Петр Петрович Петров по наступлении определенного законом возраста ушел на пенсию.

В родном учреждении на заслуженный отдых проводили его, как других провожали.

В конце рабочего дня было устроено что-то вроде торжественной десятиминутки, во время которой молодой, недавно назначенный начальник Василий Альбертович выразил сожаление, что коллектив теряет не просто толкового, а в определенной мере незаменимого работника, отличавшегося завидной преданностью делу и знанием всех его тонкостей; после чего от имени месткома и общественности ветерану труда были вручены памятный подарок в виде электробритвы «Бердск-2» и красные гвозди́ки.

Растроганный Петр Петрович, сидя у всех на виду, подмигнул — неловко, правда, и смутившись тут же — Серафиме Ивановне, которой было еще пять лет до пенсии и которая, он знал, надеялась пересесть за его стол, что давало ей повышение в окладе на пятнадцать рублей. Серафима Ивановна очень благосклонно приняла подмигивание своего — теперь уже бывшего — сослуживца, и в этот момент она смотрела на Петра Петровича как на старенького отца, который вдруг — после долгих-долгих однообразных лет — расщедрился и осчастливил подарком.

Затем одни мужчины — без начальника, разумеется, — по приглашению Петра Петровича направились в чебуречную (как раз на углу их учреждения), где в этот день под азербайджанское вино «Агдам» вместо чебуреков подавали жареную мойву. Сидели там, сблизив лица и громко разговаривая, не один час — и больше всех не хотел уходить домой Петр Петрович. Продолжая оставаться в растроганных чувствах, он вместо очередного тоста самокритично заявил, что осуждает себя: можно ведь было чаще так собираться, даже в каждую зарплату, поддерживая святость товарищества, а он, видите ли, избегал…

Поутру, осознав себя уже окончательным — бесповоротным — пенсионером, Петр Петрович заявил жене Соне, что порог родимого учреждения, дабы не томить сердце, не тревожить душу, он никогда не переступит… Рвать — так уж сразу, единым махом! Там работают, а он на пенсии, обязан отдыхать. И, может, найдет, осмотревшись, попривыкнув, какое-либо занятие, соответствующее его теперешнему положению.

Жена, выслушав, жестко, с обидным пренебрежением к его переживаниям, сказала: «Бери в руки пылесос — вот тебе первое занятие…»

Соня, как с тайной ревностью считал Петр Петрович, переменилась, стала другой с прошлого года, когда неожиданно для себя за ужином они увидели на экране телевизора Пашку Вещевского. Пашкой, понятно, только мысленно можно было его назвать: не прежний, из юности, тонкий кудрявый паренек играл на скрипке в составе камерного оркестра, а уже несколько оплывший, оплешивевший мужчина, но сохранявший неземную — так знакомую им обоим — отрешенность на выразительном лице… Соня тогда, опрокинув стакан с киселем на скатерть, не просто тяжелой, а какой-то угрюмой поступью проследовала из-за стола на балкон — и долго там стояла, вглядываясь в наступавшую ночь.

Петр Петрович полагал (надеясь, однако, ошибиться), что Соня, увидев, наряду с миллионами других телезрителей, Вещевского, всем существом своим перенесла личное глубокое уязвление или что-то такое, похожее на это… Она не могла простить Петру Петровичу, что когда-то — сорок лет назад — тот, воспользовавшись отъездом Пашки Вещевского на сдачу вступительных экзаменов в консерваторию, зачастил к Соне с заранее приобретаемыми билетами в кино, горячо уверяя ее, что тоже скоро уедет — учиться на штурмана дальнего плавания в мореходную школу. Но уехать он не уехал, а те совместные хождения душной летней порой в кино оказались роковыми для Пашки: присланное им из Москвы на имя Сони письмо они вместе, находясь в неизъяснимом ознобном восторге перед предстоящим счастьем, разорвали нераспечатанным, бросили в грязную урну у садовой скамейки. И спешно поженились.

Вот такой, не имеющий, скорее всего, прямого отношения к нашей теме штришок из биографии Петра Петровича… Однако, с другой стороны, если подобное исключить из разряда жизненно важных проявлений в рядовой человеческой судьбе, то ведь и многое иное можно столь же легко подвергнуть сомнению: а стоит ли, дескать, на такую мелочь обращать внимание?!

