В июле 1808 года принц Вильгельм прусский, младший брат короля, отправился в Париж вымаливать там снисхождения для Пруссии, поставленной на колени. Принц предложил Гумбольдту ехать с ним. И Гумбольдт с жаром ухватился за приглашение принца: в Пруссии он так и не «прижился».

Короли и герцоги толкались в передних Тюильри, Сен-Клу и Фонтенбло. Они робко ожидали аудиенции хотя бы с каким-нибудь министром императора.

Гумбольдт не вернулся с принцем — напрасно письмо за письмом слал из Берлина брат. «Даровитые люди, — раздражительно отвечал Гумбольдт зовущим его назад в Пруссию, — быстро находят оценку в столице мира, тогда как в туманной атмосфере Берлина, где все и каждый выкроены по шаблону, об этом не может быть и речи».

Его прельщал не блеск и барабанный бой наполеоновской столицы, а французская наука.

Жил вместе с Гей-Люссаком. Вставал в семь, отправлялся завтракать к Араго, затем — в лабораторию, в Политехническую школу. Обед в семь часов вечера отмечал конец первой части рабочего дня. Вечер был отведен салонам и друзьям. Около полуночи он возвращался домой и снова работал до двух-трех часов ночи. «Сон становится устарелым предрассудком», — шутил он.

Скоро он стал как бы общепризнанным центром научной жизни Парижа.

Никому не ведомый молодой человек прочел Гумбольдту свою научную работу. Гумбольдт поддержал его. И, как вспоминает химик Либих (тоже многим обязанный Гумбольдту), перед молодым человеком открылись «все двери, все лаборатории, все институты».

Установилось такое обыкновение, что талантливая молодежь — ученые, путешественники, литераторы — стремилась прежде всего попасть к Гумбольдту. Большинство уходило от него с рекомендательными письмами или даже с деньгами.

«Кто из приехавших в Париж, — пишет один мемуарист, Голтей, — имея черный фрак, белый галстук и пару перчаток, — кто не являлся к Гумбольдту? Но — и это может показаться невероятным, хотя это истина, — кто из оставивших свою карточку у этого благороднейшего, либеральнейшего, благодушнейшего из всех великих людей не получил дружеского ответного визита? Кто не пользовался предупредительной добротой, советом, помощью этого неутомимого благодетеля?»

В свое время, едва высадившись в Бордо, Гумбольдт объявил, что ближайшая цель его — путешествие в Азию.

Этой мысли он не оставлял.

В пространном и очень характерном письме, написанном 7 января 1812 года в обсерватории на улице Сен-Жак и посланном в Петербург, он целью путешествия называет Гималаи. «Я желал бы видеть и Тибет… Вероятно, я отправлюсь вокруг мыса Доброй Надежды…»

«Я чрезвычайно рад участию, которое так давно питают ко мне в Петербурге, — пишет он дальше. — Имена господ Сперанского и Уварова небезызвестны тем, кто следит за успехами науки на севере. Министр торговли, граф Румянцев, во время своего пребывания в Париже сделал мне честь обратиться ко мне с предложениями, на которые я ответил отнюдь не уклончиво… Правда, мне трудно оставить надежду увидать берега Ганга с бананами и пальмами…

Мне теперь 42 года, и я желал бы предпринять экспедицию, которая длилась бы 7–8 лет. Но для того, чтобы пожертвовать азиатскими странами равноденствия, необходимо, чтобы план, который мне будет предначертан, был бы пространен и широк. Кавказ привлекает меня менее, чем Байкальское озеро и вулканы Камчатки. Можно ли проникнуть в Самарканд, Кабул и Кашмир? Есть ли надежда измерить Мустаг и плато Шамо? Есть ли в Русской империи человек, который бы посетил Лхассу, миновав обыкновенную дорогу через Тегеран, Казвин и Герат или Калькутту?..

Геогнозия, география растений, метеорология, наблюдения над маятником, теория магнетизма сделают значительный шаг вперед при этой экспедиции, вследствие обширности пространства исследования. Должны быть изучены народы, языки (составляющие самый долговечный памятник прежней цивилизации), явится надежда открыть промышленные пути на юг.

Я бы желал начать с того, чтобы пересечь всю Азию между 58–60 градусами широты, через Екатеринбург, Тобольск, Енисейск и Якутск до вулканов Камчатки и берегов океана.

…Я не понимаю ни слова по-русски: но я сделаюсь русским, как стал испанцем. Ибо все, что я предпринимаю, я делаю с увлечением.

