Мысли роились в голове, как мошкара над болотом. В их стремительном полете я чувствовал какую-то скрытую закономерность; я знал — стоит уцепиться за одну, и она тут же потянет за собою следом целый ворох других, и тогда все встанет на свои места; осыпающаяся, как гнилая штукатурка, действительность в тот же миг прекратит свое гибельное разрушение и начнет снова складываться в яркую и интересную картинку жизни.

Стук! Треск! Хряск! Эти три звука раздались практически одновременно, и затем — что-то хлынуло плотным потоком; словно очистительный ливень, смывающий с одряхлевшей памяти зеленоватую плесень бездействия и липкую паутину забвения. Поток постепенно слабел и вот уже закапал крупными отдельными каплями бодрого дождя; но и этого кратковременного омовения было достаточно — я все вспомнил. Все!

* * *

Я очнулся после операции, в ходе которой виртуозный хирург вытащил из меня крайновскую пулю; рана была не тяжелой, но я потерял много крови. Смертоносный снаряд вошел в тело прямо под ключицей, не задев ее, и, заплутав в тугих жгутах мышц, слабо толкнулся во внутреннюю сторону лопатки; но силы инерции на то, чтобы пробить ее, пуле уже не хватило.

Хирург, пожилой опытный грузин, все время что-то негромко напевал себе под нос; черные и седые волосы его усов торчали сквозь старомодную марлевую маску; в такт своей странной песне он резал, дергал, шевелил толстыми пальцами и что-то подтягивал внутри моей плоти. Но я не чувствовал боли! Мне казалось, что сознание работает абсолютно четко, но при этом я не чувствовал ни малейшей боли! И все-таки, под самый конец операции, когда я услышал решительные команды врача, доносящиеся из-под куска белой марли (в том безболезненном полузабытьи мне казалось, что именно маска — источник сочного кавказского акцента, сними он маску — и будет говорить чисто!): "Уходим! Шить мышцу! Фасции! Ах, этот сосудик! Я его не заметил! Зажим! Накладываем лигатуру! Так! Теперь кожу! Иглу! Шелк! Дренаж! Оставить в ране дренаж!" — в этот момент я все-таки отключился. Нет. Не так, чтобы сразу: кто-то заглянул мне в зрачки и пристально в них посмотрел, затем схватил здоровую, правую руку за запястье. Я подумал, что это — Пинт, что ему все известно и что он пришел за мной. Я попробовал вырваться, сделал несколько глубоких вздохов и… поплыл. Я плыл все быстрее и быстрее, но не в воде, а в какой-то сухой шершавой белизне, и вдруг — провалился в огромную черную дыру; она засосала меня, как воронка. Все!

* * *

Я очнулся после операции и долго не открывал глаза: прислушивался, есть ли кто-нибудь, кроме меня, в комнате. Так прошло полчаса. Или около того — точно не знаю, ведь у меня были закрыты глаза. И даже если они были бы открыты — все равно, часы-то с меня перед операцией наверняка сняли. А даже если бы и не сняли — я ведь ношу их на левой руке, как все нормальные люди, а левой рукой я бы все равно пошевелить не смог — потому что я был ранен именно в левое плечо. В общем, я лежал с закрытыми глазами около получаса. Ну, или немного больше — потому что я, кажется, пару раз засыпал.

Короче, когда я решил, что в палате, кроме меня, никого больше нет, я потихоньку открыл глаза. Но не оба сразу, а сначала правый. Ну, а уж после него, конечно, левый. Когда я потихоньку открыл правый глаз — понятно, я сделал это для того, чтобы в случае чего так же незаметно закрыть его, чтобы никто не начал орать: "Смотрите, он пришел в себя! Смотрите, он открыл глаза!" — так вот, когда я потихоньку открыл правый глаз, я никого не заметил. Затем я прикрыл правый глаз, а левый, наоборот, приоткрыл. И тоже никого. Тогда уже я без опаски открыл оба глаза, и что же я увидел?

Прямо передо мной, в ногах, развалившись на колченогом стуле, сидел этот проклятый пианист. Почему пианист? Ну, не знаю, по-моему, только пианисты могут так паскудно одеваться — в черный пиджак с блестящим воротником, и на шее — дурацкий бантик. А! Еще вот почему: у него были какие-то тонкие, бегающие, неприятные пальцы. Он что-то говорил, а пальцы словно жили сами по себе: порхали по невидимой клавиатуре и брали беззвучные аккорды. В общем, не знаю, почему, но, по-моему, он был пианистом. Впрочем, даже если он никогда не играл на этом чертовом рояле, какая разница? Что от этого меняется? Ровным счетом ничего! Поэтому не надо ловить меня на слове: был он пианистом или не был, это никакой роли не играет!

Он сидел и смотрел на меня и при этом улыбался. Буквально щерился, как параша! С чего, спрашивается? Я так и хотел ему сказать: "Хули ты, мол, щеришься, козел?", но не смог. В горле пересохло. Говорят, так всегда бывает после операции. Поэтому, вместо того, чтобы громко сказать: "Хули ты, козел, щеришься?" я тихо прошептал: "Пить." Ну, блин, так вообще в жизни часто бывает, не обязательно только после операции — хочешь сказать одно, а говоришь совсем другое.

Он дал мне стакан какой-то тухлой воды и сухо сказал:

— А улыбаюсь я просто так, по привычке. Но если вам не нравится — то не буду.

Я приподнялся на подушках и, выстукивая зубами "Танец с саблями", выпил полстакана.

— Так всегда бывает после операции — очень хочется пить, — сказал пианист. Спасибо, просветил! Сказал бы еще, что дважды два — четыре; да кто же этого не знает! Короче, не удивил он меня этим откровением. Удивление пришло позже.

— Ну что же, Александр Николаевич, у нас очень мало времени для разговоров, поэтому я, пожалуй, начну, — он забрал у меня стакан и поставил на тумбочку рядом с изголовьем.

Я молча наблюдал: что он будет делать дальше?

А он скрестил руки на груди, понюхал розочку в петлице и серьезно посмотрел на меня.

— У нас действительно очень мало времени. Точнее, у вас, Александр Николаевич, — поправился он.

Странно, но чувствовал я себя хорошо — не то, чтобы совсем уж здорово, но, во всяком случае, я думал, что будет гораздо хуже. Я даже подумал, что при необходимости смогу встать с постели и хорошенько взгреть этого незваного визитера. Но ничего не сказал. А он продолжал:

— Оскар Карлович Пинт сейчас находится в казино. Сегодня вечером, если вы еще не знаете, были убиты Костыль и двое его телохранителей.

— Ну и что? А при чем здесь я? — перебил я незнакомца.

— Здесь — ни при чем, — он выделил слово "здесь". — Но было бы лучше, если бы вы меня не перебивали, — и брюнет предостерегающе поднял указательный палец. — Право же, это в ваших интересах, поверьте.

— Хорошо, не буду, — согласился я. — Что дальше?

— Так вот, — незнакомец бросил быстрый взгляд на часы, — минут через пять Пинт заглянет в сейф, который находится в тумбе письменного стола — в этом сейфе Костыль обычно хранил свой пистолет. А заодно найдет расписку. Вашу расписку, в коей вы подтверждаете, что получили от Костылёва Владимира Тимофеевича пятьдесят две тысячи американских долларов — в счет оказанных вами услуг. Он достанет этот листок бумаги, сложенный пополам, развернет его, прочитает — и сразу все поймет! Тогда он позвонит в отдел, чтобы узнать результаты затянувшейся экспертизы, получит их, сопоставит факты, выстроит в голове единую картину произошедшего, прыгнет в старенькую черную "Волгу" и примчится сюда. От казино до городской больницы — примерно пятнадцать минут езды. Итого — у вас чуть меньше получаса. Поэтому я настоятельно прошу не перебивать меня.

Я похолодел. Самой первой мыслью, которая пришла мне в голову, было: "Уж лучше бы Крайнов застрелил меня!" Ей Богу, лучше!

Пинта я боялся капитально. Никого в своей жизни так не боялся. Когда бандюки раскидывали пальцы веером, или шпана блистала лезвиями ножей, или пуля вдруг свистела над ухом — не боялся. Не боялся, потому что все это — дешевые понты. А вот Пинт — дело другое.

Голоса никогда не повысит, слова грубого не скажет, резкого движения не сделает, но зато между его словами и делами — никакого зазора. Ни одного миллиметра. А между мыслями и словами — и того меньше.

Если Пинт что-то задумал — он это сделает. Обязательно сделает. Я на минутку представил, что со мной сделает Пинт, когда все узнает — и мне стало не по себе. А уж про рану и вовсе забыл. Надо было спасать свою — хоть и дырявую — шкуру. Срочно!

— Да, я почему-то предвидел подобный поворот событий, — снова улыбнулся гнусный пианист, но мне-то было не до улыбок, понимаете?! — Хочу сделать вам деловое предложение.

— Да пошел ты! — процедил я сквозь зубы и откинул одеяло.

— О! Пожалуйста, не совершайте необдуманных поступков! — предупредил незнакомец. — Не двигайтесь, а то я буду вынужден повысить голос, и тогда на пороге появится оперативник с оружием. Тот, что сидит за дверью — ведь Пинт приказал вас охранять.

Я выругался.

— Ну, выкладывайте, чего там у вас?

— Услуга за услугу, Александр Николаевич: вы отвозите одну вещь в Москву и передаете ее моему человеку, а этот человек помогает вам скрыться. Новые документы, новая биография, новое лицо. Если захотите — новая страна!

Я недоверчиво посмотрел на этого фантазера.

— По-моему, это брехня. Вы хотите меня подставить.

