Земля в цвету

Сафонов Вадим Андреевич

КОМАНДАРМ ПОЛЕЙ

 

 

ОТКРЫТИЕ ЯРОВИЗАЦИИ

На полке, прибитой возле рабочего стола Мичурина, в числе немногих, очень строго избранных книг, которые великий преобразователь природы держал под рукой, стояла тоненькая книжка, отпечатанная на плохой, серой бумаге.

На книжке значилось: «Бюллетень яровизации». Рядом надпись: «Дорогому учителю от неизвестного Вам ученика. Т. Лысенко. 21/IV 1933 года».

К бюллетеню аккуратно и бережно был подклеен вырезанный откуда-то из газеты портрет автора надписи, Лысенко, работавшего далеко от Мичуринска, на Украине, и никогда не занимавшегося садами, а только полевыми культурами.

Надпись на серой книжечке, названия которой не мог бы объяснить ни один старый словарь, была ошибочной: ученик, вне всякого сомнения, не оставался неизвестным учителю.

Года через два после того, как десятки тысяч статей во всей прессе земного шара торжественно сообщили о превращениях рентгенизированных Меллером, учеником Моргана, мух, случилось… Да, в сущности, ничего и не случилось. Просто в советских газетах промелькнула маленькая заметка. На Полтавщине, в селе Карловке, у одного крестьянина пшеница «украинка», посеянная весной, выколосилась и дала урожай. Только и всего.

Впрочем… «украинка»? Да ведь это озимая пшеница? Ее следует сеять осенью?

А вот тут она повела себя, как яровая!

Кто такой этот крестьянин? Лысенко. Д. Н. Лысенко. Говорят, он что-то с ней делал. Какой-то фокус. Вымачивал зерно — это еще зимой, и потом, когда оно начинало прорастать, зарывал в мешках в снег. И вот таким-то зерном и сеял.

Тут есть еще одна подробность: «украинка» не только вызрела в тот же год у этого крестьянина, но урожай ее был очень велик — 24 центнера с гектара.

И будто бы всю эту историю с закапыванием в снег и прочим старик Лысенко проделал по совету своего сына-агронома.

В сущности, уже и до того, как в селе Карловке убрали хлеб, ученые могли кое-что услышать о превращении озимых сортов в яровые. В январе 1929 года в Ленинграде шел Всесоюзный генетический съезд. Размеренное течение съезда было прервано молодым, одетым без всяких претензий на профессорский «хороший той», приезжим специалистом. Он говорил с заметным украинским акцентом. Вовсе не употреблял таких слов, как «мутация», «леталь», «крассинговер», «трансмутатор», «ингибитор», «аллеломорфы». Ни разу не упомянул о Моргане, Меллере, Гольдшмидте, Бриджесе и других светилах тогдашней генетики.

С трибуны съезда он рассказывал какие-то удивительные вещи. Что в своем развитии растение проходит ряд особых стадий, ускользнувших от внимания всех генетиков мира. Что самое важное на жизненном пути растения и есть это никому неведомое стадийное развитие. Что один и тот же сорт пшеницы может оказаться и яровым и озимым. Если, например, семена озимых сортов выдержать при определенной, сравнительно низкой температуре в то время, когда зародыш еще не пробил кожуры зерна, то потом можно этим зерном смело сеять весной.

Многие в зале слушали оратора с вежливой улыбкой. Какие-то провинциальные опыты с пшеницей, рожью, ячменем, викой, рапсом, горохом. Но что за упорство в этих опытах! Целые наборы сортов высевались чуть не два года подряд каждые десять дней, толстенные тетради исписаны дневниками этого чудовищного множества посевов.

Один из участников съезда наклонился к другому:

— Кто это такой?

— Какой-то агроном из Ганджи. Это в Азербайджане. Лысенко.

— Лысенко? Никогда не слыхал…

Когда оратор закончил, на трибуну поднялся маститый генетик.

— В сообщении товарища… э-э-э… Лысенко я не вижу, если можно так выразиться, ничего нового. Я хочу сказать — ничего принципиально нового.

И он сказал еще, что коллега прочел весьма живой доклад, снабдив его интересными иллюстрациями, показывающими, что пульс мысли бьется в самых глухих, так сказать, уголках периферии.

— Впрочем, многие исследователи касались вопроса, затронутого коллегой. Мы слушали о том, что озимые растения нуждаются в периоде покоя. Другие, собственно говоря, придавали большое значение промораживанию. Данные Гасснера привели к методу холодного проращивания, весьма близкому к способам, практикуемым коллегой. Все эти гипотезы покоятся на весьма и весьма шатком основании. Опыты профессора Максимова показали, как известно собравшимся, недостаточность метода холодного проращивания. И никого не удивило бы, если бы товарищу Лысенко не удалось подтвердить в других районах свои данные, полученные в Азербайджане.

Все? Итак, этот местный вопрос с превращением озимых в яровые можно считать исчерпанным…

В шести томах трудов съезда сообщение ганджинского агронома Лысенко заняло пять страничек.

Но прошли немногие годы, и необычайные известия стали все чаще появляться во всех газетах. Мы узнали, что в руки человеку дано простое и мощное средство заставить озимые вести себя, как яровые, а яровым прибавить новую силу. Через несколько лет был сделан такой подсчет: если бы отдельно перевезти весь тот излишек урожая, который получила только за один год страна благодаря применению этого средства, потребовалась бы тысяча доверху нагруженных составов поездов. Это означало, что в то лето, какого касался подсчет (1937 год), прибавка урожая составляла десять миллионов центнеров.

Мы читали еще, что раскрыты причины загадочного вырождения картофеля в жарких и сухих местностях. Теперь он будет давать в наших южных степях такие урожаи, какие привыкли собирать только в средних широтах и на севере.

Газеты сообщали об обновлении старых, хиреющих сортов хлебных злаков, с которыми ничего не могли поделать селекционеры всего мира («будто свежая кровь влита в эти сорта!»), о повышении урожаев хлопчатника и о том, что на Украине, по всем данным, вырастет хлопок не хуже среднеазиатского.

И каждый раз повторялось имя:

Лысенко.

В те годы один мой знакомый, редактор газеты, низенький человечек, сохранивший до седых волос пламенный энтузиазм юноши и не представлявший себе жизни и работы без этого, спросил меня, потрясая газетным листом, где была напечатана заметка об институте, руководимом Лысенко:

— Вы читали «Остров доктора Моро»?

Конечно, я читал «Остров доктора Моро». Герберт Уэллс рассказывал там о некоем гениальном хирурге, который, затворившись от всего мира, перекраивал живые существа, как штаны и пиджаки в портняжной мастерской. Он создавал человеческие подобия из быков, свиней, гиен, кроликов и пум. Природа подчинялась его ножу так, как глина подчиняется лопатке горшечника.

Но, как известно читателям романа, фантастический остров Моро так никому и не удалось разыскать. Он затерялся где-то в Южном океане вместе со своими пальмами, жемчужным кольцом коралловых рифов и странным своим населением. Романист привел к гибели гениального хирурга и не пощадил его дела. Он рассказал нам, что под человеческими личинами созданий Моро стали все яснее проступать звериные черты. Двуногие опустились на четыре лапы. Больше они не помнили слов языка, которому их научил хирург. Лесные крики снова огласили затерянный остров, одно из мрачных видений автора «Машины времени».

Может быть, весь этот остров с его звереющими полулюдьми казался английскому писателю-фантасту прообразом грядущих судеб той цивилизации, которую он видел вокруг себя?

То же, о чем говорилось в заметке на газетном листе, которым потрясал седой юноша-редактор, сверкая по-детски ясными глазами за толстыми стеклами очков, — то было изумительнее острова Моро. И существовало воочию, открыто для всех. Еще более могучая власть над живой природой не растрачивалась на забавы, на фабрикацию уродцев, — нет, она вся была строго направлена на самое нужное, самое неотложное, самое важное. Она создала целый особый мир растений, сотрудников и помощников человека.

Туда, на родину необычайных растений, в Одесский селекционно-генетический институт академика Т. Д. Лысенко, стали совершаться настоящие паломничества.

Приходилось слышать, что это самая поразительная в мире фабрика переделки природы. Очень неточное сравнение! Там не было ничего похожего на фабрику.

Трамвай долго кружил по тихим уличкам старой одесской слободы. Широко раскинутая, она примыкает к шумному городу-порту, к той Одессе веселых и пышных кварталов, о которой мы читали в стольких книгах.

Тут, в слободе, море отступает далеко. Оно невидимо. Кажется, его нет вовсе. Невысокие дома, стены из камня-дикаря, ставни на окнах, утомительный блеск извести над желтой, истрескавшейся почвой. Запыленные акации и софоры. Колючая дереза возле огородов. Металлические сочленения огромных труб и заводские корпуса.

Но вот у железной дороги кончается город. «…Киев — Москва» — только и успеваешь разглядеть на вагонах проносящегося экспресса. Дальше — степь. Золотистая зелень спеющих хлебов, чуть видные межевые тропки и запах, еле уловимый, растущих сочных трав.

И больше нет слободы. Это золотая житница советской земли — степь Украины. Она начинается отсюда, от Черного моря.

Телеграфные столбы бегут вдоль дороги в город с легендарным именем Овидиополь: он назван так в честь римского поэта Овидия, певца «Метаморфоз» — удивительных превращений живой природы.

Возле овидиопольской дороги, среди небольшой рощицы, краснеют черепичные крыши белых домов, между ветвями деревьев — стеклянные теплицы и странный ряд ламп-прожекторов над грядкой. А вокруг — поля, поля, поделенные на узкие полоски и квадраты.

Сразу охватывает особенная, степная тишина. И куда ни глянешь, только широко ходят волны ветра по колосящимся хлебам — до самого горизонта, который тоже весь дрожит и колеблется: там восходят от земли струи горячего полуденного воздуха.

И вот это поле, неприметно сливающееся с соседними богатыми колхозными полями, — оно и было главной лабораторией Одесского института селекции и генетики.

Той лабораторией, где раскрывались самые сокровенные законы жизни растений.

В музее этого института показывали два снопа: один был похож на мочалку, другой — пышный куст, весь в тяжелых колосьях.

Это одна и та же пшеница одного и того же сорта. Только первый сноп вырос из неяровизированных, а второй — из яровизированных семян.

То были трофеи победы.

Но первое звено довольно длинной цепи приведших к победе идей, открытий, выводов нельзя было найти в Одессе, в уже знаменитом институте.

В поисках за первым звеном следовало перенестись в Азербайджан, на скромную селекционную станцию — ту самую, откуда молодой научный работник Лысенко, одетый без всяких претензий на профессорский хороший тон, приехал в 1929 году в Ленинград на генетический съезд.

1925 год.

В том году Трофима Денисовича Лысенко назначили на селекционную станцию в Ганджу (ныне Кировабад).

Ему двадцать семь лет. Его биография была весьма обычной. Родился 17/29 сентября 1898 года в украинском селе Карловке, в семье крестьянина-середняка Дениса Никаноровича Лысенко. Окончил полтавское училище садоводства, затем киевские двухгодичные курсы по селекции. А потом — Киевский сельскохозяйственный институт, В студенческие годы вывел на Белоцерковской станции Главсахара ранний сорт помидоров «эрлиана-17». Тогда, в 1923 году, напечатал первые статьи в «Бюллетене сортоводно-семенного управления Главсахара».

Многие советские специалисты были тоже крестьянскими сыновьями, и у многих жизнь сложилась примерно так же. Может быть, только упорство выделяло Трофима Лысенко, жадность к знаниям и неуклонное движение по одной и той же раз выбранной дороге. И еще одна очень характерная черта: знание для него было то, что немедленно претворялось в дело. Вряд ли он сам подозревал тогда, что это была в нем мичуринская черта.

И вот он очутился в краю с желтоватой почвой, трескавшейся в летние жары, под безоблачным небом, высоким и синим.

Стояла осень. Ганджинская селекционно-опытная станция, только что открытая, лежала в низменной части Азербайджана. Хлопковые поля, уже убранные, тянулись вокруг. Их исчерчивала сеть оросительных канавок. Только в некоторых из них на дне стояли лужицы воды.

Молодому селекционеру поручили работу не с хлопком — главной культурой края, а с бобовыми. Они давали корм скоту; на некоторых участках их выращивали, чтобы запахать потом в землю, как зеленое удобрение; и всегда они обогащали азотом почву: ведь на корнях бобовых, как мы знаем, поселяются особые бактерии — ловцы азота, так что поле, засеянное этими растениями, становится богаче ценнейшими азотными солями.

Тут, в Гандже, могли бы расти южные бобовые с экзотическими именами: маш, вигна. Но влаги было мало. За нее приходилось жестоко бороться. Летом оросительные канавки несли свой звенящий груз на поля хлопка: нельзя было допустить, чтобы «белое золото» — хлопок — страдало от жажды.

Было не до бобовых.

Осенью, конечно, и зимой воды вдоволь. Больше она не нужна убранному хлопку. Но что делать в поле осенью и зимой?

Впрочем… ведь это не наша северная, хмурая осень, не наша зима. Это Азербайджан, для которого солнце не скупится на свет и тепло.

Так нельзя ли сеять здесь бобовые именно осенью и зимой, в месяцы свободной воды, уступив хлопку лето?

То была первая смелая мысль молодого селекционера на новом, непривычном для него месте работы.

В том, что, приехав в Ганджу осенью, он не стал дожидаться весны для работы со своими бобовыми, уже сказался «стиль Лысенко».

К зиме он высеял горох, вику, конские бобы, чечевицу. Он оказался прав, перевернув сельскохозяйственный календарь: зима не сломила большинства высеянных растений.

Следовало, конечно, ожидать, что лучше всего удадутся сорта наиболее раннеспелые, те, которые и на севере скорее всего справляются со своим развитием. Им, очевидно, нужна наименьшая «сумма среднесуточных температур». Значит, такие сорта должны оказаться самыми подходящими для задуманной Лысенко зимней культуры.

Но первый урожай весной 1926 года принес маленькую неувязку. Раньше всех Горохов поспел горох «виктория». Та самая хорошо знакомая по Белой Церкви среднеспелая «виктория», которая никогда не торопилась скорее завершить свой краткий гороховый век.

В сущности, на это можно было и не обращать внимания. Небольшое недоразумение! «Дерево жизни», как говаривал еще Гёте, никогда не растет в точности по теории (что, впрочем, редко смущало авторов теорий). А прописи твердили: исключение подтверждает правило.

Да и самый факт этот, по-видимому, следовало рассматривать только с точки зрения отбора лучших сортов для зимней культуры: ведь замысел, смелый до дерзости, осуществился!

Лысенко посмотрел на этот незначительный факт совсем с другой стороны.

Тут мы входим в лабораторию мысли незаурядного ученого в тот момент, когда в ней зарождается открытие, и ясно наблюдаем отличие поведения Лысенко от того, как повели бы себя «обычные», рядовые исследователи.

Опытные селекционеры, искушенные в изучении сложнейших явлений, заметили бы, конечно, то же, что и Лысенко.

И, вероятно, описали бы где-нибудь в подстрочных примечаниях к статье, среди вороха многоязычных ссылок на «литературу предмета», каприз «виктории» и некоторых других сортов, дабы история науки была осведомлена, что именно эти исследователи оказались свидетелями такого каприза и первые объяснили его «наследственными особенностями» данных сортов.

Лысенко в этом частном факте угадал действие еще неизвестного закона — закона настолько важного, что от открытия его многое могло измениться во всей сельскохозяйственной науке и даже в нашем понимании сущности жизни растений. (Любопытно, что некогда именно на горохе установил Мендель свои «законы». И опять горох убеждал исследователя в ложности этих «законов».)

Вот тогда-то Лысенко и начал высевать набор различных сельскохозяйственных культур, в числе которых были и злаки: рожь, пшеница, ячмень. Он высевал их каждые десять дней в течение почти двух лет — и осенью, и зимой, и весной, и летом.

Выяснились вещи вовсе неожиданные.

Пшеница, рожь, ячмень то упрямо кустились и не шли в трубку, то, посеянные весной, к лету успевали налить тяжелый колос.

Они становились то озимыми, то яровыми. Один и тот же сорт!

Выходило, что «рок наследственности» не был единственным и самовластным властелином их судьбы.

Что же еще?

Поздняя, холодная весна 1928 года. Тем короче будет теплое лето. И снова казалось очевидным, что только растения быстрой жизни, яровые, раннеспелые, успеют в это короткое лето «проскочить» и вовремя завершить все, что полагается растению на его веку.

Все получилось наоборот.

Летом был собран урожай с десятков сортов, высеянных на пятнадцать-двадцать дней позднее, чем в прошлом 1927 году, когда весна была гораздо теплее. Холодная весна не «пришибла» их, а, наоборот, ускорила их жизнь. Она их сделала яровыми, ранними.

Почему никто не замечал раньше этих поразительных фактов? Не потому ли, что морганисты подходили к растениям со своими предвзятыми теориями? В сущности, морганисты даже гордились тем, что освободили себя от обязанности следить за какими-то случайностями индивидуального существования организма.

Они походили на того слишком избалованного славой знаменитого врача, который, как только больной начнет рассказывать о своей болезни, перебивает его:

— Знаю, знаю. Всё батенька, знаю! Не вы мне, а я вам расскажу, в чем состоит ваша болезнь.

Что могут пролепетать растения вот с этой грядки такого, чего не знали бы прославленные профессора, досконально изучившие строение наследственного вещества любого сорта на свете?

И они отворачивались от жалких живых былинок с видом чуть скучающим и презрительным. Ведь в своих формулах наследственности они раз навсегда установили, что написано на роду всей этой зеленой толпе. Ей выдан паспорт на всю жизнь. Это ли не торжество науки!

А нужно было как раз отбросить самоуверенные формулы, чтобы увидеть подлинную жизнь растения!