…Я предпринял бы путешествие из Тобольска к Коморинскому мысу, если бы даже знал, что из девяти человек доедет только один».

Письмо он заканчивает вопросами:

«Не можете ли вы дать мне точные сведения о том, под какой широтой лежит самое северное и обитаемое зимой селение в Сибири? Под селением я разумею всякое соединение 2–3 домов. Было бы очень интересно узнать также часовые колебания магнитной стрелки и силу магнетизма во время северного сияния среди полярной ночи».

Какой обширный план — многолетняя экспедиция с участием множества ученых («Я бы желал, чтобы большая часть сопровождающих меня ученых были русские: они смелее и терпеливее переносят тяготы путешествия и не будут так сильно желать скорого возвращения…») и особые, точнейшие приборы, которые надо изготовлять «более года» по специальному заказу в Париже, в Лондоне и в Мюнхене! Куда обширнее и куда размашистее, чем все американское путешествие!..

Адресатом письма был Ренненкампф, немец на русской службе, посредник между Гумбольдтом и петербургским правительством.

Но шел 1812 год. Конечно, это достаточное объяснение, почему задуманная экспедиция так и осталась в проекте.

Однако гремели войны в 1798 году, и «судьба» разрушала проект за проектом, и гибли нанятые барки, — а Гумбольдт все-таки уехал.

А теперь он терпелив, он ждет, ссылается на занятость обработкой американских коллекций и никого не торопит…

В том же 1812 году, когда наполеоновская армия уже готовилась двинуться по немецким дорогам к Висле и Неману, Гумбольдт узнает, что страшное землетрясение разрушило Каракас. Огромные массы скал низвергнуты с Силлы, на которую он некогда поднимался, «Так, значит, наших друзей нет больше в живых, дом, в котором мы жили, — только груда мусора, города, который я описал, не существует!»

Вот оно, новое грозное проявление подземного мира!

С тех пор как Гумбольдт сам испытал землетрясение в Кумане, с тех пор как он видел Анды и стоял в Кито на «крышке» (как ему представилось) чудовищного вулкана с тремя отдушинами — Котопахи, Пичинчей и Тунгурагуа, — с тех самых пор подземный мир завладевает все большим местом в его «картине природы». Строгий, требовательный, точный наблюдатель в своей географии, в метеорологии, в своей ботанике, в изучении ландшафтов на суше и морских течений, один из наиболее трезвых мыслителей в биологии, человек, поставивший условием всякого обобщения в науке о земле безошибочную математику тысяч промеров и определений, — Гумбольдт снисходительнее во всем, что относится — к извержениям, потокам лавы, судорогам земной коры. Он верит в кратеры поднятия. Горные цепи вздуваются, как пузыри, над кипящим подземным огненным морем. Землетрясения — одной природы с вулканическими явлениями.

В глазах ученого мира Гумбольдт сейчас был, вместе со своим товарищем студенческих лет Леопольдом Бухом, главой «вулканистов».

Человек, внешне сдержанный во всем, постоянно как бы закованный в холодноватую броню рационализма и «светскости», с любезной, как многие полагали, дипломатической улыбкой, он тут словно выпускает на простор свое воображение, ослабляет узду жесткой дисциплины, всегда подчиняющей его.

Он сопоставляет, он нетерпеливо комбинирует известия.

За год с небольшим до гибели Каракаса, 30 января 1811 года, внезапно появился остров Сабрина в группе Азорских. Затем сотрясение почвы прокатилось по Антильским островам и дошло даже до равнин Огайо и Миссисипи. А через месяц вулкан острова Св. Винцента, давно заглохший, вдруг изверг потоки лавы. В это время туземцы Южной Америки — от побережья Гвианы до лесов Апуре и Ориноко — слышали удар более сильный, чем пушечный выстрел.

Подземная сила… Она была тут — и в то же мгновение за сотни миль. Ее не удерживал океан. Что знают обо всем этом толпы близоруких учеников Вернера? Они судят по своему, европейскому Везувию. Холмик у Неаполитанского залива служит прообразом чудовищных вулканов Мексики и Южноамериканских Андов! «Рассуждения ученых заставляют вспомнить о Вергилиевом пастухе, который свою лачугу считал моделью Рима», — язвительно записывает Гумбольдт.

