Судьба всегда больше человека. Она начинается задолго до рождения каждого из нас. Немыслимым образом изгибается пространство, спрессовывается или растягивается время, — и все для того, чтобы именно в этом месте и в этот час встретились двое, которым уже с у ж д е н о дать жизнь, наделить судьбою третьего.
Но судьба больше человека еще и потому, что не завершается с его смертью, а продолжается, пока хотя бы одна душа сохраняет память о нем, пока хотя бы в одном теле живут те же клетки, те же гены, — зерна рода.
Она непостижима, но постигаема. И каждый серьезный писатель рано или поздно приходит к необходимости размышлений о ней — через осмысление жизни духа человеческого, таинственных движений души, — всего того, что возвышает нас над бытом, образуя и круг, и свод нравственного бытия. Это — в традициях российской словесности.
Высокая обязанность отечественной литературы поддерживать уже сам по себе у р о в е н ь (и этический, и философский, и художественный) таких поисков, размышлений, суждений характерна и для творчества Эрнста Сафонова. Наиболее ярко, может быть, даже предельно явно (в смысле именно предела психологического проникновения) это воплощено в одном из лучших, на мой взгляд, рассказов прозаика — «Лестница в небо».
Да и в других произведениях тоже, и, наверное, не в меньшей степени, — тут достаточно внимательно перечитать хотя бы книги «Под высоким небом», «Мгновения жизни», «Прожитый день» и другие или такие конкретные произведения, как «Осень за выжженными буграми…», «Старая дорога», «Дети, в школу собирайтесь!..», «Прожитый день»… Но именно «Лестница в небо» дает и повод, и основания говорить о своего рода новом качестве прозы, не отметающей, не отрицающей, как это порою бывает, накопленного и созданного ранее, а как раз органично продолжающей предшествующее: так на сочном стебле появляются все новые листья, однако ж затем, на самой маковке, распускается и цветок, чтобы, в свою очередь, превратиться со временем в целую кладовую семян — новых будущих стеблей.
…Надеюсь, и читатель, и автор «Избранного» с пониманием отнесутся к тому, что разговор начат не с биографических подробностей (военное детство, работа в газете, общественная деятельность) и даже не с хронологии творчества (какие книги и когда выпущены). По сей день пребывая в полной уверенности, что не только внутренняя, духовная жизнь писателя, но даже и вехи его внешней биографии всегда находят отражение в произведениях, из книг узнаю об их авторах гораздо больше, чем из самых подробных биографических справок. Поэтому и говорю в первую очередь о них — о книгах, ибо убежден, что именно они являются и формой, и способом существования писателя, — тем единственным, по чему сейчас и потом будут судить о нем.
Эрнст Сафонов выпустил немало книг, и эта, которую вы держите в руках, — в известной мере итоговая, но далеко не последняя из написанных и изданных. Такая же мысль появится, вероятно, и у тех, кто видел снятый по его повести художественный фильм «Не забудь оглянуться»! — одно из интереснейших и глубоких произведений о трагедии человека, вернувшегося с афганской войны. По всем внешним меркам и критериям подпадающий под литературное определение «представитель поколения «сорокалетних», он, именно как прозаик, все же избежал «обойменной» участи, — когда фамилия к месту и не к месту упоминается в одном и том же плотном, словно зазубренном ряду. Да, о нем писали и говорили, его книги не оставались незамеченными, вызывали интерес и у читающей публики, и в литературной среде; но говорили о н е м, а не об «одном из литературной генерации». И это ценно. Не потому, конечно, что прочие «сорокалетние» хуже, — нет, их имена давно и по праву на слуху; а потому ценно, для меня, в частности, что это — индивидуальный путь и к читателю, и к известности, и к признанию. Не в обиду другим, я именую подобное «ненасильственным путем в искусстве», — другого, в сущности, и нет, если привлечь такую категорию, как время.