Из первых опытов Лысенко уже вытекало, самое меньшее, вот что: больше нельзя решительно утверждать — вот это озимые, вот это яровые, вот это ранние, вот это поздние. Озимые? Смотря в каких условиях. Ранние? Смотря где.

Но для Лысенко был совершенно ясен и другой, гораздо более глубокий вывод: что все эти «капризы», исключения и случайные отклонения именно следствия нового для академической науки закона и что закон этот удивителен — на первый взгляд он может показаться даже парадоксом.

По этому закону получается, что рост и развитие — не одно и то же.

Разве озимая пшеница не растет в теплице? Отлично растет — сочной кустистой травой. Превосходный зеленый корм для скота! Только вот колосьев нет и нет. Всю свою тепличную жизнь озимая пшеница пребывает как бы в отроческом возрасте. Представьте себе ребенка, выросшего, как великан, но так и оставшегося ребенком: с пухленькими ручками и ножками, с детской речью.

И рядом с этим ребенком-великаном — карлик: какой-нибудь крошечный стебелек, выросший из случайно оброненного зерна на краю дороги. Это карлик-старик: вот его колосок, такой же крохотный, как и он сам — во всем колоске только два щуплых зернышка. Ему не повезло, жизнь обошлась с ним круто, но он все же счастливее тепличных «отроков». Он выполнил все, что полагается выполнить пшенице: пророс, пошел в трубку, выкинул колос и отмер, принеся урожай — свои два зерна.

Итак, что же такое развитие?

Тут стоит еще раз вспомнить про холодную весну в Гандже, когда многие даже поздно посеянные озимые пшеницы все же успели созреть, то есть стали яровыми.

Холодная весна сделала то, чего не могла бы сделать никакая теплица.

Очевидно, пшенице в начале ее развития нужно пройти какую-то ступеньку, какую-то стадию, и без холода ее нельзя пройти.

Вот почему эту первую ступеньку развития можно назвать стадией температурной (потом за ней укрепилось название: «стадия яровизации»).

Но то, что сделала ганджинская весна, доступно и человеку. Зная, что озимому сорту на первой ступеньке развития требуется холод, человек может дать нужную порцию его, когда зародыш в зерне только трогается в рост. И тогда такое «яровизированное» озимое растение проскочит температурную ступеньку и дальше будет вести себя, как яровое.

Некогда в истории науки был такой случай.

Падуанскому профессору аббату Кремонини предложили посмотреть в телескоп Галилея:

— Вы увидите спутников Юпитера и пятна на Солнце.

Но ученейший аббат равнодушно отвернулся:

— У Юпитера нет спутников, а на Солнце не может быть пятен. Зачем я буду смотреть в эту трубу?

Как ни желали бы морганисты повторить ответ Кремонини, ничего сходного с этим не могло случиться в нашей стране по отношению к открытию Лысенко.

Когда Лысенко в январе 1929 года рассказал на ленинградском съезде об управлении растительным организмом, это не произвело особого впечатления на собравшихся там формальных генетиков. Они слушали, не слыша, точно уши у них были заложены ватой. «Ватой» был предвзятый догматизм теории, «принятой лучшими авторитетами Запада и Америки».

Но советская наука вовсе не сводилась к одним морганистам, к тем, кто счел на съезде сообщение Лысенко «провинциальным вопросом». И дело происходило в СССР, в стране, где ни одному зерну подлинно передовой, служащей народу научной мысли большевистская партия и советская власть не дают упасть на бесплодную почву.

Уже начинался год великого перелома. Гигантская стройка первой сталинской пятилетки преображала страну. На смену мелкособственнической деревне шла деревня колхозная, социалистическая.

Колхозники боролись за такие урожаи, каких не бывало прежде. Колхозники потребовали от сельскохозяйственной науки: научи́, как лучше возделывать землю, как сеять, как выращивать растения.

Так как же могло остаться незамеченным новое знание, добытое Лысенко, знание, сулившее неведомую еще власть над растением, над теми хлебными злаками, которыми засевались поля страны?

Вдруг по всей стране разнеслось слово «яровизация». Сейчас даже трудно установить, кто первый произнес его. Слово это означало, что люди уже практически применяют новое знание, «яровизируя» семена хлебных злаков, по-деловому управляя недавней тайной их развития.

Исследования, начатые в Гандже, развернулись небывало. Трофим Лысенко по-прежнему возглавлял их. Но ему помогали тысячи колхозников-опытников на Украине, в Казахстане, под Курском, под Москвой. Ганджинские опытные грядки превратились в тысячи гектаров колхозной земли!

«Без этого, — писал позднее Лысенко, — наши лабораторные исследования не только бы остались в стенах лаборатории и не вышли бы на поля, но и разработка самой теории этого вопроса не имела бы тех достижений, которые имеются в настоящее время».

Истинность любой теории проверяется практикой. Кому нужно срубить дерево, тот возьмется за топор. А если бы человек деревьев не рубил, а только рассуждал, как их рубить, то, пожалуй, нашлись бы люди, которые отправили бы в лес дровосека с перочинным ножом. И невозможно было бы переспорить таких людей.

Так и в науке. Теории, в которых немного истины и много предвзятых мыслей, могут иной раз долго существовать в лаборатории или в книгах, если миллионам людей не приходится работать с помощью этих теорий, испытывать их на большом и настоящем деле.

Крестьяне в царское время пахали сохой, сеяли из лукошка. В помещичьих «экономиях» английская, от Рансома, молотилка считалась высшим достижением, а немецкий сепаратор вызывал общую зависть и удивление соседей.

Только колхозная, социалистическая деревня устроила такой экзамен сельскохозяйственной науке, какого ей никто никогда не устраивал.

Вот почему только на советской земле и могло появиться новое учение об управлении растениями, отстоять свое право на жизнь и пойти в рост так быстро, как ни в какие времена человеческой истории не росла ни одна наука.

 

СТУПЕНЬКИ ЖИЗНИ

Лысенко перенес свои главные исследования из Азербайджана на Украину в 1930 году. Решением правительства для этих исследований был создан специальный отдел в Одессе при Украинском институте селекции.

Теперь Лысенко получил возможность широко использовать в своих опытах драгоценную коллекцию ленинградского Всесоюзного института растениеводства, собранную по всему миру. Это был сгусток того, что создало человечество на полях земного шара за всю свою историю. 1427 образцов азербайджанских пшениц были высеяны весной 1932 года в Казахстане. 80 процентов этих пшениц оказались тут яровыми и летом дали урожай.

В ту же весну тот же пшеничный набор посеяли в совхозе «Гигант» на Северном Кавказе. И весь набор почти сплошь там стал озимым. Выколосилось только 5 процентов посеянных пшениц.

Индийские пшеницы в Гандже поспевали чуть ли не на тридцать дней раньше финляндских. А в Хибинах финляндские догнали и даже опередили их: в Хибинах высевал набор злаков, по просьбе Лысенко, пионер заполярного земледелия И. Г. Эйхфельд.

Никогда ни один научный эксперимент не производился на таком опытном участке и при таком числе участников.

Вскоре было точно установлено для многих сортов, какая именно «температурная порция» каждому из них требуется на стадии яровизации. Не получив ее, растения не станут развиваться дальше: вместо хлеба вырастет зеленый корм для скота.

Управлять свойствами озимости и яровости! Такая задача немного лет назад поставила бы в тупик всех ученых мира. А теперь это обычное, будничное дело.

Семена высыпаются на пол амбара, обильно смачиваются водой. Затем начинается их температурная выдержка. Озимые пшеницы выдерживают при температуре 0–3 градуса тепла в течение 35–50 дней (смотря по сорту); яровым дают 5–12 градусов тепла в течение одной-двух недель.

Да, и яровым! Ведь речь шла не о простом фокусе — превращении озимых в яровые: речь шла об управлении развитием растений.

«Яровизация яровых» — странное словосочетание! Но оно означало ускорение созревания хлебов и прибавку урожая на колхозных полях.

Уже многие годы ведется массовая яровизация семян в Советском Союзе. Когда вступила в свои права статистика, было подсчитано, что прибавка урожая от посева яровизированными семенами равна в среднем 1 центнеру с гектара. Вот это и составило в 1937 году по Советскому Союзу 10 миллионов центнеров — ту цифру, которую мы уже называли, — тысячу товарных поездов, груженных зерном!

Агрономические опыты на небольшой делянке, превратившиеся меньше чем через десять лет в 10 миллионов центнеров хлеба, — разве это не поразительная судьба научного открытия?

Теперь, когда мы говорим об общем законе развития растений, больше незачем повторять слово «холод». Холод нужен на первой стадии озимым; да и то некоторые сорта их можно яровизировать и при 10 градусах тепла (иногда и выше), только «отрочество» их при этом затягивается на долгие месяцы. Пятнадцать градусов тепла, при которых яровизируются иные яровые, не назовет холодом даже и зябкий южанин.

А хлопок — тот требует чуть ли не тропических температур: 20–30 градусов. Зато потом, пройдя стадию яровизации, он станет гораздо сговорчивее: с него достаточно будет обычной температуры нашего лета.

Так попутно разъяснилось, почему плохо удавался хлопчатник на Украине. Не потому, что там вообще холодно, но потому, что весной, на какой-то короткий срок, ему не хватало порции зноя для стадии яровизации.

Итак, организму растения необходимо пройти через какие-то отличные друг от друга стадии, чтобы закончить свое развитие.

Стадии? Но ведь вы прочли только об одной — стадии яровизации. Разве недостаточно провести через нее растение, чтобы оно зацвело и дало плод?

Тут работники Института селекции и генетики вспоминают об огромной мексиканской кукурузе, выросшей в Одессе в жаркое лето 1931 года. «Злак» — это слово вовсе не шло ей. Странная поросль с дом высотой, тропическая растительность с членистыми стволами и узкими извивающимися листьями. И ни одного початка нигде, ни на одном из этих гигантов!

Стадия яровизации пройдена давно и благополучно. Что же вызвало этот безудержный и бесплодный рост? Виновника нашли. Это был одесский день. Он слишком длинен. Слишком много солнца для тропической кукурузы! Ведь на ее родине сутки почти поровну делятся на день и ночь.

Среди множества опытов, сделанных в институте в 1931–1932 годах, некоторые были крайне просты. Весной в поле, где уже пошла в трубку северянка-пшеница, горшком прикрывали десяток-другой ростков. Всего на несколько часов ежедневно. Вес оставалось по-прежнему. Только день стал для этих ростков немного короче.

И что же? С них так никто и не собрал семян.

Яровизированные озимые высевались к концу лета и зимой в теплице. Никогда на них не наливалось колосьев. А ячмень, для которого искусственно создали короткий десятичасовой день, сменяемый длинной темной ночью, — этот ячмень рос целых два года, гнал лист за листом и погиб, не выколосившись.

Рядом с ним посеяли ячмень, вовсе не знавший ночи. Дневное солнце сменялось электрическим. И этот ячмень не прошел, нет, пробежал всю свою жизнь, от зерна до колоса, меньше чем в месяц!

Так была открыта вторая стадия развития растений — световая. Только миновав стадию яровизации, растение может вступить в нее. И на этой второй стадии каждое растение тоже предъявляет свои требования. Одно ищет побольше света: пусть солнце сияет хоть двадцать четыре часа в сутки! Другому нужен короткий день. Каждому требуется свой световой паек.

Потом растения снова станут не так придирчивы к свету. Он останется нужен им: без солнечных лучей не могут работать «зеленые фабрики», где неживое превращается в живое. Но для их работы практически достаточно любого дня, существующего на земной поверхности. И никакого спора о световом пайке растения больше не будут вести с окружающей их природой…

Мы не знаем еще всех стадий. Ясно, что еще какие-то нам пока неведомые стадии переживает растение и после световой. Впрочем, вряд ли их много. Лысенко думает, что всех стадий четыре или пять, не больше.

Изучение одной первой — яровизации — и не законченное еще исследование второй — световой — уже дало человеку огромную власть над растительным организмом.

Вот мы говорили: температурный паек, световой паек. Разве это значит, что растению вначале важна только температура, а потом только свет? Конечно, нет! И вначале и потом растению нужна влажность, нужны питательные вещества, да мало ли что еще! Но влаги весной вдосталь в почве, воздуху — сколько угодно, пища уже запасена в зерне. И в длинной цепи, все звенья которой необходимы, чтобы растение жило и развивалось, исследователь выделяет то звено, которое решает на данной стадии: температуру — в «младенчестве», свет — в «отрочестве».

Нет сомнения, что Лысенко еще после первых опытов в Гандже понимал исключительное значение открытого им закона. Но ученый должен быть осторожен в своих выводах. На первых порах Лысенко говорит лишь о законе развития однолетнего семенного растения. Быстро выясняется подчиненность этому закону ржи, пшеницы, ячменя, хлопка, проса, сои, рапса, клевера.

Эспарцет, выросший из яровизированных семян, зацвел, когда ни одного бутона не было на соседних контрольных грядках. Озимая вика после яровизации поднялась в несколько недель зеленой, осыпанной цветами горой.

Подчинился новому закону и картофель, затем и многолетние травянистые растения.

А кустарники, а деревья? Исследователь пока остановился перед этим. Но уже было ясно, что в новом, резком свете явилась нам старая истина, что растение — организм, который живет, а жизнь — это развитие.

Большие завоевания науки оплодотворяют дальнейший рост не одной, а многих ветвей ее. Ряды фактов, с виду таких различных, сближаются. Открывается стройный порядок в мнимой пестроте обширной группы явлений. Этот порядок покажется отныне естественным и само собой очевидным. И многие подумают: удивительно, как его не замечали раньше!

И скоро то, что было в жестоком бою завоевано наукой, представится азбучной истиной, обязательной, как дважды два — четыре.

Вот передо мною второе издание «Основ экологии животных» ленинградского профессора Д. Н. Кашкарова (Учпедгиз, 1945). Это лебединая песня крупнейшего эколога. Он умер и похоронен в конце 1941 года на станции Хвойная, — через эту станцию проходил эшелон эвакуируемых из Ленинграда, у ворот которого стояли гитлеровские орды.

Я открываю эту книгу на сороковой странице. Там автор-зоолог говорит о стадийной теории развития. Я читаю о значении лысенковского закона для понимания жизни и развития животных (о которых, вероятно, вовсе еще не думал автор закона, высевая в Гандже свои наборы бобовых).

Дальше следуют примеры. Их немало. У телят, у поросят и у молодняка многих других млекопитающих с возрастом уменьшается зависимость от внешней температуры. Иными словами, на разных стадиях развития у них разные температурные требования к среде — вначале они требовательнее, чем потом; еще, иными словами, у них не сразу вырабатывается настоящая теплокровность, которая ведь и делает высших позвоночных животных (млекопитающих и птиц) независимыми от колебаний температуры внешней среды!

Жаркое лето, а гусеницы боярышницы, достигнув, как говорят энтомологи-«насекомоведы», «третьего возраста», теряют подвижность и «замирают» в своих гнездах. Так они и перезимуют. Но первое весеннее тепло вдруг разбудит их. Оживленные, деятельные, обжорливые, они спешно закончат свое превращение. Что-то изменилось в них. Лучи весеннего солнца действуют на них теперь прямо противоположно тому, как действовали лучи солнца минувшего лета: те — усыпили, эти — будят.

Овцы неприхотливы. Они отлично чувствуют себя и при двух градусах мороза и при двадцати четырех градусах тепла. Наступает брачная пора. Как капризны стали животные! Только узкий предел — от 2½ до 9½ градусов — их устраивает теперь. Подходит период ягнения, и опять смещается температурный «оптимум» для маток: им надо, чтобы было не меньше 6 и не больше 17½ градусов тепла!

Так причудливо сменяются требования только по отношению к одному «температурному фактору».

Откуда же эти смены?

В них запечатлена (и тут раскрывается величественный общебиологический и эволюционный смысл закона стадийного развития) история вида.

Вот почему у северных растений, озимых злаков, чьи семена ждут весны в мерзлой земле, выработалась потребность в холоде. Вот почему семена верблюжьей колючки, растущей в наших южных степях, нуждаются сперва в сильном тепле (ведь жарко же там, на юге, когда созревают эти семена), а потом во влаге (только после начинаются там осенние дожди): иначе семена не прорастут, где их ни посей.

Дикие предки домашних овец жили в предгорьях. В брачную пору, в начале осени, они забирались высоко в горы: там прохладно. А ягнились весной: и нынешний «оптимум» для маток — это весенние температуры овечьей прародины.

Когда мы говорим, что определенные температуры внешней среды важнее молодым млекопитающим, чем взрослым, и воочию наблюдаем, как совершенствуется теплокровность, мы заглядываем в самую глубь времен: тогда, на исходе мелового периода или в раннем третичном, лишь вырабатывалось у далеких-далеких предков нынешних высших млекопитающих свойство регулировать температуру своего тела.

Впадающие в сон еще летом, еще только в предчувствии холодов, гусеницы, зимующие куколки, — не наследие ли это эпохи великого оледенения, когда короткое, сырое, холодное лето надолго сменялось жестокими, мертвящими морозами?

Так выясняется общебиологическое значение закона «стадийности». И вот невольно припоминаются самые простые, самые элементарные факты. Всем известные, они приобретают новый, глубокий смысл; они становятся рядом с теми поражающими фактами, о которых поведал Лысенко. Перед нами оказывается одна семья явлений.

