Вспоминая Владимира Высоцкого

Сафонов Анатолий Николаевич

Высоцкий Владимир Семенович

ПРОЩАНИЕ

 

 

Марина Влади

БЕДА

Начался фестиваль, незадолго до этого в Москву приехали мои три сестры. Сегодня вечером мы будем ужинать у моей подруги Елочки. Вдова крупного авангардистского актера Абдулова, она живет в прекрасной квартире старого дома в центре… Во второй половине дня — большой официальный прием для участников фестиваля. Все делегации собираются у гостиницы «Москва», оттуда автобусы их повезут к месту праздника. Безумно много народа, но организация отменная, обстановка радостная, мы все знаем друг друга, а встречи людей кино всегда вызывают возбуждение. Ты и я рука в руке подходим к гостинице. Пока несколько минут ждем отправления автобуса, я представляю тебя моим друзьям — французам, итальянцам и даже японцу, с которым несколько лет назад работала в Токио, пытаемся понять друг друга в этом разноязыком говоре. Когда наступает моя очередь, поднимаюсь в автобус, за мной ты. Только села, слышу какие-то крики, поднимаюсь и вижу, как человек, занимающийся проверкой удостоверений, грубо выталкивает тебя. Я бросаюсь вперед, пытаюсь объяснить ситуацию, но взглядом ты останавливаешь меня. Ты бледен: унижение, столь частое в твоей повседневной жизни, сейчас становится невыносимым. Ты не хочешь терять лицо перед удивленными иностранцами. Усталым жестом ты показываешь мне, что все бесполезно. Двери закрываются, автобус уходит. В окно я вижу тебя на тротуаре, маленького раненого человека, напоминающего героев Чарли Чаплина. Ты ударом ноги отбрасываешь в сторону пригласительные билеты, они разлетаются по земле.

Я покидаю прием, как только соображения вежливости позволяют это сделать… Я еду к нашему другу Елочке, мои сестры уже там. Как всегда в Москве, наши друзья уже прослышали о скандале у автобуса. Все пытаются подбодрить меня, приуменьшить значение этой истории. Поскольку ты не едешь, я начинаю думать о худшем. Около часа ночи ты открываешь дверь, делаешь несколько неуверенных шагов в коридоре, из которого видна столовая, и с глупой улыбкой на лице валишься на диван, в стельку пьяный. Между тем праздник возобновляется, все разговаривают, мои сестры, словно зачарованные, вкушают прелесть московских вечеров. Я тоже чувствую себя непринужденно, играет музыка, слышится смех, одни изысканные блюда сменяют другие, бокалы заполняются, не успев освободиться, ты — рядом со мной, с немного напряженной, деланной улыбкой; но я в конце концов думаю, что ты прекрасно играешь, и я веселюсь, пою… Немного спустя, проходя мимо ванной, я слышу стоны; согнувшись в дугу, ты склонился над умывальником, тебя тошнит. То, что я увидела, ужаснуло меня: из твоего горла бьет кровь, оставляя следы повсюду кругом. Как только спазм прекратился, ты, пошатываясь, пытаешься сделать несколько шагов, но мне приходится подхватить тебя…

По совету одного из гостей мы зовем врача, человека светского и некомпетентного (я об этом узнала позже), который предписывает тебе покой и несколько капель успокоительного. Но спазмы возобновляются. Гости расходятся. Мои сестры, полные беспокойства, ждут новостей в гостинице. Я решила остаться здесь с Елочкой, ее сыном Севой и тобой. Кровь уже заполняет тазик, поставленный около кровати.

Ты больше не говоришь, полуоткрытые глаза просят о помощи. Я умоляю вызвать «скорую», у тебя почти исчез пульс, меня охватывает паника. Реакция двух прибывших врачей и медсестры проста и жестока: слишком поздно, слишком много риска, ты нетранспортабелен. Они не желают иметь покойника в машине, это плохо для плана.

По растерянным лицам моих друзей я понимаю, что решение врачей бесповоротно. Тогда я загораживаю им выход, кричу, что, если они сейчас же не повезут тебя в больницу, я устрою международный скандал. Я кричу этим несчастным людям, типичным представителям здешней медицинской системы, плохо оплачиваемым, малоуважаемым, задача которых состоит в том, чтобы выполнить план, а не лечить и выхаживать людей, кричу им слова, которые пугают их.

Они наконец понимают, что умирающий — это Высоцкий, а взлохмаченная и кричащая женщина — французская актриса. После короткого консилиума, ругаясь, они уносят тебя на одеяле… Я сажусь в машину, несмотря на их возражения; силы мне придает мое отчаяние. Вход в московскую клинику Скорой помощи — такой же, как и во всем мире. Три часа утра, в коридоре пахнет эфиром, два или три человека спят на редких скамейках, прислонившись к спинке.