Именно на этой стезе мы практически не встречаем конъюнктурных, в угоду моменту написанных книг. Ибо не могут быть конъюнктурными жизнь и смерть, добро и зло, любовь и ненависть, — категории, размышлять о которых критику позволяют только произведения определенного философского, художественного уровня.
Может быть, и по этой причине тоже, начиная говорить о прозе Эрнста Сафонова, первым словом избрал я слово «судьба». Это слово — одно из ключевых в творчестве прозаика, читаем ли мы его книги «Мужчины», «Дождь в пригоршнях», «Деревенская история», «Личная жизнь», «Казенные люди» или все тот же рассказ «Лестница в небо».
Что для него и его героев судьба — несвобода выбора? предопределенность? темная сила, с которою нет смысла состязаться?
Или то, чем были Мойры для греков и Парки для римлян?
Или слепой фатум?
Или же всеобщая справедливость, которой нет дела до имени каждого из нас и которая следит лишь за чашами весов, чтобы возмездие соответствовало содеянному?
Не исключая перечисленного, все же для героев Эрнста Сафонова судьба — одновременно и нечто иное, в чем совмещены, пересечены сферы небесного предопределения и земного бытия, свободы воли, но и — несвободы действий; ибо у них, у этих героев, чрезвычайно развито не только «чувство эстетического стыда» (Л. Толстой), но и чувство этической сообразности.
Впрочем, почти об этом же, но с привлечением конкретного примера, ясно написал и сам Э. Сафонов: «Первые годы моего детства пришлись на войну, я вырастал, можно сказать, на ней — на ее жутких дорогах, через унижение страхом и голодом и через осознание всесильности человеческого добра. Нет маленького добра, нет большого, есть человек, живущий п о п р а в д е, и он всегда сурово, справедливо добр. Такого человека, смею надеяться, можно найти в моих рассказах и повестях. Он мне близок».
Запомним: «с п р а в е д л и в о добр», ибо справедливость для Э. Сафонова — категория не только одного лишь морально-правового сознания. Это прослеживается уже в одном из ранних произведений, в автобиографической повести «В нашем доме фашист» (1966), где шестилетний Вася, так и не вкусивший запах детства (его заглушили гром и гарь войны, бессилие, страх, голод, ненависть, смерти, смерти, смерти), все же сохранил в душе тот Рубикон, через который не должно перебраться омерзительное зло, ибо оно не вечно. Естественно же, ничего не зная о Канте, маленький герой словно по постигнутому философом закону живет: «Когда справедливость исчезает, то не остается ничего, что могло бы придать ценность жизни людей». И ведь она п о ч т и исчезает — вот в чем трагедия, излом, надругательство. На его глазах вешали, сжигали заживо, расстреливали, насиловали, в него, шестилетнего, стреляли: «Они слились в грохот, в одну, две или три пули, невыносимо остро расщепившие его ноги»; но вся эта грубая сила, вся эта, попирающая здравый смысл мразь не смогли сокрушить психику ребенка с его бескомпромиссным отношением к добру и злу на уровне одной лишь правды, одной лишь справедливости. Не случайно повесть завершается несколькими строками от автора (он же — выросший герой):
«…Это так и живет во мне.
Фашист, пригнувшись, с автоматом в руке, облизывая пораненную ладонь, уходит вдаль.
Он ступает сапогами по моему сердцу, и оно, вздрагивая, напрягается».
И будет напрягаться, пока будет жить, — не только от боли, но и от невозданности, ведь еще Достоевский отмечал, что «высшая и самая характерная черта нашего народа — это чувство справедливости и жажда ее».
Именно поэтому война не стала для Э. Сафонова т е м о й, а осталась болью души, затянувшейся, но от этого не переставшей ныть раной.
Сам он скажет потом, спустя двадцать лет после создания автобиографической повести, так: «Многое, много… н а в с е г д а».
И вспыхнет немыслимым вызовом разуму уже послевоенный взрыв бомбы в повести «Дети, в школу собирайтесь!..».
И никогда не забудется бывшему фронтовику, ефрейтору Черкалину, тот страшный, смертный, последний бой («Под высоким небом»).