Незнакомец достал из потайного кармана маленькую коробочку, обшитую фиолетовым бархатом, и всем своим длинным гибким телом подался ко мне:

— Если это так, то я рискую гораздо больше, чем вы, — он открыл коробочку — там лежал перстень; золотой изящный перстень с крупным голубым бриллиантом. Боже, какая красота! Даже у меня — уж на что я был равнодушен ко всякого рода побрякушкам — даже у меня перехватило дыхание.

— Знаете, сколько он стоит? — шепотом спросил брюнет.

— Откуда? — так же, шепотом, ответил я, не в силах отвести от драгоценного украшения глаз.

— Много. Очень много. Но я вам доверяю, — он вложил коробочку мне в руку. — Это — на дорожные расходы, — из кармана брюк он извлек толстую пачку зеленых Франклинов и протянул мне. — Можете тратить их по своему усмотрению, лишь бы перстень был доставлен в целости и сохранности. Я вас очень прошу, — он заглянул мне в глаза.

— Ну ладно. Сделаем, — я почти не колебался — а разве у меня был другой выход? — Давайте адрес.

Незнакомец дал мне листок бумаги с адресом: "Москва, и так далее…"

— Послушайте, — ехидно спросил я его. Сначала я хотел сказать "послушай", но передумал: все-таки человек, обладающий таким сокровищем, достоин того, чтобы его называли на "вы". — Послушайте, а вы не боитесь, что я слиняю вместе с этой безделушкой?

— Нет, — твердо ответил он. — Во-первых, вам некуда бежать. В наше время, если нужно спрятаться, бегут не в глухой таежный угол, а в Москву. Это правильно — найти в Москве человека невероятно сложно. Так что, вам все равно надо ехать в столицу. А во-вторых, за каждым вашим шагом будут постоянно следить. Словом, — не обольщайтесь, вы поедете не один. Наблюдение будет негласным, но постоянным. Мои люди не ослабят бдительности ни на секунду, причем вы этого даже не заметите. Ну что? Согласны?

Я пожал плечами:

— А разве у меня есть другой выход?

— Конечно, нет! Тогда — желаю вам удачи! — он вытянулся на своем дурацком стуле; довольный — словно только что сыграл все фуги Баха, а заодно и прелюдии к ним. Пианист чертов! — Счастливого пути!

— Пока! — тихонько сказал я, открывая рамы. Перемахнул через подоконник, и был таков! Приземлился мягко — в густую зеленую траву, изобильно росшую под окнами. Поднялся на ноги, ощупал плечо — не болит! Я крепко зажал в руке футляр с драгоценным перстнем и с места взял крупной рысью. — Пока, придурок!

* * *

Теперь надо было побыстрее покинуть город. Тянуть с этим не стоило; ведь я превратился в объект охоты; в подстреленного, озлобленного зверя; озлобленного, но пока еще не загнанного в угол!

Пинт шел по пятам; я превосходно знал его хватку; это не человек, а безжалостный доберман, всегда настигающий свою добычу. Правда, на этот раз добыча была не совсем обычной: опасной и с острыми клыками; а самое главное — я знал методы Пинта ничуть не хуже, чем он — мои повадки. В общем, партия обещала быть интересной.

Я бежал по мокрой земле, и с каждым шагом сил у меня становилось больше и больше. Когда убегаешь, вообще все меняется: очень многое утрачивает свой смысл, да что многое? Все утрачивает смысл — что не связано напрямую со спасением; а силы, наоборот, прибавляются. Откуда они берутся? Кто помогает обреченному реализовать свой последний шанс выжить? Кто руководит этой игрой? Не знаю. Но одно могу сказать совершенно точно: погоня — это самая увлекательная игра (для охотника). И самая жестокая. Для жертвы. Но все же это была ИГРА, и я не мог от нее отказаться!

* * *

Итак, у меня было совсем мало времени. Когда Пинт обнаружит, что я исчез из больничной палаты, он немедленно разошлет всем постам ориентировку на меня… Впрочем, какую ориентировку? Здесь, в Энске, меня знал каждый «пиджак» и каждый «вратарь». (Это наш жаргон: «пиджак» — сотрудник в штатском, ну, а «вратарь», или «цветной» — тот, кто хватает всех подряд, растопырив руки; патрульная служба, короче говоря.) Так что он может просто сказать: искать Александра Беленова, и всем будет понятно, кого ловить.

Мне надо было срочно выбраться из Энска. Дальше будет полегче.

Я прикинул: самолет улетал в Москву один раз в день. Ближайший рейс — завтра, в два часа пополудни. К тому времени Пинт успеет перекрыть весь аэропорт. Стало быть, самолет отпадает. Что остается?

Поезд. На Москву ходят три рейса в день. Один из них, последний на сегодня, отходит через час. На вокзал ехать опасно — вдруг Пинт успеет и туда? Нет, лучше действовать не так. Надо выбраться из города на машине, и чем скорее, тем лучше, потому что все выезды тоже наверняка перекроют — это вопрос времени, ближайшего часа-двух. Надо выехать из Энска и сесть на поезд до Москвы в соседнем городе — вот это оптимальный вариант. Дело за малым — осталось только найти машину.

Энская больница была построена на окраине: неподалеку от прямоугольных корпусов из желтого кирпича располагалось большое автобусное кольцо — конечная остановка нескольких городских маршрутов. Сначала, сгоряча, я хотел угнать автобус, но сразу же передумал — очень заметно и громоздко; а мне все-таки нужно ехать быстро.

Конечно, можно было (поскольку я уже сказал, что больница находилась на окраине) сразу покинуть Энск — пересечь границу города, и все, но меня это не устраивало. Во-первых, я бы не смог тогда догнать поезд — дорога на Москву лежала в обратном направлении, а, во-вторых, я бы остался без оружия — ведь пистолет я спрятал недалеко от места дуэли.

Итак, у меня было полчаса на то, чтобы: найти (то есть — угнать) машину, пересечь город по диагонали, отъехать от Энска пяток километров, выкопать в придорожном лесочке пистолет и броситься вдогонку уходящему поезду. Ничего себе программка минимум, правда?

Рядом с автобусной остановкой всегда паслись "частники"; и я пошел туда. А одежда на мне, прошу заметить, была больничная: то есть — застиранная фланелевая пижама и тапочки из дерматина. Было уже довольно поздно: под фонарем одиноко стояла скособоченная синяя "шестерка". Владелец, маленький усатый мужичонка, сидел за рулем и обреченно курил. Видимо, он уже собирался уезжать, но тут из темноты возник я.

— Эй, командир! — запыхавшись, окликнул я его. — До Купанского не подбросишь? — Купанское было первым населенным пунктом по дороге из Энска в Москву.

— Далековато, — поморщился усатый. — Да и поздно уже… А мне — в другую сторону… — он выжидательно посмотрел на меня: больничная пижама не сулила больших барышей.

— Договоримся, — поспешил заверить я его.

Он с сомнением покачал головой и сказал:

— Двести рублей.

— Не вопрос! — я судорожно ковырялся в кармане, пытаясь достать из общей пачки одну стодолларовую купюру; если бы я достал все, "бомбилу" наверняка хватил бы удар. Впрочем, и одна купюра вызвала у него шок средней тяжести. Он судорожно сглотнул слюну и с опаской посмотрел на меня.

— Фальшивая, небось? — хрипло сказал он и распахнул дверцу. — Ну, садись, поехали.

Я запрыгнул на переднее сиденье:

— Давай, командир, только побыстрее.

— Как скажешь, — степенно ответил он и машина, отчаянно дергаясь, стала набирать скорость. Водитель он был, конечно, никудышный. В ситуации не ориентировался, дорогу толком не видел, да и машину совсем не чувствовал. Хотя, признаться честно, чувствовать ее было тяжело — пружины передней подвески давно уже просели, а амортизаторы — потекли; ощущение было такое, словно мы ехали на телеге с деревянными колесами; на каждой кочке машину "переставляло", и отчаянному драйверу приходилось с трудом ее "отлавливать". Не знаю, кто его учил в автошколе и учил ли вообще, но поворачивал он исключительно на "нейтрали" и двигателем тормозить не умел.

Я заметил, что он внимательно следит за каждым моим движением; под ногами у него, рядом с центральным тоннелем, лежала монтировка. Не желая понапрасну его пугать и отвлекать от непростого процесса управления этим рыдваном, я забился в угол и так сидел, не шелохнувшись.

Из Энска мы выехали без приключений. Прошло ровно полчаса с того момента, как я впервые увидел этого гнусного пианиста.

* * *

Отъехав от города пару километров, я попросил водителя остановиться.

— Командир! — сказал я сдавленным голосом. — Тормозни — не могу больше. Сейчас сиденье тебе испачкаю — видать, растрясло меня. Ты думаешь, просто так, что ли, люди в больнице лежат?

Эта простая человеческая просьба его окончательно успокоила. Он усмехнулся:

— До Купанского пару километров осталось. Слинять, что ли, хочешь? Деньги давай! — он остановил машину.

— Да на, возьми, конечно, — я бросил "сотку" на сиденье. — Ты только не уезжай, я один не доберусь. Больной, все-таки. Подожди меня, я быстро.

— Да ладно, подожду, — он приосанился, выпрямился в кресле, расправил впалую грудь. — Только ты это… У меня сдачи нет, ты учти! — начиналось мягкое вымогательство.

— Да Бог с ней, со сдачей, — проныл я. — Ты только не уезжай, — и большими скачками помчался в придорожные кусты.

Я узнал это место: метрах в тридцати от дороги, на небольшом возвышении, между корнями высокой сосны я закопал шуршащий целлофановый пакет. В пакете лежал пистолет, замотанный в промасленную тряпку, и запасная обойма.