Я прижимаюсь к косяку двери. Суетятся люди в стерильной бледно-зеленой одежде. Поле обзора у меня ограниченно. Я вижу лишь небольшую часть реанимационной, но замечаю движение — значит, они занимаются тобой, не все надежды потеряны. Очень скоро мне пришлось разочароваться. Я поняла, что оживление, которое я приняла за гарантию того, что ты жив, — явление здесь обычное. Несколько часов я стою, прислонившись к двери, друзья принесли мне попить, поесть, сигареты, платок…

Прошел бесконечно длинный день. Пару раз я безуспешно пытаюсь поговорить с одним из врачей, выходившим из комнаты, в которой лежишь ты. Он ничего не хочет говорить, надо ждать. Поздно вечером — а прошло уже шестнадцать часов, как я здесь, один из врачей, невысокий, с живыми глазами и торчащими усами, дает мне знак подойти и следовать за ним. Я прохожу через дверь и оказываюсь в малюсенькой комнате. В углу разорванные одежды в крови, компрессы, пустые ампулы — беспорядок, как на стройке. Справа видна большая комната, она ярко освещена. На передвижных столах лежат обнаженные тела, к которым подсоединены какие-то трубки. Я узнаю тебя, безжизненного, твоя грудь с хрипом поднимается. Игорек, врач небольшого роста, предупреждает меня: «Было трудно, он потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы умер. Теперь надо быть осторожным». Мне рассказывают, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе нельзя пить, что нужен длительный отдых. Другие врачи — трое мужчин и одна женщина — говорят, что очень рады твоему спасению и рады познакомиться со мной, несмотря на то что обстоятельства далеко не веселые. Мне нравятся эти люди, продолжающие бороться за спасение тех, кого еще можно спасти; они смеются, шутят, курят и выпивают по глоточку 90-градусного спирта, занюхивая кусочком черного хлеба, как это принято в России.

Игорек, Вера, Вадим, Иван и Георгий хорошо потрудились. Они останутся верны тебе на протяжении всей твоей жизни, сделают для тебя бескорыстно все от них зависящее. Как в эту ужасную ночь.

ПРОЩАНИЕ

Твое сердце, уставшее от бесконечных эксцессов, перестает биться. Первый раз это случилось 25 июля 1979 года в жаркий душный день в Самарканде во время спектакля (шел «Гамлет») — ты упал прямо на сцене, бездыханный. Укол в сердце вернул тебя к жизни.

Ровно через год, день в день, 25 июля 1980 года встреча со смертью все же состоялась.

23 июля вечером наш последний разговор:

— Все, я с этим покончил, ты еще хочешь видеть меня? У меня билет и виза на двадцать девятое.

— Приезжай, ты же знаешь, что я тебя жду.

— Спасибо, любимая.

Как часто раньше я слышала эти слова, теперь — вот уже очень давно — ты не шепчешь их мне. Я верю им, сейчас я вновь чувствую тебя близким и доверчивым. Два дня я нахожусь во власти радости, готовлю целую программу встречи с тобой, думаю, как ободрить тебя, как развлечь. Привожу в порядок дом, делаю запасы, покупаю цветы, прихорашиваю себя.

В четыре часа утра 25 июля просыпаюсь в поту, зажигаю свет, поднимаюсь и долго смотрю на красный след на моей подушке — я раздавила огромного комара. Как в каком-то беспамятстве, пустыми глазами я гляжу на это цветное пятно. Проходит мгновение, и вдруг я слышу, как звонит телефон, и уже знаю, что услышу не твой голос…

— Володя умер. — Вот и все, всего два слова, коротких, произнесенных запинающимся незнакомым голосом…

Твое тело лежит в комнате с закрытыми окнами. Ты одет в водолазку черного цвета. Зачесанные назад волосы открывают лоб, застыло в напряжении лицо. На груди покоятся твои длинные и белые руки. Только в них и чувствуется мир. Я одна с тобой. Какой-то глухой гнев поднимается в моей груди. Как может навсегда уйти такой большой талант, такая щедрая душа, такая сила? Почему молчит этот могучий голос, который покорял толпу? Как и ты, я не верю в потустороннюю жизнь. Как и ты, я знаю, что все кончается с последним вздохом. Я ненавижу эту неизбежность.

Ночь. Зажигаю нашу ночную лампу. Золотистый свет делает твое лицо спокойным, нежным. Ввожу в комнату знакомого скульптора, который поможет мне снять посмертную маску. Несколько лет я занималась искусством ваяния, умею снимать слепки. Мы работаем молча. Маска будет воспроизведена в бронзе в трех экземплярах. На твоем столе лежит посмертная маска Пушкина…

Пять часов утра, начинается долгая траурная церемония. Приходят поклониться соседи, люди из театра. Незнакомые, узнавшие из слухов о твоей смерти. Москва пуста. Олимпийские игры в разгаре. Мы знаем, что ни пресса, ни радио ничего не сообщили о твоей смерти — лишь четыре строки в вечерней московской газете. Мы покидаем наш дом, пользуясь машиной Скорой помощи с врачами-реаниматорами, которые так часто спасали тебя, и едем в Театр на Таганке, где должна быть официальная церемония. Любимов осуществил последнюю постановку с твоим участием: сцена затянута черным бархатом, юпитеры направлены на гроб, одна из твоих последних фотографий, огромная, черно-белая, на которой ты, скрестив руки, серьезно смотришь в объектив, висит над сценой. В зале звучит траурная музыка. Простые москвичи пришли проститься со своим глашатаем. Тысячи лиц врезались в мою память, все люди несли цветы, скоро сцена покрылась ими, затем густой ковер из цветов лег на пол. В течение нескольких часов шли люди, чтобы склонить голову перед твоим гробом…

Улицы залиты ярким светом. Насколько видит глаз, людская масса, она растянулась на многие километры. В толпе слышен твой голос, сотни людей взяли с собой магнитофоны, звучат их любимые песни в твоем исполнении…

Вернувшись из Москвы после похорон, я нахожу твое последнее письмо. На нем нет даты, но я знаю, что оно было написано до 11 июля 1980 года.

«Мариночка, моя любимая, я погружаюсь в неизвестность. Мне кажется, что скоро сумею найти выход, хотя сейчас я чувствую себя неуверенным и слабым.