Но в данной конкретной ситуации есть смысл не углубляться в существо событий: скрипач-лауреат, на миг озарившая телеэкран звезда из камерного оркестра (среди сотен и тысяч звезд телевизионной «галактики») — это все же нечто далекое от будничной семейной жизни Петровых… Мало ли что могла вообразить себе страдающая приступами гипертонии и коликами в подреберной области Соня? Возможно, что-то вообразила, да за домашними делами очень скоро и забыла, внезапный огонь ушел в привычную золу, а Петр Петрович — именно от въедливой мужской ревности — напридумывал черт-те что… Да еще за год до выхода на пенсию!

Ну ладно… Петр Петрович самый обыкновенный человек, и душевные человеческие муки, само собой, ему не чужды. Не станем осуждать.

Он и к пенсионному состоянию своему приноравливался трудно, однако слово держал — на место былой службы не заглядывал. И оттуда желающих навестить его на нашлось. Словно для всех них уехал он куда-то на поезде — и навсегда. Полгода Петр Петрович ремонтировал — к удовольствию Сони — квартиру, отшлифовал и отлакировал все в ней, а другие полгода состоял при Соне кухонным мальчиком да читал газету «Советский спорт».

В один из солнечных весенних дней он бодро шел домой из прачечной и у начала дорожного перехода нос к носу столкнулся с Серафимой Ивановной.

Петр Петрович от такой неожиданности даже растерялся, поскольку в облике Серафимы Ивановны как бы в сконцентрированном виде предстала перед ним вся его недавняя жизнь — там, в дорогом ему учреждении… Подумать только: Серафима Ивановна!.. И кудряшки ее, и блеклые озабоченные губы, и та же — в форме паучка — брошь у горла.

— Прекрасно выглядите, — своим бесцветным, как вылинявшие обои голосом произнесла Серафима Ивановна. И слабо вздохнула: — Что значит полноценный отдых…

Петр Петрович, в смущении и радости мелко суетясь, не сразу нашел какие-либо приличествующие моменту слова; а малость придя в себя, стал спрашивать, привыкла ли Серафима Ивановна к его… то бишь давно уже к ее… но бывшему его… столу. Там нижний, третий ящичек правой тумбы плохо выдвигается, заедает, и, чтобы этот ящичек умело выдвинуть, вначале надо, взявшись за ручку, легонько раскачать его, непременно давя книзу, а затем ласковым рывком дернуть на себя… и все дела!

Серафима Ивановна, выслушав подчеркнуто снисходительно — как неумный взрослый слушает искреннего ребенка, — сказала (и с нотками досады при этом):

— А я, между прочим, за своим столом сижу.

— Как?!

— А так. Сидела и сижу. А ваш стол убрали.

— Куда убрали?

— Уж не знаю. Куда старье убирают? Выбросили.

Петр Петрович поставил сумку с выстиранным бельем на асфальт — и вытер пот со лба. Пробормотал:

— Мебель меняют. Чего ж, разумно…

— Ничего не меняют, — возразила Серафима Ивановна. — Подо мной дерматин до ваты проелся, прошмыгался, встану — ватные хвосты, извините, сзади… и то стул сменить не могут.

— Позвольте, — Петр Петрович уже ничего не понимал. — Так, это самое… Так вас же хотели на мое место. — И воскликнул облегченно: — Ну да! За своим столом вы, а на моем месте!

— За своим столом на своем месте, — отчетливо выговаривая слова, сухо поправила Серафима Ивановна.

— А на моем?

— Стол же, говорю, выбросили ваш…

— Но должность-то передали!

— Ничего не передали, — и металлический, с зеленым камешком на спине паучок под горлом Серафимы Ивановны (показалось Петру Петровичу) яростно потер одну ножку о другую. — Вас, любезный Петров, проводили и тут же стол изъяли… А я, между прочим, ни на что не рассчитывала. Напрасно только мое имя склоняли, возбуждая в коллективе, будто я чего-то хочу… Смешно, право! Прощайте…

И Серафима Ивановна растворилась в сиянии дня! Петр Петрович, словно оглушенный, даже не заметил, как исчезла она.

Сам же он с бешено колотящимся сердцем трусцой побежал к своему подъезду, и уже у самых дверей, запыхавшись, догнал его какой-то бдительный и услужливый мальчик: «Вы свои вещи, товарищ гражданин, на тротуаре забыли!..»