Разве гусеница и головастик не проходят ряда очень отчетливых, очень резко отграниченных и притом каждому ребенку знакомых стадий, прежде чем превратятся в бабочку и в лягушку? И на каждой стадии резко сменяются требования организма к среде, так что, задержав удовлетворение этих требований, можно, например, вырастить гигантского головастика, который так и не превратится в лягушку. И мы знаем, что иногда вид приспособляется к таким задержкам (часто их ему, очевидно, приходилось испытывать на протяжении многих поколений); и есть животные-амфибии, выработавшие способность навсегда оставаться гигантскими головастиками. Кому неизвестны аксолотли, излюбленные жильцы аквариумов во всех физиологических лабораториях и «уголках природы» в школах? Нужны специальные, довольно сложные ухищрения, чтобы заставить аксолотля стать «взрослой формой» — амблистомой…

Конечно, в этих превращениях (как и в задержке их у амблистом) запечатлена предшествующая долгая история эволюции этих животных.

И мы видим, как закон стадийного развития оказывается самым простым объяснением всех перечисленных и множества подобных фактов.

Вот почему в 1942 году (то есть вскоре после того времени. Когда профессор кафедры позвоночных животных Ленинградского государственного университета Даниил Николаевич Кашкаров в последний раз просматривал в осажденном городе-герое корректурные листы «Основ экологии животных») известный английский цитолог (специалист науки о живой клетке) Файф заявил, что если бы Лысенко разработал только одну теорию стадийного развития, то и тогда «его имя стало бы известным среди селекционеров и физиологов всех стран».

Но открытие закона стадийного развития само было только первой «стадией» на творческом пути Лысенко.

 

ТАЙНА РОЖДЕНИЯ

Свое необычайное обещание — в два с половиной года создать новый хороший сорт яровой пшеницы для Одесской области — Лысенко дал в январе 1933 года.

Самым важным и вовсе необычным тут было именно это твердое обозначение срока: 2½ года.

Речь шла о выведении сорта в плановом порядке. Между тем морганистические учебники утверждали: вывести новый удачный сорт можно, в конце концов, только пробуя и ошибаясь, ошибаясь и пробуя…

«Учебники для кладоискателей», называл Лысенко эти учебники.

Новый сорт должен был созревать очень рано. И вот в селекционно-генетическом институте взяли два очень поздних (их даже не сеют в Одессе) сорта: «эритроспермум 534/1», в сущности, даже озимую пшеницу, и «гирку 0274» — и скрестили их!

Странная пара!

Мало того, что оба эти сорта очень поздние, — они и от запалов страдают в летний зной, и зерно у них бывает неважное, и вообще всяческих недостатков у них уйма. Один перечень этих недостатков занимает в справочниках сортов несколько строк убористой печати. Словом, взять эти два сорта как исходный материал для нового — затея по меньшей мере неожиданная.

И кому бы пришло в голову доискиваться, есть ли у этих двух безнадежных сортов хоть что-нибудь хорошее? А вот Лысенко особенно заинтересовался именно некоторыми их положительными особенностями. Оказалось, что «гирку 0274» не берут ни ржавчина, ни пыльная и твердая головня. А если «эритроспермум 534/1» яровизировать, он наливает тяжелое зерно, не осыпающееся из колосьев. Словом, оба сорта были не так уж плохи… если бы пороков у них не было вдвое больше, чем достоинств. Да и впрямь нужно бы сито, чтобы отсеять их хорошие качества от недостатков.

Но Лысенко словно надеялся раздобыть как раз такое сито и с его помощью освободить свою удивительную пару от всех пороков, оставив за нею только достоинства да в придачу к тем, какие есть, добавить еще такие, какими эти сорта вовсе никогда не блистали, например… скороспелость.

С тех пор как люди стали работать с растениями, никого не окрыляли более удивительные надежды. Но тут и сказалась сила нового знания о жизни растений.

Пользуясь этим новым знанием, Лысенко прежде всего установил, что все обильные и разнообразные пороки обоих сортов на самом деле происходят только от одной для каждого сорта причины. Это клубок, который весь размотается, если найти конец нити и потянуть за него.

Азербайджанец «эритроспермум» был знаком Лысенко еще с ганджинских времен. Пшеница эта долго топталась на стадии яровизации. И выходила, в конце концов, ни павой ни вороной — слишком озимой для яровых, слишком яровой для озимых.

А одесситка «гирка 0274»? Та пулей проскакивала стадию яровизации. Нелады начинались дальше. Стебли никак не выбрасывали колоса. Кто бы подумал, что, стремительно вступая в жизнь, эта пшеница вдруг окажется дальше такой копуньей? Когда она собиралась, наконец, закончить все свои дела, было уже поздно: зной иссушал землю, посевам не уйти от запалов.

Оба сорта запаздывали. Но оказалось, что нет ничего сходного в их запозданиях: один спотыкался на стадии яровизации, а другой (Лысенко уже мог поставить точный диагноз!) — на световой стадии.

Теперь станет понятной идея, которая привела Лысенко к его неожиданному выбору.

В работе доктора сельскохозяйственных наук Д. А. Долгушина, где рассказана биография новой пшеницы, созданной Лысенко, я вижу рисунок. Сорт «А» изображен сочетанием длинной тонкой и короткой толстой палочек. Сорт «В» обозначен короткой тонкой и длинной толстой палочками. Что будет, если скрестить оба эти сорта? На это отвечает третий рисунок-схема. Он короток весь: он состоит из короткой тонкой и короткой толстой палочек. Это скороспелая форма, которая соединила лучшие стороны обоих родителей и потому оказалась лишенной недочетов каждого из них. Она легко преодолеет стадию яровизации — ведь один из родителей внес в «общее дело» свою способность яровизироваться быстро; а другой «в приданое» гибриду передал свое свойство без затруднений справляться со световой стадией.

Значит, именно соединение этих двух очень поздних форм должно дать форму, поспевающую скорее всего. А раз коренного порока родителей у гибрида не будет, он должен быть освобожден и от прочих недостатков, которые тянул за собой главный порок.

Идея выведения сорта по плану возникла у Лысенко зимой 1932 года. И если бы он стал ждать весны, чтобы проверить ее, «то, наверное, — говорит доктор Долгушин, — никогда в жизни академик Лысенко не простил бы себе — так противоречил бы этот поступок одной из отличительных черт его работ».

«Гирка 0274», «эритроспермум 534/1» и «лютесценс 062» были высеяны в теплице в глиняных вазонах 8 декабря 1932 года. Упрямого азербайджанца яровизировали: электрическое солнце по ночам озаряло всходы. И в конце января в теплице все колосилось.

Тогда и был заключен брак «эритроспермум» с «гиркой» и для сравнения с «лютесценс». Оба союза не были плодовиты: собрали всего 114 зерен. Их высеяли 17 апреля опять в вазоны.

Вскоре показались всходы.

Гибриды почти все выколосились раньше родителей, только некоторые задержались до времени колошения более раннего члена родительской пары; и ни один гибрид не выколосился позже.

19 июля 1933 года в вазонах происходила «жатва». А на другой день в 75 вазонах посеяли второе гибридное поколение. Все шло по плану. Но еще ничего нельзя было сказать окончательно. Были гибридные формы, но не было сорта. Ученый еще не создал новой жизни — такой, которая сама твердой ногой станет в мире так, что ее можно выпустить без человеческого присмотра. А надо было спешить: ведь на все про все — два с половиной года!

Как уложиться в них? Если сеять в поле, то два с половиной года — это всего три пшеничных поколения.

Нужно самое время заставить течь иначе. Уничтожить извечное деление года на зиму, весну, лето и осень, на периоды бодрствования и сна природы. Никакого сна! Никакого покоя! Не два с половиной года, а тридцать месяцев творческой работы! И в этих месяцах использовать каждый день.

Третье поколение гибридов родилось в октябре. Их гнали электрические лампы, искусственная температура летнего дня, поливка удобрительной смесью.

Ноябрь. Первые колоски… Но что с пыльцой? У многих цветочков чешуйки широко разошлись, распушенные рыльца раскинулись в стороны. Сутки, другие… Сорок восемь мучительных часов… Завяжется ли жизнь или прервется навсегда?

Еще двое суток… Все висело на волоске. Ведь Лысенко выводил скороспелую форму — самые ранние колосья, самые ценные. Пусть бы погибли все остальные, только не эти!

Что губило пыльцу? Тусклый осенний свет, скудно сочащийся сквозь запотелые стекла, — слишком слабый солнечный свет, которому все-таки не могли помочь все бессонные юпитеры? Хилость тощей листвы, бледных, вытянутых стеблей? Их больше гнали, чем выращивали. Сухой жар парового отопления? Температура, падающая в морозы?

Что бы ни было, сейчас все равно. Может быть, на будущее время надо избегать самых хмурых, самых суровых зимних месяцев. Лучше уж замедлить гонку, посеять так, чтобы колосья появлялись не раньше февраля, пусть даже в марте.

«На будущее время…» Но теперь? Что теперь?

Все же на некоторых цветах (сколько сотен раз днем и ночами глаза, не знающие сна, с жадным ожиданием впивались в них!) — да, на некоторых цветах чуть удлинились завязи.

Можно вздохнуть свободно: самые скороспелые спасены.

Урожай с них собрали 27 декабря. Всех остальных забраковали и выбросили. Урожай составил: 193 зерна с гибридов «534/1» × «062» и 20 зерен с самых важных гибридов «534/1» × «0274».

Двадцать зерен!

Какая уверенность в своей правоте была нужна, чтобы не отчаяться, когда в руках не осталось ничего, кроме этой тонкой ниточки в третьем гибридном поколении, после бешеной годовой работы!

Потомки этих двадцати — пятое гибридное поколение — покинули, наконец, вазоны и теплицы. Первый обычный посев в грунт. Рядом росли и гибриды «эритроспермум» с «лютесценс».

Выжигала землю жгучими ветрами весна 1934 года. Земля лежала в черных трещинах. Она казалась тусклой от пыли, висящей в воздухе. На горизонте вставали марева.

Проволочный червь, тощий и прожорливый, словно порожденный этой превращенной в порошок алчущей почвой, напал на нежные ростки селекционных гряд. Работницы выбирали горстями червей из приманочных лунок. На грядки, огороженные ячменем, с утра до поздней ночи совершали паломничество работники института. Может быть, правильнее сказать, что они жили тут, на короткое время отлучаясь, чтобы поесть и поспать, и каждый раз досадуя на себя за эти отлучки.

Они знали наизусть всех своих таких слабеньких и дорогих питомцев. С каким нетерпением следили люди за крошечными событиями, за неуловимыми и постоянными переменами на грядках! Вот развертываются все в пушке трубки молодых листков. То прибывает, то убывает сила роста. Вот одинокие хрупкие стебли превращаются в пучки и кусты… Вчера ничего этого не было. А сегодня сизый налет возник на листьях. Чем все это сменится завтра?

И в долгие дни, когда в горле пересыхало от жажды и беспощадный блеск с неба и с земли слепил глаза, биологи, агрономы, селекционеры института выискивали в лупы и без луп, не проступают ли за сотнями летучих признаков черты нового сорта.

Когда подошло время уборки, строгий отбор опустошил делянки. Надо было выделить семьи — зачинатели сорта. Браковка продолжалась в лаборатории — по величине, форме, наливу зерна. Только четыре семьи прошли через все испытания: три — от скрещивания с «гиркой», одна — от скрещивания с «лютесценс». Этим четырем семьям дали номера «1155», «1160», «1163», «1165».

Но была только горстка семян от этих семей. Оставался всего год до срока, торжественно назначенного Лысенко.

19 июля 1934 года зерном четырех семей были засеяны 40 ящиков, по 48 зерен в каждом. Летали мушки, шведская и гессенская. Никто не знал, как высоко они летают, как уберечься от этих крылатых истребителей посевов. Энтомологи качали головами:

— Вы спрашиваете, можно ли от мушки отгородиться забором? Видите, в это время года никто никогда не сеял. И точные данные на июль не собраны.

Тогда вегетационный домик весь сверху донизу обшили марлей.

Показались редкие, недружные всходы. Еще 1 августа в ящиках зияли черные плешины. Лысенко не был в Одессе. Он вернулся 2-го.

— Во что бы то ни стало снизить температуру!

Хоть в портовый холодильник!

Обошлись без этого. Три вечера подряд работницы укладывали в марлевом домике лед. Ледяные компрессы лежали ночь; к утру они таяли.

6 августа зеленая щетка всходов покрыла ящики.

Урожай собрали уже осенью, в теплицах.

И тут же, в октябре, посеяли снова 223 ящика, по 84 зерна в каждом.

Вряд ли скоро в институте забудут эту зиму!

Жестокие не по-южному морозы ударили с декабря. Чугунные печи в теплицах горели всю ночь. Но ртуть ползла вниз: 6 градусов, 5 градусов… И вот под 5 января — 1 градус!..

Зимнее солнце, показавшись на другой день, не намного помогло людям. Вечером поднялся ветер. Разорванные облака понеслись по пустынному стылому небу.

Тонкие дощатые стены и стекла теплицы — вот все, что отгораживало бесценные растеньица от ледяного мрака бурной зимней ночи.

Еще печь, всю ночь напролет пожирающая топливо. Тусклые глаза электрорефлекторов. Даже примуса — их не слышно от грохота ветра в трубах, вгоняющего обратно в теплицу облака едкого дыма.

Сияли все юпитеры — 20 штук по 300 свечей. Не для световой стадии — кто думал о ней! — но тоже для тепла.

В теплице чад и дым перехватывали дыхание. В огонь лили масло. Шумели самодельные форсунки.

Неумолимая ртуть: ноль, градус мороза… Уже звенела, как камень, земля в ящиках.

Тогда кто-то ворвался с ворохом одеял.

Термометр показывал минус 3 градуса. Синел рассвет.

Но еще ничто не миновало. Ростки стояли бледные, с жухлой листвой. Многие среди них погибли: они отравились сернистым газом от печей.

Среди выживших растений раньше всех, во второй половине февраля, выколосился гибрид «1163». Он дал потом полкилограмма семян, «1155» — немного больше, остальные два примерно по полтора килограмма.

Летом им предстоял экзамен. Его принимали: знаменитая саратовка «лютесценс 062», «родители» — «эритроспермум» с «гиркой» — и два сорта-одессита — «альбидум» и «альборубрум».

На старт все они вышли 3 апреля. 5 июля созрел «1163». На другой день к нему присоединились «1165» и «1155». Еще на день отстал четвертый гибрид. Саратовка была у финиша 8-го. Оба одессита — «альбидум» и «альборубрум» — пришли голова в голову 9-го. Колонну замкнула 10 июля «гирка 0274». И только в августе налилось зерно неяровизированной «эритроспермум 534/1».

Урожай «экзаменуемых» был неплох. Хуже обстояло дело с устойчивостью против головни и ржавчины. Один из четырех гибридов — «1165» — пришлось даже вообще забраковать.

А в то время как гибриды экзаменовались на делянках, разрешалась еще одна — и тоже небывалая — задача. Тысяча зерен самого «быстрого» из четырех — «1163» — не попали в грунт: их посеяли в тысячу вазонов, по одному зернышку в каждый. В долгие весенние дни ростки затеняли на несколько часов, чтобы задержать световую стадию. И тогда они начали куститься. Целый лес стеблей пошел с одного корня. Каждый куст пшеницы напоминал крошечную рощицу — пшеница росла так, как растет тропический баньян, индийская священная смоковница.

Когда тысячу «рощ» пересадили в гряды на расстоянии полуметра друг от друга, высокие стебли (их было до 50 на некоторых кустах) выкинули колосья. Зерно собрали в июле. Тысяча семян — 25 граммов превратились в 25 килограммов. Это был урожай сам-тысяча!

Еще один посев, еще один пшеничный век — и в руках Лысенко к осени 1935 года оказалось 130 килограммов зерна нового сорта. Прошел год с небольшим с июля 1934 года, когда с восьми отобранных растений, впервые получивших номер «1163», собрали первые 15 граммов семян — 600 зерен.

Теперь стоило оглянуться.

За два года и десять месяцев был выведен и проверен новый сорт и так размножен, что зерно его можно было ссыпать в закрома. За это время сменилось десять поколений яровых пшениц — десять лет, сжатые в два с половиной.

После «лютесценс 1163» был выведен новый сорт — «одесская 13». Как и следовало ожидать, он по своим качествам превосходил первенца: дорога через землю Неведомого была проложена.

Лысенко особенно гордился тем, что ни на одно промежуточное гибридное поколение не потребовалось больше двух квадратных метров тепличной площади: он шел прямо, а не блуждал.

Когда пришла пора размножать сорта, сам-тысяча показалась ему недостаточной. Он добился сам-полторы тысячи.

Потом был создай яровой ячмень «одесский 14» и озимые пшеницы; из них «одесская 3» была одновременно морозостойкой, засухоустойчивой и урожайнее стандартных сортов.

Человек полновластно распоряжался тайной рождения.

 

ПОБЕЖДЕННАЯ СТАРОСТЬ

Никакой самый спесивый род феодальных баронов или владетельных князей, чьи пышные родословные заполняют геральдические книги, не может похвастать такой историей, какая выпала на долю картофельного клубня.

Правда, известность картофельного рода не такая уж древняя. Ей каких-нибудь четыреста лет. Тут уж этому роду не потягаться с теми, чьих предков посвятил в рыцари Фридрих Рыжая Борода или Пипин Короткий. Но молодость своей славы он с лихвой окупил удивительными подвигами на всех полях земного шара.

Картофельный род появился на всемирной арене в XVI столетии, в ту пору, когда испанские завоеватели-конквистадоры заливали кровью «страну инков» Перу. Там, на плоскогорьях Кордильеров, европейские пришельцы, жадно рыская за золотом, услыхали о неведомом растении паппа.

Через несколько десятков лет странный рисунок в красках, переплыв Атлантический океан, изумил в Европе ученых составителей травников.

Еще годы прошли в охоте за картофельными клубнями. Адмиралы и пираты участвовали в ней. Долгое время добыча ускользала. Она казалась неуловимой. Корабельщики плыли с бататом, воображая, что везут картофель. Вальтер Ралей, авантюрист, корсар и флотоводец «старой веселой Англии», привез во времена Шекспира и королевы Елизаветы виргинский опенаук; он посадил его в Ирландии, думая, что сажает картофель.