Возможно, мне необходима атмосфера, в которой я чувствовал бы себя нужным, полезным, не больным. Больше всего я хочу, чтобы ты мне оставила надежду и чтобы ты не принимала это за разрыв, ты — единственная, благодаря кому я могу вновь встать на ноги. Повторяю, я тебя люблю и не хочу, чтобы тебе было плохо.

В конце концов все встанет на свои места, мы поговорим и будем жить счастливо.

Ты.

В. Высоцкий».

Подпись «Ты» мы часто использовали во время нашей переписки после того, как услышали один очень трогательный индийский рассказ.

В день свадьбы невеста, по существующему обычаю, закрылась в новом доме, построенном для молодоженов. С наступлением ночи муж стучится в дверь. Она спрашивает: «Кто там?» Он отвечает: «Это я». Она не открывает. Так продолжалось несколько дней. Наконец, однажды вечером муж вновь постучался в дверь. Она опять спрашивает: «Кто там?» Он отвечает: «Это ты». Она открывает ему и свою дверь, и свое сердце.

Как и во всех крупных городах мира, в Москве больше не хоронят в центре. Кроме исключительных случаев, отводится место на окраинах, очень далеко.

Именно там власти и хотели похоронить моего мужа. Мы не были согласны. Наши друзья и мы сами считали, что его могила должна быть там, где он родился — в центре города. Поэтому мы решили целой делегацией отправиться к директору Ваганьковского кладбища. Оно находится в нескольких шагах от нашего дома, здесь настоящий сад окружает прекрасную старую церковь. Очень популярный певец Иосиф Кобзон приехал сам по себе. Едва директор кладбища пригласил его в свой кабинет, Кобзон расстегнул свой пиджак. «Нужно место для Высоцкого», — сказал он и показал пачку сторублевок, целое состояние. Друзья поражены, некоторые в жизни не видели наличными такой суммы. Поступок певца нас глубоко тронул. В волнении, со слезами на глазах директор кладбища проговорил:

— Как вы могли подумать, что я возьму деньги… Я плачу вместе с вами. Россия потеряла одного из своих больших поэтов. Я дам вам не какое-нибудь место, я дам лучшее место, на плошади у входа, чтобы люди могли прийти к нему и приветствовать его, как он того заслуживает.

Этот человек даже не подозревал, как он был прав. В течение многих лет нескончаемый поток людей тянется к его могиле. Каждый день к ней ложатся горы цветов…

Давид Боровский, художник-декоратор Театра на Таганке, с которым Володя работал более пятнадцати лет, организовал по моей просьбе выставку макетов надгробного памятника. Я четко представляла, что хочу. Я знала, что в московском геологическом музее есть метеориты, эти кусочки упавших на землю звезд. У меня была договоренность с его директором, что в память о Высоцком мне дадут метеорит, который я сама выберу.

Метеорит, упавший посреди Сибири после миллионов лет скитаний, должен был символизировать на могиле Высоцкого блестящую, страстную и такую короткую жизнь. К сожалению, получилось иначе, но в 1985 году я узнала, что астрономы Крымской обсерватории назвали новый астероид, открытый между орбитами Марса и Юпитера: ВЛАДВЫСОЦКИЙ.

В международный каталог небесных тел он внесен под номером 2374.

Часто, глядя на небо, я улыбаюсь при мысли, что там в бесконечном и разнообразном мире блуждает маленькая светящаяся точка, не знающее покоя небесное тело, навсегда связанное с именем моего мужа.

Это так хорошо.

 

ПОСЛЕДНЕЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Беседа с

Л. Плешаковым

— Ты помнишь, как было написано его последнее стихотворение? «И снизу лед, и сверху — маюсь между…»

— Конечно. Летом 1980 года Володя был у меня. Пришло время возвращаться ему в Москву, а я не могу ехать вместе с ним. Умирала от рака сестра Татьяна. Она долго и тяжело болела, лечилась, врачи, казалось, сделали все, что могли, но жить ей осталось несколько дней. Я должна была находиться рядом. А тут еще мои съемки в кино. В общем, настроение, сам понимаешь, какое.

Кажется, за день до отъезда в Москву Володя увидел на столе яркую рекламную карточку, какие у нас бросают в почтовые ящики, агитируя купить какую-нибудь вещь. Он повертел карточку в руках и начал что-то быстро писать между строк рекламного текста и на полях. Закончив, прочел. Мне стихи очень понравились. Говорю: «Подари мне». — «Нет, — отвечает, — надо чуть-чуть подправить. Пришлю из Москвы телеграфом».

Действительно, кое-что исправил, прислал.

После его похорон я перерыла весь дом в поисках этой рекламной карточки. Знала, он не мог ее выбросить. И нашла. Теперь храню как самую дорогую память о нем.

Строки из этого стихотворения я впервые услышал во время панихиды в Театре на Таганке. «Двенадцать лет я жив, тобой и господом храним…» Это о ней, о Марине. Тогда, в последние минуты прощания с Высоцким, ее было трудно узнать. Всегда неунывающая, уверенная в себе, а тут — убитый горем человек. Бросилась в глаза ранее незаметная седина. Я никогда бы не осмелился вернуть ее к тому тягостному дню, но, раз она сама вспомнила о нем, спросил:

— Прости, Марина, ты ожидала, что столько народа придет проститься с Высоцким?