Ломая ногти, я разрыл мягкую землю, присыпанную пожелтевшими хвойными иглами, и достал пакет. Сжал холодную рукоять, покрытую рубчатым пластиком, передвинул флажок предохранителя и взвел курок.

Меня разбирал смех — почему, не знаю. Наверное, потому, что все так хорошо складывалось. Теперь у меня есть оружие, деньги, драгоценный перстень и, главное — свобода! А я-то думал, что предстоит нелегкая партия, что опера Пинта будут идти за мной по пятам, а под ногами у них будут путаться агенты Пианиста, но нет! Дудки! Никто не следил за мной!

Некоторое время я внимательно наблюдал за дорогой — я бы не вернулся к машине, если бы увидел, что за нами хвост.

Но НИКОГО не было! Ровным счетом никого!

Тогда я вышел из придорожных кустов и направился к машине, держа пистолет за спиной.

Водитель, дурачок, курил и тряс в такт музыке, доносившейся из динамиков, своей глупой головой. Он нарушил первое, самое главное правило "бомбилы": двигатель ВСЕГДА должен работать, первая передача ВСЕГДА должна быть включена, левая нога — на сцеплении, а правая — на акселераторе. Но, видимо, добрая улыбка луноликого Франклина заставила Усатого забыть об осторожности: он заглушил двигатель и курил.

Я наклонился над открытым окошком и ткнул в него пистолет:

— Командир, вылезай! — сказал негромко, но очень твердо.

Водитель, как и следовало ожидать, оцепенел; пришлось пару раз сунуть ему по репе: не очень больно, но чувствительно; я слегка разбил ему нос и тыльной стороной кисти ударил по губам. Это привело Усатого в чувство, он вылез из машины и тихо заплакал.

— Раздевайся! — приказал я. Он мешкал. — Быстрее! — повторил я грозно. Он начал снимать одежду. — Осторожно, не испачкай! — прикрикнул я; из его разбитого носа сочилась кровь.

Я отдал ему свой больничный наряд и облачился в его потные доспехи: двумя размерами меньше, чем у меня. В кармане джинсов обнаружились деньги: немного заработанных рублей и сотня баксов. Я подвел водителя к багажнику и сказал: "Залезай!"; схватил его за шиворот и подтолкнул. Скрючившись, он кое-как там разместился.

— Сиди тихо, и все будет нормально! — пообещал я и кинул ему зеленую купюру — для успокоения; давно замечено, что в России больше любят не своих, а американских президентов; но не всех подряд, а только тех, чьи портреты нарисованы на деньгах. Я захлопнул крышку багажника и закрыл ее на ключ.

Надо было спешить; времени оставалось в обрез.

* * *

В соседнем городе я остановился невдалеке от вокзальной площади; двери захлопнул и ключи бросил под машину. Конечно, водителя следовало бы убить, чтобы не оставлять никаких следов, но у меня не было ни ножа, ни топора; а оставлять в нем свою пулю — это тоже след, да еще какой!

В общем, я рассудил, что найдут его только утром; пока он заявит в местную милицию, да пока об этом в Энске узнает Пинт, пройдет довольно много времени; значит, у меня в запасе есть десять-двенадцать часов; этого хватит, чтобы доехать до Москвы.

Я нащупал под рубашкой коробочку с перстнем; у незнакомца не должно быть ко мне никаких претензий: ведь я действительно еду в Москву, стало быть, все наши договоренности выполняю. Ну, а то, что его люди не поспевают за мной — это не мои проблемы; я же не обещал, что буду ходить с ними в обнимку. Да он этого и не требовал.

Поезд на Москву подошел к перрону через четырнадцать минут. Еще через две минуты он двинулся дальше. Я не стал брать билет в кассе — сунул деньги прямо проводнице; в случае чего полезно иметь помощника. Я постарался запомнить всех пассажиров, которые сели на поезд вместе со мной: их было трое.

Трое: двое мужчин и одна женщина. Мужчины стояли на перроне довольно далеко от меня и сели куда-то в один из плацкартных вагонов. Женщина появилась на платформе в самый последний момент; она неожиданно вышла из обшарпанного, приземистого здания вокзала; в хрупкой разболтанной рамке старой рассохшейся двери жалобно звякнуло стекло — самое настоящее, не какой-нибудь современный пластик! — и в узком проеме, залитым ровным приглушенным светом, возник ее темный силуэт.

Я бросил быстрый взгляд: женщина была высокой, стройной, но вовсе не худой; черная юбка, доходившая до середины колена, жадно обтягивала ее крутые виолончельные бедра; черный жакет с широким воротником и большими пуговицами украшала серебряная брошь в виде паука; хитросплетения тонких мышц шеи, изменявшие свои соблазнительные очертания при малейшем повороте головы, выгодно подчеркивала неброская, но далеко не простенькая подвеска; остроугольный вырез недвусмысленно указывал направление дальнейшего осмотра; высокие каблучки подтягивали округлые рельефные икры; под нежным прозрачным нейлоном чулок переливалась еще более нежная кожа; изящные подъемы аккуратных ступней были опутаны сетью голубых жилок; тень от широкополой шляпы полностью скрывала лицо женщины.

Она путешествовала налегке: в руке — маленький дорожный чемоданчик, и дамская сумочка через плечо.

Тишину июльской ночи деликатно смял перестук железных колес; сдержанно переводя тяжелое дыхание, поезд осторожно вполз под навес; жесткие лучи фар и головного прожектора выхватили у дальнего семафора прыгающую фигурку коротконогой собачонки — поминутно оглядываясь и поджав хвост, она торопливо перебегала через рельсы.

Передо мной остановился желто-синий вагон СВ. "Чего уж мелочиться?" — подумал я и решительно двинулся к открывшейся двери.

Первой вошла незнакомка; даже вблизи я не смог разглядеть ее лица. Затем и я ухватился за блестящий поручень. "Куда?" — пыталась остановить меня проводница. "Ваш билет?"

— Милая, мне в Москву надо — позарез! А билет купить не успел! — сказал я и сунул ей сто долларов.

Проводница, худая высокая дама лет сорока, с жесткими темно-рыжими волосами, как-то угловато обернулась и быстро выхватила деньги у меня из рук; еще мгновение — и зеленая бумажка исчезла в кармане ее форменной тужурки.

— Поезд стоит здесь две минуты. Подождите в тамбуре: тронемся — тогда я найду для вас место! — глядя мне за спину, сказала она; лицо проводницы было усеяно крупными темными веснушками — такими четкими и выпуклыми, будто бы в него плеснули остывшим чаем, и чаинки прилипли к белой коже.

Откуда-то спереди донесся нетерпеливый посвист; семафор облегченно закрыл воспаленный красный глаз и вытаращил приветливый зеленый; могучий локомотив напряг стальные мускулы и, дрожа от натуги, потащил вагоны в темноту; повинуясь его чудовищной силе, вагоны послушно покатились следом.

Проводница стояла на подножке и, щуря слезящиеся от дыма титанов глаза, крепко держала свернутый флажок, прижимая острый локоть к пологой груди. В узкую щель тамбура ворвался звон колокольчика и мгновенно затих; промелькнул шлагбаум — поджарая зебра с красным фонариком на носу.

Проводница захлопнула дверь и закрыла ее на ключ.

— Пойдем, — сказала она и повторила, — пойдемте, — словно предоставляя на выбор любую форму обращения: "ты" или "вы". Я пошел.

— В третьем купе место свободно до самой Москвы, — сверившись со своими бумагами, сообщила она. — Потребуется чай, кофе, водка или коньяк — я на месте, — на этот раз ей удалось избежать неопределенности в обращении; вообще обращения удалось избежать.

Я промычал что-то неразборчивое и отправился в третье купе.

* * *

Прежде чем войти, я постучал. Купе в СВ, как известно, рассчитаны всего на двух пассажиров: что же, это хорошо — чем меньше посторонних глаз, тем лучше.

— Войдите! — послышался глубокий грудной голос: это не было вежливым приглашением, скорее — снисходительный приказ.

Я дернул хромированную ручку; дверь мягко откатилась в сторону. В купе сидела ЭТА женщина; на чемоданчике лежала шляпа.

— Добрый вечер! — сказал я.

Женщина кивнула в ответ; она внимательно осматривала меня — оценивающе, с ног до головы.

— Я… поеду с вами. Нам… по пути.

— Возможно, — ее пухлые чувственные губы скривила презрительная гримаса: едва уловимая, но все же я успел заметить.

Глупо улыбаясь, я уселся напротив. Конечно, я выглядел по меньшей мере странно: без багажа, в старой грязной одежде, которая к тому же была на два размера меньше; и даже не столько странно, сколько чужеродно, неестественно; мне самому казалось, будто я попал сюда по ошибке.

— Если вы хотите переодеться, — стараясь выглядеть галантным, сказал я, — то я могу выйти. Покурить.

— Если вы собираетесь потакать моим желаниям, — подражая моему тону, произнесла незнакомка, — то рискуете ночевать в тамбуре. Так что уж лучше оставайтесь здесь, и не обращайте на меня внимания. Со своей стороны обещаю оказать вам ту же любезность.

— А-а-а… Ну да, спасибо, — невпопад сказал я и покраснел; к счастью, при ночном освещении этого не было видно, а то бы я смутился еще больше. — Меня зовут Александр… Саша.

— Очень приятно, — отрезала незнакомка и стала глядеть в окно; что она собиралась там увидеть — непонятно: только разноцветные огоньки изредка мелькали в сплошной темноте.

Продолжать разговор было бессмысленно; я хотел забиться в угол и задремать, но никак не мог решить: снимать больничные тапки или нет. Дело в том, что обувь моя не отличалась особенной чистотой, но в то же время я не мог поручиться, что с носками дело обстоит иначе. Поэтому я просто привалился спиной к деревянной перегородке и закрыл глаза.