Сидя на диванчике и уставясь в стену, Петр Петрович пытался найти логическое обоснование услышанному от Серафимы Ивановны. «Убрали стол — это бывает, — лихорадочно размышлял он. — Плохая мебель, отслужила свое — замени! Но убрали должность?! До этого была она, без нее не могли, на ней, понимаете ль, многое держалось, и на тебе — долой!.. Иль Серафима Ивановна со зла, что ей повышение не дали, этакий ядовитый дымок подпустила? Нарочно. Моего, мол, предполагавшегося в жизненном активе нет — и твоего не осталось!»

Но должен был Петр Петрович признать, что Серафима Ивановна при всей ее застарелой женской колючести на дикую ложь не способна, тем всегда и отличалась она на службе, что если уж колола кого, то всегда в самую болевую точку, в каждом случае согласно имеющемуся факту… Можешь обидчиво вскинуться — да не возразишь: было, есть! И сама Серафима Ивановна иногда повторяла: «Уж я неправды не терплю, я даже мужа прогнала, что врал…»

Нет, не могла она — «подпустить»… Так и есть, как сказала. С отжившим свое столом упразднили и его должность! И, сознавая это, Петр Петрович не мог с диванчика подняться — ноги на время отнялись. Слава богу, был еще тот час, когда Соня, за обедом накушавшись, по заведенной привычке почивала — из-за перегородки глухо доносились ее сонные стоны. А то бы увидела она, какое у него лицо…

Неотступно жгла, терзала сознание Петра Петровича убийственная по своей сути мысль: он без одного месяца и четырех дней проработал на своей должности тридцать семь лет, выслужил за тем столом пенсию, он честно, добросовестно исполнял обязанности, отмечался премиями и грамотами, ходил, наконец, со спокойным и несколько важным лицом полезного труженика, государственного служащего… а, оказывается, в обществе можно было обойтись без  т а к о й  должности! Ушел он — и сократили ее. А раз можно обойтись, сократить — выходит, и существовала она постольку-поскольку, вроде бы сама по себе, а не для необходимого дела, существовала, короче, неизвестно для чего, так — некое подобие работы, протирание штанов…

А ведь Петр Петрович, помимо всего, находился, если припомнить, у самых истоков создания учреждения. Тридцать семь лет назад оно и было утверждено как необходимо-действующее — со штатным расписанием в три единицы. Начальник, за ним он, сотрудник Петров, да секретарша (техническая) — вот и весь тогдашний штат. Но через три года энергичными стараниями неутомимый начальник «пробил» еще полторы ставки (половина — по совместительству завхозу); через восемь лет уже ровно восемь человек было в аппарате (с шофером); через год после этого — десять стало (и для шофера дали машину, чтоб было ему на чем возить начальника); а ныне учреждение — это уже современный солидный размах: швейцар-привратник (правда, пока на полставки), свой курьер, подчиненные секретарю начальника (она же завканцелярией) две машинистки, владеющие стенографией, да пятнадцать сотрудников разного ранга.

Все на месте, все незаменимые, а его, Петра Петровича, должность — на распыл? Опомнились и пришли к заключению: не нужна! Он составлял сводки и графики, переписывал, доводил «до кондиции», что поступало с пометками и замечаниями от начальника, нумеровал и подшивал, следил, чтоб был точный учет всех исходящих и входящих бумаг, «выколачивал» сведения по телефону, готовил материалы «на подпись», обрабатывал, согласно существующим инструкциям, данные, считал и анализировал… и т. д. и т. п.! И все это, чем занимался, — мираж, бюрократическая мельница? Вода льется, шумит — жернова стоят… так? Одна видимость?

«Да что же это такое, — ужаснулся бедный Петр Петрович, — это, можно тогда считать, и жизнь впустую прожита? Тоже одна видимость?..»

Так разволновался Петр Петрович до самой крайней степени, что даже как бы некий сдвиг произошел в нем: впрямь впал он в сомнение — была ли полезна обществу его многолетняя «письменная» работа? Никогда доселе подобные сомнения ничем не давали о себе знать, а тут, после встречи-разговора с Серафимой Ивановной, будто сорвал внутренний ограничитель, державший душевное равновесие на отметке «благодушие». И понесло!..