Наконец две картофелины совершили со множеством приключений путешествие по городам Европы. Но даже когда питомицы перуанцев принесли уже потомство в Старом Свете, их не сразу решились испечь или сварить. Духовенство проклинало «чортовы яблоки». Этот бугристый земляной плод привлекал и отпугивал. Больше всего, казалось, клубни напоминали трюфели, и по имени трюфелей — «тартуфель» — их стали звать «картуфелями».

Настал XVIII век. На пустыре под Парижем разводил картофель ученый-энтузиаст Пармантье. Он поднес Людовику XVI букетик из бело-желтых цветов, и толстый король приколол их к своему камзолу. Крепкая стража караулила пустырь. Ночью она уходила. Это была невинная хитрость ученого. Он прокрадывался тогда под покровом тьмы к своему пустырю. Там он смутно различал фигуры крестьян, которые с мешками за спиной, испуганно озираясь, опустошали беззащитные грядки. Пармантье, таясь и ликуя, следил за тем, как его бесценные клубни переходили в крестьянские торбы. Он захлопал бы в ладоши, если бы не боялся спугнуть грабителей. Он восхищался успехом своей выдумки — этой живой иллюстрацией к изречению: запретный плод сладок.

Скоро целые картофельные поля раскинулись в Эльзасе, в Ирландии. Картофель начал распространяться по Европе. Паппа кормила уже многие тысячи людей. Но временами возникал картофельный мор. «Пожиратель растений» — фитофтора — грибок, невидимый и беспощадный — истреблял поле за полем. Страшная гостья — голодная смерть — являлась в селения. Тогда наживались владельцы всех мучных запасов, хозяева земли и страны — торговцы, дворяне, лендлорды. Временами народ, доведенный до отчаяния, восставал. Наемные солдаты усмиряли бунтовщиков. И кровь, которой было пролито так много в истории картофельного рода, лилась снова.

А на востоке Европы, в императорской России, крепостной народ сгоняли силой на картофельные огороды. Плетью и палками заставляли крестьян сажать диковинное растение и есть неслыханную пищу, выращенную в земле. Вспыхивали «картофельные бунты». Их жестоко подавляли. И на Руси перуанская паппа оставляла за собой кровавый след…

Миновали десятилетия. Свое дело на полях (каковы бы ни были правители в тех странах, где он рос) картофель делал честно.

Достоинства его были очевидны. Скоро уже не стало нужды ни приманками, ни силком насаждать его: картофель повсюду сажали охотно.

Он кормит теперь сотни миллионов людей. Он завоевал, можно сказать, весь мир и стал почти так же необходим, как хлеб. Мы готовим из картошки полсотни блюд, едим ее утром, в обед и вечером, с селедкой и с киселем и с трудом представляем себе, что какие-нибудь два века назад наши предки не знали никакой картошки и что ее не было ни в списке блюд на пиршествах Лукулла, ни — тысячу шестьсот лет спустя — на трапезах Гаргантюа. Тысячи ученых, десятки специальных картофельных институтов изучили как будто бы все, что можно знать об этой живой наследнице погибшей и таинственной страны инков.

А между тем и сейчас, как в самые первые времена появления на мировой арене картофельного рода, непонятные капризы картофеля сбивают с толку ботаников, огородников и агрономов.

Что за странные вещи происходят с этой южноамериканской уроженкой… именно на юге! Во всей широкой степной полосе она словно ни за что не хочет селиться. Ни в Аризоне, ни в Провансе, ни на берегах Тибра, ни у нас на Украине, в Крыму, в Нижнем Поволжье, в Азербайджане, не говоря уже о Средней Азии.

Под Москвой собрать несколько десятков тонн картофеля с гектара — дело обычное. Даже за Полярным кругом, в Хибинах, не редкость тридцатитонные урожаи. А тут, на тучной степной земле, под благодатным небом еле «наскребывали» 4–5 тонн. И как мало походили на картофелины те крошечные орешки, что выкапывали на своих огородах южане!

Всего непонятнее и хуже всего было то, что картофель быстро вырождался. Уже первое поколение клубней, выросших на юге, мельчало. А через три-четыре поколения все жизненные силы у картофеля иссякали. И под каждым кустом находили по полфунта, а то и всего по четверти фунта жалких орешков.

Целые поезда приходилось снимать с перевозок угля, машин, фабричных товаров, чтобы везти на юг семенной картофель. На крымских базарах он был в одной цене с фруктами. Ежегодно десятки тысяч тонн прекрасных, туго набитых крахмалом клубней переезжали с севера на юг. Они были обречены: они хирели, превращались в жалких и дряхлых карликов. Казалось, смертоносное начало таилось в этой степной земле, и оно высасывало все соки из гигантской картофельной армии, которую слал и слал север.

— Почвы не годятся для картофеля, — говорили ученые. — Все дело в почвах!

— На юге — десятки самых разных почв, — возражали другие. — Картофель вырождается на всех. При чем же тут почва? Невидимый враг не в диковинку науке. Имя ему — микроб. Вырождение — это болезнь.

— Нет, — качали головой третьи. — В наши времена ни один микроб не ускользнул бы от исследователей-бактериологов. И если мы не знаем микроба вырождения, значит видимого микроба и не существует. Вырождение — это болезнь. Но возбудитель ее — ультравирус.

Тут четвертые с сомнением улыбались.

— Почему вирус? — спрашивали они. — Только потому, что он невидим и вы не можете его найти? Все дело в климате. Уроженец гор не выносит степной погоды.

Эти последние были близки к истине — так, как могут быть близки люди, научившиеся наблюдать факты и не фантазировать при этом. Но и они не понимали смысла фактов, которые сами описывали, и не знали всей истины.

— Что такое погода? — можно было бы спросить у этих ученых. — И разве украинское лето меньше похоже на лето чилийских и перуанских плоскогорий, чем хмурые дни, белые ночи и прохлада Хибин?

И на это они не ответили бы ничего.

* * *

Когда в 1933 году «картофельная проблема» стала перед Одесским институтом селекции и генетики, был сделан такой опыт. Картофелем засадили большое поле. Как только завязались клубни, картофель начали выкапывать — ежедневно по делянке в 0,1–0,2 гектара. Добыча тщательно взвешивалась. Можно было следить, как изо дня в день растут клубни и вместе с ними прибывает урожай. В иные дни суточная прибавка составила бы тонну с гектара. Это были пасмурные дни. В жаркие же дни прирост оказывался ничтожным: он падал почти в десять раз, подземная «крахмальная фабрика» приостанавливала свою работу.

Тогда предположения Лысенко стали очевидностью. Итак, дело не в почве, не в микробах и ультравирусах, не в погоде вообще, а в высоких температурах. Действие чуть ли не каждого лишнего градуса теперь можно пересчитать на центнеры и тонны потерянного урожая. Но тут было не просто снижение урожая: гибли жизненные силы картофеля, он больше не мог давать полноценное потомство, он вырождался.

Не спорить о причинах вырождения теперь следовало, а подумать, как уйти от летней жары.

Опередить ее? Могучее средство, ускоряющее развитие растений, — яровизация — уже было в руках Лысенко.

Клубни проращивали при температуре 12–15 градусов. Затем три недели их выдерживали на воздухе, на свету. Ученый гнал развитие картофельного организма так, как гонит свой паровоз машинист, которому нужно быстрее привести поезд на станцию.

Потом клубни высадили в землю. Рост совершался быстро. В небывало ранние сроки был собран урожай. И все-таки совсем уйти от летней жары не удалось. Вырождение было задержано, но не устранено. И чем могла помочь яровизация в тех случаях, когда яровизатору уже с самого начала приходилось иметь дело с картофелем-карликом, с «орешками», рожденными обессиленным растением?

Как же быть? Уж не охладить ли южное лето?

Здесь нам надо на некоторое время забыть о картошке. Взглянем вот на этот странный хлопковый куст. Это абиссинец. Он так же не выносит длинного летнего украинского дня, как и та мексиканская кукуруза, что выросла с дом высотой. Никогда абиссинский хлопок не давал коробочек на нашем юге. А тут его целых два года (этот хлопок многолетний) к тому же еще выдерживали в непрерывном освещении. Разумеется, он вытягивался, зеленел, да так и не зацвел. Не зацвел… весь, кроме одной ветки. На ней бутоны, цветы. Работники института скажут вам, что и коробочки с белой ватой собирали с нее несколько раз. Странная ветка, словно чужая на кусте! Будто к кусту приставили ветку от другого растения.

А секрет очень прост. Эту ветку закрывали колпачком от света на четырнадцать часов каждые сутки. Очень недолго — всего в течение тридцати дней — и только на первом году жизни куста. Потом и над ней, как и над всем кустом, сияло солнце. Но ей уже стало все равно: она прошла световую стадию.

Чудесное превращение ветки нас больше не удивит: мы знаем, чем объяснить его. Но вот на что стоит обратить внимание.

Превращение случилось в растущих почечках затененной ветки. И все то, что выросло из них, тоже оказалось уже превращенным. А выросла из них как раз та ветка, с которой потом собирали коробочки. Значит, миллионам новых клеток, которые родились от превращенных клеток, световой стадии не надо было проходить: за них ее уже прошли их предки — клеточки в затененной почке.

Но перешагнуть назад, от ветки к стеблю куста, это превращение не могло. Ведь ветка сама родилась от стебля. И если бы, изменившись, она изменила и весь куст, это значило бы, что предки рождаются от потомков!

Но если так, снова получается неожиданный (для ученых вейсманистского толка) и даже парадоксальный вывод.

Нельзя сказать, что всё растение находится на такой-то стадии. Стадийные превращения совершаются в растущих почках. То, что уже выросло раньше, остается на прежних стадиях. И только то, что вырастет потом, оказывается на новой стадии. Значит, тело растения состоит из частей различного стадийного возраста. Полная клейких соков, только что распустившаяся почка на верхушке растений — она и есть самая взрослая во всем растении. Самая молодая — самая старая! Она старее нижних веток. Старее стебля. Старее даже «фундамента» растения — основания стебля, клетки которого первыми вышли из семени, из земли, и первыми увидели свет.

Этот вывод снова мог бы удивить всякого, только не самого Лысенко. Лысенко же считал, что и открытия никакого особенного он здесь не сделал: великий Мичурин давно знал и применял на практике эту истину!

А если действительно существуют на растущей верхушке младенцы, рождающиеся старше всех стариков, должен найтись и способ прямо, на опыте убедиться в этом.

Лысенко срезал с куста помидоров два черенка — оба с верхней части стебля, но один выше первого цветочного бутона, а другой — ниже его. Оба были высажены. И первый зацвел гораздо раньше второго.

Значит, в самом деле развивающееся тело растения состоит из стадийно различных частей и словно соткано из сплошного противоречия.

Какое же все это имеет отношение к вырождению картофеля?

А вот какое. Срезан черенок и с верхушки картофельного куста. И высажен. Собран и урожай клубней под этим отрезком растения, превращенным волей экспериментатора в самостоятельный организм. Эти клубни очень похожи на те, что выкопаны в положенный срок и под самим оперированным кустом. Что удивительного! Ведь это даже не братья — это одно и то же растение, только рассеченное оператором на две части.

Но Лысенко не дал обмануть себя этим внешним сходством. Опыт вовсе не был закончен — он только начинался.

Клубни высажены снова: отдельно те, что собраны под кустом, и те, что взяты под верхушкой этого куста.

Вот теперь и сказалась ложность сходства! Урожай от клубней куста был вдвое с лишком больше урожая от клубней, выкопанных под верхушкой: там лежала горстка жалких, крошечных клубеньков… Ну как не узнать эти клубни-орешки! То были вырожденные клубни, такие, какие ежегодно собирают ка картофельных полях юга!

Верхушка была «стариком», а куст моложе ее. «Старик» породил вырожденные клубни. Вырождение — это старость.

Ее секрет теперь разгадан.

Клубни картофеля, посаженного на юге, развиваются жарким летом. И глазки их, зародыши будущих растений, едва пробудившись к жизни, стремительно стареют. Они породят поколение, дряхлое с первого дня, с колыбели.

Но как бороться со старостью? Какое лекарство есть от нее?

Победить старость — ведь это сказочная, древняя мечта человечества. Может быть, наука будущего сумеет отодвинуть далеко начало старости и уничтожить все болезни и страдания, которые она приводит с собой…

«Наука будущего»! Но вот в этом частном случае картофельная старость уже побеждена!

Рецепт Лысенко сейчас общеизвестен: сажать картофель не весной, а… в самый разгар лета.

Теперь нам это кажется очень простым. Ну, конечно, клубни летнего картофеля завяжутся, когда уже спадет зной. Они уйдут от июльского и августовского солнцепека, они избегнут старости.

Но поначалу это для очень многих ушей звучало дико. Картофель, вырождающийся от жары, сажать в самое жаркое время!

Первый опыт летней посадки был начат 6 июля 1933 года. А в 1934 году восемнадцать колхозов стали сотрудниками Лысенко в новом деле — борьбе с вырождением картофеля. Через год вместо восемнадцати было уже пятьсот, а опытное поле превратилось в 1600 гектаров колхозной земли.

Еще год-другой, и речь пошла о десятках тысяч гектаров.

Бесчисленной армией колхозников и работников совхозов, объявивших войну «картофельной старости», начали руководить, по постановлению правительства, три штаба, три института: Одесский институт селекции и генетики — на Украине, в Азово-Черноморье, в Крыму и на Северном Кавказе, Картофельный институт — в Саратовской, Сталинградской и Чкаловской областях и Карагандинская опытная станция — в Казахстане.

И в начале 1939 года в Одессе, на земле, которая так долго была смертоносной для картофеля, собралось Всесоюзное совещание картофелеводов.

Говорили об итогах пяти лет борьбы с вырождением картофеля, о рекордных картофельных урожаях в украинских селах и донских станицах, о картофельных полях в Туркмении.

Победы были ошеломляющи.

В колхозе «Идея Ильича», вблизи Мелитополя, собрали клубни весом больше кило. «Таких картофелин наши колхозники никогда в жизни не видывали…» Колхоз «Двигатель» и колхоз имени Димитрова, во Фрунзенском районе, выкопали в октябре по 30 тонн картофеля с гектара. Колхоз имени Ленина, Слабодзейского района — и все 50 тонн. А колхозница Худолий уже третий год собирала больше чем по 70 тонн с гектара.

Не было никакой нужды отказываться и от весенних посадок. Не «на племя», конечно. Выращиваемый из здоровых «летних» клубней, «весенний» картофель шел к столу. Итак, на юге картофель поспевал дважды в год.

И уже задумывались о том, чтобы самую первую, самую раннюю картошку отправлять на север — в Москву, в Ленинград, — так, чтобы птичьи стаи, спешащие с юга, лишь немного опередили ее…

А площади летних посадок все расширялись. Перед войной они измерялись уже шестизначными цифрами гектаров. Картофель сажали летом не только на Украине, но и в юго-восточных областях страны, и в Закавказье, и в Средней Азии.

Бывали рекордные сборы: 300, 400, 500 центнеров с гектара. На Всесоюзной сельскохозяйственной выставке перед войной мы видели эту южную колхозную картошку: по полтора, по два кило под кустом, узловатые тяжелые клубни-чудовища. Да тот ли это старый знакомец, которого мы привыкли встречать за обедом у себя в тарелке? И в самом деле: тот ли это картофель или уже другой? Ведь в те предвоенные годы открылись и другие негаданные раньше вещи. Оказалось, что меняется облик омоложенного летними посадками картофеля. Сорт «элла», например, спустя несколько поколений выходил из всякого повиновения ботаническим руководствам: он утрачивал обязательную для него оранжевую окраску пыльников, листья его светлели, менялось расположение долечек на листовом черешке.

А самое главное: во время летних посадок — от посадки к посадке, — по-видимому, увеличивалась плодовитость картофеля. Словно происходило в этих летних клубнях накопление плодовитости! Важный опыт был проделан в 1940 году. В Москву привезли из Одессы «раннюю розовую», четыре года перед тем высаживаемую на юге летом. Она должна была выдержать испытание на полях Института генетики Академии наук СССР рядом с «ранней розовой» московской, никогда юг не ездившей, вырождения не знававшей. Южанка дала 480 центнеров с гектара, москвичка — 220 центнеров.

Тогда у многих возникла мысль, что последнего слова о летних посадках еще не сказано. Может быть, это не только южный «местный» вопрос?

…Когда 10 июня 1945 года Трофиму Денисовичу Лысенко, академику с 1939 года, дважды лауреату Сталинской премии, было присвоено звание Героя Социалистического Труда, в Указе было сказано: «За выдающиеся заслуги в деле развития сельскохозяйственной науки и поднятия урожайности сельскохозяйственных культур, особенно картофеля и проса…»

* * *

В Одесском институте сохранялась фотография. Она относилась к начальным временам летних посадок. Слева на ней видна крошечная кучка — пять клубней, которые все вместе весили 100 граммов. Это урожай картофеля, вырожденного несколькими годами весенней посадки. А рядом — целая гора, пять клубней картофеля того же сорта «элла». И каждый потянет чуть ли не впятеро, а то и вдесятеро больше, чем все пять соседей слева.

И когда я смотрел на эту фотографию, с неоспоримой наглядностью изображавшую чудесный результат применения средства, поразительного по простоте, мне вспомнился старый рассказ о том, как Колумб поставил яйцо стоймя. Он слегка ударил его о стол, кончик разбился, и яйцо осталось стоять. Это было совсем просто. Но до этой простоты не додумался никто, кроме Колумба.