Внезапный шорох заставил встрепенуться: женщина встала и подняла сиденье, чтобы спрятать под него чемодан. Волна тонкого аромата дорогих духов прокатилась по купе; и еще какой-то волнующий запах: он поднимался снизу и расходился кругами. Я выразительно уставился на ее колени, точнее, на обрез ее юбки: эпицентр этого, второго, запаха был там. Я не мог усидеть на месте: чересчур бодро вскочил и бросился к ней.

— Позвольте? Я помогу!

Мы столкнулись; она меня отстранила — очень резко и нервно.

— Я вас не просила! Сидите на месте! — и она сильно меня толкнула — прямо в левую половину груди. — Я не нуждаюсь в помощниках вроде вас!

Это последнее слово, которое она произнесла… Нет, почти выкрикнула, видимо, желая тем самым придать себе еще больше смелости. Это гневное "ВАС!", оранжево-желтое и искрящееся, раздулось внутри меня до невиданных размеров и неожиданно лопнуло: оглушительно громко, разрывая тело на дрожащие студенистые куски… Но прежде чем провалиться в гулкую черноту обморока, я успел почувствовать сильную боль; жуткую боль: возможно, ее собрали по капле у всех живых существ, населяющих северное полушарие Земли, и мгновенно впрыснули мне в грудь. Я успел почувствовать эту боль и пожалеть, что обморок, с его прохладным безразличием ко всему, на сей раз немного опоздал. Я успел пожалеть об этом и даже успел понять, что, не случись такая боль, и обморока бы тоже не было; что боль — непосредственная причина обморока. Я даже успел подумать, что сам процесс мышления задерживает меня, не дает сознанию ПОТЕРЯТЬСЯ, и поэтому нужно меньше думать…

В общем, я многое успел, кроме одного — добраться до мягкой дерматиновой полки; грохнулся прямо на пол…

* * *

— Саша! Саша! Что с вами?!

"Любопытно, кого это зовут? И голос приятный. Надо открыть глаза, посмотреть, кого это так настойчиво зовут."

Голова кружилась и при этом тихонько гудела. Немного поразмыслив, я пришел к выводу, что если открыть глаза, то это не сильно отразится на самочувствии.

Я открыл глаза и увидел ее, склонившуюся надо мной. Я увидел ее подбородок, ямочку на нем и яркие вздрагивающие губы. Я перевел взгляд чуть пониже; пышная упругая плоть под атласной кожей переливалась в полном соответствии с законом земного притяжения, восхищая своей податливостью и подвижностью; угол выреза на жакете стремился к прямому; я в деталях рассмотрел черное кружево лифчика и пластмассовую застежку — спереди, как я и люблю. И внезапно в расслабленном мозгу огромной занозой прочно засела шальная мысль: "Я расстегну этот замочек. Сам. Я не позволю ей это сделать. Я расстегну его сам."

— Саша! Что с вами?

Я нашел в себе силы подняться и сел на полку.

— Ничего особенного, — и в это мгновение все крамольные мысли отступили на второй план; ко мне потихоньку стали возвращаться силы — ровно настолько, чтобы я снова смог почувствовать эту безумную боль в груди.

— Что с вами? Вы побледнели! Саша! — она опять повысила голос: только бы не кричала — не стоит привлекать внимание. — У вас КРОВЬ!

Я скосил глаза на свое левое плечо; оказывается, все это время я крепко зажимал его правой рукой; между пальцами действительно выступила кровь.

— Послушайте… Помогите мне… Пожалуйста…

— Да! Да, да! — лихорадочно, словно задыхаясь, повторяла она. — Конечно, конечно!

— У вас есть иголка и нитки?

Она уставилась на меня, не мигая. Пришлось повторить:

— Есть?

— Нет. Нет, не думаю.

— Тогда вот что. Сходите к проводнице, купите у нее бутылку водки и бутылку коньяку. И попросите заодно иголку и нитки — самые прочные, которые только сможет найти.

— Да, да! — она послушно закивала. Поднялась и поспешно вышла из купе.

Через несколько минут она вернулась.

— Я все принесла.

— Хорошо. Откройте водку. Откройте коньяк. Разлейте по стаканам.

— Что? Водку? Или коньяк?

— И то, и другое. В стакан с водкой бросьте иголку и нитки, а коньяк давайте сюда, — я в два глотка выпил полстакана и протянул ей. — А теперь вы!

Она осторожно взяла стакан из моих рук, но пить не решалась.

— Ну! Давайте! Надо!

Морщась, она выпила и закашлялась.

— Хорошо. Теперь помогите мне снять рубашку и будьте наготове. Если я потеряю сознание — бейте меня по щекам. Бейте, что есть силы, не жалея. Понятно?

— Ага.

— Ну вот и ладно.

Она помогла мне снять рубашку; ткань уже порядком намокла и больше не впитывала кровь; алые струйки побежали по животу.

Она ахнула.

— Ничего, — успокоил я ее. — Сейчас мы все исправим. Снимайте пластырь. Только не церемоньтесь — снимайте побыстрее.

Она дернула — не слишком уверенно. Я заскрипел зубами от боли.

— Ну! Сильнее!

Она дернула — на этот раз сильней. Разбухший пластырь, весь в ржавых пятнах, с хрустом отвалился. Кровь потекла сильней.

— У вас есть какая-нибудь чистая тряпка? Прижмите ее к ране!

Она бросилась доставать свой чемодан; раскрыла его; достала платок и стала комкать в руках, боясь, очевидно, дотронуться до меня.

— Ну же! Прижимайте!

— Надо позвать доктора! — воскликнула она и уже готова была куда-то бежать, но я крепко сжал ее запястье и медленно проговорил, — смочите платок в водке. Вот так! Теперь прижимайте. Хорошо, — сверху на ее руку я положил свою. — Теперь отпускайте, я сам буду держать. А вы — вденьте нитку в иголку.

Дрожащими руками она кое-как справилась с этой задачей.

Я попытался отрешиться от всего происходящего; потом осторожно вытащил поставленный хирургами дренаж — кусок прозрачной пластиковой трубки; взял у нее иголку и плотно зашил рану; ей приходилось помогать мне — поддерживать кожу, потому что игла была тупая. Я ни разу не потерял сознания и не сломал иглу — в общем, справился с работой блестяще.

— Откуда это у вас? — спросила она.

Я пожал плечами — в основном правым, конечно.

— Вам нужно в больницу, — уверенно сказала она.

— Я там уже был.

— Почему же вам не зашили рану?

— Огнестрельные ранения сразу никогда не ушивают наглухо. В таких случаях всегда бывает воспаление: пуля увлекает за собой кусочки одежды, грязь и так далее. Оставляют отток для гноя. Но сейчас мне надо было остановить кровотечение. Вот и пришлось ушить. А скоро опять придется разрезать.

Ее передернуло.

— Как вы спокойно об этом говорите! Боже мой! Кто вас ранил?

Я усмехнулся. И промолчал. Вместо ответа вытащил пистолет и положил его рядом с собой. Пистолет произвел на нее сильное впечатление.

— Саша! Вы… Преступник? Бандит?! — после недолгого колебания спросила она. Такая откровенность пришлась мне по душе.

— Нет. По крайней мере, вам нечего меня бояться. Я не собираюсь вас грабить или насиловать. У меня есть деньги, — я достал из кармана пачку долларов и небрежно бросил на столик. — И вообще… Кстати, вы не могли бы пожертвовать чем-нибудь из своего белья? Мне нужно наложить повязку.

Чемодан лежал открытым; так, что было видно содержимое. Она вспыхнула, достала белую блузку и захлопнула крышку.

— Пожалуйста.

— Благодарю. Я оплачу все ваши расходы, — я взял две купюры и протянул ей. Она с нарочитой небрежностью бросила деньги обратно на столик.

— Спасибо. В этом нет нужды. Тем более, я сама виновата в том, что у вас открылась рана.

Я не стал возражать. Я сидел молча и не торопил события. Я знал, что все должно идти своим чередом. Сначала она разыгрывала гордость и неприступность. Затем настала очередь жалости и сострадания. Женщины, конечно, во многом не знают меры, но в жалости и сострадании — особенно. Теперь же, полностью удовлетворив природную потребность в этих благородных чувствах, она решила дать волю своему любопытству. Вот тут можно бить наверняка — потому что женское любопытство куда сильнее гордости и гораздо крепче жалости; как человек на восемьдесят процентов состоит из воды, так женщина на девяносто — из любопытства; это пламя постоянно жжет все ее естество, отражаясь бесовскими язычками в расширенных зрачках; чтобы не сгореть заживо, женщины подчас вынуждены сами находить (а чаще — придумывать) ответы на волнующие их вопросы; а мы бываем несправедливы — мы ворчим: "дуры бабы, вечно напридумывают чего-нибудь", а ведь они не нарочно — они просто таким образом спасаются от страшной и неминуемой гибели.

Я молчал. Но для пущей верности — делал задумчивое лицо и изредка улыбался: будто бы неким сокровенным мыслям, а на самом деле — примитивности и безотказности своих ловушек, в которые она непременно должна была попасться.

Кстати, я давно заметил: все мужчины говорят, что женщины — непредсказуемы. Те, кто действительно так считают, говорят это со злобой и раздражением; те же, кто позволяет себе шутить на эту тему — кривят душой; уж можете мне поверить: они видят женщину, как на ладони, просто не хотят, чтобы она об этом знала.

Я сидел и ждал, пока ее природа сама проделает всю подготовительную работу. А тот, кто умеет ждать — пожинает только спелые плоды; любому умному человеку это известно.