И прокатится на своей коляске сквозь всю повесть «Тонкие натуры» обезножевший на войне Тимоша.
И помянут, не забудут за Родину погибшего Александра Степан Чикальдаев и Ефим Сальников в «Африканском баобабе».
И умрет, все же успев передать молодому Павлу «зов издалека …смутное желание что-то понять, изменить в своей судьбе — не просто жить под этим бесконечным дождем, а понять», безвестный одинокий Василий Борисович, не умеющий позабыть погибшего на войне однополчанина («Прощай, старик!»).
И осиротит все та же война, аукнувшаяся в повести-хронике «Хлеб насущный», малолетнего Гарифа, скольких еще оставив страдающими и без вины виноватыми.
И всю жизнь, всю жизнь будет преследовать она же Здислава Яновского («Лестница в небо») и искорежит его, измотает, погубит…
Нависшая над детством писателя война вошла затем почти во все его книги уже не столько биографической канвой, сколько именно знаком судьбы: человек, который знает, что мог скорее погибнуть, чем выжить, обречен на размышления об этом противоборстве, тех силах, тех закономерностях и случайностях, которые сохранили его в мире. Одни обращают свой взор к Богу, другие склонны видеть причину в собственных заслугах; герои же Э. Сафонова ставят на человека, на людей, живущих по правде и по закону справедливой доброты. Это трудно, ибо надо иметь веру. Это даже опасно, ибо надо не бояться ошибок и быть готовым к ним. Но другого выхода и другого пути просто нет.
Говоря об этих героях и ситуациях, Е. Лебедев отмечал, что «жизненный материал, с которым имеет дело Э. Сафонов, в сознании широкого читателя так или иначе связан с именами В. Астафьева, В. Белова, Е. Носова, В. Распутина, В. Шукшина. После них трудно, очень трудно сказать свое слово в области нравственных проблем. Однако Э. Сафонову удалось это сделать, ибо он понимает очевидную для любого настоящего художника истину: кроме него самого, у него нет и не может быть соперников. Э. Сафонов состязается не с В. Беловым или В. Шукшиным, а с самим собой и в этом состязании по-своему открывает нравственную истину…»
Цитирую для того, чтобы не пересказывать лишний раз своими словами мысль, с которой безусловно согласен.
Однако же, кроме жизненного материала, который очень важен, как фундамент, существует и материал художественный, как бы мы его ни называли — писательским ли мышлением, почерком ли, стилем, системой ли образов.
Конечно, в творчестве настоящего писателя они не могут существовать отдельно, иначе получится или «голая» публицистика, или мало кому интересное эстетство. Но и сотворить из них единый сплав, по которому сразу угадывалось бы авторство, — тоже мастерство, основанное и на поисках, и на труде, и, если хотите, на интуиции — той самой, о которой критик Анатолий Ланщиков как-то сказал, что «художественная интуиция — это не случайный жест фортуны, а награда за то гигантское внутреннее напряжение, которое поглощает все ресурсы души».
Так вот, этот именно, и только сафоновский «сплав», из которого отливаются лики героев и оттачиваются стрелы метафор, привлекает своею неброскостью, что ли, своего рода как бы привычностью: да, мы так живем, так говорим; да, мы почти такие же, и вокруг нас такие же люди, как герои его повестей, — с теми же заботами, с тою же «некрасивой» жизнью и красивыми мечтами… Значит, это — и о нас?
Думаю, что так. Только, как это и всегда бывает в серьезной литературе, бытовая деталь или ситуация, пропущенная через художественное сознание, становится уже небанальной деталью и возвышенной ситуацией, возвращаясь к читателю в совершенно новом качестве; так оживает мертвый кристалл от попавшего на его грани солнечного луча и, ожив, радует глаз целым спектром.