Они не знают, как в немногих тысячах метров под Парижем, под Берлином, под Европой клокочет сила, которая связывает весь земной шар единым огненным узлом. Только тонкая внешняя оболочка скрывает ее. Но некогда она бушевала и на поверхности. Горы лавы вспухали, подернутые корочкой окалины. Миллионы вулканических жерл просверливали шаткую сушу. Тогда рождались материки и снега не было на высочайших горах. «Какое сильное влияние имела бы и ныне на климат Германии расселина, разверстая на 1 000 туазов глубины на всем протяжении от Адриатического до Северного моря!»

Оболочка, кажущаяся нерушимой, потому что мы наблюдаем за ней лишь какие-нибудь секунды в пересчете на космическое время, эта оболочка трепещет и морщится, и через нее воздушный и огненный океаны подают друг другу руки. Толпы растений, стаи животных, племена людей движутся от моря к морю, огибая горы, поднимаясь по рекам; горячие ветры из пылающего котла Сахары кочуют к ледяным пустыням Арктики. Все части земли связаны друг с другом.

Странная, причудливая картина. — вновь и вновь она возникает перед умственным взором Гумбольдта.

…А там, за мертвым поясом азиатских пустынь, более непроходимых, чем бразильские леса и воды Тихого океана, там, откуда явились гунны, авары, хозары и полчища Чингиса, вздымаются хребты, горные узлы, целые горные страны, выше которых нет на земле, поднятые, выпяченные к небу той же чудовищной силой… Азия! Нет, ему не миновать ее…

Но в огненном мифе о земле, который властно захватил Гумбольдта, вымысел все плотнее, все неотделимее сливается с истиной.

А время идет.

Сколько усилий стоит Гумбольдту выпуск его исполинского отчета об американском путешествии! Сначала издатели предлагают некоторый гонорар. Но он не может составить даже определенного плана издания. Тома разрастаются под рукой. Каждая мелочь кажется ему важной.

Он бесконечно исправляет чуть не каждую страницу. Заставляет разобрать уже печатавшийся четвертый том «Дневника путешествия». Издатель взыскивает с него девять тысяч пятьсот франков неустойки. А четвертый том дневника так и не появился.

Араго, которому он посвятил том по истории географии Нового Света, заметил ему: «Ты пишешь, не заботясь о конце. Это совсем не книга — это портрет без рамы». И Гумбольдт сам признал, что это «очень скучный, но очень ученый труд».

От одновременного издания на шести европейских языках сразу же пришлось отказаться (только немногие тома вышли, в сокращении и плохих переводах, по-немецки, по-английски и по-испански).

Все издание даже не было закончено. Вышло в конце концов тридцать томов: двадцать томов in folio, десять — in quarto, на французском языке; некоторые тома дублированы по-латыни.

В трех томах — дневник путешествия (незавершенный). Пятнадцать томов — ботанические итоги, два — зоологические, еще два тома — данные измерений. Два тома — «Виды Кордильер и памятники туземных народов», том — географический и физический атлас, том — история географии Нового Света, еще том — опыт географии растений, два тома — «Политический очерк королевства Новой Испании».

Последний том — недомерок: одни карты. Вышел он через много лет — в 1834 году. Общественный интерес к этому непомерно затянувшемуся изданию постепенно ослабевал. Не только широкая публика, но и специалисты в 1834 году не считали, конечно, путешествие, совершенное тридцать лет назад, самой свежей новостью.

Да тут еще нелепая, несообразная, все рекорды бьющая цена. Экземпляр стоил целое состояние: 2 553 талера, или 9 574 франка, — намного дороже даже «Описания Египта», изданного на средства французского правительства.

«Увы! увы! — жалуется Гумбольдт в письме к геологу Берггаузу. — Мои книги не приносят мне выгоды, на которую я рассчитывал… Кроме экземпляра, который я оставил у себя, в Берлине есть еще только два. Один — полный, в королевской библиотеке, другой — в домашней библиотеке короля, но неполный; и для короля сочинение оказалось слишком дорогим!»

И при всем том тридцатитомное «Путешествие» — это единственный в своем роде памятник работы географа. Исследователь и в наше время открывает его как сокровищницу подавляющей массы ценнейшего, часто неповторимого материала, как энциклопедию Америки, какой она была под испанским владычеством полтора столетия тому назад, как свидетельство натуралиста с самым зорким взором и смелой, всеобъемлющей мыслью о том, что он видел. Гумбольдту удалось действительно привлечь крупнейших ученых Франции и частично Германии к работе над томами (назовем хотя бы Кювье, Гей-Люссака, известного ботаника Кунта, племянника тегельского воспитателя), создать своеобразный научный институт: тем ценнее результаты работы.