Он обманывал? Его обманывали?

Впустую, а?!

Словно на невидимую гору, на какую-то высоту, предназначенную для прозрения, подняло его — и он сверху беспощадно увидел всю мизерность, никчемность того, чему отдал годы… И было же, если не лукавить перед собой, где-то в глубинах таилось это чувство-опасение… не суровые сомнения, а именно неясное, робкое опасение, от которого отмахивался, как от случайной мухи: чем занят?.. Без дела не сижу — вон бумаг сколько! Для чего-то они нужны, если обязан их писать…

Этим спасался?

А после каждого Нового года Серафима Ивановна звонила в ближайшую школу — и оттуда прибегали розовощекие с мороза октябрята, вытаскивали из конторских шкафов вороха подшитых сводок и графиков, предписаний и заключений, отчетов и инструктивных разъяснений — и с веселыми криками волокли все это к себе на школьный двор, для сдачи в макулатуру; и он, Петр Петрович, видел, как разлетались из слабо связанных бумажных кип отдельные листочки — те самые, которые он любовно заполнял, линовал, нумеровал, носил начальнику на подпись… Можно подумать, что именно такого вот, в образе румяных октябрят, «освобождения» дожидались они, эти бумаги, получавшие ласковое тепло на столе у Петра Петровича и его сослуживцев и терявшие всякое живое тепло в безнадежном лежании на полках сырых шкафов!

Из года в год…

И Петр Петрович, сотрясаясь плечами, неслышно зарыдал.

А утром он пошел в свое учреждение.

Там, приподнявшись на цыпочки, через стеклянный верх двери Петр Петрович увидел, что  е г о  стола действительно нет на прежнем месте, зато другие столы — вернее, люди за ними — получили некоторую свободу в размещении. Чуточку просторнее стало в комнате.

Василий Альбертович принял его не сразу, но относительно быстро. Когда Петр Петрович вошел в кабинет, молодой начальник задумчиво листал страницы пухлого фолианта и кивком головы устало показал на кресло.

— С чем, Петр Иванович?

— Петрович…

— Конец квартала, запарка, понимаете сами… Немудрено и голову потерять, Петр Петрович. Не обессудьте. Как оно, на заслуженном-то?

— Слышал, мою должность ликвидировали…

— А вас, дорогой, это кусает?

— Причина какая — интересно.

— Ах, причина, — Василий Альбертович теперь смотрел на него с улыбкой. Забавным ему, скорее всего, казалось: «возникший» пенсионер — со своей дотошностью. Вот, дескать, пенсионерское племя — всюду нос суют! Но говорил он как можно любезнее: — Вы, Петр Петрович, удалились на отдых, нам — работать. А на работе, не мне вам объяснять, все диктует производственная необходимость. Бывшую вашу ставку мы нашли целесообразным поделить. Половину — на доплату швейцару, другую — на доплату уборщице. В наши дни за семьдесят рублей кто согласится полы мыть? А за сто сорок хоть родную тещу позови — пойдет! Правильно?

Василий Альбертович засмеялся и подмигнул. Он забыл, что должен был выглядеть предельно занятым, «в запарке», — и уже удовольствие находил в разговоре.

— А мои прежние должностные функции, — строго спросил Петр Петрович, — их что — четко распределили меж другими? И меж кем тогда?

Взгляд начальника притух, стал первоначальным — устало-озабоченным; и ответил он через зубы:

— Не увидели необходимости.

— Что?

— Функции распределять. Обошлось без этого.

— Тем доказывается, — у Петра Петровича челюсть подрагивала, но он, как мог, крепился, — доказывается, что должность, которую я некогда занимал, носила, так сказать, отвлеченный, абстрактный характер. Я был нуль.

— Ну-у, дорогой, — Василий Альбертович руками развел. — Это ж ахинея какая-то… Что вы, простите, несете? И вам ли, кто снискал…

— Только без некрологов! — воскликнул Петр Петрович, ударяя ладонью по твердому подлокотнику кресла. — Я лишь хотел официально… — он сделал ударение на этом слове и повторил его: — Официально услышать подтверждение от вас.