— Знала, что будет много. Очень много. Но что столько — конечно, не думала. Я помню, когда Париж хоронил Эдит Пиаф, тоже было много людей. Ее у нас очень любили. Но провожать Володю пришло гораздо больше народа, хотя о его похоронах нигде официально не сообщали. Люди узнавали сами. Я так говорю сейчас, когда прошло столько лет, когда позже посмотрела хронику, фотографии и могу взглянуть на все как бы со стороны. А тогда я вообще мало что соображала. Все было как в тумане. В голове стучало одно: Володя умер, Володя умер…

— У нас тут было много всяких разговоров по поводу памятника Высоцкому. Интересно твое мнение.

— На конкурс было представлено много различных проектов. Все было организовано очень демократично, и участие мог принять любой скульптор. Из всего, что демонстрировалось, мне больше всего понравился в виде вросшей в землю глыбы гранита, в которую врезался метеорит, и от него брызги по камню. И выбито лишь одно слово: «ВЫСОЦКИЙ». Ведь и так все знали, кто он, когда родился, когда умер. А если кто-то не знал, значит, такому человеку это и знать не нужно. Это был памятник-символ, лаконичный, но говорил бы он гораздо больше, чем те, где хотели передать портретное сходство. Уверена, каким гениальным ни будь скульптор, он не сможет правильно передать Володю. Высоцкий был очень разным и многогранным человеком. Если кто-то хочет увидеть, каким он был в жизни, может посмотреть кино. А в памятнике? Во всяком случае, в своей песне он прямо сказал, какой памятник он не хотел бы видеть на своей могиле. Он заранее высмеял всякую попытку добиться портретного сходства.

— Что у тебя дома осталось в память о Володе?

— Книга его стихов «Нерв». Его фотопортрет «Галилея». У меня он с первых дней нашего знакомства. Очень интересный портрет. Суровый. Володя стоит в профиль над горящей свечой…

А еще, естественно, его песни. Наши друзья разыскали и переписали все, что он когда-либо пел в театре, кино, на телевидении, в концертах и даже только в своем кругу.

— Ты часто слушаешь эти записи?

— Нет. Совсем нет. Я не могу слышать его голос, когда его уже нет в живых. Для меня это невыносимо.

 

Михаил Козаков

ПРИШЛИ ВСЕ

Расставания, расставания, до чего же поганое это дело… Особенно если расстаешься навсегда. Паша Луспекаев, Василий Шукшин, Александр Вампилов, Геннадий Шпаликов, Юрий Трифонов, Олег Даль. И все в десятилетие после 70-го года. Уходили дети 56-го.

Смерть самых лучших намечает И дергает по одному…—

как пел Володя Высоцкий в песне, посвященной Шукшину.

Он лежал на сцене, а над ним — он же на портрете, в рубашке с погончиками, вглядывался в зал: кто сегодня пришел увидеть его в последний раз? Пришли все. Не «вся Москва», а именно ВСЕ, потому что он пел про то, что они чувствовали, думали, но не умели или не могли сказать вслух.

Их было так много, что охраняло их еще тысяч пять человек в синих рубашках. Хорошо, что их было так много. Иначе маленькому зданию, где лежал он, пришел бы конец. Его бы, это здание, сами того не желая, сломали, снесли, уничтожили те, которых было много-много тысяч. Грузовики с камнями и мешками с песком, как разумно поставленные плотины, устойчиво перегородили близлежащие улицы и заставили море войти в строго очерченные берега.

Из потока образовалась людская река. Она начиналась от Котельнической набережной и медленно текла к Таганке, чтобы протечь через зал, где лежал на сцене он. А в зале сидели его друзья, коллеги, знакомые, то, что и называется: вся Москва. Вся Москва, что была тогда в Москве. Они смотрели на него. А он смотрел на них с портрета. И звучало: «С миром отпущаеши раба твоего» — и Бетховен, Рахманинов, Шопен. Потом те, что не уместились в зале, а заполнили огромное помещение театра, услышали голос Гамлета-Высоцкого, его голос: «Что есть человек…»

В окна было видно необозримое множество людей, и находившимся здесь, внутри, иногда становилось страшно: как поведут себя те, которые не успеют попасть сюда и не увидят его в последний раз? Тогда-то в голову и приходила — осторожная или трусливая? — мысль: хорошо, что этих, в синих олимпийских рубашках, много, и хорошо, что грузовики.

А за окном уже поплыли цветы. Люди, которые поняли, что все-таки не увидят его, передавали их стоящим впереди, и цветы плыли по остановившейся реке. В зале опять и опять звучало: «С миром отпущаеши…» После этого говорили. Говорили немногие. Недолго. И всякий не мог не говорить об одном и том же: что за окном… и откуда такое? Почему так случилось?

Потом тем, что были в театре, разрешили проститься, и они тоже всего лишь прошли через зал мимо лежащего, и только некоторым охранявшие его разрешили поцеловать холодный лоб или руки. Это длилось долго. Потом ждали уже на улице, а там, в зале, были только родные. Вышедшие из театра увидели людей во всех окнах, на всех балконах и крышах домов. Чего ждали эти? Что можно увидеть с крыши семиэтажного дома, стоящего на другой стороне площади? Однако все они чего-то ждали… И вот его вынесли из главного входа театра. Если бы он смог открыть глаза, он увидел бы только небо между домами, но если бы мог слышать, то вздрогнул бы от этого «А-а-а-а-а!..», которое вдруг возникло как общий выдох и куда-то улетело.

Когда процессия выехала на Таганскую площадь, чтобы затем направить свой путь по Садовому кольцу, под машину, которая везла его, полетели цветы, и еще несколько сот метров люди бросали их под колеса автобусов. А потом людей стало меньше, и процессия понеслась по Садовой быстро.