Но когда вышел последний том, от состояния Гумбольдта не осталось ничего.

Впрочем, это случится еще через два десятилетия. Пока же… вот в 1816 году Гумбольдту пришлось навсегда расстаться со своим спутником по американскому путешествию.

Эме Бонплан сделался доверенным лицом императрицы Жозефины. Потом говорили, что это именно он советовал поверженному императору перебраться в Мексику, чтобы из этого «центрального пункта земли» выжидать развития событий в обоих полушариях. После реставрации Бурбонов Бонплан счел, что ему нечего делать в Европе, сел на корабль и уехал в Буэнос-Айрес.

Наполеоновское вторжение в Испанию окончательно расшатало цепи, связывавшие пиренейскую монархию с ее колониями. В Мексике и во всей Южной Америке вспыхнули победоносные восстания.

Независимые республики возникли там, где Бонплан и Гумбольдт странствовали с письмом дона Уркихо.

Бонплана торжественно встретили в Буэнос-Айресе и предложили кафедру естественной истории.

Долгое время от него не было вестей. Затем дошли сведения, что кафедру, обещавшую больше почета, чем средств к существованию, он оставил, перебрался в глубь страны, в Санта-Анну, где, окруженный индейцами, завел плантацию мате — парагвайского чая. Но Парагвай считал культуру мате своей монополией. Молодая эта республика в то время жестоко боролась за независимость; девиз ее был: «Свобода или смерть». Враги окружали ее. Плантаторы-рабовладельцы, католические князья церкви, эмиссары колониальных держав засылали в страну агентов, вдохновляли заговоры. Страна закрыла свои границы. Глава Парагвая полуиндеец доктор Франсиа подозрительно следил за ботаническими экскурсиями Бонплана и за опытами его с мате в Санта-Анне.

И вот в 1821 году по приказу Франсиа Бонплан был схвачен, как утверждали — на бразильской территории и отправлен в Парагвай, в местечко Санта-Мария.

О Бонплане хлопотали французское и английское правительства; Гумбольдт переслал доктору Франсиа тома «Путешествия», где Бонплан описывал растения. Но Франсиа был неумолим.

Только в 1829 году он выпустил своего пленника.

Тысяча восемьсот двадцать второй год. Путешествуя по Италии с королем Фридрихом Вильгельмом III, Гумбольдт снова поднимается на Везувий. На обратном пути он ненадолго заезжает в Берлин. Но брат и на этот раз тщетно уговаривает его остаться. Письма Александра из Парижа полны насмешек над «берлинизмом», внушавшим ему отвращение; там «ненавидят все, что мешает спать», и «становятся тем одностороннее, чем шире делаются воззрения в других странах».

Самая подлая реакция душила в эти годы прусский народ. Фридрих Вильгельм III осуществлял все принципы «священного союза», заключенного монархами Европы для истребления повсюду «революционного духа» (Николай I ставил впоследствии этого короля в пример его сыну — Фридриху Вильгельму IV, безвольному и склонному к сентиментальной декламации).

Начавшиеся было робкие разговоры о конституции король сурово пресек. В прусских буржуазных кругах шло глухое брожение; его подавляли беспощадными репрессиями. Когда кинжал студента Занда покончил с Коцебу, бездарным писакой и мракобесом, началось усмирение университетов. Небывалое по жестокости, оно велось в общенемецком масштабе, под руководством «центральной следственной комиссии», заседавшей в Майнце. Вильгельм Гумбольдт был в числе немногих, протестовавших против передачи дел о студентах — прусских подданных — майнцскому трибуналу. Вильгельм в свое время был прусским депутатом на Венском конгрессе, делившем Европу после низвержения Наполеона. Но теперь и Вильгельм оказался не ко двору в Берлине…

Александру в Париже дышалось свободнее.

Географ Риттер описывает в письме вечер у Араго в сентябре 1824 года, на другой день после смерти Людовика XVIII. «Около 11 часов явился, наконец, и Александр Гумбольдт, и все обрадовались его рассказам и новостям. Никто не знает столько, сколько он. Он все видел. Он уже с 8 часов утра на ногах, тотчас получил известие о смерти короля, говорил со всеми врачами, присутствовал при выставлении трупа, видел все, что происходило во дворце, знает все, что произошло в министерских кружках, в семействе короля. Побывал в Сен-Жермене, в Пасси, у разных высокопоставленных лиц и является теперь с полными карманами анекдотов».