* * *

Я сидел, время от времени тихонько морщился от боли и ждал ее вопросов. Конечно же, ждать пришлось недолго. Не прошло и пары минут, как она наклонилась ко мне, положила длинные холодные пальцы на мою руку и, буравя меня пристальным взглядом, спросила:

— Саша! Скажите, кто вас ранил?

Я устало прикрыл глаза:

— Долго объяснять…

— И все же? — она заискивающе склонила голову набок. — Расскажите.

— Нет… Не могу.

— Саша… Ну, пожалуйста, — она нежно взъерошила мои волосы и горячо зашептала. — Ну, поставьте себя на мое место. Молодая, красивая женщина едет в купе с раненым вооруженным мужчиной… А вдруг я тем самым подвергаю себя опасности? Ведь мне страшно, Саша. Пойми.

Некоторое время я колебался; однако затягивать паузу не имело смысла. Я придал лицу значительное выражение и объявил:

— Ну хорошо. Я расскажу ровно столько, чтобы успокоить вас. Но всего, как вы понимаете, я сказать не могу.

Надо было срочно что-то придумать; и чем неправдоподобнее, тем лучше. Я вообще считаю, что женщины созданы для того, чтобы их обманывать. Хорошо, согласен: это звучит несколько грубо. Ну да, я немного не то хотел сказать. Наверное, я просто не совсем правильно выразился. Правильнее было бы вот как: женщины смутно себе представляют, что такое истина. Она им не нужна; эмоции они ставят выше фактов. Интонация для них гораздо важнее, нежели смысл. Поэтому, если женщина тебе не верит, значит, ты был с ней недостаточно ласков. Я взял ее пальцы и нежно их поцеловал. Затем, понизив голос, сказал:

— Я выполняю секретное правительственное поручение. Как видите, — тут настало время горько усмехнуться, — оно не совсем простое. И довольно опасное… Но я не вправе прибегать к чьей-либо помощи — нельзя нарушать конспирацию…

Она слушала меня, затаив дыхание. Затем слабо кивнула и тихо произнесла:

— Да, я понимаю…

Она как-то поникла и опустила глаза. Я еще раз поцеловал ей руку, а потом — слегка коснулся губами ее упругой щеки: мягко и ненастойчиво. Этот легкий поцелуй можно было расценить как осторожное приглашение к чему-то большему, а можно — как простой знак благодарности. Я предоставлял ей возможность самой сделать выбор: говоря откровенно, я ее немного побаивался. Почему — не знаю.

И вдруг — она задрожала, глаза ее наполнились слезами; она прильнула ко мне всем телом и принялась целовать: быстро и страстно.

Я услышал ее слова:

— Если мы оба этого хотим, то какая разница, кто начнет первым?

* * *

Шея! Какая у нее была шея! Я полагаю, что женская красота — это самое наглядное и убедительное доказательство истинности существования Всевышнего. Что, разве нет? Значит, вам просто не доводилось встречать красивых женщин. (Хотя, если говорить откровенно, они все красивы — надо только уметь это видеть.)

Темные блестящие волосы были собраны в тугой узел на затылке; тонкая изящная шея выглядела соблазнительно обнаженной; а те волоски, что выбивались из прически и мягкими колечками обрамляли ее тающие черты, лишь усиливали впечатление наготы и незащищенности. От гладкой загорелой кожи исходил целый букет приятных ароматов: чистоты, свежести, молока и еще чего-то сладкого.

Я покрывал ее шею горячими сухими поцелуями, и слегка покусывал; готов поклясться, что в эти мгновения я чувствовал, как по ее спине разбегаются мурашки.

Мой язык не останавливался ни на секунду: я шептал ей на ушко очаровательные непристойности; вроде того, какими мне представляются ее грудь, живот, бедра, лобок и одно влажное местечко, бесценный дар природы, предмет моего жгучего вожделения; я вылизывал ее ушную раковину и щекотал мочку, осторожно потягивая губами золотую сережку; короткими молниеносными штрихами я пробегал всю шею сверху вниз; останавливался поласкать выпуклую ключицу и прохладную ложбинку над ней; снова возвращался наверх, меняя маршрут — чтобы уделить должное внимание подбородку с восхитительной ямочкой посередине; наконец, самый кончик моего языка осторожно касался ее маленьких белых зубов и проникал дальше, радостно встречаемый гибким извивающимся собратом.

Руки мои тоже не скучали: им было высочайше дозволено приступить к решению самой волнующей из придуманных людьми головоломок. Наверное, каждый играл в "Собери мозаику". Увлекательно, не спорю. Но куда интереснее — "Раздень женщину"! Пуговицы, пуговки, застежки, заколки, крючки, замочки, туфельки, трусики… Но и тут она была лучше прочих! Пробравшись рукой под юбку — строгую, черную, до колена, со скользкой подкладкой — я обнаружил не колготки, а чулки! Воистину королевский подарок: два лишних замочка! Но это же не просто дополнительные препятствия на пути к заветной цели — это игра, целый ритуал! Она все прекрасно понимала: в отличие от тех простушек, что норовят напялить примитивные колготки, вечно провисающие между ногами. Нет, чулочки! С кружевным черным поясом, с туго натянутыми подвязочками. С полным отсутствием крепкого нейлона в Средоточии Всего! Кстати, именно эти конструктивные особенности позволяют изменять порядок разоблачения: всего лишь отстегнув подвязки, можно избавиться от трусиков, не снимая при этом ажурных чулок!

Я не хочу сказать, что одежда может чему-то помешать — вовсе нет; иногда, в зависимости от настроения, можно углядеть особую пикантность, занимаясь любовью одетыми; однако здесь дело совсем в другом: огромное удовольствие мне доставляет раздеть женщину: обнажить ее, как шпагу; разоблачить, как иностранного шпиона; лишить покровов, как белокочанную капусту; убрать все лишнее, как мешки под глазами с фотографии президента-алкоголика, — одним словом, докопаться до сути, ибо суть женщины — в ее теле. Ну, а милые вещицы, вроде замочков на подвязках, делают этот процесс более утонченным и изысканным.

Справедливости ради следует сказать несколько слов в защиту колготок. Знавал я одну изобретательную особу, которая умудрилась отдаться мне, их не снимая. То есть тот самый нейлон не являлся для нее (точнее, для меня) непробиваемой преградой. Вот как это было. Мы познакомились на корабле, который плыл по Волге. Она была с мужем, а я путешествовал один. (Как глупо звучит слово "путешествовал" применительно к плаванию, не правда ли?) Так вот, поскольку она находилась под постоянным неусыпным контролем, времени у нас было не так уж и много. Представьте себе, что сделала эта чертовка! Она взяла ножницы и вырезала в колготках дырку, а нижнее белье надевать даже и не подумала. Вечером вместе с мужем они пошли в бар, на верхнюю палубу. Он был в костюме и при галстуке, а она — в роскошном вечернем платье. Вдруг она объявила, что забыла в каюте какую-то мелочь и стремглав помчалась ко мне. Ей оставалось только нагнуться, упереться руками в столик и аккуратно — чтобы не помять — задрать подол платья, а я-то уж дожидался ее в полной боевой готовности. Три-четыре минуты — и она убежала назад, к своему ороговевшему супругу, а я, завалившись на узкую койку, не переставал удивляться женской смекалке и глубокому знанию практической стороны жизни.

Но я отвлекаюсь. Я остановился… на чулочках. Точнее, на подвязках. А еще точнее — на их замочках. Впрочем, остановился я там совсем ненадолго; это же не застежка-молния: тут больше, чем на пару минут, растянуть удовольствие невозможно. Нет, можно, конечно, но лучше этого не делать: всякая неестественность весьма пагубна для любви. Хотя, с другой стороны, разве может быть в любви что-то неестественное?

Она приподнялась, и мне удалось подвинуть ее юбку немного повыше. Я не торопился снять ее совсем, и ничего в этом странного нет: насколько я мог судить, в ткани было достаточно искусственного волокна, так что сильно измяться она не могла; а поднятая юбка выглядит куда эротичнее, нежели ее полное отсутствие; абсолютная нагота лишена того шарма, который есть у недосказанности, недоговоренности, недообнаженности, если хотите.

В общем, настала очередь жакета; время юбки пока не пришло. Три большие черные пуговицы, круглые и пластмассовые, словно миниатюрные грампластинки, только казались крепкими бастионами; на самом же деле, взять их ласковым приступом не составило особого труда. Под жакетом у нее оказалась черная шелковая сорочка: я называю этот вид нижнего белья именно так — всякие птичьи слова вроде "боди", "комбидресс", "комбинация", и так далее мне категорически не нравятся. Настолько не нравятся, что, будучи произнесенными вслух в решительный момент, они способны в значительной мере снизить степень моего волнения и сильно остудить распаляющуюся страсть. Поэтому условимся называть это "сорочкой".

Я взял ее за руки, поднял их над головой и, наклонившись, нежно поцеловал ее подмышки; эти влажные прохладные впадины: короткие жесткие волоски приятно укололи мои губы. Она тоже испытывала похожие ощущения — я не брился уже пару дней.

Запах! Очень важно почувствовать женский запах! Конечно, это надо сделать заранее, потому что если ее запах тебе не понравится, можешь даже не пытаться — все равно ничего не получится. Если запах из подмышек кажется тебе неприятным, будь уверен: тот, другой, волнами расходящийся из-под юбки, покажется просто отвратительным. Не стоит идти против природы: ее и своей.

Я тщательно обнюхал ее подмышки и с наслаждением попробовал прозрачные капельки на вкус, четко разделив свои ощущения на три группы: приятная кислота пота, горчинка спиртовой основы, на которой был сделан ее дезодорант, и сама ароматическая отдушка — совершенная дрянь по сравнению с естественным ароматом.