Однако я не сказал вслух об этом, пришедшем мне в голову сравнении. Мне резонно возразили бы, что летние посадки, означавшие новую эпоху в мировой культуре картофеля, не рождены счастливым наитием. Они — логический вывод из теории стадийного развития и глубокого учения об изменении природы растительных организмов в зависимости от условий жизни.

 

БРАК ПО ЛЮБВИ

Таинственное вещество наследственности должно было, по убеждению генетиков-морганистов, оберегать чистоту сортов и пород. На него надеялись, как на каменную стену. Оно сохранит на века лучшие сорта хлебов без изменения и порчи, как консервы в банке.

— Только избегайте всякой, самой малейшей примеси! Скрещивайте у животных самых близких родственников. Опыляйте растения их собственной пыльцой. И тогда все оно, это драгоценное вещество наследственности, останется в наших руках: ему некуда будет уйти.

Это был знаменитый метод «инцухта», как его называют генетики, метод «разведения в себе».

Генетики-морганисты были больше всего уверены в пшенице. Ведь пшеница — самоопылитель. Каждый пшеничный колос опыляет сам себя. Породистый скот размножали, скрещивая между собой только самых близких родственников. А для ржи, которую опыляет ветер, генетики потребовали ввести специальный закон: сеять сорт от сорта не ближе километра. Сколько намучились с километровой зоной в колхозах! Где взять в тесноте густонаселенных областей этот километр между сортами? Ссорились соседи, долгие годы жившие в мире и дружбе. Суд грозил агрономам, которые пытались хоть немного урезать безжалостную зону.

Морганисты были суровы и неподкупны Ведь они стерегли клетку с жар-птицей «чистоты сорта»!..

Они утешали ропщущих:

— Еще фараоны и перуанские инки понимали величие инцухта: эти мудрые правители, как известно из истории, женились только на своих сестрах.

И они не задумывались пускать под нож ценнейших племенных производителей в животноводстве, когда им казалось, что «замутилась» порода. Они преступно подорвали было каракулеводство в самом средоточии его, в Узбекистане, забраковав лучших баранов, даже не видя их, только на основании таблиц и анкет, — всех лучших баранов начисто, так что в 1936 году еле нашли для нового племхоза одного производителя во всей республике. Отметки на анкетах бесстрастно ставил в Москве морганист Васин — ему все было отлично видно за три тысячи верст… И чуть не погублена была замечательная лисицынская рожь — ее принялись выравнивать по морганистской линейке, стирать с нее малейшие пятнышки, нечистоту — и урожайность ее тоже катастрофически падала, пока не остановили морганистов.

Итак, несмотря на самую бдительную охрану, своенравное «вещество наследственности» менялось — и тем неотвратимее, чем бдительнее, ревностнее была охрана. То, что стерегли, уходило от сторожей, как вода сквозь пальцы.

Вырождение настигало самые испытанные сорта. Странные и печальные превращения совершались как раз с самоопылителями, такими, как пшеница. Они словно дряхлели. Никто бы их не мог узнать! Только старики помнят сейчас названия многих пшениц, которые славились по всему югу несколько десятилетий назад.

Двадцать пять, тридцать лет — срок жизни пшеничного сорта. Полстолетия — это уже Мафусаилов век.

Свое неожиданное предложение Лысенко впервые сделал в 1935 году. Звучало оно, на слух морганистов, совершенно еретически. Чтобы сохранить сорта и вернуть силу одряхлевшим, надо как раз время от времени снимать всякую охрану с них. А самоопылителям помочь скрещиваться.

Средство указывалось самое простое. Нужны ножницы. Следует выстричь тычинки на колосьях. Без тычинок, без пыльцы эти колосья уже не смогут опылить себя сами. Но о них позаботится природа. Над зеленым пшеничным полем вместе с жаворонками, бабочками и золотыми шмелями носятся тучи пыльцы. Она-то и оплодотворит обстриженные колосья. Свежая чужая «кровь» обновит их дряхлеющую жизнь. Остается собрать с них семена, высеять раз-другой, размножить их, и тогда смело можно этими семенами засевать поля.

Сначала все это попытались принять как шутку. Но Лысенко, умел заставить себя слушать. Немедленно и со своим огромным напором он взялся за опыты по обновлению сортов. И поднялась буря!

— Лысенко хочет уничтожить все наши сорта! Представляет ли он себе, что он соберет на своих обкарнанных колосьях?

— Селекция, доверенная ветру! Поля, засыпанные, как дважды два — четыре, фейерверком сумасшедших расщеплений!

И вот — ничего такого не случилось. Никаких фейерверков.

Случилось совсем другое, то, что морганистам казалось невозможным.

Во Всесоюзном селекционно-генетическом институте в Одессе меня пригласили пройти по узкой меже мимо длинных полосок, где росли потомки обстриженных колосьев. Их можно было отличать на глаз. Вот это потомки высокого растения — как ровно и дружно поднялись все три полоски, засеянные его семенами! Вот тут сделан посев с кустистого растения с листьями в сизом налете — можно про это даже не спрашивать: все, как один, ростки громко кричат об этом.

И самое замечательное — все грядки скрещенных, обновленных растений были выше, пышнее любой грядки, засеянной обычными семенами от самоопыления.

Потом я еще яснее увидел силу новой «крови», прилитой в старый сорт. Я держал в руках могучие, усатые, похожие на ячменные, колосья яровой пшеницы «мелянопус» и гигантские, в четверть, длиной, колосья «московской» пшеницы, обновленные внутрисортовым скрещиванием!

Что же это такое? Почему тут нет не только фейерверка, но просто никаких расщеплений?

Тучу пыльцы приносит ветром. И из этой тучи растение выбирает пыльцу по себе. Выбирает, а не опыляется безразлично любой пылинкой. Только организмы, подходящие друг к другу и укрепляющие друг друга, соединяются, если дать свободу природе.

В этом поле, среди меченных красными нитками обстриженных, колосьев, мы стояли как бы у порога, за которым воочию видимо и осязаемо ведут свою работу самые глубокие, самые важные и прекрасные законы, управляющие всем живым на Земле — и животными и растениями.

И не удивляли тоже прекрасные и смелые слова, какими обозначил Лысенко то, что происходило у его пшениц:

— «Брак по любви»!

* * *

Спор тут шел все о том же основном вопросе: меняется ли привода животных и растений, если изменились условия их существования? Иными словами, возможно ли наследование признаков и свойств, приобретаемых растительными и животными организмами в течение их жизни?

Это очень старый вопрос. Прежние ученые справедливо считали его философским. Ведь он прямо связан с нашим пониманием того, что такое жизнь, какова ее сущность.

И здесь проходит резкий «водораздел» между материализмом я идеализмом в биологии.

Дарвин был убежден, что изменчивость живых существ зависит от каких-то изменений в окружающей среде (каких — Дарвин еще точно не знал). Сказать, что организмы меняются сами собой, — это ведь все равно, что провозгласить, будто живут и развиваются они не на земле, а в мистической пустоте, то есть объявить, будто естественным законам организмы не подчинены, а царит в живой природе чудо.

У Дарвина можно прочесть:

«Тот, кто желает скрестить близко родственных между собой животных, должен содержать их в возможно различных условиях. Небольшое число животноводов, руководствуясь своей острой наблюдательностью, поступало согласно этому принципу и содержало животных в двух или большем числе хозяйств, удаленных друг от друга и расположенных в различных условиях. Затем они спаривали особей из этих хозяйств, получая при этом превосходные результаты».

Вот мысли, которые ни за что бы не поддержала моргановская генетика!

— Ведь это же совсем как в знаменитой басне, — сказали бы ее представители, — той басне, герои которой воображали, что стоит им рассесться по-другому, и музыка у них пойдет не та.

С высоты своей науки генетики-морганисты взирали с величественным пренебрежением на агрономов, которые придумывали какую-то особенную обработку земли под сортовые посевы и потом чуть не по зернышку отбирали семена; на садовников, которые нянчились со всеми сеянцами в своих питомниках; на животноводов, которые подносили изысканную пищу своей племенной скотине…

Разве не похоже все это на грохот трещоток, с помощью которого туземцы Центральной Африки пытаются повлиять на луну и солнце?

Важна не Конюшня, а родословная таблица!

Но тут и сказалось неудобство наблюдательной вышки морганистов: она сама находилась в некоей «пустоте» и была отрешена от земли.

Мичурин просто и ясно называл полнейшим абсурдом мнение тех, кто воображал, что организм может формироваться сам по себе, без влияния и участия внешней среды, из которой он черпает до последнего атома весь состав своего тела, которая окружает его от рождения до смерти!

Однажды Лысенко довелось сделать такое наблюдение. Колоски у всем известной травы — пырея — были опылены пыльцой с других стеблей того же куста. Пырей никогда не плодоносит при опылении своей собственной пыльцой. А тут в колосках завязались зерна.

Значит, уже пыльца с другого стебля не совсем своя.

А ведь это одно и то же растение!

Тогда в Одесском институте сделали такой опыт.

Рожь тоже бесплодна при самоопылении. Куст таращанской ржи расчеренковали. Черенки вырастили в самых различных условиях, а когда подошла пора цветения, их снова поместили вместе. И на всех стеблях налилось зерно, хотя оплодотворяющей пыльце неоткуда было взяться, как только с других стеблей недавно еще единого растения.

Наследственность организма в чем-то менялась, когда изменялись условия его жизни. Ни о чем подобном нельзя было узнать из формул Менделя. Почему же надо ждать расщеплений по этим формулам?

И вот Лысенко пересматривает сложные и запутанные биографии растений двойственной природы — гибридов.

Вот гибриды пшеницы остистой, скрещенной с безостой. Первое поколение. Все гибриды этого поколения должны быть одинаковыми. Знаменитый закон единообразия первого поколения. Но так ли уж они сходны? Вот, в самом деле, гладкие колосья, которые и должны тут быть по учебникам, ибо безостость доминирует. А рядом — гладкие, да не совсем. Они покалывают руку, у них пробиваются ости, как усики у юноши. Каким равнодушно-торопливым взглядом надо было скользнуть по этой семье, чтобы смешать всех братьев! Но вот этих уж никак не спутаешь с другими, если только не отвернуться сознательно, — этих усачей, которые все в мать, в остистую «азербайджанку 2115»! Настоящие «маменькины сынки»…

Многие гибриды садовых растений из поколения в поколение походят только на мать. Некоторые, наоборот, упрямо повторяют форму отца, как будто никакой матери не существовало. Бывают расщепления 1 к 141!

Мендельянцы или просто не желали видеть всего этого, или, спохватившись, принимались объяснять исключения специально придуманными сложнейшими формулами генного анализа, ссылками на неправильное поведение хромосом.

Но есть более простое объяснение: как в сказке Андерсена — король гол!

Мендель скрестил насильственно свои горохи и потом сложил вместе результаты всех опытов, смешал жизненные пути сотен гороховых семей. Вот почему у него и получился средний вывод из больших чисел, и живые растения в этом среднем выводе — мертвом, обезличенном — вели себя так, как будто это была колода карг, где вместо королей и тузов тасовались зачатки.

Менделю не было дела до судьбы каждой отдельной семьи. А следовало проявить меньше высокомерия по отношению к незаметным рядовым его гороховой армии. Следовало спросить их, в каких именно условиях протекало их житье-бытье. И большой вопрос, всегда ли, во всех условиях доминировал бы тогда желтый над зеленым?

Да и не мешало бы еще посмотреть, по какой шкале проверял монах желтизну. На глазок? Полно, так ли уж были остры его глаза, так ли уж до последней точки одинаково желты были все горохи первого поколения?

Мендельянцы воображают, будто зародышевая клетка — только футляр для хромосом, как и все тело — только футляр для «вещества наследственности».

Но на самом деле любая мельчайшая зародышевая клетка — вовсе не футляр, не вещевой мешок для чего-то и не только средство, чтобы получить в будущем новый организм: она и сама тоже организм. В ее живом теле есть, конечно, органы более важные и менее важные, как всякое тело, она бесконечно сложна — лишь в сотой доле мы представляем себе, может быть, насколько она сложна! И объявить, что вся она, со всей дивной и совершенной тонкостью ее строения — не больше, чем вещевой мешок для хромосом!

И ядро ее, и хромосомы в нем — это тоже крошечные органы микроскопического живого тела клетки, способные развиваться, меняться (как и все другие органы). А не ларчик это для наследственного вещества, вроде того ларчика, о котором в русских сказках рассказывается, что в нем хранилась душа Кащея, а ключ от него выбросили в море.

Каждый организм живет, растет, отбрасывает одно, нуждается в другом. Без этого он не был бы живым организмом. Без этого он погиб бы в первые же мгновения своей жизни.

Но что может быть важнее для зародышевой клетки, чем соединение с другим таким же крошечным существом, с другой зародышевой клеткой! Ведь от этого зависит вся будущая жизнь их обоих, вся судьба того существа, которое вырастет из них! Как же представить себе, будто именно в этот решающий момент они теряют компас выбора, без которого жизнь перестает быть жизнью и вдруг становится картами, которые можно тасовать? Как представить себе, что зародышевая клетка соединяется с кем и с чем попало, с первой случайной клеткой?

Нет, этого не может быть. Это противоречило бы всему, что мы знаем об истории жизни на Земле, о миллионах лет эволюционного развития животных и растений, о двигателе этого развития — естественном отборе, который наделил их способностью бороться, приспособляться, отстаивать свое место под солнцем.

«Насильственный брак» Горохов Менделя не был прочным: он повел к множеству расщеплений в потомстве — пары, сведенные желчным настоятелем, постоянно стремились разойтись. Но разве обязательно так должно вести себя потомство при вольном опылении, при «браке по любви»?

А если все это верно, то внутрисортовым скрещиванием мы не погубим, а обновим сорта. И прежде всего вовсе не нужна километровая зона между разными сортами ржи!

Миновали годы. Не существует больше километрового кордона между ржаными полями. А обновленные Лысенко пшеничные сорта колосятся во всех концах Советской страны.

Сотни статей написаны о внутрисортовом скрещивании. Бесстрастные ряды статистических таблиц подвели итог борьбе, кипению мысли, дерзкому вызову, брошенному косной традиции, тернистому и радостному пути ученого к самым глубоким тайнам великого явления, которому имя Жизнь.

Минуют еще годы, и селекционеры выделят у каждого сорта многие растительные семьи со своими особенностями и выведут из них новые, лучшие сорта. Да, так и бывало всегда, с тех пор, как люди заставили зеленый мир служить себе. Знаменитая наша пшеница «лютесценс 062», которую считают «южным стандартом», пошла от немногих колосков, взятых когда-то на поле «полтавки».

Потому что сорт тоже живет, как и любое из составляющих его миллиардов растений.

Свободное опыление — «брак по любви» — уже служит и для пересоздания растений. В 1945 году во Всесоюзном селекционно-генетическом институте было получено 59 тысяч зерен, завязавшихся от навеянной ветром пыльцы на делянках четырех озимых пшениц — двух новых: «одесская 3» и «одесская 12», и двух старых: «украинка» и «гостианум 237». С тех пор сменились три поколения свободных гибридов. Они оказались еще более жизнестойкими, более приспособленными, более урожайными. А ведь четыре эти сорта и без того лучшие для многих областей Украины.

— И потому можно сказать, — находят работники института, — что сейчас институт — обладатель не менее сотни центнеров самых урожайных семян озимой пшеницы для южных областей Украины.

А знаменитый лысенковский хлопчатник «одесский-1», основной хлопчатник для новых хлопководческих районов, получен при помощи отбора и браковки в первом гибридном поколении, том мнимо-единообразном поколении, которое не хотели даже брать в расчет селекционеры, доверившиеся августинцу!

 

НОВАЯ ЖИЗНЬ «КООПЕРАТОРКИ»

«Кооператорка» стояла в теплице, вся в тяжелых колосьях. Она имела странный вид. Над глиняными горшками подымалась густая поросль. Мощные стебли ветвились. Часто на одном стебле сидело по два колоса.

Что случилось с «кооператоркой»?

Как и «крымка», сорт, из которого селекционеры не так давно выделили родоначальников «кооператорки», она была простой озимой пшеницей. В Одесском институте выяснили, что она проходит свою стадию яровизации при температуре от 0 до 15–20 градусов тепла. Только при ноле или при 2 градусах ей нужно для этого 40 дней, а при 15–20 градусах — дней 100–150. Практически это и означает, что при весеннем посеве «кооператорка» вовсе не созреет.

Когда начиналось перевоспитание «кооператорки», ей дали яровизироваться при «средних» температурах. Она мешкала, кустилась больше, чем надо, но все же двигалась по своей дорожке. И когда прошла почти всю, когда немного оставалось до конца, вдруг повысили температуру. Как упрямо закустилась «кооператорка»! Если бы она была живым существом, не безгласным, а с горлом и легкими, она ворчала бы и брюзжала. Но у воспитателей хватило терпения ждать, а она уже приблизилась к самому концу своей дорожки. И «доползла» до конца, выкинула стрелки.

Поздние зернышки ее посеяли вновь. Любопытная вещь! Во второй раз «кооператорка» не так упрямилась, созрела уже скорее. В третий — еще скорее. Можно было своими глазами увидеть это ускорение, даже не прибегая к календарю. Каждый раз высевали вместе зерна всех поколений «кооператорки». И третье тепличное поколение всегда было «быстрей» второго, а второе обгоняло первое.

Впрочем… температура в теплице теперь уже была с самого начала повышена, и первое поколение просто вышло из игры. Оно отказалось от соревнования на таких условиях. Не выколосившись, оно почти все погибло к осени.

А старшие воспитанники с каждым пересевом чувствовали себя все лучше.

Перевоспитание пшеницы было сочтено законченным. Вот тетерь она и стала такой, как рассказано выше. На прежнюю себя она перестала походить даже по внешнему виду. Тогда ее высеяли весной обычным посевом, без яровизации, как всякую яровую пшеницу. А рядом опять посеяли ту же «кооператорку» и даже из того же самого колоса-прадедушки, только у нее не было никакого тепличного опыта, она никогда не росла в теплице.