Вот, казалось бы; самая что ни на есть рядовая, во всяком случае, не столь уж выдающаяся история: молодой литератор впервые привозит жену в родной поселок, где и сам-то бывает год от года все реже. Природа, забытые вещи навевают воспоминания; вид старых знакомцев заставляет задуматься о быстротечности времени; настраивает на элегический лад глухо падающая в саду перезревшая антоновка («Осень за выжженными буграми…»).
Чужие люди неторопливо проходят мимо, не слишком уж и задевая, — как спокойный свет ночных звезд. Вот разве что юная Зинка, запоем читающая Экзюпери, мечтающая о небе, о полетах, об аэроклубе, но вынужденная быть при больной деспотичной матери, — как маленький звездный взрыв на акварельном этом небосводе. Но и этого уже достаточно, чтобы поселились в душе героя волнения и тревога, присущие, в общем-то, каждому положительному персонажу произведений Э. Сафонова, если на его пути встречается непонятая, страдающая натура.
При внешней незатейливости сюжета эта маленькая повесть удивительно колоритна; так и хочется написать — сочна. Ее как-то по-особенному вкусно читать, вспоминая при этом целый ряд разновеликих мастеров пейзажа — от Бунина до Лихоносова. И вдруг понимаешь, что не движение сюжета, а движение характера, развитие самого по себе духа, которому не прикажешь, где и как ему бродить, — вот что таинственно завораживает и прельщает. И потому, дойдя уж до последней страницы и вновь вернувшись к началу, совсем иными глазами, с благодарностью даже, как за неожиданный праздник, перечитываешь замечательные в простоте своей строки: «…Чем дольше я не бываю здесь, тем ярче, полней, томительней для души мои встречи с этой старой бревенчатой радостью. Разнообразие корявых стволов усыхающего сада, тяжелая золотистая тыква на огороде, терпеливые лопухи под забором, и все, что делается внутри дома — от тиканья допотопных ходиков до заботливой просьбы выпить лишнюю кружку молока, — все насыщено особым, даже сентиментальным настроением, возвращающим к детству».
И потому с такою понятной болью и грустью, без препон впускаешь в себя завершающее повесть признание: «…Я обманывал себя, что не страшно уходить из отчего дома, — подумаешь, каких-то шесть-семь часов езды от Москвы, скоро снова приедем, вырвемся, найдем время, честное слово…»
И как все же надолго они запоминаются: тот поселок, гора, та длинноногая Зинка, хотя — что в ней такого уж, кроме маленькой драмы да большой мечты?
Что? Наверное, та самая нематериальная душа, без которой грош цена всем нашим материальным ценностям.
Как в этой, так и в других повестях герои Э. Сафонова рвутся на простор, к природе, к земле, и редко когда — наоборот, в большой город. И это так же не случайно, как не случаен изумленный внутренний выдох героя все этой же повести, нашедшего в чулане пыльную, без начала и конца книжку: «Прочитаешь вот это — тесно в груди станет, тревожно и вместе с тем весело, словно нашел дорогой для тебя давно потерянный предмет. Нашел, и сразу невозможно поверить, что вот он, вновь с тобой… «Батюшки, — думаешь в растерянности. — Пушкин! Где ж я все-таки был столько времени?! Пушкин…»
Как это невзначайное, незапланированное свидание с лучшим явлением родной культуры, так и свидание с родной природой раскрепощает, высвобождает душу; нередко герои, да и сам автор просто опьянены ею, — по крайней мере, без проникновенного понимания вряд ли возможны столь точные наблюдения и столь теплые описания.