Она вздрогнула и попыталась было опустить руки, но я мягко остановил ее. Она испугалась, что я почувствую запах ее пота, а я боялся, что не смогу насладиться им в полной мере.

Затем я все-таки позволил ей опустить руки; для того, чтобы ее округлые плечи во всей своей красе покорно предстали перед моими пересохшими губами. Я окутал ее плотным покровом нежнейших поцелуев и поглаживаний, бережно набросил на нее эту ласковую шаль, заботливо согрел пушистой бахромой своего дыхания каждую синюю жилку в ее локтевых ямках и завязал концы этого чарующего платка крепким узлом между ее ключиц. В знак благодарности она разрешила мне осторожно снять бретели своей сорочки — зубами, жмурясь от невыносимо острого удовольствия. Затем она медленно высвободила руки из упавших бретелек, и сорочка, плавно соскользнув с ее вздымающейся груди, черным переливающимся потоком тихо прошелестела вдоль талии и мягким кольцом обвила бедра.

Как выразилась бы писательница-нимфоманка средней руки в своем девятнадцатом по счету любовном романе: "Его восхищенному взору открылась белоснежная долина ее живота." Черт с ней! Подпишусь под каждым словом этой истрепанной пошлятины! Ведь мой взор действительно был восхищенным, и не случайно: ее выпуклый — слегка, самую малость, ровно настолько, чтобы это выглядело убийственно прелестно! — живот содрогался; резкие толчки чередовались с пологими волнами, медленно катившимися вниз: от самой верхней точки реберной арки до… Нет, еще не время! Я уже отчетливо чувствовал этот, второй, запах! Он резко усилился, пальцы мои сквозь паутину прозрачного белья ощущали проступившую влагу… но еще не время! Пусть ТАМ все бурлит и клокочет — точно так же, как бурлит и клокочет внутри меня: распирая во все стороны, выталкивая через горло мое бедное загнанное сердце; голос от этого становится хриплым, а дыхание — прерывистым; пусть мои чресла наливаются кипящей тяжестью, словно опока — расплавленным металлом, пусть! Все равно еще не время. Она сильно сжала бедра и призывно изогнулась, и я попытался унять ее дрожь быстрыми и легкими касаниями губ. Наконец, когда ее томление достигло предела и стало совсем нестерпимым, я аккуратно поддел замочек на лифчике и разжал пальцы; мягкие черные чашечки с облегченным вздохом, исходившим из тонких поролоновых прокладок, разошлись в разные стороны, повинуясь трепету упругой плоти. Я освободил ее грудь от покрывающей материи и, замирая от жалости, провел языком по красным линиям, оставшимся на коже в тех местах, где ткань слишком плотно охватывала ее разгоряченное тело.

Геометрически безупречной кривой я очертил контуры свода ее груди; слева, рядом с ключицей, были две маленькие родинки: в сантиметре друг от друга, словно неаккуратные чернильные брызги; задержавшись возле них ненадолго, я начал медленно и неумолимо сжимать сладострастные кольца вокруг затвердевших сосков; как в детстве, когда вылизывал плотную пену взбитых сливок вокруг сочных ягод ежевики.

О чем я думал тогда? Скорее всего, ни о чем. Я пытался сфокусировать разбегающееся сознание и четко зафиксировать его на мельчайших деталях; я как бы смотрел на себя со стороны сквозь увеличительное стекло; быстротечность происходящего и неизбежность близкого финала — превосходная линза; она очищает взгляд от привычного цинизма; позволяет увидеть скрытые ранее мелочи; заметить казавшиеся неразличимыми оттенки.

Я, например, увидел, что над верхней губой у нее — маленькие усики; собственно, и не усики даже, а просто — темный пушок; странно, но мне это ужасно понравилось. Затем я разглядел тонкую голубую вену, пульсирующей дугой перекинувшуюся с шеи на лицо; обратил внимание на причудливый вырез ноздрей; а от густых длинных ресниц долго не мог отвести глаз; и ведь ни капли туши; ну совсем нисколько; ей-богу, не преувеличиваю. Правда! Поверьте мне, это очень важно; ведь ни капли туши; я блуждал в ее ресницах, запутался в них, повис на них, как платок на ветках цветущей акации, и не обнаружил никакой туши! Вся моя жизнь, как слеза, повисла в тот миг у нее на ресницах! И была она чистая, как и подобает слезе, и я не боялся, что она вдруг помутнеет — ведь не было никакой туши!

* * *

Нащупал крючок… Расстегнул юбку; она стала снимать ее через голову… Вывернувшись наизнанку, юбка полностью скрыла ее лицо и вытянутые руки; она не могла пошевелить ими; меня вдруг пронзило острое ощущение ее абсолютной беззащитности передо мной; вспыхнула горькая досада из-за несуразности ее позы и даже появилось ненужное, ничем не обоснованное, но очень назойливое чувство стыда. Стремясь утолить, заглушить его ответным уничижением и вместе с тем желая сторицей вознаградить ее за придуманные мною страдания, я бросился целовать ей ноги: беспорядочно, страстно, покрывая их горючими, глупыми и мне самому непонятными слезами. Я поднимался все выше и выше; я страшно спешил, словно боялся опоздать куда-то; мое беспокойство передалось и ей; она рванула юбку что было сил; я услышал, как затрещала материя; шпильки, выскочившие из волос, с тихим звоном упали на пол; стук колес не смог заглушить этого жалобного звяканья; одним энергичным движением я устранил последний барьер между моим ДЫХАНИЕМ и ее ЗАПАХОМ и припал к ней жадными губами; она обхватила мою голову и запустила в волосы свои острые коготки; ее мягкие теплые бедра, возмущенно вздрагивая от уколов жесткой щетины, высушили слезы на моих щеках; нас захлестнула безмятежная радость взаимного обладания; последняя часть пути была пройдена; возвращаться назад уже не было смысла; можно было не задумываться о следующем шаге; и только ее курчавые короткие волоски вызывали у меня легкую щекотку в носу.

* * *

Дальнейшее я помню довольно четко: но не подряд, а какими-то равными отрезками: видимо, все органы чувств действовали заодно, подчиняясь общему ритму сладостных конвульсий.

* * *

Узкая полка показалась нам неудобной, и мы перенесли боевые действия на столик; широким взмахом я разметал по тесному пеналу купе стаканы, доллары, нитки, пудреницу и все, что попалось под руку; холод металла, белой полосой опоясывавшего пластиковую столешницу, на мгновение смутил ее кожу, отозвавшись россыпью взволнованных пупырышек на спине и ягодицах; маленькие ступни с ярко-лаковыми ногтями прочными опорами утвердились на противоположных дерматиновых берегах; и я постучался в свод воздвигнутой нами арки; затем отступил и начал все сначала. Наконец пролеты дивного моста подались, задрожали и рухнули с жалобным вскриком; мне же этого было мало; отбросив ногой пистолет, я бережно уложил ее на полку лицом вниз, обхватил коленями ее бедра и, покрывая поцелуями одно сокровенное местечко между лопатками, продолжил свои ритмичные содрогания, благодарно встреченные ею подчеркнутым изгибом поясницы.

Потом все перепуталось: в какой-то момент я обнаружил себя лежащим на боку; ее голова металась на моей левой руке, а правой я плотно обнимал ее поджатые колени; затем вдруг неведомо откуда налетевший вихрь враз все изменил, и вот уже наши ноги заплелись таинственным иероглифом; потом я увидел ее запрокинутую голову над собой; покачиваясь, словно в седле, она ехала прямо на меня; затем развернулась и поскакала в обратную сторону; после чего я сидел, скрестив ноги по-турецки, а она, тесно прижавшись к моей груди, крепко обнимала меня ногами за талию.

* * *

Одно обстоятельство придавало моим ощущениям дополнительную остроту: ведь я так и не знал ее имени. Честно говоря, я и не стремился его узнать. Мысленно, про себя, я называл ее как угодно: так, как хотел в ту секунду. Определенность, неминуемо возникавшая в противном случае, наверняка уменьшила бы прелесть наших полуанонимных забав.

Я не знал ее имени, но чувствовал его неизъяснимую красоту; я боялся, что эта красота вдруг исчезнет, стоит ее только спугнуть обыкновенным набором звуков, каковыми являются большинство женских имен.

Может быть, поэтому терзало меня смутное чувство, что я не в полной мере обладаю ей? Не знаю…

* * *

Потом я ползал по полу и собирал раскиданные вещи; деньги и пистолет небрежно бросил на полку, затянул потуже повязку на левом плече и наспех оделся.

Она же делала это не торопясь, со вкусом; и ведь она отлично понимала, что в ее исполнении процесс одевания выглядит не менее прекрасно и соблазнительно, нежели обратный. Она не тянула изо всех сил трусики и колготки наверх, крепко ухватившись за пояс обеими руками и нелепо сгибая ноги — поочередно, словно маршировала на месте; она не застегивала лифчик на животе и потом не крутила его с омерзительным шуршанием на 180 градусов, на ходу пытаясь продеть руки в лямки; она не проделывала то же самое с юбкой и не шарила под блузкой, поправляя сбившиеся подплечники. Она не делала испуганно-сосредоточенное лицо, надевая сережки, и не скашивала глаза к кончику носа, пытаясь застегнуть замочек на цепочке. Нет, она одевалась неторопливо, мило, основательно, не совершая ни одного лишнего движения и в то же время — довольно игриво. Короче, я хочу сказать, что впридачу ко всем полученным мною удовольствиям она великодушно добавила еще одно — эстетическое; от созерцания того, с какой любовью и тщательностью она одевает свое красивое тело.