Ну что за кони мне достались привередливые…

Перед Красной Пресней движение замедлилось. Здесь его тоже ждали, и чем было ближе к цели, тем больше становилось людей. К ваганьковским воротам кортеж подъезжал медленно.

Мы успели, в гости к Богу Не бывает опозданий…

У последнего его приюта людей оказалось сравнительно мало. Палило яркое солнце. У могилы было решено не говорить. Сказал кто-то один, кому это было доверено. Потом — то, что страшно всегда: глухой стук молотков. И все…

И снизу лед и сверху — маюсь между. Пробить ли верх иль пробуравить низ? Конечно, всплыть и не терять надежду. А там за дело в ожиданье виз. Лед подо мною, надломись и тресни. Я весь в поту, как пахарь от сохи. Вернусь к тебе, как корабли из песни, Все помню, даже старые стихи. Мне меньше полувека, сорок с лишним, Я жив, тобой и господом храним, Мне есть, что спеть, представ перед всевышним. Мне есть, чем оправдаться перед ним.

А что «вся Москва»? Москва должна жить нормально, как и положено живым, по возможности хорошо жить, желательно весело, интересно и разнообразно, как пел Володя Высоцкий, как играл Паша Луспекаев, как легко писал Гена Шпаликов:

Здесь когда-то Пушкин жил, Пушкин с Вяземским дружил…

И правда, что «жизнь ведь тоже только миг, только растворенье нас самих во всех других, как бы им в даренье…» И не будем заглядывать в будущее. Что в него заглядывать? Занятие бессмысленное… А я еще раз вместе с тобой, мой терпеливый читатель, просто подумаю над тем, что же все-таки означают строки из письма Александра Блока, которые меня однажды и навсегда поразили. «Все, что человек хочет, непременно сбудется, а если не сбудется, то и желания не было. А если сбудется не то, разочарование только кажущееся, сбылось именно то!»

Что бы это значило? Обдумаем…

 

Белла Ахмадулина

«ОН ЗНАЛ, КАК ОН ЛЮБИМ»

В упоминавшемся нами интервью-анкете на вопрос о самом любимом поэте Владимир Высоцкий ответил однозначно — Ахмадулина. Сегодня мы публикуем выступления Беллы Ахмадулиной в Центральном Доме кинематографистов в Москве 24 января 1987 года на вечере накануне дня рождения Владимира Высоцкого.

Досточтимые друзья!

Меня утешает и обнадеживает единство нашего помысла и нашего чувства. Хорошо собираться для обожания, для восхищения, а не для вздора и не для раздора. И хотя по роду моих занятий я не развлекатель всегда любимой мною публики, я все-таки хотела бы смягчить акцент печали, который нечаянно владеет голосом каждого из нас.

Вот уже седьмой год, как это пекло боли, обитающее где-то здесь, остается безутешным, и навряд ли найдется такая мятная прохлада, которая когда-нибудь залижет, утешит и обезболит это всегда полыхающее место. И все-таки у нас достаточно причин для ликования. Завтра день рождения этого человека.

Мандельштамом сказано — я боюсь, что я недостаточно грациозно воспроизведу его формулу, — но сказано приблизительно вот что. Смерть поэта есть его художественное деяние. То есть смерть поэта не есть случайность в сюжете его художественного существования. И вот, когда мы все вместе, желая утешить себя и друг друга, все время применяем к уже свершившейся судьбе какое-то сослагательное наклонение, может быть, мы опрометчивы лишь в одном. Если нам исходить из той истины, что заглавное в Высоцком — это его поэтическое урождение, его поэтическое устройство, тогда мы поймем, что препоны и вредоносность ничтожных людей и значительных обстоятельств — все это лишь вздор, сопровождающий великую судьбу.

Чего бы мы могли пожелать поэту? Нешто когда-нибудь поэт может обитать в благоденствии? Нет. Сослагательное наклонение к таким людям неприменимо. Высоцкий — несомненно, вождь своей судьбы. Он предводитель всего, всего своего жизненного сюжета…

Я полагаю судьбу Высоцкого совершенной, замкнутой, счастливой. Потому что никаких поправок в нее внести невозможно. Несомненно, что его опекала его собственная звезда, перед которою он не провинился. И с этим уже ничего не поделаешь, тут уже никаких случайностей не бывает. А вот все, что сопутствует поэту в его столь возвышенном, и столь доблестном, и столь трудном существовании, — все это какие-то необходимые детали, видите ли, без этого никак не обойдешься.

Ну да, редакторы ли какие-то, чиновники ли какие-то, но ведь они как бы получаются просто необходимыми крапинками в общей картине трагической жизни поэта, без этого никак не обойдешься. Видимо, для этого и надобны.

Но все же, опять-таки вовлекая вас в радость того, что этот человек родился на белом свете, и родился непоправимо навсегда, я и думаю, что это единственное, чем можем мы всегда утешить и себя, и тех, кто будет после нас.

Он знал, как он любим. Но что же, может быть, это еще усугубляло сложность внутреннего положения. Между тем, принимая и никогда не отпуская от себя эту боль, я буду эту судьбу полагать совершенно сбывшейся…

Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий белее Офелии бродят с безумьем во взоре. Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной, так — быть? Или — как? Что решил ты в своем Эльсиноре? Пусть каждый в своем Эльсиноре решает, как может. Дарующий радость, ты щедрый даритель страданья. Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит, кто подданных душу возвысит до слез, до рыданья. Спасение в том, что сумели собраться на площадь не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона, а стройным собором собратьев, отринувших пошлость. Народ невредим, если боль о певце — всенародна. Народ, народившись — не неуч, он ныне и присно — не слушатель вздора и не покупатель вещицы. Певца обожая, расплачемся. Доблестна тризна. Ведь быть или не быть — вот вопрос. Как нам быть. Не взыщите. Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши. В обнимку уходим — все дальше, все выше и чище. Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши. Лишь так справедливо. Ведь если не наши — то чьи же?