— Что вам надо? — На молодых упругих щеках начальника проступила краснота. — Вижу: времени у вас с избытком — кроссвордами занялись, ответы ищете… А чего добиваетесь? По всем пенсионным вопросам — в собес обращайтесь. Санаторную путевку раз в год мы можем обеспечить. При хорошем отношении…

— Не добиваюсь, — Петр Петрович настойчиво смотрел начальнику в глаза, чего не умел никогда раньше. — Я был вредный народному хозяйству нуль. Но само наше учреждение…

— Петр Петрович… товарищ Петров! — начальник резво выбежал из-за стола и положил свои крепкие руки ему на плечи. — Ну что вы, в самом деле? Бросьте, дорогой! Мы вас ценим, ваш опыт, понимаете сами, это же целое достояние! Вы будете у нас председателем совета наставников. Непременно! Только вы! Тем более что у нас перспективы… Да, Петр Петрович, перспективы! Вошли в ходатайство, чтоб открыть наши филиалы в районах. По существу, мини-филиалы. Такие крошечные, знаете ль… По две штатные единички в каждом. Всего-то. Но ведь будущее какое! И ваш опыт…

— Само наше учреждение… — упрямо повторил Петр Петрович, однако начальник снова не дал ему договорить — заглушил своими словами:

— Такой многоопытный работник, как вы, способен выявить, обозначить, вскрыть, понимаете сами… Это очень много значит, это дорого для всех. Хотя ведь и на Солнце, Петр Петрович, есть пятна, их каждый видит, а вот чтоб устранить их, почистить светило — таких возможностей еще нет. — Василий Альбертович хохотнул и потер руки — ладонь о ладонь. — Обещаю, да это и так ясно… веление самой эпохи! Будем, будем, Петр Петрович, всемерно, творчески совершенствовать механизм управления, добьемся, придем, заставим… Я ваш, дорогой, на все будущие времена. А сейчас, простите, работа ждет. Конец квартала, запарка, готовим отчет, возможен вызов туда… понимаете сами!.. для обстоятельного доклада. Что недообсудили с вами — в другой раз! Благодарен. Ценю. Всего!

Начальник сунул сидящему Петру Петровичу на прощанье сложенные в горстку пальцы, но тот не принял их и твердо сказал, что хотел сказать:

— Само наше учреждение если и должно существовать как вспомогательно-промежуточное, то со штатом не более чем в три человека. Сейчас в семь раз больше. Это нули, такие же, каким был я. Да и само учреждение… — Тут у Петра Петровича перехватило горло, он поднялся с кресла, пошел к двери. Обернулся — и нашлось силы добавить: — Драма и трагедия. Только поздно!..

Петр Петрович вышагивал по весенней улице, весь ушедший в себя, и его решительно-горестное лицо контрастно выделялось среди других в толпе прохожих. Он нечаянно уловил свое отражение в низко повешенной стеклянной — «под золото» — вывеске солидного учреждения и, подстегнутый внезапной мыслью, толкнулся в дверь… Здесь, а потом в других учреждениях, организациях, он заходил в те перенаселенные сотрудниками комнаты, которые не охранялись секретаршами, где столы стояли тесно, как парты в школьном классе, и пристрастно смотрел на привязанных службой людей. Каким-то необъяснимым, но отчетливо проявляющимся в нем чутьем — того, кто сам еще вчера пребывал в таком же качестве, — Петр Петрович безошибочно определял, угадывал, сколько в рабочей комнате «нулей». Наверно, во взгляде его было нечто нехорошее, пугающее, потому что сотрудники и сотрудницы, замечая странного посетителя, сразу же замолкали, гасло веселье среди них, и даже те, которые сразу не знали, чем занять себя, какую видимость занятости изобразить, начинали судорожно шелестеть бумагами.