Здесь как нельзя более к месту подходит оценка Леонида Бежина, относящаяся, правда, к другому произведению Э. Сафонова, историческому роману «Казенные люди», но, на мой взгляд, вполне распространяющаяся на всю прозу писателя с ее «развернутыми и интонационно выверенными, пластически выпуклыми и рельефными описаниями, яркими метафорами и сравнениями»: «Э. Сафонова как прозаика отличает и элегическая задумчивость интонации, и легкая ирония, и зрелищность образа, однако стиль никогда не становится для него самоцелью, и он не столько в ы п и с ы в а е т окружающее (обстановку, людей и т. п.), отдаваясь словесной стихии, сколько концептуально выстраивает произведение…»
Да, именно такие, в добром смысле слова в ы с т р о е н н ы е — и «Золото долгих песков», и «Хлеб насущный», и даже — «Тонкие натуры». Но, думаю, не только в концептуальной завершенности, а скорее всего и вовсе не в ней кроется привлекающая прелесть лучших лирических рассказов и повестей Э. Сафонова. Не в демонстрации мастерства (к чему лишний раз подчеркивать то, что и само собою подразумевается), а в той этико-эстетической атмосфере, в какой только и может жить д у ш а; ибо в ней, этой жизнетворной атмосфере прекрасное в природе стремится слиться с возвышенным в человеке (как в «Осени за выжженными буграми…»), а безобразное отторгается, изгоняется. Не зря же почти полностью ушла природа из рассказа «Крыша над головой отца», ушла — от героя; нет, не потому, что этого желал преуспевающий актер областного ТЮЗа Василий Тюкин, — это сама природа отодвинула от себя героя, подменившего жизненные критерии, ценности, добровольно согласившегося на подтасовку: должок вместо долга, временная правдивость вместо единственной истины, сиюминутная выгодная честность вместо постоянной чести.
А и всего-то проблем — взять да и съездить в деревню, к отцу, помочь подремонтировать избу, тем более что уж и брат письмо прислал: «Это, Вася, одна просьба, последняя, и тебе ее нужно уважить, чтобы не похоронить нам стариков в дырявом жилье, ибо будет нам стыдно на похоронах».
Стыдно… Но стыд в Тюкине уже начал вырождаться в стыдливость, что вовсе не одно и то же. А тут, как на грех, как на испытание, — соблазн: выигрышная роль. И он сделал свой выбор, решив отделаться денежным переводом вместо той реальной помощи, которая от него ожидалась. Оказалось — навсегда, ибо вскоре принесли и телеграмму, из которой следовало, что «отцу уже ничего под этим небом не требуется».
Однако и здесь автор оставляет своему герою надежду на выход, на переосмысление своей жизни, на раскаяние и обновление, — в самой последней фразе появляется, словно вдруг, темный зимний рассвет: так и в душе Тюкина — еще темный, но все же — рассвет.
В потоке жесткой современной прозы, словно бы принципиально не признающей ни лирики, ни, тем более, сентиментальности, рассказы Э. Сафонова (особенно ранние) подобны теплому течению, ибо автора привлекает не только сама по себе ситуация, сюжет, но прежде всего — характер героя, его душа, его умение или неумение жить в ладу с собою и с миром. Я бы назвал это — прозой обещания, в том смысле, что умному, вдумчивому читателю она обещает и дальнейшее развитие чувства, и мысли, — уже после прочтения, когда книга отложена, но еще держит в поле своего притяжения. Это относится и к «Африканскому баобабу», и к «Прожитому дню», и к «Старой дороге», и к «Петрову»…
Живут себе люди на земле, порою не особенно и задумываясь над тем, правильно или нет, — по своим законам; но вот появляется рядом нечто более совершенное, определенное, сильное, и начинается выверяющая работа души. В сущности, таким стал старик для молодого Павла Юрченко: старик уже умирал, а Павел только начинал устраивать свою жизнь, но первый доживал достойно, хотя и непросто, с болью и муками; а второй мельтешил, суетился, хотя и пытался противиться этой суете. Однако не зря они были рядом, эти миры, эти пересекшиеся вселенные; из их соседства и родился открытый финал, чем-то отдаленно напоминающий завершение рассказа «Крыша над головой отца»: Павел «заплакал, содрогаясь плечами; это были единственные слезы по старику и вообще были просто слезы…».