 

Римма Казакова

«НЕ ИСЧЕЗАЙ!»

Я любила и знала его прежде всего как актера. Первая же встреча с ним в «10 днях, которые потрясли мир» была ошеломляющей. Неистовство, радостное электричество творчества, мощная душевная энергетика. Что-то от античности. От Ники Самофракийской. Отчаянная отвага, победительность, гармония упоенной любви к жизни.

Чувство народа у Высоцкого было точным, без заискивания, без недооценки и преувеличения, ибо он и был органичная частица самого народа.

Смерть Владимира Высоцкого, Владимира Семеновича, Володи — ранняя и потому особенно вопиюще несправедливая — показала, что при всем драматизме его жизни ему все же выпало редкое счастье: его любили уже при жизни. Любили! Пожалуй, первого после Есенина так подлинно и всецело. Вот его ордена, его премии, его звания… Что может быть выше!

У индийцев есть обычай сжигать своих мертвых. Место сожжения называется «гхат». Я не знаю, как назвать место самосожжения Владимира Высоцкого, но то, что он сгорел, сжег себя, испепелил состраданием, безнадежностью любви и горьким чувством бесперспективности многих надежд, мне кажется бесспорным.

В эпоху перестройки он вошел как доблестный воин, так сказать, партизан перестройки, убитый ядом всего, что заменяло нам тогда воздух.

Я не была лично знакома с Высоцким. А все-таки жаль! Теперь понимаю, что надо было смирить гордыню, познакомиться, и осталось бы сейчас живое тепло, помнила бы и ладонь его рукопожатия, и в зрачках отпечатался бы взгляд, обращенный ко мне и только ко мне. Хотя и так, как многие, наверное, я помню его очень личностно. И когда он ушел из жизни, написала стихи, восприняв эту смерть как факт и своей биографии, и судьбы.

Напечатать эти стихи мне в прессе не удалось, как будто само упоминание о Высоцком подрывало какие-то важные основы чего-то невероятно значимого. Стихи вошли в мою последнюю книгу. Но и тут меня ожидала редакторская подлянка: предложили снять посвящение и убрать слово «Таганка». Я не то чтобы малодушие проявила, но так все было безнадежно, а стихи все равно расшифровывались абсолютно верно, и я согласилась хоть на такую публикацию. Однако не могу не воспользоваться возможностью опубликовать их так, как они были написаны и как я их читала на многочисленных поэтических вечерах. Пусть это будет мой маленький цветок в венок памяти о Владимире Высоцком. Как нота вечного плача по нему…

ЗАПОЗДАЛОЕ ЗАКЛИНАНИЕ

Памяти Владимира Высоцкого

Какие песни ни пропеты, лишь ими дни не исчисляй. Не исчезай с лица планеты, прошу тебя, не исчезай! Ты жил не зря, ты много сделал, но нежно, неутешно жаль живой души, живого тела! Прошу тебя, не исчезай… Не только — нотою упрямой захлестывая мир и зал, — как для любимой, как для мамы, жив, во плоти — не исчезай! Оправдывай хулу, наветы, озорничай, дури, базарь и лишь с лица своей планеты, прошу тебя, не исчезай. Горячкой глаз, парком дыханья, — даритель правды, маг тепла,— с Таганки, из любых компаний не исчезай, прошу тебя! В календаре не смею метить твою посмертную зарю. Мне говорят: исчез в бессмертье.  — Не исчезай! — я говорю. А ты, что пел, как жил, нелживо, смеешься: мол, себя не жаль… И говоришь всему, что живо, и мне, как всем — Не исчезай!..

 

Андрей Вознесенский

СУДЬБА ПОЭТА

Люди выбирают себе певца.

Кто знал, что этот выбор коснется коренастого паренька со светлой прядкой на лбу, с поднятым воротником сутулящейся куртки?

Чуть помедленнее, кони, Чуть помедленнее…—

это великая песня и великая поэзия, где голос, отбросив гитару и смыв с губ бытовую усмешку, оторвавшись от пластикового диска «Мелодии», отдается высочайшему духу поэзии, стихии и правде страданий — не шансонье, а судьбу поэта слышим мы в ней.

Коль дожить не успел, так хотя бы допеть… Чуть помедленнее…

Но кони несли, как несли его кони!

Для сельского сердца Есенина загадочной тягой были цилиндр и шик автомашины; для Высоцкого, сорванца города, такой же необходимостью на грани чуда стали кони и цветы с нейтральной полосы.

В нем нашла себя нота городских окраин, дворов, поспешно заасфальтированной России — та же российская есенинская нота, но не крестьянского уклада, а уже нового, городского. Поэтому так близок он и шоферу, и генералу, и актрисе — детям перестроенной страны.

Я встретил его впервые в 1965 году, когда Таганка ставила «Антимиры». Был он так, один из таганцев, в вечно подростковой куртке своей, в арсенале его было пять-шесть песен. Но огромная затаившаяся энергия уже угадывалась в нем.

Это было задолго до того, как вся страна томительно ворочалась, опутывая его, подобно Лаокоону, магнитофонными пленками.

Но голос его уже хрип на ветру времени.