Я видел в конце мая обе эти полосы. Озимая стлалась по земле крошечными пустыми травяными кустиками вершка в два ростом. Тепличная, ростом в аршин, уже колосилась. Было почти немыслимо заставить себя поверить, что это одно и то же растение, больше того — потомки одного и того же колоса. Это противоречило решительно всему, чему мы учились по прежним учебникам генетики.

Но спорить было не о чем. Я видел это собственными глазами.

Доклад о первых итогах опытов с «кооператоркой» Лысенко сделал в декабре 1936 года на IV сессии Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина.

— Наследственность переделываете? — раздался голос в зале.

— Да, наследственность! — ответил Лысенко.

— Поиски перпетуум мобиле! — саркастически кинул знаменитый Меллер (этот ближайший ученик Моргана как раз тогда приезжал в СССР и, прикидываясь другом нашей страны, пытался просвещать советских ученых премудростью морганизма).

Через четыре года Лысенко уже подтвердил итоги. Он сказал:. «В 1935 году мне не было известно ни одного факта, когда яровая пшеница была бы сделана из озимой… Теперь же любой человек, занявшись этим делом, довольно легко сможет наследственно озимые формы превращать в наследственно яровые. Одновременно с этим научились превращать яровые в озимые…»

И он рассказал, как из ярового ячменя «паллидум 032» сделали озимый, и притом самый зимостойкий из всех существующих ячменей, а яровая пшеница «эритроспермум 1160» после переделки вступила в соревнование с саратовским сортом «лютесценс 0329», наиболее выносливой к холодам пшеницей мира. И если бы кто-нибудь вздумал теперь высеять этих «воспитанников» весной, они просто погибнут, так и не завязав колоса.

Способ перевоспитания и тут прост и понятен. Если озимую «кооператорку» вели по верхнему краю допустимой для ее яровизации температуры и край этот постепенно сдвигался все выше, то перевоспитываемые яровые в нужный момент подводят к нижнему краю и держат на нем, и край этот сдвигается все ниже.

Характерно тут еще вот что: оппоненты уверяли Лысенко, что своим методом «перевоспитания» он вводит дерзкое новшество в науку. Сам же он опять полагал, что только напоминает о вещах забытых, обычных и даже тривиальных.

Разве не известно всем, что чем севернее расположена селекционная станция, тем более зимостойкими оказываются ее сорта? Конечно, надо отдать должное искусству селекционеров. Но, помимо этого, есть еще нечто и в самом материале, с которым им приходится работать. Сама природа перевоспитывает растения, делая неверные сорта озимее, а южные — более яровыми. Как может быть иначе? Ведь злаки, которые из поколения в поколение проходили свою стадию яровизации в суровом климате, должны были оказаться сдвинутыми в сторону большей озимости. А теплый климат, выдерживая злаки во время первой стадии их развития на верхнем температурном пределе, переделал и наследственную основу их в сторону большей яровости.

Конечно, это отлично знал и Мичурин, так ответивший на вопрос уральских товарищей: «Категорически утверждаю полную возможность основания и ведения промышленного садоводства на Урале, но исключительно при условии выводки на месте своих местных сортов плодовых растений из семян».

И чем был метод такого перевоспитания (уже примененный Мичуриным при создании северного абрикоса), чем другим он был (равно как и метод подбора пар при скрещиваниях), как не прямым применением мичуринской науки?

Итак, селекционер работает в содружестве с природой. Новое же по сравнению с гигантским опытом природы в опытах с «кооператоркой» то, что человек, овладев способом, каким действует природа, творит «такие же прекрасные формы в неизмеримо более короткие сроки» и, несомненно, «сможет создавать и такие формы, каких не было и какие не могли появиться в природе и за миллионы лет».

Так судит об этом Лысенко.

Уже более десятилетия прошло со времени первого опыта с «кооператоркой». Множество сортов перевоспитано селекционерами-мичуринцами, и сорта эти колосятся на полях. Изучены их повадки. Уточнены и ускорены способы переделки. Из превращенной «кооператорки» выделены линии с высокой скороспелостью и линии с такой стекловидностью зерна, которая напоминает о зерне твердых пшениц. Переделанные «украинка» и «гостианум 237» перестали бояться твердой головни. «Новокрымка 204» превзошла по урожайности яровые пшеницы.

На сибирских станциях человек сделал из яровых пшениц самые морозостойкие озимые, какие только известны.

А в своем докладе на сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина 31 июля 1948 года Лысенко сообщил о факте, наиболее поражающем: о превращении воспитанием одного вида в другой — твердой 28-хромосомной пшеницы в мягкую 42-хромосомную.

 

САГА О ТОПОЛЯХ

Теперь время рассказать веселую и поучительную историю с тополями.

Кто мог бы подумать, что пирамидальные тополя — украшение наших южных городов — дряхлы и накануне вырождения! Сухие верхушки чернеют над серебристой листвой, словно среди знойного лета их коснулась осень. Год за годом отгнивает рыхлая древесина. Ни одному тополю не уйти от преждевременной гибели. Тлетворное начало гнездится в их соках и поражает все тополя, сколько их ни есть на свете.

А как быстро и стройно растут красавцы-деревья в начале своей жизни! Тополиные «острова» могли бы в короткое время усеять южные степи, и горячие ветры, пойманные зеленой лиственной сетью, были бы бессильны выжигать землю.

Все это могло бы быть. Но для этого надо влить новую жизнь в тополя. Лысенко имел право на себя взять и эту задачу: ведь она сходна с обновлением вырожденных пшениц.

Итак, тополя, которые испокон века размножались черенками, нужно омолодить семенным размножением.

Все казалось просто. Но… вот тут-то и началось!

Пирамидальные тополя — решительно все! — давали только мужские цветы. Какое-то скопище женоненавистников, воинственная древесная Запорожская Сечь!

Поиски «тополицы» начались в одесских библиотеках.

С полок и из шкафов достали все, что когда-либо было напечатано о пирамидальном тополе.

Это была груда бумаги.

Но книги, толстые и тонкие, томы в солидных, похожих на старинные профессорские сюртуки, темных переплетах и брошюры в желтых, как канарейки, легкомысленных обложках, диссертации, скупо роняющие слова, и журнальные статьи, по-сорочьи болтливые, — все они противоречили одна другой.

— В Европе встречаются только мужские экземпляры пирамидальней тополей, — веско заявил В. М. Пеньковский. — Женские были редкостью, и притом не имели пирамидальной формы: их верхние ветви отстояли от ствола.

— Нет, в России есть несколько женских экземпляров, — перебивала санкт-петербургская «Большая энциклопедия». — А родом это дерево из Персии.

С «Энциклопедией» соглашался словарь «Гранат». Но «Дендрология» профессора Сукачева басила:

— В культуре есть только мужские тополя. И родина их Гималаи.

Тут в спор вступал известный знаток леса Морозов.

— Этот тополь, — говорил он, — внезапно возник в роду осокорей, и никаких женских тополей не существует.

— Никто этого не знает, — возражал журнал «На лесокультурном фронте». — Очень может быть, что пирамидальный тополь привезен с Гималаев. Не менее вероятно, что он впервые появился в Ломбардии. Достоверно только, что вот уже две тысячи лет люди разводят мужские тополя.

— Две тысячи? — иронически замечал профессор Керн. — Вечные преувеличения! Во времена Плиния Старшего никаких пирамидальных тополей в Италии не было. А во Францию они попали, можно сказать, вчера: только в 1749 году. А потом завоеватель Наполеон рассадил это дерево вдоль европейских дорог. Так оно и распространилось.

Но профессор Курдиани ничего не слышал о бонапартовой слабости к тополям.

— В Грузии, — невозмутимо сообщал он, — встречаются лишь женские экземпляры пирамидального тополя.

— Пирамидальный тополь, — парировал профессор С. В. Мясоедов, — известен лишь в мужских экземплярах.

Было отчего притти в отчаяние!

Древний миф рассказывает, как три богини, которые никак не могли сговориться, кто из них красивее, попросили прекрасного юношу Париса рассудить их.

Сотрудники Лысенко, у которых голова пошла кругом от ученой разноголосицы, обратились к Ботаническому институту Академии наук с просьбой сказать, существуют ли, в конце концов, «тополицы», или их нет в природе.

— Гм… — отвечали из Академии наук, помедлив некоторое время. — Вопрос этот сложный. Впрочем, полагаем, вам надлежит справиться в Воронежском сельскохозяйственном институте и в Лесостепной станции ЦЧО.

Ну что ж, Воронеж так Воронеж!

Наконец прибыло и оттуда долгожданное письмо. Профессор Каппер сожалел, что никаких женских тополей он на своем веку не видывал. Но унывать не следует: единственный женский тополь, насколько знает профессор, растет именно в Одесском районе, где и живут, если профессор не ошибается, его любознательные коллеги.

Тем временем пришел ответ и от Лесостепной станции. Нет ничего проще, как найти женские тополя. Их видели в Саратове («проверить не удалось», осторожно добавляло письмо). Но если уж на то пошло, надо немедленно ехать в Ташкент. Этот город сплошь населен женскими тополями. Нечто вроде древнего царства амазонок. И дорого бы дали там за веточку мужского тополя!

Искренней всех удивились такому сообщению ташкентцы:

— Что такое? Женские тополя? Вы не ошибаетесь — они так и сказали: женские тополя? Мы имеем в виду: экземпляры итальянского пирамидального тополя, приносящие цветы с рыльцами без тычинок? Именно так? Нет, увы, сроду не слыхивали ничего подобного…

А в Одесском районе… в Одесском районе сидели сами «любознательные коллеги», которые уже отчаялись найти прекрасную половину тополиного рода. И не осталось такого пыльного городского сквера, такой колхозной улицы, которых они не обшарили бы вдоль и поперек в поисках женского тополя.

И все же не зря говорится: за чем пойдешь, то и найдешь.

Женские тополя объявились сразу в четырех, и притом неожиданных местах: в Киеве, в Умани, в Млиеве и в Сагарадже.

Наконец-то драгоценные черенки в Одессе, в оранжерее и жадно, досыта пьют питательный раствор Кноппа из стеклянных банок!

В пору цветения клейкая пыльца облепила пестики.

И вот впервые за многие-многие десятки, а может быть, и сотни лет человек собрал и посеял семена пирамидального тополя.

Сеянцы росли стремительно. И, глядя на их густую, словно в пуху листву, на серебристые отливы, пробегающие до самой их макушки при легком ветерке, научные сотрудники института улыбались: нет, проклятие тополиного рода не тяготеет над ними!

Продолжение истории о тополях было напечатано в журнале «Агробиология»:

«Прошло десять лет с момента получения и высева семян от скрещивания пирамидальных тополей. Сеянцы обновленного пирамидального тополя, высаженные нами в свое время на территории Всесоюзного ордена Трудового Красного Знамени селекционно-генетического института, к настоящему времени выросли в аллею мощных, долговечных, быстрорастущих тополей. Среди них имеется пять женских экземпляров. Сельскохозяйственное производство получает новую нужную породу дерева».

 

КАРТОМАТ

В 1667 году на странице 553-й только что вышедшего второго тома «Трудов Английского королевского общества» можно было прочесть следующее:

«Пишут из Флоренции, что там есть апельсинные деревья с плодами, у которых одна половина лимон, а другая апельсин. Эти деревья не были завезены из других стран, и теперь они широко размножаются прививками».

«Такое же сообщение мы получили позднее от другого англичанина, который утверждает, что он сам не только видел такие деревья, но покупал их плоды в 1664 году в Париже, куда они посылались генуэзскими торговцами. У некоторых деревьев он находил на одной ветке апельсины и на другой — лимоны, а иногда встречались плоды, которые были наполовину апельсином, наполовину лимоном или на три четверти одним, а на четверть другим, что согласуется с заметкой из Флоренции».

Так мир узнал о бидзарии, растительном чудовище двойственной породы. Два с половиной века ученые спорили о нем. В 1927 году бидзарию снова исследовал японский генетик Танака. Танака увидел плоды, покрытые опухолями и бородавками. Золотистую кожицу померанца местами прерывали светло-желтые лимонные полосы. Нож, разрезав наружные апельсинные ткани, погружался в пронзительно кислую бледную мякоть лимона.

В 1825 году некий садовник, по имени Адам, привил в своем саду в Витри, близ Парижа, почку красивого кустарника «золотой дождь» на деревцо обыкновенного ракитника. Но день ли выдался незадачливый, или садовничья ловкость на этот раз изменила Адаму, только вся прививка его погибла… Он махнул уже было рукой на ракитник, а через некоторое время из того места, где была привита почка, показался побег. И по листьям и цветам, собранным в фиолетовую гроздь, он странно походил сразу и на привой «золотой дождь» и на подвой ракитник. С тех пор черенки нового двойного растения разошлись по всем садам. Всхожих семян оно не давало. Никому не удалось повторить невольный опыт Адама. И назвали низенькие деревца с лиловыми гроздьями «адамовым ракитником».

Его видел Дарвин. И пришел к выводу, что ракитник Адама — гибрид. Настоящий гибрид, хотя тут не было никакого скрещивания.

«Этот факт чрезвычайно важен, — записал Дарвин, — и рано или поздно он изменит взгляды физиологов на половое воспроизведение».

Словно приоткрывался краешек какой-то завесы. Оплодотворение, явление особое, исключительное, всегда подернутое флером таинственности, становилось в ряд с другими явлениями, и флер спадал. Ведь здесь не было опыления, была только прививка! Яснее становилась сущность самого важного и самого загадочного события: как две жизни сливаются, чтобы породить третью, новую.

Но тут-то и закипела самая жаркая битва!

Как, гибридизация у цветковых растений — и без цветов, без опыления, без оплодотворения вообще! Как, слияние «вещества наследственности» без парных танцев хромосом и без всех священнодействий, так добросовестно и подробно описанных биографами зародышевых клеток! И страшно вымолвить: стерта грань между зародышевыми клетками и телесными, уничтожено самое неприкосновенное убежище «вещества наследственности»!

А биологи, между тем, выучились получать прививочные гибриды. В плошках, горшках и на делянках расплодились удивительнейшие создания. Стебли их были словно склеены вдоль из двух разных половин. Иногда одно растение брало на себя роль кожи, а все внутренности состояли из другого. Были и такие, которые состояли из трех организмов. Некоторые напоминали слоеный пирог: слой из тела одного организма, соседний — из другого, потом снова слой из первого, опять слой из второго и так далее.

Увидев побег полутомата-полупаслена, ботаник Винклер впервые вспомнил о героине седого мифа — Химере. С тех пор название «химера» укрепилось за всеми этими невероятными существами. Только страшилище, убитое Беллерофоном, состояло, если верить Гомеру, из кусков льва, козы и змеи-дракона, приставленных один к другому. А тут одно живое тело, чехлом надетое на другое, два или три, словно истолченные вместе!

И самое странное, что все эти живые окрошки растут себе как ни в чем не бывало. У них ровно столько органов, сколько полагается всякому добропорядочному организму. Только каждый орган — тоже окрошка или слоеный пирог. Пушистая кожица листьев, например, — это одно живое существо, а жилки в тех же листьях и сочная мякоть — совсем другое. И, тем не менее, все вместе — одно тело!

То, что возможны такие создания, уже настолько необычайный факт, что чудеснее его, кажется, не придумаешь.

Но неодарвинисты и генетики моргановского толка пожимали плечами:

— Разве не ясно, что тут каждое из растений остается само по себе? Они не могут влиять друг на друга. Мы скорее поверили бы в огненного змея. Это просто химера.

Их вовсе не удивляло, что существуют, что возможны химеры, которые они видели своими глазами, что иногда даже микроскоп не в силах помочь различать, что к какому из «самостоятельных» растений тут относится. Нет, это не казалось им удивительным. «Просто химера!»

Но допустить, что может хоть как-нибудь измениться «вещество наследственности» (которого они никогда не видали) у живых существ, слившихся в химеру, — нет, на это они ни за что не были согласны!

Много крови скептикам испортил и Люсьен Даниель, профессор в городе Рейн, в Бретани. Он прививал турнепс на капусту, дикую морковь — на обычную, горчицу — на капусту, соединял мушмулу с боярышником. Он делал опыты, похожие на фокус: сращивал травы. Прививками обновлял картофель и виноград. Помощника себе он нашел в сыне Жане. Очень быстро молодой ботаник завоевал себе самостоятельное имя в науке. Но при этом он шел по пути отца. И отец многого ожидал от него. В 1914 году Жан уехал на войну с Германией; с войны он не вернулся. Его диссертация «Влияние образа жизни на строение двудольных» появилась в 1916 году с фамилией автора в черной рамке.

Крестьянин по рождению, упорный, неутомимый в труде, Люсьен Даниель один продолжал свое дело. Когда праздновали его восьмидесятилетний юбилей (в 1936 году), в «Биологическом саду» была открыта для обозрения изумительная коллекция: 173 кадки и горшка с гибридами, рожденными «творческой прививкой».

«Химеры и химеры!» — твердили скептики. Это слово они относили в равной мере и к тому, что росло в кадках у Даниеля, и к его теориям.

А у Даниеля паслен переселялся на белладонну, картофель — на томат, полынь — на хризантему; двухэтажное сооружение из подсолнечника и топинамбура отращивало внизу клубни (каких никто не видел ни у подсолнечника, ни у топинамбура), а вверху, на топинамбуре, завязывало семена. По четырехсотлетним наблюдениям топинамбур во Франции всегда был бесплоден!..