Таков для меня, как читателя, шофер Бабушкин («Прожитый день»), случайно задавивший собаку и терзающийся этим; только молоденький лейтенант милиции, владелец мраморного дога, и понимает его, но душа жаждет большего — самопрощения, очищения. И вновь в финале встречаем обнадеживающее, милосердное: «Новый день начался, все еще впереди…»
Но таков и егерь заповедника, старый Курбан Рахимов, («Золото долгих песков»), борющийся с браконьерами, не раз рискующий жизнью. Его любовь, его мечта, воплощенные в образе Золотого Джейрана, которого довелось когда-то увидеть, не дают ему возможности спокойно взирать на хищническое отношение к родной земле, природе, братьям меньшим; работа для него — отнюдь не добывание куска хлеба, а прежде всего — утверждение справедливости, борьба за правду. И здесь, как всегда у Э. Сафонова, когда речь заходит о целой жизни, а не о части ее; о несбыточности и необходимости несбыточность эту осознать, не обозлясь, не ожесточась, а мудро и спокойно, — здесь появляются характерные размышления о природе, о зависимости от нее человека, о судьбе, которая — надо всем, будь то куст в пустыне, брошенный «в определенное место природой, она указала ему судьбу его», или человек, для которого зачастую «судьба как лабиринт, брезжит вдалеке свет, спешишь на него, но, оказывается, не выход перед тобой — лбом в глухую стену упираешься, и все равно опять, доверяясь, бежишь на призрачный свет в поисках какого-то неясного желанного освобождения…».
Да, это она, судьба, словно играя, бросает егеря в объятья смерти и позволяет выбраться из них; сводит с возлюбленной Огульджан и разлучает; и даже сына Огульджан делает браконьером, врагом Рахимова. Зачастую она закрыта от взора окружающих, но это не значит, что ее нет. У каждого своя, она все же влияет и на живущих рядом.
Потому мы не усмехаемся над доверчивостью Степана Чикальдаева («Африканский баобаб»), задумавшего вырастить баобаб на своем огороде, а осуждаем его зятя Виталия, обманувшего старика, подсунувшего ему невесть что вместо «ореха баобаба». Как оказались они рядом, эти люди? Зачем? Не затем ли, чтобы мы не забывали о цинизме, зле, равнодушии, и о том, что добро должно, когда надо, быть с кулаками? Ибо обиден обман, обидна эта злая насмешка, — так обидны, что «что-то раздирало надвое, обнажая его запекшееся нутро», это «что-то» — несправедливость. Неужели не вернется она бумерангом к Виталию? Или уже вернулась, вырвав из сердца ростки гармонии, взаимопонимания с миром? Ведь не в экзотическом же дереве дело, верно пишет Э. Сафонов: «Но что для сердца какой-то африканский баобаб? Так, забава, интерес, озорство мысли..» Не в нем, не в баобабе, дело — в человеке. В том, почему из одного исходит, струится любовь, способная оживить даже камень, даже сухое дерево; а из другого — желчная зависть и всеиссушающая злоба.
По той же самой, вероятно, причине, пытаясь понять последствия пересечений судеб, с таким пристальным вниманием следим и за развитием событий в повести «Тонкие натуры», где не только любовь Глеба и Татьяны Гореловой, не только приезд в деревню молоденькой журналистки, давней подруги Глеба, но и трагедия одинокого Потапыча, и драма безногого Тимоши, и монолитный характер Спартака Феклушкина, — все это объединено, связано в тугой узел на уровне именно души, когда нельзя ничего убавить, ибо сразу обнаружится пустота; но не стоит и добавлять, ибо на пределе существующая конструкция уже не в состоянии выдержать дополнительное напряжение, — отношения героев столь плотно духовно насыщены, что и читатель вместе с героями, по слову Потапыча, «не тело слушает, а это… ну, дух, что ли… Дух!».