Когда пел он, за него страшно становилось: он бледнел исступленной бледностью, мукой было глядеть на него — казалось, не голос сорвется сейчас, горло перервется, он рвался изо всех сил, из всех сухожилий; в эти минуты он становился поэтом.

Стихи он читал не по-актерски, а как поэты читают — такова вся таганская школа, — не выстраивая смысла повествования, а выпевая интонационный нерв стиха, суть стиховой стихии.

Иногда мы выступали с ним на вечерах, он пел, я читал — особенно запомнился ревущий зал Комаудитории университета, куда он принес свои спортивные песни, — но это были вечера не песен, а поэзии, ибо за джинсовой курткой его уже стояла судьба поэта.

Повторяю, он был тих в жизни, добр к друзьям, деликатен, подчеркнуто незаметен в толпе, его все любили, что редко в актерской среде, но гибельность аккомпанировала ему, и не в переносном смысле, а в буквальном.

Дважды его реанимировали. Помню, однажды спас его врач Л. О. Баделян, самозабвенный друг поэзии. Высоцкий три минуты был «на том свете». Тогда я написал «Реквием» по нему. Его напечатала «Дружба народов».

О златоустом блатаре рыдай, Россия! Какое время на дворе — таков мессия.

Когда приезжала русая французская русалка, он просил меня читать ей эти стихи.

Трудно писать еще о нем, такая мука слушать его диски — так жив он во всех нас.

Смерть его просветила даже снобов. Многие нынче повернулись к нему, появилось много прекрасных стихов его памяти. Это хорошо. Хорошо, когда цветы ложатся на могилу, но как они нужны ему были при жизни! Неужто умереть надо, чтобы люди поняли и поверили?

Мать его, Нина Максимовна, сокрушенно рассказывает, что могилу его на Ваганькове постоянно обворовывают, мародеры снимают несметный урожай его цветов, может быть, мурлыча про себя его песни.

Художники наивны.

Высоцкий страстно, по-мальчишески мечтал напечататься. Он наивно хотел стать членом СП. Хотел свои певчие строфы, как птиц, запереть в металлическую сетку печатного шрифта. Удалось однажды напечатать его в «Дне поэзии». Сейчас сыплются его публикации, порой поспешно составленные, но в них оживает мир певца. Он был тонко образован. Любил Бальмонта, В. Иванова, Мандельштама. Их культуру он наполнял живой нынешней речью.

Сколько писали о Гамлете!

Я — Гамлет. Холодеет кровь…

И Блок, и Цветаева — их великие Гамлеты — маски духа. «Гамлет» Высоцкого— Гамлет изнутри, это исповедь поэта, работающего Гамлета, он пахнет потом профессии, житейской судьбой. Пастернак, переводя «Гамлета», задумывался над неким новым Гамлетом — уличным. Таким сыграл его Высоцкий — таганский Гамлет с гитарой.

По людскому обычаю на сороковой день после смерти я написал строки, ему посвященные:

Наверно, ты скоро забудешь, как жил на краткой земле. Ход времени не разбудит оборванный крик шансонье. Несут тебе свечки по хляби. И дождик их тушит, стуча. На каждую свечку — по капле. На каждую каплю — свеча.

ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА ВЫСОЦКОГО

Не называйте его бардом. Он был поэтом по природе. Меньшого потеряли брата — всенародного Володю. Остались улицы Высоцкого, осталось племя в «леви-страус», от Черного и до Охотского страна неспетая осталась. Вокруг тебя за свежим дерном растет толпа вечно живая. Ты так хотел, чтоб не актером — чтобы поэтом называли. Правее входа на Ваганьково могила вырыта вакантная. Покрыла Гамлета таганского землей есенинской лопата. Дождь тушит свечи восковые… Все, что осталось от Высоцкого, магнитофонной расфасовкою уносят, как бинты живые. Ты жил, играл и пел с усмешкою, любовь российская и рана. Ты в черной рамке не уместишься. Тесны тебе людские рамки. С какою страшной перегрузкой ты пел Хлопушу и Шекспира — ты говорил о нашем, русском, так, что щемило и щепило. Писцы останутся писцами в бумагах тленных и мелованных. Певцы останутся певцами в народном вздохе миллионном.

 

ПОЭТИЧЕСКОЙ СТРОКОЙ

Булат Окуджава

О Володе Высоцком я песню придумать решил: вот еще одному не вернуться домой из похода. Говорят, что грешил, что не к сроку свечу затушил… Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа. Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом отправляться и нам по следам по его по горячим. Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон, ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем. О Володе Высоцком я песню придумать хотел, но дрожала рука и мотив со стихом не сходился… Белый аист московский на белое небо взлетел, черный аист московский на черную землю спустился.

1980 г.

Юрий Визбор

Пишу тебе, Володя, с Садового кольца, Где с неба льют раздробленные воды. Все в мире ожидает законного конца, И только не кончается погода. А впрочем, бесконечны наветы и вранье, И те, кому не выдал бог таланта, Лишь в этом утверждают присутствие свое, Пытаясь обкусать ступни гигантам. Да черта ли в них проку! О чем-нибудь другом… «Вот мельница — она уж развалилась…» На Кудринской недавно такой ударил гром, Что вся ГАИ тайком перекрестилась. Все те же разговоры — почем и что иметь. Из моды вышли «М» по кличке «Бони». Теперь никто не хочет хотя бы умереть, Лишь для того, чтоб вышел первый сборник. Мы здесь поодиночке смотрелись в небеса, Мы скоро соберемся воедино. И наши в общем хоре сольются голоса, И Млечный Путь задует в наши спины. А где же наши беды? Остались мелюзгой И слава, и вельможный гнев кого-то… Откроет печку Гоголь чугунной кочергой, И свет огня блеснет в пенсне Фагота… Пока хватает силы смеяться над бедой, Беспечней мы, чем в праздник эскимосы. Как говорил однажды датчанин молодой: Была, мол, не была — а там посмотрим. Все так же мир прекрасен, как рыженький пацан, Все так же, извини, прекрасны розы. Привет тебе, Володя, с Садового кольца, Где льют дожди, похожие на слезы.