Люсьен Даниель умер в 1940 году. Тяжелыми были последние месяцы жизни глубокого старика: под окнами его дома, мимо «Биологического сада», мимо «Дворца научных исследований» топали подкованные сапоги гитлеровских солдат…

Вся жизнь Даниеля была долгим спором. Он умножал число своих гибридов, опровергая морганистов: то были все новые аргументы его. И слишком страстно он спорил, чтобы спокойно изучать явление вегетативной гибридизации (может быть, на меньшем числе примеров, но зато до конца, до дна исчерпанных), изучить место его среди других жизненных явлений, увидеть свет, который оно бросает на самую сущность жизни, найти работу общих законов, проступающую в этом явлении, и превратить вегетативную гибридизацию в орудие власти человека над растением…

Это сделал Мичурин. Он не спорил. Вопрос о возможности вегетативных гибридов для него был решен бесповоротно. Он просто отметил, что вегетативные гибриды можно получать «не только между разновидностями одного и того же вида растений, но и между разными видами и даже родами их». И не позволял мешать себе работать.

Постигая законы вегетативной гибридизации, великий преобразователь растительного мира использовал ее для творения новых форм, пород, сортов. Когда ему было нужно, он наверняка получал прививочные гибриды. «Менторы» заставляли молодое деревцо-сеянец скорее приносить плоды, выправляли их форму, размер, вкус, способность сохраняться. Грушеяблоко «ранет бергамотный», «кандиль-китайка» и «бельфлер-китайка», принятая в стандарт сорока четырьмя областями нашей страны; сливы «ренклод терновый», «терн сладкий», вишня «краса севера» — вот некоторые из замечательных мичуринских сортов, выведенных при посредстве вегетативной гибридизации.

Первые опыты Лысенко с прививочными гибридами относятся к 1937 году. Он начинал их с отчетливым сознанием неразрывной связи этих опытов со знанием, добытым Мичуриным. Имея это в виду, он писал годом позже: «Мы сможем гибридизировать картофель с георгинами, картофель с топинамбуром и т. д. Можно будет получать вегетативные гибриды между нежными персиками, абрикосами и выносливыми сливами, терном; гибридизировать лимоны, мандарины, апельсины и другие цитрусовые с Citrus trifoliata (диким трехлисточковым цитрусом), значительно более устойчивым к морозам».

Он начал с картофеля — важнейшего после злаков растения, со старого своего «противника».

И те, кто бывал перед войной на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке в Москве, видели своими глазами гибридные клубни, сочетающие в себе свойства обоих… кого обоих? «Родителей»? Приходится сказать так — в языке нет еще слова для такого небывалого способа порождать новое потомство. «Мы теперь предполагаем, — пишет Лысенко, — что во всех случаях можно добиться резких изменений гибридного характера в результате взаимодействия привоя и подвоя». Черенок для прививки должен быть молод (значение этого важного условия выяснил Мичурин). Листву нельзя оставлять на привитом побеге (либо, оставив на привое, надо ощипать ее с подвоя). Пусть вся пища у безлиственного сочлена пары будет готовой: пусть ее приготовит ему его партнер. И тогда «нахлебник» не сможет не измениться: будем уверенно ждать вегетативного гибрида. «Нет такой прививки стадийно молодого растения, которая не давала бы изменения наследственности», подводит итог Лысенко в 1948 году.

А с картошкой дело обстояло так.

Сорт «эпикур» дает белые клубни — обычный, всем хорошо знакомый картофель. Клубни «оденвальдского синего» для непривычного глаза странны: синие, словно их, как в известном школьном опыте, облили иодом, даже с фиолетовым оттенком. Эти два картофеля немыслимо спутать.

«Эпикур» был привит на «оденвальдский», и под синим картофелем выросли белые клубни! Только на некоторых, как бы в доказательство их смешанной природы, сохранилась голубоватая дымка. Но зато в другом опыте, там, где экспериментатор поручил образовать клубни второму партнеру, «эпикуру», на подземных побегах — столонах — оказались светло-синие картофелины.

Пробовали разные комбинации сортов. И опять из-под красноклубневого «вольтмана», привитого белым «эпикуром» и «альмой», вынули белые клубни. Побелели и лилово-красная «майка», и румяная «ранняя роза», соединив свою жизнь с белоклубневыми «альмой» и «кобблером».

Но что будет дальше с потомством этих растений, изменивших своей вековой природе?

Посветлевшие клубни «майки», привитой белым «курьером», высадили снова. Теперь никаких прививок, никакого вмешательства. «Майка» вольна вернуться на исконную дорожку своего рода.

Но она не вернулась. Она зацвела белыми цветами. Исчезли красные прожилки на листьях. Молоденькие белые клубеньки сидели на столонах.

Опыт перевернули. Внизу — «курьер», «майка» — сверху. Выкопали клубни и высадили вновь. Когда подошла пора цветения, лепестки оказались фиолетовыми. Словно «курьер» с «майкой» обменялись цветом! И под землей завязались клубни, продолговатые, как у «майки».

Нарочно подбирали резко отличных друг от друга «родителей», чтобы нагляднее получался опыт. И морганисты, не верившие в возможность бесполых гибридов, теперь не поспевали «опровергать» их существование.

На красный «вольтман» привили помидор «15 линия». Получили странное растение — картофелетомат. Его назвали «картомат», воспользовавшись названием, уже данным такому же самому вегетативному гибриду Бербанком. И картомат рос, зацветал и внизу, под помидорной листвой, завязал картофельные клубни. Картофель остался картофелем. Только клубни «вольтмана» стали совсем белыми.

Впрочем, не всегда картофельная природа выдерживала испытание подобных «сверхъестественных» союзов. И бывало, что на столонах картофеля, привитого помидорами или баклажанами, находили вместо клубней деревянистые утолщения.

На всем нашем юге отлично известна черная, словно нахохленная листва и терпко-приторные крошечные ягоды паслена — птичья пища. Он невзыскателен, как все сорняки. Немного ему надо, чтобы прожить где-нибудь у глухой стены или на навозной куче отмеренный ему короткий век!

На черный паслен привили помидор. Помидорные листья ощипали — пусть питается соками паслена. И помидор на паслене зацвел на месяц раньше, чем обычно: паслен выучил его быстрой, непритязательной жизни.

На паслен привили баклажан. И этот баклажан тоже на месяц опередил вольно растущий в грунте.

Пурпурные помидоры появились на янтарно-желтом сорте «альбина», когда его привили на мексиканский помидор с мелкими красными плодами. Слабые подсолнечники, которые безропотно позволяли душить себя растению-спруту, хищной заразихе, внезапно приобретали львиную силу, после того как на них привили топинамбур, не боящийся никаких заразих.

Высеяли семечки помидоров, выросших на перце: новое поколение принесло плоды уродливые, жесткие — полуперец-полупомидор.

Сшитые, перекроенные растения появлялись одно за другим в Одессе и в Горках под Москвой на экспериментальной базе Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук.

Новое дело было подхвачено опытниками во всех концах страны. Прививочной гибридизацией стали заниматься тысячи людей, «начиная от пионеров и кончая пенсионерами», как сказал об этом Лысенко (на лекции в 1946 году).

Вот о чем мы читали.

На Сочинской станции субтропических культур на апельсины и мандарины ставят ментор — «трехлисточковый цитрус», самый выносливый в семье цитрусовых.

Комсомолец Федор Солодовников, аспирант Московского института картофельного хозяйства, получил гибриды от столонов дикого картофеля «демиссум», на который была привита культурная «альма».

Молодой ученый Филиппов задумал скрестить дикий картофель с культурным (чтобы прибавить культурному силы от «дикаря»). Он заставил «дикаря» сначала расти на культурном сорте (это было вегетативное сближение по Мичурину). Когда на привое показались цветы, Филиппов опылил их пыльцой сорта-хозяина. И завязались гибридные семена.

Мы читали сообщения из Краснодара о прививочных гибридах табака. Из Кировска, с далекого севера, — о баснословных урожаях удивительных скороспелых дынь, выращенных на тыкве.

Метод прививки дыни на тыкву разработан Серафимой Петровной Лебедевой, награжденной за это орденом Трудового Красного Знамени. Дыня двинулась на север поистине верхом на тыкве.

Старый мичуринец, опытник Н. В. Брусенцов создал в Болшеве под Москвой огромное, саженной высоты, трехэтажное растение: на томате — картофель, на картофеле — снова томат, уже другого сорта.

И все яснее и яснее проступали очертания общих законов, управляющих самыми важными явлениями, — размножением, изменчивостью, ростом живого организма.

Вот письмо из Сухуми, рассказывающее, как растеньице табачного гибрида, разрезанное на части-черенки, снова «отросло» рощей совсем не похожих друг на друга Табаков (вспомним одесский опыт с черенкованием таращанской ржи).

Вот сообщение о вегетативной груше на Кавказском побережье. Сообщение о факте настолько примечательном, что на нем стоит остановиться подробней.

Эту грушу увидел садовник Мельников. Она росла в восьми километрах от Туапсе. Никто за ней не ухаживал. Дерево цвело дважды в год. В первый раз — обычными цветами, во второй раз — махровыми. И вот тогда из частей этого махрового цветка возникали необычные ягоды. Мельников счел их за болезнь. В них разобрались потом.

По вкусу это та же груша. Но в ней нет семян. Никакие зародышевые клетки не участвовали в ее создании. «Изумительными примерами метаморфоз наука в данное время обладает в изобилии, — пишет один из исследователей, — и все же пример с вегетативной грушей является одним из наиболее интересных». Разросшиеся листья и черенки, чашечки цветов — вот материал, из которого выросла вегетативная груша. Листья, чашечки, плод — сближаются такие разные, такие не похожие друг на друга органы и явления! А сами цветы с их зародышевыми клетками — не «метаморфоза» ли и они листа? Да, исследователь, написавший о вегетативной груше, так именно и думает, воскрешая этим старые мысли естествоиспытателей-философов прошлого.

О существовании вегетативных груш знал и Мичурин. Он специально командировал своего ближайшего сотрудника на Северный Кавказ за их плодами и черенками. Это было в 1931 году. Мичурин считал, что новое явление имеет «выдающийся мировой интерес».

Сочинская опытная станция субтропических и южных культур специально занялась туапсинским деревом. Сейчас оно — родоначальник целого племени груш, приносящих «лиственные» плоды.

Сходятся ряды, которые, по убеждению авторитетнейших исследователей, руководителей биологической мысли в течение многих десятилетий, не могли сойтись. Сближены явления размножения с явлениями питания и роста!

Уже выращено из семян, завязавшихся на вегетативных гибридах, не одно поколение потомков. Изучая их, сравнивая их с организмами, обязанными своей жизнью более обычному ходу вещей, Лысенко яснее формулировал свои самые общие представления о сути живого.

…Вот рождается, завязывается новая жизнь — крохотная материальная точка в материальном мире. Она будет строиться, будет складывать себя, свое тело из веществ этого мира.

Но позади этой точки — два миллиарда лет развития жизни на Земле, миллионы лет эволюции дайной живой ветви, тысячи лет формирования вида. И они сделали из нашей точки то, что она есть: снабдили ее способностью предъявлять определенные требования к среде, извлекать из среды те или иные элементы в том или ином соотношении, именно так, а не иначе перерабатывать их, чтобы получались «пластические вещества», из которых будет построено живое тело.

Всякое растение строит себя, свое тело из пластических веществ, им выбранных, им извлеченных из среды, им приготовленных.

А если… если дать ему чужие пластические вещества?

Но как это возможно?

Ответ уже произнесен: вегетативная гибридизация.

Черенок привит на чужое тело. Он вынужден теперь «строить себя» из «кирпичиков», уже сделанных по иной «мерке» другим, отличным от него организмом.

Лысенко думает, что факт этот должен иметь капитальное значение для взятого в этом примере растительного черенка. В самом сокровенном, в самом подспудном жизнь его сольется с жизнью другого, с ним соединенного растения и уподобится ей в той или иной мере.

Что это так, мы видим. Сейчас самые точные методы объективного исследования дополняют свидетельство нашего глаза. Эти интереснейшие исследования уже несколько лет ведутся в Институте биохимии имени А. Н. Баха. Ими показано, например, что стадийные «повороты» в развитии растения отражаются на резком изменении силы и направления процессов созидания и распада веществ в его клетках. И химически можно отличить стебелек, прошедший яровизацию, от не прошедшего.

Несколько первых развернувшихся листочков крошечного ростка доставляются в лабораторию, и химик предсказывает, окажется ли взрослое растение поздним или скороспелым, будет ли оно бояться зимних вьюг и суховеев.

И вот эта замечательная «пророческая» химия (возможность которой открыло мичуринское учение) подвергла точному и строгому допросу семенное потомство вегетативных гибридов. Речь шла о томатах. Химик просто констатировал: перед ним тело со смещенным химизмом, с новым типом обмена веществ. Химик исследовал два, три, десять, двадцать, сотни плодов. И стало несомненным: то, что изменилось в них, изменилось закономерно. Это было химически превращенное и притом закономерно превращенное тело.

Потомство вегетативных гибридов также расщеплялось. «Расходились» признаки «отца» и «матери». Но что тут расходилось? Хромосомные пары? Здесь не было никаких хромосомных пар. Ни одна хромосома не перекочевывала от подвоя к привою или обратно. Не существовало и намека на менделевский механизм расщепления. А оно происходило.

Не хромосомы складывались и разлучались. Две жизни боролись и то сливались, то сила внешних обстоятельств снова отбрасывала их на прежние пути.

И Лысенко делает важнейший вывод: «следовательно, пластические вещества, вырабатываемые привоем и подвоем („даже соки“, уточнит он в другой раз), так же, как и хромосомы, как и любая частичка живого тела, обладают породными свойствами…»

С пеной у рта оспаривали морганисты то, что можно было видеть, осязать и… даже попробовать на вкус. Оспаривали, потому что тут сразу рушилась непоправимо вся их «система» в самой сути своей.

А пока они, зажмурив глаза, возглашали: «Не может быть!», — гибридных плодов томата, привитого на паслен, набралось столько, что их пустили в продажу. У них был терпкий вкус, немного вяжущий и пряный. Многим это очень нравилось. И в магазине какая-нибудь девочка-подросток, присланная матерью, просила:

— Мне кило. Ой, нет, не помидоров. Вегетативных гибридов. Мама велела обязательно.

Она не подозревала, что многие почтенные и ученые профессора твердили заклинания, повелевающие этим плодам, которые ей отвешивал продавец и которые уже проходили государственное сортоиспытание, сгинуть, рассыпаться и обратиться в ничто.

 

САМОЕ НУЖНОЕ

Помню, когда я впервые попал в Одесский институт, мне все казалось, будто к глазам придвинули магическое стекло и сквозь него видна настежь распахнутая, никогда прежде не виданная жизнь растений; видно, как растут травы, как совершается таинственная работа формирования живых тканей, — и простыми, легко достижимыми кажутся вещи, еще недавно немыслимые.

Мне показали куст хлопчатника. Он стоял, елочный дед-мороз, весь увешанный ватой. «Чеканка хлопчатника по методу Лысенко», объяснили мне. Когда появятся первые четыре-пять бутонов, верхушку куста отламывают и срывают лишние боковые почки вместе со старыми листьями. И тогда все соки идут в ценные ватные коробочки. Совсем просто! Но ведь дед-мороз вырос на Украине. Давно ли, чуть слышали мы о белых снегах хлопка, воображение дорисовывало к ним рамку: тусклый от зноя круг степи-пустыни, небо такой вязкой синевы, что само солнце, кажется, повисло в нем неподвижно, караваны верблюдов, однообразно колышащих двойные вьюки…

Только советские десятилетия приучили нас к тому, что хлопок растет за околицами украинских сел.

А о лысенковском способе чеканки мы узнали, что он дает до полутора центнеров добавочного хлопка на гектар. Полтора центнера ваты — целая гора! Помните старый шуточный вопрос:

— Сколько весит пуд пуха?

А чеканят у нас давно уже 85–90 процентов всех хлопковых посевов.

В этом методе чеканки хлопчатника особенно ясно сказалась черта, которая вообще отличает работы Лысенко.

Их неизменный адресат: широкие массы. Непременный лозунг: понятность для каждого колхозника, доступность для каждого колхоза.

Так во всем: в крупном и мелком.

Все шире вводятся широкорядные посевы. Нужны пропашники для обработки междурядий. Где ждать, пока заводы выпустят столько десятков тысяч их, сколько требует страна? И Лысенко изобретает выход. Он показывает, как сделать пропашник из бороны «зигзаг». Это можно сделать в любой кузнице.

Кто не помнит, как в сотнях сел Лысенко поднял колхозных кур против долгоносика, напавшего на сахарную свеклу? Как он отыскал врага вредной черепашки — насекомое-наездника теленомуса, размножил его и послал на зараженные поля истреблять черепашку?

Яровизация, летние посадки картофеля, внутрисортовое скрещивание, чеканка хлопчатника применялись на грандиозных площадях. Лысенко руководил «битвой за просо» и десятками опытов в Горках, в Одессе и во многих других пунктах по улучшению сделанного и отысканию нового, когда грянула война.

«…Всю свою научную деятельность, — писал Лысенко, — мы направили исключительно на решение сугубо важных научных вопросов, помогающих в тяжелые дни войны колхозам и совхозам увеличивать продовольственные и сырьевые ресурсы страны… Научные вопросы, решение которых в мирное время относительно безболезненно можно было бы затягивать на годы, в сложившихся военных условиях жизнь требует решать немедленно».

Долгая, ледяная весна, короткое лето — не дозреют хлеба на многих полях Сибири, Северного Казахстана — важной житницы страны в том суровом 1941 году. Незрелыми будут убиты хлеба близкими осенними заморозками… Вторая половина августа. Серия быстрых опытов («буквально в течение одной недели»). И вывод: надо косить, косить в конце августа самые зрелые, с 5–10 сентября все, ничего не дожидаясь, — в снопах, в копнах они дойдут, на корню — погибнут.

