а утром вернулась с пожилым человеком, украшенным небольшой седой бородкой. Фамилия его была Самецкий. Родители мои знали этого человека и обрадовались, когда он переступил порог дома. Самецкий являлся врачом городской больницы. В доме запахло еще сильнее лекарствами. И хотя я не любил противный их запах, пришлось дышать им, и дышать не один день. Что ж, это не такая уж большая плата за счастье видеть матушку здоровой. На другой день она почувствовала себя лучше, а через неделю вообще встала с постели.

Отец сказал тогда:

— Оказывается, для спасения человека вовсе не нужна коза. Нужна наука, или, как ее называют, — медицина…

Матушка не приняла в расчет слов отца о медицине. Она в своем спасении увидела только доброту человеческого сердца.

— Э-э, что там наука ваша, — махнула она рукой. — Если бы не Марьям, Рахат давно бы лежала в земле. Жизнью обязана я сестре своей…

С того дня тетушка Марьям считалась нашей родственницей — сестрой матери. Наш дом был всегда открыт для нее, и ее дом — для нас. Ни один семейный праздник не обходился без Марии Александровны. И не только праздник. Бывало, сварит матушка плов и сейчас же зовет Мансура:

— Ну-ка, сынок, снеси эту касу тете Марьям, пусть отведает горячего плова.

Со свежими лепешками обычно бегал я. Прямо из тандыра в платок — и в канцелярию. Руки по дороге жжет от горячего, но терпишь. Зато Мария Александровна останется довольна. Принимая гостинец, она, конечно, немного пожурит меня. Скажет:

— Ну, зачем… Ну, зачем! — А потом улыбнется и погладит меня по голове: — Вот ведь как бывает… Не гадала, не чуяла, что обрету близких вдали от России. Как мне отблагодарить вас?

Эти слова Марьям-ana повторяла часто, уста Азиз перевел их нам. Я помнил эти слова и когда слышал их, то улыбался. Для меня они стали понятными.

Мне хотелось сделать своей тете что-нибудь приятное. Самому сделать. Мысль эта вынашивалась долго, но жизнь мальчишки и его дела так далеки от жизни взрослых, что никак не найдешь желаемого. Но вот однажды…

Впрочем, об этом надо рассказать подробнее. Радость не приходит вдруг, ее отыскиваешь. Я отыскал.

Было это весной. Ранней весной. В такие дни джизакцы обычно собирали в степи шпинат. Женщины делали из него начинку для самсы — пирожков, испеченных в тандыре. За шпинатом посылали нас, мальчишек. Прихватив торбочки, мы шли в степь и там на еще влажной от весенних дождей и недавнего снега земле находили крепкие, сочные стебли шпината.

Не всегда, конечно, поиски завершались успехом. Мной раз ходишь-ходишь по ложбинкам и склонам холмов и, кроме жухлой прошлогодней травы, ничего не увидишь. Так случилось и на этот раз. Посылая меня в степь, матушка предупредила:

— У нас будут гости, без шпината не возвращайся.

Прихватив с собой ребят, я отправился к холмам. День выдался солнечный. Теплый, весенний ветерок подгонял нас, и через какие-нибудь полчаса мы оказались у склонов. Здесь нас, увы, ожидало разочарование. Шпината не было. Вообще ничего не было — голая земля, от которой поднимается вверх, навстречу солнцу, легкий прозрачный пар.

Мы побродили по склонам, поиграли в чехарду, поохотились на сусликов, только-только выбравшихся из своих нор, и решили вернуться домой. Друзьям моим возвращение не сулило ничего неприятного, но матушка предупредила меня о последствиях такого торопливого решения. Поэтому я сказал друзьям:

— Что я отвечу матушке, когда она спросит о шпинате?

— Ответишь, что он находится в пути из царства зимы в царство лета.

— Мой ответ в самсу не вложишь и не испечешь в тандыре.

— Значит, не будет самсы, — засмеялся Акил.

— А будут обыкновенные лепешки, — добавил Сафар-чиканак.

Я рассердился:

— Вам весело, а каково мне? Пойду поищу шпинат.

— Ну и ищи, если ног не жалко…

Мне было жаль ног, но все же я побрел по склону. Упрямство толкало меня на новые поиски, а может, и не одно упрямство — не хотелось представать перед матушкой с пустыми руками. Во всяком случае, я шел и еще внимательнее, чем прежде, оглядывал землю. И тут судьба подарила мне удачу.

На южном скате холма, под самыми лучами солнца я вдруг увидел три крошечных стебелька, сплетенных бледно-зелеными, почти белыми пальцами над нежно-желтой горошинкой. Все это едва поднималось над землей и казалось случайно оброненной кем-то серьгой. Прошла вроде по склону весна и уронила солнечный цветок. Только что уронила — ведь я недавно был на этом месте и ничего не видел. Чудо родилось в какое-то мгновение.