11 июня 1982 г.

Александр Городницкий

Погиб поэт. Так умирает Гамлет, Опробованный ядом и клинком. Погиб поэт, а мы вот живы — нам ли Судить о нем, как встарь, обиняком? Его словами мелкими не троньте: Что ваши сплетни суетные все? Судьба поэта — умирать на фронте, Мечтая о нейтральной полосе. Где прежние его единоверцы, Надежные и близкие друзья? Погиб поэт — не выдержало сердце,— Ему и было выдержать нельзя. Толкуют громко плуты и невежды Над лопнувшей гитарною струной. Погиб поэт, и нет уже надежды, Что это просто слух очередной. Теперь от популярности дурацкой Ушел он за иные рубежи. Тревожным сном он спит в могиле братской, Где русская поэзия лежит. Своей былинной не растратив силы, Умолк поэт, набравши в рот воды, И голос потерявшая Россия Не замечает собственной беды. А на дворе — осенние капели И наших судеб тлеющая нить. Но сколько песен все бы мы ни пели, Его нам одного — не заменить.

30 июля 1980 г.

Владимир Макаров

В С Высоцкому

Мой тезка знаменитый, Мой ровесник, Не завели историю болезни, И медицине не предъявят иска, Диагноз твой — «Гипертрофия риска». Но нету и в каноне Авиценны Диагноза того у медицины. Гипертрофия риска — На театре, На теле-, на магнитофонной ленте, Груженной скальною породой «Татрой» Ты мчался, свирепея, по столетью. Мне говорили о тебе в Пицунде Грузины — ты играл им на гитаре. Похлеще времени нас песни старят, Поскольку счет идет не на секунды. Не отгорела красная калина, Не отошли от смерти шукшинской, Еще один мужик страну покинул С диагнозом «Гипертрофия риска». Теперь в цене упала позолота, И экономней тратятся румяна. Кто людям смог помочь Хоть на йоту, Того запомнят И еще вспомянут. Вновь К югу — К дюку, к облетевшим кленам Уходят без задержки самолеты. …Щит рыцарства, Что в патине зеленой, Ты хоть чуть-чуть Отчистил от налета…

Игорь Кохановский

Жил артист, жил поэт, жил певец среди нас, он играл, он писал, он нам пел — он угас, он угас, как свеча на ветру, сон пришел — он уснул поутру, сон пришел не к добру — он уснул навсегда в этот раз. Жил артист, жил поэт, жил певец — шумно жил, жил, как пел свою песнь изо всех своих сил, и хрипел в микрофон его бас, и струна у гитары рвалась, не рвалась только связь между нами и ним, не рвалась. Жил артист, жил поэт, жил певец — песней жил, душу всю, сердце все в эту песнь он вложил. И ушла его песня в народ, словно Як-истребитель на взлет, и не смог гололед помешать ей, не смог гололед. Жил артист, жил поэт, жил певец наших дней, не сумел он сдержать бег упрямых коней, что его по земле так несли, как нести только кони могли нашей русской земли, удивительной русской земли.

 

Владимир Высоцкий

«Я ИЗ ДЕЛА УШЕЛ…»

Я из дела ушел, из такого хорошего дела,

Ничего не унес, — отвалился в чем мать родила,—

Не за тем, что приспичило мне, просто время приспею,

Из-за синей горы понагнало другие дела.

Мы многое из книжек узнаем,

А истины передают изустно:

— «Пророков нет в отечестве своем» —

Но и в других отечествах — не густо…

Я не продал друзей, без меня даже выиграл кто-то.

Лишь подвел одного, ненадолго, сочтемся потом.

Я из дела исчез, не оставил ни крови, ни пота,

И оно без меня покатилось своим чередом.

Незаменимых нет, и пропоем

За упокой ушедшим — будь им пусто.

Пророков нет в отечестве своем —

Но и в других отечествах не густо…

Растащили меня, но я счастлив, что львиную долю

Получили лишь те, кому я б ее отдал и так.

Я по скользкому полу иду, каблуки канифолю,

Поднимаюсь по лестнице и прохожу на чердак.

Пророков нет — не сыщешь днем с огнем.

Ушли и Магомет, и Заратустра.

Пророков нет в отечестве своем,

Да и в других отечествах не густо…

А внизу говорят — от добра ли, от зла ли — не знаю:

«Хорошо, что ушел — без него стало дело верней».

Паутину в углу с образов я ногтями сдираю,

Тороплюсь, потому что за домом седлают коней.

Открылся лик — я встал к нему лицом,

И он поведал мне светло и грустно:

«Пророков нет в отечестве своем» —

Но и в других отечествах — не густо…—

Я взлетаю в седло, я врастаю в коня, — тело в тело, —

Конь падает подо мной, я уже закусил удила.

Я из дела ушел, из такого хорошего дела:

Из-за синей горы понагнало другие дела.

Скачу — хрустят колосья под конем,

Но ясно различаю из-за хруста:

— «Пророков нет в отечестве своем» —

Но и в других отечествах — не густо…».