В этих строках — весь «светский» Гумбольдт.

Из своих же разнообразных научных работ упорнее всего Гумбольдт занимался магнитными наблюдениями. С годами он был склонен придавать им все большее, совсем особенное значение. Сила, обнимающая всю землю, имеющая свои магнитные полюсы и магнитный экватор, знаменательно не совпадающие с полюсами и экватором земли, представлялась Гумбольдту как-то связанной и с вулканами и в с землетрясениями.

Но чем больше росла слава Гумбольдта, тем ревнивее относился Фридрих Вильгельм к тому, что «солнце науки» сияет не в его Берлине. В 1826 году король перестал удовлетворяться намеками, которые Гумбольдт неизменно «не понимал», и официально предложил ему переселиться в прусскую столицу. Можно было оставаться глухим к просьбам брата, но брат не был королем. Гумбольдт вспомнил о пожалованных ему орденах, звании камергера, подумал, наконец, о пенсии в пять тысяч талеров и титуле Excellenz в перспективе и ранней весной 1827 года через Лондон отправился в Берлин.

В том же году он начал (3 ноября) в университете свой знаменитый курс публичных лекций.

О чем читал Гумбольдт? От имени какой дисциплины выступал? Обо всем — и от имени всех дисциплин. Он читал о космосе.

Слушать его съезжались даже из других городов. Зал бывал переполнен.

Он прочел шестьдесят одну лекцию; последнюю — 26 апреля 1828 года.

Уже первые лекции произвели необычайный эффект. Тогда возникла мысль провести одновременно второй, популярный цикл для самой широкой, «народной» аудитории. Небывалая новость! Энциклопедия научного мировоззрения, преподносимая народу, — нет, об этом не слыхивали в Прусском королевстве…

В Певческой академии Гумбольдт прочел шестнадцать лекций.

О «бреши в недоступных стенах академической науки», о «живом общении величайшего ученого с народом», о том, что Гумбольдта слушали «король и каменщик», тогда говорили восторженно. Лекции посетило около тысячи человек. Король бывал действительно; трудно определить, сколько бывало «каменщиков». Но приходило много студентов, и литераторов, и учителей, и нечиновных чиновников; много женщин. То был выход науки если и не в народ, то все-таки в довольно широкие слои интеллигенции — в первый раз не только в Пруссии, но и в Европе.

Он читал о своей «физике мира», говорил о небе и о земле, смело давал сводку, итоги знаний по геологии, метеорологии, живой природе, рассказывал о человеке и человечестве.

Его слушали жадно, провожали овациями, хотя он читал без ораторских эффектов, не гонясь за занимательностью, как бы не уверенный еще в своей немецкой речи, от которой успел отвыкнуть, и не решаясь прибегнуть перед немецкой аудиторией к остроумию, галльской «соли», обычной для его парижских докладов.

Когда он закончил оба цикла лекций, специальный комитет поднес ему медаль. На ней изображалось солнце, латинская надпись гласила: «Озаряющий весь мир сверкающими лучами».

Гумбольдту шел шестидесятый год. Он стал главой немецкой науки, признанной крупнейшей фигурой во всей европейской науке. Это походило на апофеоз.

У короля в Потсдаме он бывал запросто; это он использовал для того, чтобы помочь объединению немецких ученых, разобщенных границами множества «герцогств», «княжеств» и «королевств».

И ему удалось добиться, чтобы в Берлине в 1828 году собрался общенемецкий съезд естествоиспытателей и врачей.

Не первый съезд. Но имя Гумбольдта привлекло на этот раз шестьсот ученых со всех концов Германии.

Его единодушно выбрали президентом съезда. Он произнес благородные слова: «Сама нация, разделенная как в своих верованиях, так и политически, поднимается во всей силе своих интеллектуальных способностей».

Гумбольдт Выглядел очень моложаво; дух его почти не старел.

Но что же с его планами, с его путешествием, четверть века назад объявленным «ближайшей целью»? Ведь, «не видев Азии, нельзя считать, что знаешь земной шар…».

Не спеша он все это время вел переговоры с русским правительством. Наконец они закончены.

Азиатское путешествие становилось реальностью. Увы! В этой реальности осталось мало сходства с программой, намеченной в 1812 году…

12 апреля 1829 года Гумбольдт выехал из Берлина в Петербург.