Утешения ему, Петру Петровичу, не было…

По пути завернул он в сквер, под могучий шатер, образованный кронами старинных лип, — здесь с утра собирались пенсионеры-доминошники, любители забить «козла». И сегодня за двумя дощатыми столами под этим тенистым шатром царил дух игорного соревновательства: голоса мешались с задорным стуком доминошных фишек… Петр Петрович тоже согласился быть вовлеченным в игру — и согласился на это ради своей цели: уточнить, исследовать, по возможности, кто и как выходил на пенсию, какой судьбой отмечен. И в осторожных, ловких расспросах, будучи то в выигрыше, то в проигрыше, он установил, что из семи опрошенных шестеро могли гордиться своей долей. Сталевар, водитель автобуса, повар ресторана, инженер по сантехнике — тут все несомненно… Рабочий сцены в театре и директор пригородного совхоза (все бывшие, разумеется) достойно продолжали этот «список». Седьмой же — весь какой-то неопределенный, со стертым, будто древний пятак, лицом, устроенным природой так, что при желании и запомнить-то его невозможно, — в туманных намеках и с многозначительно поднятым указательным пальцем всячески давал понять, что, даже на пенсии находясь, своей должности открыть он не волен. Вот этого безликого, от которого в памяти Петра Петровича остались лишь яловые наваксенные сапоги, он в расчет не принял: коли темнишь — такой ты, выходит, специалист, самому совестно признаться. А остальные — те были в зависть Петру Петровичу, он расстался с ними еще более подавленным, чем был.

И, окончательно потеряв покой, раздражая Соню своей удрученностью и замкнутостью, которых она никогда не знала за ним, Петр Петрович бессонными ночами думал и думал… Посетила его голову даже такая смелая мысль — отказаться от пенсии. Но при более здравом рассуждении выходило, что это решительно невозможно: на что же они с Соней станут жить, питаться? Другое: компенсировать долг за счет общественной работы? Пойти, допустим, в школу, заниматься там чем-нибудь с ребятишками… Но подрастающему поколению ведь высокий пример нужен, мальчики и девочки в своем общественном руководителе захотят героя видеть, а что поучительного, вдохновенного — со ссылками на собственную биографию — сможет им рассказать он? Кто вообще он для них, мечтающих о подвигах и славе?

Вспоминал, перебирал прожитое — и среди унылой череды дней, не оставивших в памяти какого-либо заметного следа, лишь светлыми солнечными пятнами высвечивались годы юности. Там что-то было… Петр Петрович трепетно, боясь спугнуть эти видения, возбуждал их в своем сознании — и приходили к нему маменька с ее ласковыми словами, тятя, постукивающий о половицы своей деревянной, привезенной с фронта ногой, клубилась терпкая, настоянная на цветущей черемухе и вся пронизанная золотыми лучами пыль, взбитая на их слободской улочке редкой проехавшей машиной и медленно оседавшая на горячих самоварных боках. Благостное, после баньки, чаепитие, прямо в саду, под яблоней, и маменька не скупясь выставила на стол разное варенье в стеклянных вазочках, соленые грибки, блюдечко с серебристой камсой (вчера давали в лавке), пузатый, наконец, графинчик с настойкой. В гостях — отец и Петяша парились с ним вместе — брат матери, дядя Силантий. Он низкорослый, с непомерно длинными, тяжелыми руками и — при внешней нескладности — необычайной, еще старинного закваса силы. На престольный праздник — для потехи — подсел под лошадь, пасшуюся на лугу, обхватил ее передние и задние ноги железными ручищами своими, приподнял и понес… аж до базарной площади!

Где-то в тяжелый предрассветный час ожила в Петре Петровиче вот эта картина — чаепитие после бани с дядей Силантием… Он замер. Напрягся весь. Ловил, удерживая, сей чудесный момент. И отчетливо звучал во вселенской тиши низкий и гудящий, словно он при этом дул еще в невидимую трубу, голос дяди: «Что в армию тебя, Петух, из-за плоскостопия не взяли — сопли не размазывай. Не планида, знать. Да в утешение отцову безногую скорбь прими: не только за себя, но и за тебя, за всю фамилию кровь честно отдал, никто не укорит… А вот разве что уходишь ты от меня в контору — тут ты мокрый огурец. Натурально. Руки чисты — зад в мозолях! Угу. Я конторских боюсь: они, приди к ним, самую ясную правду темной выставляют. Это, говорят, так, согласные мы, но с какой стороны, гражданин, посмотреть, давайте с другой посмотрим… а у правды, у самой что ни на есть правды — ай две стороны? Она — лицо. И неуж лицо затылок определяет? Ну хрен с ними, с вашими конторскими. Я о чем? Из тебя камнетес дельный получается, как-никак два года при мне, выстругался, вижу. Рука у тебя, Петух, крепкая, глаз — ватерпас, точный скус… ну это, чтоб красоту, ее обязательную плепорцию чуять… это тоже есть. И грамота твоя помехой быть не может, не в торбе ее носишь, к земле не гнет. Зачем же, интересуюсь, от камнетесного ремесла в конторские уходить, хлебную горбуху на рисованный пряник менять? Невеста фуфырится, желает она, чтоб ты по ней мягким и чистым пальцем водил? И мать по своей курьей слепоте поддакивает! Насквозь угадываю. И мокрый огурец ты тогда, а коль мокрый — загнить недолго… Пошевели мозгой, племяш!»