Как пересечение звука и сути заставляет замереть на мгновение, словно от взлета, от постижения ранее неведомого, так и пересечение человеческой воли и всеохватной судьбы в произведениях Э. Сафонова требуют соразмышлений, когда за первым планом появляется второй, и фраза обретает объемность, и мысль находит целый ряд ассоциаций, возвышаясь от частного к общему, от события — до явления, будь то глухие, даже ожесточенные слова Глеба о веке несоответствий, или споры современной молодежи о том, что неправильно делали их отцы, или поздняя драма Петрова, понявшего, что он нуль, лишний человек в целой системе лишних же людей…
В прозе Э. Сафонова эти «пересечения» носят, как правило, характер завершенных философских миниатюр в форме диалога ли, монолога, авторского отступления. Разве не о передаче животворной энергии души это откровенье шофера Бабушкина: «Старые люди учат добру, они в свои преклонные годы хотят, чтобы все вокруг было таким же простым, ласковым и прекрасным, как мягкая трава, высокое небо, теплая земля… У них же близкое расставанье с травой, небом, теплой землей — они оставляют все это Петьке, всяким прочим Петькам, чтобы те, когда настанет неизбежный черед, спокойно и по-доброму передали неразрывающееся дыхание вечной жизни другим…»
Или разве не о законе справедливого возмездия это наблюдение писателя Дмитрия Рогожина («Старая дорога»), который в бытность молодым журналистом поступил против совести, незаслуженно обидев и своим поведением и фельетоном ни в чем не повинных людей: «…Оказывается, у человеческой памяти есть подлое свойство: она ничего не выбрасывает, не теряет из своих миллионных кладовых, бережет до определенного момента, неожиданно с медвежьей услужливостью выдает на-гора́ то, о чем казалось бы, накрепко забыто, о чем в конце концов можно было бы забыть…»
Предначертанный жизненный круг рано или поздно замыкается, но далеко не все готовы осознать и принять это. В повестях и рассказах Э. Сафонова герои, сотворившие недоброе дело, почти всегда встречаются потом, спустя много лет, с теми, кто пострадал от них. И это наказание — памятью, взглядом, стыдом, — самое жгучее. Многие готовы перенести испытание голодом, болью, холодом, но не нравственным этим укором, от которого никуда не деться, потому что он в самом человеке.
Не так уж он и прост, этот «простой» сафоновский герой, умеющий столь тонко чувствовать и столь глубоко размышлять. Особенно отчетливо умение прозаика сложнейшие философские, нравственные, социальные проблемы выразить через образ жизни и мышление не выдающейся вроде бы личности отражено в рассказе «Лестница в небо» — рассказе о жизни и судьбе человека, обреченного на испытания, но спасаемого надеждой; верящего в себя, но и верующего в высшие силы, искушаемого соблазном проклясть, но не поддающегося искусу и продолжающего терпеливо, без ропота, нести тяжкий свой, какой уж есть, крест.
Вернувшись в Варшаву в сорок пятом, капрал Здислав Яновский, единственный оставшийся в живых из всей семьи, «уцелевшая веточка с погубленного дерева», должен начинать жизнь сызнова, с нуля. Ну и что, что вещи украдены пригретым в дороге подростком Ендреком, что надо искать крышу и пропитание; зато — жив, зато — в любимой Варшаве, зато — «небо сыпало сверху золотые иглы: они плавали в синем воздухе и прошивали зелень тополиной листвы». Зато — встретил замечательную Марию, ставшую его женой, даже дом обрел — «гнездо» в высокой башне, куда надо было взбираться по четырехметровой лестнице, убираемой на ночь; лестнице не в скворечню, как прозвали они свое пристанище, а — в небо, ибо чувствовали они себя воспарившими над землей, — как все влюбленные.