* * *

Я плеснул в стаканы коньяку и сел напротив нее.

— Ну что? — не скрывая торжествующих ноток в голосе, сказал я. — Путешествие получилось интересным?

Она равнодушно пожала плечами и как-то чересчур спокойно улыбнулась:

— Оно ведь еще не закончилось.

Признаться, ее тон несколько охладил мой самодовольный пыл. Я ожидал радостного смеха, краски смущения или даже легкой обиды, но никак не равнодушной улыбки!

— Скоро закончится, — уверенно сказал я.

— Конечно… — она казалась задумчивой. — Скоро все закончится. Вот только как?

— Ну, как? Будем надеяться на лучшее, — моя уверенность постепенно улетучивалась.

— Да, мой милый, — мне послышалась в ее голосе грусть. — Надежда — это даже не мечта. Надежда нематериальна; поэтому она и умирает последней. Или не умирает вовсе. В отличие от людей.

— Что ты этим хочешь сказать? Что дорожный секс настраивает тебя на философский лад? — я был язвителен и даже груб.

— Мой мальчик, зачем ты хочешь меня обидеть?

Ненавижу в женщинах это отвратительное свойство; стоит хотя бы раз переспать с ней, и она тут же начинает относиться к тебе немного свысока: сюсюкать, мудро улыбаться, называть тебя "малышом" или "мальчиком" и так далее. Что это? Непроизвольная реализация материнских инстинктов? Не знаю. Не знаю и знать не хочу, но мне это очень не нравится.

— Я вовсе не собираюсь тебя обижать, моя девочка, — я выделил эти слова особой интонацией. — Просто не люблю в людях эту черную меланхолию. Ну что ты сразу начинаешь: "Чем это все закончится?" А чем это должно закончиться? Законным браком, что ли? Я даже не знаю, может быть, ты уже замужем. А? Ты замужем?

— Разве дело в этом?

— Нет? Не в этом? Тогда в чем же?

Она взяла со стола стакан и сделала пару глотков.

— В чем? В том, что мне не хочется с тобой расставаться.

Честно говоря, моему мужскому самолюбию это польстило. Уголки моих губ дрогнули, но я заставил себя скрыть улыбку.

— Вот как? Ну что же? Давай будем встречаться. Напиши мне свой телефон, адрес. Ты ведь живешь в Москве?

Она слабо кивнула.

— Ну вот, — стараясь быть убедительным, сказал я. — Я обязательно тебе позвоню. И даже как-нибудь заеду. Я теперь… тоже буду жить в Москве. Наверное. Понимаешь, при такой службе, как у меня, человек не принадлежит сам себе, — мне показалось, что я нашел хорошую отговорку. — Ну, чтоб тебе было понятнее… Ты смотрела кино про Джеймса Бонда? Так вот: я — российский Джеймс Бонд.

Ее глаза как-то странно заблестели; в полумраке купе было непонятно — то ли от слез, то ли от смеха.

— Какой ты глупый! Российский Джеймс Бонд… Ты совсем еще мальчик. К сожалению, не очень хороший…

— Ну, знаешь… — рассердился я. — Что ты заладила: мальчик, мальчик? Какой я тебе мальчик? Мальчики не носят оружие… И не получают пулевых ранений… И вообще… — я махнул рукой.

— Ты еще не сказал: и не трахают в поезде случайных попутчиц. Так ведь? — закончила она за меня.

— Да! Если угодно, и это тоже! — подтвердил я.

Она молчала. Повисла долгая пауза. Я почему-то почувствовал себя неловко и решил первым нарушить затянувшееся молчание:

— Ну ладно… Не сердись, — примирительно сказал я ей. — Я был неправ. Понимаешь, устал. И эта рана… Да и вообще — у меня выдалась очень трудная неделя… Прости. Мне совсем не хочется под конец омрачать то, что так хорошо начиналось. Мы с тобой еще обязательно встретимся. Вот разберусь с делами — и встретимся.

— Нет, Сашенька. Боюсь, что нет.

— Ну ты что — опять за свое? — я снова начал закипать. — Сказал: встретимся — значит, встретимся.

— Хорошо, — согласно кивнула она. — Пусть будет так.

— Да так оно и будет, — заверил я ее. — А сейчас мне надо отдохнуть. До Москвы еще далеко?

— Не очень. Часов шесть.

— Ого! Целых шесть часов. Этого мне вполне хватит, — я был рад, что разговор перешел в более спокойное русло. — Я посплю, а ты меня разбудишь, если что? Ладно?

— Разбужу, — сказала она и отвернулась к окну.

Все, на этом надо было заканчивать беседы, а то ведь можно бесконечно выслушивать эти бабьи бредни и бесконечно пытаться в чем-то ее переубедить. Я положил пистолет под подушку, деньги — в карман; "дело не в том, что я тебе не доверяю, просто — привычка, выработанная годами", завалился на полку и отвернулся к стене. И действительно, я скоро уснул: крепко и без сновидений.

* * *

Проснулся я от толчка. Знаете, когда поезд трогается, локомотив толкает задом первый вагон, первый вагон толкает второй, и так далее, вплоть до последнего; а уж последнему толкать нечего, и он передает энергию удара обратно, вперед; толчок возвращается к локомотиву, и поезд трогается. А не было бы этого толчка, так и не тронулся бы; буксовал на месте; шутка ли — сдвинуть такую махину?

Первый толчок всегда ощутим; а потом поезд разгоняется бесшумно, очень плавно — почти незаметно.

Но я почувствовал этот толчок — и проснулся. Проснулся и тут же посмотрел в окно — мы медленно набирали скорость. Я перевел взгляд на соседнюю полку: там никого не было. Ее не было! Я рывком вскочил на ноги и проверил, на месте ли ее вещи. Вещей тоже не было. Она вышла! Незаметно скрылась, пользуясь тем, что я спал. Что-то здесь не то! Она ведь собиралась ехать до Москвы? Нет! Тут дело неладно. Я заглянул под подушку и ощупал карманы: пистолет и деньги не пропали.

И все же — что-то было не так. Что-то случилось нехорошее. Я мучительно раздумывал, что же могло случиться, и вдруг понял: перстень! Коробочка с перстнем исчезла!

Я засунул пистолет за пояс и выскочил в коридор. Мы еще находились в пределах станции; я бросился в тамбур. Худая рыжая проводница стояла в дверном проеме с флажком в руке и прижимала острый локоть к пологой груди.

— Где она? — спросил я.

— Кто? — не поняла проводница.

— Ну, эта женщина… Моя попутчица из третьего купе!

— Она только что вышла, — недоуменно ответила проводница.

— Мне тоже нужно выйти, — заявил я; а поезд между тем набирал ход.

— Нельзя, — пробовала сопротивляться проводница, но я заорал:

— Прочь! А не то я сорву стоп-кран! — и не дожидаясь, пока она освободит мне дорогу, я решительно шагнул вперед.

— Да черт с тобой! Прыгай, ненормальный! — закричала проводница, повисая на поручне и едва успевая от меня увернуться; она испугалась, что я вытолкну ее. Честно говоря, я был близок к этому; вздумай она сказать мне еще хоть слово поперек, и я бы в тот же миг выкинул ее на рельсы.

Я прыгнул и, не удержавшись на ногах, растянулся на земле; в нос ударил терпкий запах смоленых шпал. Ладони саднило; я расцарапал их о щебень, которым был засыпан промежуток между путями; хорошо еще лицо не разбил.

Я вскочил и побежал к вокзалу; навстречу зеленой изгибающейся змее, громыхавшей мимо меня.

* * *

Это была совсем небольшая станция. Настолько небольшая и незначительная, что никто не считал нужным заменить перегоревшие лампочки на фасаде вокзала — маленького кирпичного домика с выбеленными известью стенами. Из-за перегоревших лампочек я так и не смог прочитать название; в конце концов, это было не так уж и важно. Какая разница, как называется это проклятое место?!

В здании было пусто; ни единой живой души; везде порядок и чистота; вдоль стен — старые некрашеные скамейки. Под потолком крупная ночная бабочка с громким шорохом билась в матовое стекло плафона; она отчаянно стрекотала треугольными коричневыми крыльями, возмущенно поводила длинными загнутыми усиками, но никак не могла достичь желанного света, попасть в самый центр его мертвящего сияния. Испачканное побелкой стекло надежно отделяло ее от заветной цели; все усилия были тщетны, как она ни старалась. Ее пульсирующая тень нервно металась по потолку.

Я вышел из здания вокзала и вновь окунулся в темноту. Куда же она могла деться? По обе стороны от железнодорожных путей черными неровными глыбами громоздился ночной лес; ветер шелестел в густых кронах спящих деревьев. Он то налетал энергичными порывами, и тогда листья злобно шипели — так, что становилось не по себе; то стихал до едва различимого плеска.

Ну не в лес же она подалась, правда? С чего это молодая красивая женщина побежит ночью в лес? Что ей делать в этом лесу?

Мимо меня она пройти не могла; кроме вокзала, никаких строений больше не было видно — значит, и зайти ей было некуда. Я решил, что надо идти по путям; в ту сторону, откуда мы приехали. То есть — от Москвы.

Вам не приходилось бегать по шпалам? Весьма утомительное занятие: чтобы не оступиться и не сломать себе ненароком ногу, приходится семенить, ведь расстояние между шпалами невелико. Со стороны это выглядит очень смешно, однако я утешался тем, что меня никто сейчас не видит.

Сколько времени прошло, не скажу точно, но вдруг я отчетливо увидел ее; луна показалась из-за верхушек деревьев и осветила железную дорогу. Отполированные рельсы тускло блестели в холодном лунном свете. Совсем недалеко, метрах в пятидесяти впереди меня шла эта женщина.