Дядькин трубный голос, возродившись и поторжествовав, снова ушел в небытие, а Петр Петрович ворочался на своем диванчике — и вместе с утренней полосой света, пробивавшегося сквозь шторы, пришло к нему решение…

Соня, рассерженная вконец его затянувшимся хмурым молчанием, чаю утром не подала — и, сидя на кухне, демонстративно, так, чтоб он видел, читала толстую библиотечную книгу под названием «Выдающиеся скрипачи мира».

Петр Петрович, улыбнувшись, состроив Соне гримасу, быстро вышел из дому.

Через полчаса появился он в горисполкоме.

Там Петр Петрович побывал в нескольких кабинетах, был настойчив и непреклонен, и события развертывались таким образом, что через два часа один из заведующих отделом поднялся этажом выше — в кабинет самого председателя.

— Пенсионер допек, — сказал он. — Посоветоваться надо.

— Персоналку выбивает? Жилье?

— Наоборот. В старом карьере недовыбрали, говорит, камень, а режется он хорошо. Так тем розовым камнем речной берег у площади одеть, чтоб красивая набережная у города была. Такое его предложение.

— А подрядную строительную организацию он нам по знакомству не сосватает, инициатор твой? Набережная! Мы второй год банно-прачечный комбинат и Дом быта никак не сдадим. Подрядчики умыли! Подумал бы ты, прежде чем заходить.

— Да он сам берется камень нарезать! За два года, уверяет, нарежу. Вот в чем штука. Нарезать и уложить берется. Но в укладке, конечно, помощь ему потребуется. Ребят из профтехучилища можно будет подключить. Как практика им. А Петров доказывает…

— Какой Петров?

— Петр Петрович Петров он, пенсионер этот самый. Доказывает, что сделает. Занимался этим. И главное — безвозмездно.

— Ну?! Зачем это ему? Не религиозный ли?

— Да выпытывал я… Говорит, такое чувство, что недодал государству. Долг как бы за ним.

— Вот! — сказал председатель. — Сколько всем вам повторяю, что надо работать с людьми. Это ли не результат такой работы? Потребность у человека… замечательно!

— Можете взглянуть на него. Посижу, говорит, на скамейке перед исполкомом, не уйду, пока не определитесь.

Должностные лица подошли к окну, сверху, распахнув створки, рассматривали Петрова, делавшего в блокнотике, судя по всему, какие-то вычисления.

— Не заезженный вроде мужик еще, крепкий.

— Настырный. Тихий, вежливый, а настырный.

— У такого-то и получится. Изучи, в общем, подоскональнее эту инициативу, чтоб наверняка… А я добро даю. Согласен. Предварительно. На изучение вопроса…

— Понимаю. Принял.

— Да, вот еще что… — Председатель озабоченно наморщил лоб. — Должны мы рассмотреть предложение, выдвинутое Василием Альбертовичем. Ну то самое, об организации филиалов… Поддержать или нет в высших инстанциях его ходатайство о расширении. Вспомнил? Дело не плюнуть. Серьезное. Займись-ка тоже этим, изучи.

— А вы как? — осторожно спросил заведующий отделом.

— Что я?

— В смысле… относитесь как?

— Доложишь — будем решать.

— Понятно.

Заведующий, кивнув, удалился.

Председатель вернулся к открытому окну, опять сверху понаблюдал за увлеченным подсчетами Петровым (потребное количество камня для будущей набережной прикидывал он, что ли?) — и, отчего-то вздохнув, задумчиво, с нарастающим, ему самому непонятным раздражением произнес председатель:

— Есть у нас люди, есть… С другой стороны: разрешишь — что народ подумает? Как там… у себя… Иван Иваныч отреагирует? Нда… Задал нам, мухомор, задачку.

1985