Тут заслуживают отдельного разговора и стиль, и композиция, и система образов. Я же хочу сказать о том, что наиболее привлекает меня в творчестве прозаика вообще и что нашло наиболее явное отражение именно в этом рассказе, который так долго не мог пробиться к читателю, — попытке уважительного, глубокого разговора о столь не поощряемом, почти запретном последние десятилетия предмете, как судьба. Да, все она же, в которую окончательно поверил после ранней смерти Марии сам Здислав и в которую нет никаких оснований не верить и читателю, — автор ведь не просто выстраивает канву жизни своего героя, а прослеживает предначертанную, замыкающуюся в круг линию его жизненного пути. Судьба свела его и Марию, — «похожих людей, которых уже мало что изумляло»; она же витала и над подпоручником Вавжкевичем, утром сказавшем о том, что умрет, и к вечеру глупо и нелепо, случайно погибшем от шальной пули; она же спустя три десятилетия свела Здислава и Ендрека, когда-то укравшего у него вещи, а теперь уводящего, и тоже навсегда, выросшего внука Здислава, Юрека; она же, все она, словно эксперимент ставившая на этом человеке, приводит Юрека и его друзей именно в с к в о р е ч н ю, где когда-то начинал обживаться дед; и она же дает им в руки именно тот самый «шмайсер», который Здислав принес с войны, дает в те дни восьмидесятого года, когда на улицах Варшавы стоят танки, а сами улицы патрулируются десантниками.
Много совпадений? Нет, их значительно больше, да и не совпадения это, а вовсе иное, то, о чем герой, пугаясь собственного открытия, подумает: «Все рассчитано в мире: как колосу вызреть, а девушке девушкой родиться, где жабой жить, а где — в поднебесье — жаворонком петь, и свое точное астрономическое кружение у разных околоземных планет. И человек — сам по себе планета! Модель ее! Запущен на предназначенную ему орбиту…»
Орбита Здислава — орбита катаклизмов; но она — его, какою бы ни была, другой не дано. И фантасмагорические ситуации, которые в отечественной литературе разве что у Булгакова только и встречаются, здесь уже не просто совпадения, здесь они — знак, своего рода крест, который Здислав несет на свою Голгофу. Иначе и нечем объяснить, что первый муж его дочери, демонический саксофонист, пытаясь угнать самолет, убивает второго ее мужа, штурмана Марека, и сам погибает, хотя доселе они никогда не виделись, и эта роковая встреча была единственной; что дочь, в поисках счастья исчезнувшая из дома и колесящая по миру, объявляется только после смерти отца; что, наконец, и гибнет Здислав, падая с той самой л е с т н и ц ы в н е б о, — ее отталкивает, наверное, Юрек, подумавший, что их выследили, и не узнавший деда…
Стремившийся к небу, с него и падает герой. Воевавший за свободу внука, им же и отторгается, ибо не той оказалась свобода, не такой. Пересекаются орбиты, совмещаются сферы, и все это — внутри одного человека, обязанного все вынести, ибо без него т а к о г о, мир не полон.
…Эрнст Сафонов — автор романов, повестей, публицистических работ. Но прежде всего он, на мой взгляд, тонкий, талантливый рассказчик. Это — особый дар отсекать лишнее, доводить фразу до филигранной точности, деталь — до объемности. Ни Э. Сафонов, ни его герои не поучают читателя, как надо жить, что такое хорошо и что такое плохо. Они просто живут, эти герои, — как умеют, как совесть им велит, как судьбой предначертано. И, как планеты с сильным полем, притягивают нас на свои орбиты, в свои сферы. Не надо этому противиться — это обогащающее знакомство, когда душа с душою говорит.
И если уж завершать разговор о судьбе: коль эта книга попала в ваши руки, — открывайте ее и читайте; ничто в этом мире не бывает случайно. А подобные встречи — тем более.
…Не знаю, сколь важно для настоящего писателя, чтоб его хвалили; наверное, да, желательно, но — важно ли? Думаю, куда необходимей, чтобы понимали то, о чем он хочет сказать. Как пишет об этом Э. Сафонов в «Хлебе насущном»: «всем хочется быть услышанными. И услышать слово человека, живущего совсем не так, как живешь ты сам, — это разве не приобщение к человеческой тайне?.. Возьми — и отдай сам…»
Читая повести и рассказы Э. Сафонова, я стремился именно п о н я т ь, и душа при этом благодатно трудилась. Хочется пожелать того же и читателю, — собранная здесь проза, право же, достойна чтения вдумчивого, неторопливого и сочувственного.
ИВАН ПАНКЕЕВ