— Стой! — окликнул я ее, но она даже не обернулась. Не обернулась, но и шагу не прибавила. Я побежал быстрее. Я задыхался; пот ручейками бежал по моей спине и лицу.

— Стой! — снова крикнул я, разозленный. Я видел, как вздрогнули ее плечи; сомнений быть не могло: она меня услышала. Но все равно не остановилась. "Чертова баба!" — выругался я про себя. "Догоню — не знаю, что сделаю!"

Через пару минут я ее догнал; сдернул с нее эту дурацкую шляпу и забросил в кусты; затем крепко схватил за воротник и резко развернул к себе.

— Ну что, сука? — процедил я сквозь зубы, едва сдерживаясь, чтобы не ударить ее: наотмашь, по лицу — так, чтобы хорошенько разбить губы и нос. — На камушки потянуло? Ты знаешь, что чужое брать нехорошо? Верни то, что взяла!

Она стояла и смотрела мне в глаза: совершенно спокойно, словно размышляя о чем-то:

— Зачем он тебе? Зачем ты хочешь вернуть себе то, что тебе не принадлежит?

Эти слова привели меня в бешенство. Я все-таки не удержался и отвесил ей тяжелую пощечину; она еле устояла на ногах.

— Ах, не принадлежит? Неужели ты хочешь сказать, что он принадлежит тебе?

— Нет, — все так же спокойно ответила она, потирая рукой горевшую щеку. — Мне он тоже не принадлежит.

— Зачем же ты его украла, стерва? — меня буквально трясло; но я ничего не мог с собой поделать.

— Я хотела спасти тебя, — отвечала она.

Я расхохотался:

— Ах, спасти! Так, может быть, я тебя еще и благодарить за это должен? Да? Чего молчишь, дура? Ты меня чуть было не подставила! Вот если бы он пропал, тогда бы мне точно пришел конец!

— Нет, — убежденно заговорила она. — Ты ошибаешься! Тебе совсем не нужен этот перстень. Ты не хозяин этой вещи, не надо ее брать.

— Конечно, не хозяин, — согласился я. — Я и не спорю. Но меня попросили отвезти его хозяину, вот я и везу.

— Не надо этого делать. Такие вещи сами выбирают себе владельцев. Лучше забудь про него.

— Что?! — я рассмеялся. — Да ты, по-моему, бредишь! Давай его сюда! Ну! Быстро! — я все никак не мог успокоиться. Черная энергия требовала выхода: я выхватил у нее из рук чемоданчик и что было сил хватил его об рельсы; щелкнули сломанные замки, и чемодан раскрылся; оттуда посыпались ее вещи, но она даже не обратила на это внимания. Она грустно смотрела на меня.

— Ну! Чего уставилась, идиотка? Где перстень? — я сорвал с ее плеча сумочку и вытряхнул оттуда все содержимое. Записная книжка, авторучка, гильза помады, носовой платок, пудреница… Пластмассовый корпус пудреницы от удара о землю раскололся пополам, и в маленькое зеркальце тут же прыгнула луна, будто бы специально дожидалась этого момента.

Вот он! Я увидел маленький футлярчик, обшитый фиолетовым бархатом. Вот он! Дрожащими руками я осторожно поднял футляр и открыл его…

Луна тут же забыла про зеркальце; про все на Земле забыла, кроме этого маленького кусочка, лежащего на моей ладони; она посылала свои лучи только ему; нежилась на безупречных гранях, заставляя его сверкать разноцветными искрами; проникала внутрь, наполняя его голубым свечением…

Какая, в сущности, пошлая вещь! Простой углерод! Дальний родственник угля и карандашного грифеля, однако же нет в них той магии, которая заключена в холодном сверкании бриллианта. В них нет загадки. Твердости. Силы.

Ведь вот чем, пожалуй, бриллиант привлекает людей: этот камень — словно символ смерти. Ее материальное воплощение. Ну посудите сами: сколько бы вы ни держали его в руках, он всегда будет оставаться холодным; им можно резать стекло, царапать железо… Он вечен. Он холоден. Его блеск завораживает… Не так ли и смерть — единственное, к чему мы постоянно стремимся: осознанно и неосознанно?

Я бережно закрыл футлярчик, погладил его и поцеловал; приложиться губами к самому камню я не решился. Нашелся! Ну и хорошо!

Я засунул футляр за пазуху и только теперь смог наконец перевести дух. А она все это время молча стояла рядом.

— Ну что? Так и будешь тут стоять? — спросил я ее. — Пойдем на станцию, посмотрим расписание: может, сядем на какой-нибудь проходящий поезд.

Она кивнула.

— Вещи-то собери…

Она покачала головой:

— Теперь в этом нет смысла…

— Ну, как хочешь, — я положил руку на ее мягкие ягодицы и подтолкнул вперед. И тут… Вы не поверите, но меня обуяло такое сильное желание, что я снова не смог с собой совладать.

Я набросился на нее сзади, повалил в кусты и, страшно торопясь, ломая ногти обо всякие пуговицы, молнии и крючки, принялся ее раздевать.

Она не сопротивлялась. Она только заплакала: тихонько, как плачут чем-то сильно обиженные дети, когда они одни, и никого из взрослых рядом нет. Меня это возбудило еще больше. Я терзал ее, заламывал руки, сильно сжимал пальцами лицо и даже чуть было не разорвал ей рот. Она не сопротивлялась. Она тихонько плакала…

* * *

Потом мы сидели в здании вокзала на качающейся некрашеной скамейке; совершенно одни, и только бабочка из последних сил билась о плафон.

Я посмотрел расписание: пожелтевший лист бумаги в растрескавшейся рамке под засиженным мухами стеклом.

— Через пятнадцать минут поезд. Стоянка — одна минута. На нем мы доберемся до Москвы.

— Я не поеду, — сказала она. — Я останусь здесь.

Я пожал плечами:

— Как хочешь… Дело твое.

Мы замолчали. И вдруг — меня пронзила одна простая мысль! Как же она раньше не приходила мне в голову!

— Скажи! — спросил я у нее. — Скажи, как ты узнала, что у меня есть перстень. ОТКУДА ты это узнала?!

Она улыбнулась:

— Я все про тебя знаю… Знаю, что до восьми лет ты писался в постель; знаю, что тебя часто бил пьяный отец; знаю, что ты лишился девственности в двадцать два года, потому что у тебя было много прыщей, и ты стеснялся подходить к девочкам; знаю, что однажды компания пьяных подростков забила насмерть случайного прохожего, и ты был среди них… Я знаю про тебя ВСЕ; даже то, что ты сам хотел бы забыть…

— Подожди, — опешил я. — Откуда такая информация? Тебе известно все… Но откуда? А-а-а… Ты следила за мной? Ты — агент Пианиста? — я даже хлопнул в ладоши — так меня поразила эта догадка. — Так вот оно в чем дело! Но как же ловко вы все подстроили: получилось, что не ты шла за мной; а я преследовал тебя! Надо же! Сели в один вагон, в одно купе… Но я хочу тебе сказать вот что: это хорошо, что ты остаешься здесь. Мне не нужны соглядатаи! Я уезжаю! Один! Ищите ветра в поле! Я увезу с собой перстень! И продам его! У меня будет куча денег! Так и передай своему придурку-шефу: мол, плакали твои денежки… Потерялся перстенек. И Саша Беленов пропал. Нет больше Саши Беленова! У него теперь — другое имя, другая биография, другая жизнь…

— Глупенький! — с жалостью тихо произнесла она. — Я и есть твоя жизнь…

Я расхохотался ей прямо в лицо.

— Ну, знаешь… На этот счет есть разные точки зрения.

Подошел поезд. Я вскочил на подножку, сунул проводнику деньги.

Она так и осталась сидеть на скамейке. Она не двинулась с места.

Поезд тронулся. Он быстро набирал ход и скоро скрылся в темноте. Маленькая станция, а вместе с ней и эта странная женщина исчезли из виду… Навсегда…

* * *

Меня схватили за руки и заломили их за спину.

— Больно! Что вы делаете? Отпустите меня! — закричал я, сгибаясь, и ударился о подоконник.

Стук! Треск! Хряск! Эти три звука раздались практически одновременно, и затем — что-то хлынуло плотным потоком; словно очистительный ливень, смывающий с одряхлевшей памяти зеленоватую плесень бездействия и липкую паутину забвения. Поток постепенно слабел и вот уже закапал крупными отдельными каплями бодрого дождя; но и этого кратковременного омовения было достаточно — я все вспомнил. Все!

Я увидел лежащее на полу обезглавленное тело, дергающееся в конвульсиях. Я узнал его! Это было мое тело!

Я хотел закричать, но не мог вздохнуть; я хотел пошевелить рукой, но не чувствовал ее; я хотел убежать, но мои ноги меня не слушались…

Мозг еще жил; память услужливо собирала осколки воспоминаний; но только складывала их в картину чужой, не моей, жизни: ничтожная награда за мое блестящее поражение.

Я увидел печальную женщину в грязном изорванном костюме; она сидела на старой некрашеной скамейке в маленьком здании с выбеленными кирпичными стенами; ночная бабочка с жалобным звоном ударилась в матовое стекло плафона и упала на пол.

Нет! Я хочу туда, к этой женщине с грустными влажными глазами! Пустите меня к ней!

Но куда? Ведь я даже не знаю, что это за станция: лампочки-то все перегорели…

Пустите… Я заплакал. Ужас охватил меня. Такой ужас, которому и названия нет; никто и никогда не испытывал такого ужаса!

Шорох… Я полетел куда-то… Стало темно…

* * *

И наступила тишина…