Сердце мое забилось от радости — не каждому удается увидеть первый весенний цветок. Именно первый. Он приносит счастье. Я упал на колени и ножичком вырыл подснежник из земли, вместе с луковкой вырыл, И лишь когда цветок оказался на моих ладонях, я закричал:

— Подснежник!!!

На крик прибежали ребята. Радость всех была настолько велика, что никаким словом нельзя было ее выразить. Акил запрыгал, как ягненок, а Сафар-чиканак стал кувыркаться, на что был великий мастер. Потом все вместе мы хором прокричали:

— Подснежник! Подснежник!

На всю степь разнеслась наша радость, и окажись поблизости кто-нибудь из взрослых, он, безусловно, поспешил бы к нам, чтобы увидеть вестника весны: подснежник приносит счастье.

— Теперь бежим в город и будем показывать людям цветок! — предложил Акил. — Нас одарят подарками.

— Бежим! — согласился я.

— Дай хоть подержать его, — попросил Сафар-чиканак. — Я никогда не держал в руках подснежник, может, он принесет мне счастье. А то учитель все бьет и бьет меня…

Мне не хотелось расставаться с цветком, но просьба друга была такой душевной, что я дал ему подснежник. Подержать, разумеется. И когда он насмотрелся на него и еще поцеловал, цветок вернулся на мою ладонь.

У калитки первого же дома мы запели громко и радостно, как могли:

Сквозь землю сырую пробился, Вестником солнца явился — Подснежник, Подснежник, Мал твой зеленый росток, Но золотом светит глазок — Подснежник, Подснежник! Кто первый глазок приметит, Тот счастие в жизни встретит — Подснежник, Подснежник!

Из калитки выбежали дети и женщины. Самая молодая, что, конечно, мечтала о счастье, высыпала в наши пригоршни сушеного урюка, старуха дала мне лепешку с тмином.

— Пусть будет изобилие, — сказала она, — а все худое пусть сгинет!

Дети пошли за нами. Теперь уже не три голоса, а целый десяток повторял слова песни. Каждая калитка награждала нас добрыми словами и сладостями, и когда я вошел в собственную калитку, бельбаг мой был полон всякой всячины, а рот набит урюком и изюмом. Я уже не пел, только показывал подснежник и улыбался счастливо. Мне казалось, что обладание первым цветком весны уже само по себе предопределяет мое счастливое и беззаботное будущее и ни о чем не следует беспокоиться, кроме как о сбережении цветка. Поэтому я держал его крепко в руке и показывал людям лишь на короткое мгновение, как величайшую драгоценность.

Матушка, конечно, обрадовалась, но не настолько, чтобы забыть о шпинате. Пришлось без улыбки объяснить ей, каково положение в природе и повторить слова Акила насчет долгого пути от зимы к лету. На «нет», говорят, и суда нет. Поэтому матушка, поцеловав меня в лоб и поздравив с удачей, принялась заменять шпинат луком — самса должна была все же появиться на свет.

— У нас гости, — сказала она и посмотрела как-то странно на мой подснежник. — Как ты думаешь, Назиркул, кому, кроме тебя, еще необходимо счастье в жизни?

Этого я не знал. Тогда матушка вздохнула и показала на михманхану, где слышались голоса гостей. Два голоса — уста Азиза и тетушки Марьям. Но матушка, кажется, слышала лишь один голос — своей сестры Марьям. Я понял. И не только понял: сердце мое вспомнило, да-да, вспомнило о желании сделать Марьям Александровне что-нибудь приятное, очень приятное…

Я кивнул матушке и пошел в комнату.

Все почему-то смолкли, когда я остановился на пороге. На лице моем, наверное, было написано величайшее счастье, торжественность была написана. Я запел песенку про подснежник и протянул Марии Александровне цветок. Оказывается, она знала этот цветок. Глаза ее засветились улыбкой, и вся она засветилась. Приняла подснежник. Потом обняла меня и поцеловала. И когда поцеловала, я почувствовал на своей щеке горячую каплю. Тетя Марьям плакала. Почему плакала, не знаю. Наверное, от радости. Ведь это радость получить в подарок цветок весны…

Теперь, рассказав все и объяснив, как русская женщина оказалась в нашем доме, я могу уже не описывать подробностей того тревожного вечера, взволновавшего весь Джизак. Тетушка Марьям вбежала в калитку, и первыми ее словами были слова несчастья:

— Беда, беда, милые мои!

Матушка ввела гостью в комнату, а отец затворил крепко калитку. Затворил и сказал нам:

— Вы взрослые, нужно ли предупреждать вас, что вы не видели тетушку Марьям и не слышали ее слов?

Мы кивнули.

После этого он тоже вошел в комнату. Вошел и захлопнул за собой дверь.

Теперь я понял: действительно нас настигла беда…