Зима у ворот. Зерно там, на востоке, часто не успевали просушивать. Во влажном ворохе начинается самосогревание. Поэтому ворох промораживали, вымораживали, как прачки белье. Весной сеяли. И жаловались — много семян не всходит. Но сейчас ведь каждое зернышко на счету! Лысенко и его сотрудники вмешиваются в дедовские порядки. Промораживать? Да. Но совсем не безразлично как. Нельзя допускать больше 10–20 градусов мороза в ворохе. А было и 30–40 (чтобы «повернее» и «покрепче»).

И Лысенко попутно открывает еще одно явление, которое, кроме него, тут, пожалуй, никто бы и не открыл. После уборки семена проходят «период покоя». И если пройдут его, становятся гораздо чувствительнее к морозам, чем семена, у которых этот «период» еще не пройден.

Все это было лишь началом борьбы за повышение всхожести семян. Проблема, вскоре вставшая во весь рост, оказалась практически очень острой, а теоретически новой и важной.

То была проблема жизни зерна.

Почти привычной стала слишком частая плохая всхожесть семян в северных и восточных областях. Были посевные партии яровых пшениц, ячменей и овсов, где из трех зерен давало всход едва одно. И происходило это не потому, что семена испортили дурным хранением.

И вот в одном видимом явлении — в том, что семя не всходит, — Лысенко начинает различать два, резко различных, прямо противоположных. Может не быть всхода и потому, что семя потеряло всхожесть, и потому, что оно еще не приобрело ее.

Ибо семя тоже живет, и у него есть свои этапы жизни.

Тут надо вспомнить о «периоде покоя».

О том, что он существует, знали (его называли послеуборочным дозреванием); было известно, что он может тянуться до месяца; не подозревали, что он может занять все шесть месяцев.

Лысенко вовсе не удивила эта особенность биологии семян. Она должна была выработаться у полевых «яровых» растений холодного пояса земного шара. Как бы иначе защитили они себя от поспешного, гибельного прорастания в погожие осенние деньки, в «бабье лето», с тихим и синим хрусталем его воздуха, с летающими паутинами? Но они, эти семена, которые должны передать эстафету жизни будущему лету, будущему году, не поддаются обманчивым призывам последнего, короткого возврата тепла. Не пробудят их и зимние оттепели, и слишком рано завернувшая весна, над которой еще восторжествуют морозы. Они лежат и выжидают, защищенные своим периодом покоя, — зёрна, луковицы, клубни, урожай ушедшего лета.

Здесь нет ничего таинственного. Дело просто в том, что питательные вещества в них еще не находятся в растворимом, удобоусвояемом состоянии. Толстая, плотная оболочка не пускает внутрь воздух, иногда — воздух и влагу. Если осторожно сиять хоть часть оболочки, то в тепле и влаге пища для зародыша внутри «поспеет»…

Но если есть две невсхожести, то как же важно быстро суметь отличить одну от другой! То, о чем только что рассказано, позволяет это. Сотня-другая семян из образца дайной партии, немного воды, чтобы они набухли, игла для снятия оболочки с зародышей — и если семена живы, они сразу прорастут…

Они живы! Сроки весеннего сева, военного сева великой борющейся страны, не ждут. Человек не может ждать, пока неспешащая природа неверно и медленно снимет заклятие с «зачарованных» семян: ведь это созданное человеком, только в его властных руках живущее и приносящее урожаи растение. Он сам должен оживить его!

И вот впервые, в грозные военные годы, под руководством академика Т. Д. Лысенко началось массовое оживление мнимо умерших семян. Разгребались хранилища. Весенний ветер овевал рассыпанные тонким слоем зерна.

И, обогретые, они просыпались. И всхожесть с тридцати процентов повышалась до девяноста, иногда до сплошной. Так было в колхозах и совхозах Челябинской области, и Казахстана, и Сибири.

А Лысенко, коснувшийся здесь новой, никем сколько-нибудь подробно не исследованной области — биологии зерна, жизни семян, уже мечтает: «Сельскохозяйственной науке нужно найти способы, посредством которых можно заставлять семена сорных растений дружно прорастать в полевых условиях, после чего их легко уничтожить тем или иным способом обработки почвы». Биологический ключ к этому — глубокое изучение периода покоя семени. «Это крайне необходимо для практики…»

Это было крайне необходимо еще и потому, что оживление семени вовсе не сводилось только к северной проблеме. Оно было также и проблемой юга, где летние посадки победили картофельную старость. Там эта проблема звалась: посадка свеже убранными клубнями. Но клубни только что убранного картофеля не желают прорастать в том же году! У них свой выработанный всей историей жизни растения цикл покоя и развития. Они «спят» до будущего года, когда из этих клубней вырастет новое картофельное поколение. Способы разбудить «спящие» клубни отыскивались еще до войны. В 1941 году было тысяч пять гектаров опытных посадок свеже убранными клубнями (в Закавказье и в Средней Азии).

Теперь предстояло сильно развернуть их.

Многое в эти военные годы зависело от выигрыша битвы за картофель. Ведь нет другой культуры (кроме разве сахарной свеклы), которая давала бы с единицы площади столько пищи и сырья.

…Тогда миллионы рабочих и служащих вышли с заступами на свои огороды вокруг городов, и блекло-лиловые цветы замелькали в темной ботве по дворам, в переулках, на пустырях — всюду, где только находилось место. Намного увеличили посадки картофеля колхозы, совхозы и подсобные хозяйства.

Но откуда же был взят для этого посадочный материал? Ведь прежде чем земля осенью отдаст клубни, которые накормят страну, целые горы их должны быть зарыты в землю!

Нет! «Горы» клубней не пришлось отнимать у страны. Был указан выход поразительный. Сажать оказалось возможным тот самый картофель, который предназначался в пищу. Те самые клубни, которые шли к столу. Каждую картофелину оказалось возможным использовать дважды — для еды и для посадки.

От клубня отрезалась «верхушка» — небольшая часть с глазком. Это был метод посадки «верхушками». Должно быть, мало кто в нашей стране не знает сейчас, что это такое, и сам не срезал и не сажал верхушки. Я думаю, без преувеличения можно сказать, что посадка верхушками накормила не один миллион людей в самые тяжелые годы.

Лысенко предложил ее. И не просто предложил — выступил неутомимым пропагандистом этого способа. Он произносил о нем речи, печатал статьи, писал брошюры, составлял листовки, предельно простые, очень ясные и точные, так чтобы любой колхозник и всякая хозяйка поняли, как отличить «верхушку» клубня от «пуповины», как отрезать верхушку, не лишая кухонную кастрюлю почти ничего из картофельной мякоти, как пересыпать верхушки сухим песком или землей, чтобы не гнили (При хранении.

Он нашел себе ревностных помощников — комсомольцев, юных натуралистов, школьников.

Каждый мог сажать верхушки. Но Лысенко видел тут не только способ «почти безгранично увеличивать количество посадочного материала картофеля». Он увидел еще и свое, лысенковское, связанное с самой сущностью его представлений о живом растении.

Никто обычно не сажает крупными клубнями. Их жалко закапывать, и слишком много по весу пришлось бы тратить тогда картофеля на каждый гектар — бессмысленная, нерасчетливая трата. Семенной картофель — это, как знают все, мелкий. Даже средний редко. Не все ли равно? Один сорт, одни «гены» (так учили морганисты).

Но Лысенко не верил в нивелировку. Она свойственна схемам, бухгалтерским гроссбухам с «генными балансами» — не жизни. Крупные клубни — иной, лучшей породы, с более мощной производящей силой, чем мелкие.

И при способе «верхушек» мы можем взять от крупных клубней эту мощную силу «на племя», ничего в то же время не отбирая у человека. Верхушки с полуторастаграммовых клубней «дадут урожай, как правило, более высокий, нежели посадка целыми клубнями весом в 40–50 граммов…»

Никогда не забыть нам зимы 1941/42 года! Враг был у сердца нашей Родины. Почти сомкнулось кольцо блокады вокруг города Ленина; тогда начался бессмертный подвиг защитников этого города и всех, кто остался в нем.

Враг топтал орловский и курский чернозем; танки со свастикой двигались по дорогам Приазовья. Черный дым взрывов окутывал Сапун-гору возле героического Севастополя…

В ту страшную, славную, беспримерно суровую зиму был развеян миф о непобедимости гитлеровских полчищ. Солдаты немецких дивизий, разгромленных мощным ударом нашей армии, люди в грязно-зеленых шинелях, которым «фюрер» приказал взять Москву, бежали на запад и штабелями замерзали среди елей и берез Подмосковья. В трескучие морозы, одинаково жестокие и для врага и для наших солдат, великая армия громила и преследовала немцев и приведенных ими вассалов их под Тихвином, у древнего Холма и Торопца, за Можайском, около Ельца и в ростовских степях.

В ту зиму вымерзли яблоневые сады в Ульяновске.

В ту зиму погибли экспериментальные посевы озимых пшениц на селекционных станциях Сибири и на Челябинской станции, пшеница — и даже рожь — на полях «Сибниизхоза» (Сибирского научно-исследовательского института зернового хозяйства) в Омске.

Посевы были экспериментальными, потому что не существовало сорта озимых пшениц, по-настоящему пригодного для холодной Сибири. Уже не первый год мысль селекционеров билась над созданием таких сортов. Это было нужно, как воздух. Но еще таких сортов не было создано.

Однако отчего же погибли пшеницы?

Не вынеся холодов. Это казалось понятным, даже очевидным. Но слишком жизненно важным для страны был вопрос о гибели пшеницы в восточной житнице страны, чтобы ответ не показался Лысенко слишком расплывчатым и неопределенным.

И вот ставятся опыты одни за другим. Десятки опытов. Результаты их неожиданны. Некоторые сибирские сорта могут вынести до минус 26 градусов в почве: природа в самом деле выковала их зимостойкость. В Омске, в почве на глубине 5 сантиметров, было вряд ли больше 20 градусов. А пшеницы все-таки погибли.

Они погибли не от мороза, но вследствие мороза, — различие, на вид весьма сходное с высмеянным в известной украинской поговорке: «Не вмер Давила — болячка задавила», — но, как оказалось, крайне существенное!

Сухие, бесснежные бури ломали и повреждали тучами колючей, песчаной пыли хрупкие, промерзшие ростки. Почва, твердая, как камень, неровно трескалась, льдистые кристаллы в ней рвали нежные ткани корешков.

Растения выжили бы, если бы у них нашлась защита от механических повреждений.

И Лысенко дает свой совет, опять неожиданно парадоксальный: сеять по стерне. Когда убрана в Сибири яровая пшеница, по жнивью, «стерне» (с родной Украины занес сюда Лысенко это слово!), по невспаханной стерне пусть дважды, крест-накрест пройдет дисковая сеялка. Эта почва вся насквозь пронизана, скреплена бесчисленными корешками прежнего посева. Она не осядет, не треснет, в пустотах ее не нарастут ледышки. Ткани корешков тут останутся невредимыми.

Жизнь ушедшая возьмет под свою защиту жизнь, пришедшую на смену…

Селекционеры создают сорта хлебов для Сибири. Выносливые озимые ржи уже существуют. Мы ждем хорошего сорта настоящей сибирской пшеницы. Очень нелегко вывести такой сорт. Ведь никогда пшеницы (ни культурные сорта, ни предки их — дикие пшеницы) не росли в подобных условиях. Селекционеры пересоздают самый ценный для человека хлебный злак. Но пока селекционеры завершают свою благородную и труднейшую работу, уже нет практически такого сорта озимой пшеницы, который не мог бы теперь, при правильной агротехнике, зимовать в Сибири. Вот что означает предложение Лысенко. Вот почему тысячи сибирских колхозов сейчас сеют по стерне. И вот почему на исторической сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина в 1948 году говорили о посевах по стерне, как об огромном открытии.

В те тяжелые военные годы, когда враг, захватив исконные житницы нашей страны, думал задушить ее, народ наш, руководимый великим Сталиным, совершил то, чего никогда не совершал ни один народ и что будущим поколениям представится, может быть, чудом.

Тогда одну за другой ставили и разрешали советские люди, наряду с другими гигантскими задачами, и огромные задачи своего сельского хозяйства. И каждая была в те годы как фронт. То была борьба за хлеб, пищу для миллионов, борьба за жизнь страны.

А солдат этих фронтов, Лысенко, шел туда, куда громче призывала страна. Он двигал дальше свою теорию и думал об агроприеме и о боронах. Он был исследователем и агрономом, инженером полей, но миллионы гектаров были в этих полях, он действовал тогда, как сверхагроном, или, — так хочется назвать его, — как народный агроном Родины.

 

ИСТОРИЯ ОБ ОДУВАНЧИКЕ

Однажды Лысенко, работая над введением к своей книге «Теоретические основы дарвинизма», подвел итоги сделанному. Он перечислил главное — то, о чем было рассказано на этих страницах, и то, о чем мы не успели рассказать: ускорение полевой жизни злаковых, яровизацию картофеля и летние посадки, борьбу с зимней гибелью озимых, сознательный выбор родительских пар при скрещивании и сорт, созданный в два с половиной года, «совершенно новую постановку семеноводства»… Эта последняя краткая фраза заключала в себе, в свою очередь, сложное и богатое содержание: и принципиально важное положение Лысенко, что лучшие семена получаются с участков высшего урожая, и настойчиво отстаиваемую мысль, что сохранить сорт в чистоте это не значит сохранить только «рубашку» его, грубый набор внешних признаков, но значит сберечь сорт во всей его живой сущности; далее, сюда относились и обновление сортов внутрисортовым скрещиванием и новые, быстрые способы умножения какой-нибудь первоначальной горстки ценнейших семян — словом, то, что, положенное со второй половины тридцатых годов в основу семеноводческой работы, действительно обеспечило «совершенно новую постановку семеноводства».

Лысенко упомянул и еще о многом другом. И написал, что все эти работы — ветви, растущие на одном стволе, все это «выходы» теории стадийного развития.

Эта теория, как мы знаем, имеет глубокий общебиологический смысл. Знание важного закона развития живых существ, которым она вооружила науку, открыло перед человеком новое поле для творческой работы, для переделки природы. И поразительными словами следовало характеризовать эти новые возможности: эволюция, взятая в человеческие руки.

Поэтому можно было ожидать еще одного «выхода» теории стадийного развития, на этот раз непосредственно к основе основ биологии, к самой сущности учения об эволюции.

Был жив Дарвин, когда наука нашей страны уже оспаривала первое место в мире по размаху и глубине исследований в области дарвинизма. Целая плеяда замечательных ученых вскоре подняла эволюционную теорию в русской науке на недосягаемую высоту. К. А. Тимирязев, братья А. О. и В. О. Ковалевские, И. И. Мечников, А. Н. Северцов, М. А. Мензбир — и сколько тут еще не названо!

Сделанное ими имело основоположное значение для науки; их работы бесконечно обогатили и самое учение об эволюции, и знания наши о том, как шло развитие жизни на Земле, и о том, как развивается каждый отдельный организм и как в этом отдельном развитии всегда преломляется, отражается огромная, стоящая за плечами у этого крошечного зародыша, история несчетных поколений его предков.

В сущности, во все ветви науки о жизни именно русские ученые внесли эволюционное содержание.

А наследница лучших традиций русской науки — советская наука — вписала новую важнейшую главу в мировую «биографию» дарвинизма. Гигантскими шагами двинуто вперед у нас исследование, углубление великого учения о развитии живой природы.

В советское время выпустил свои главные, классические книги покойный ныне академик А. Н. Северцов.

Дарвинизм нашел в Советской стране свою вторую родину. Он поднялся здесь на новую ступень и приобрел небывалые качества. Он сделался творческим дарвинизмом.

Гигантским, принципиально новым этапом во всем развитии дарвинизма стала мичуринская наука.

Так что же удивительного, что крупнейший представитель советского творческого дарвинизма академик Т. Д. Лысенко выступил со своими соображениями, касающимися самой сути эволюционной теории?

Те представления, которые изложил Лысенко 5 ноября 1945 года в своей лекции на Курсах повышения квалификации работников государственных селекционных станций, затем в статьях в «Социалистическом земледелии» и, наконец, в ряде других статей и работ, возникли у него, несомненно, много раньше. Ведь в 1943 году вошел в широкую практику рекомендованный им гнездовой посев кок-сагыза, который в глазах автора этого способа был неразрывно связан с его новым пониманием самой «азбуки» дарвинизма; и еще в 1940 году доклад Лысенко в Академии наук об Энгельсе и дарвинизме давал все основания предвидеть последующую беспощадную критику «внутривидовой конкуренции».

Да, речь пошла именно о ней — о внутривидовой конкуренции, о взаимной борьбе между особями одного и того же вида, которую авторы учебников дарвинизма были склонны объявить одним из трех китов, утверждающих на себе теоретическое сооружение «даунского отшельника».

Лысенко же просто нашел, что ее не существует в природе.

Но разве в школах мы не заучивали вместе с теоремами Эвклида расчеты, показывающие, как пара слонов заселила бы слонами в семьсот с чем-то лет весь земной шар, а полевой одуванчик сплошь засеял бы его одуванчиками меньше чем в десять лет, если бы выживали все слонята и прорастали все семена летучки? Казалось, тут не о чем спорить. «Борьба за существование!» — делали вывод учебники. Выживает крошечная доля тех, кто мог бы выжить. Остальных сметает не ведающая жалости битва за жизнь. И учебники уточняли: «Особенно жестока она, конечно, между особями одного и того же вида: ведь они требуют одного и того же от внешней среды. Значит, они прежде всего сталкиваются друг с другом».

Лысенко отлично отдавал себе отчет, что «многими (если не всеми) дарвинистами» внутривидовая конкуренция почиталась вытекающей с неумолимой логикой из этих рассуждений. Признание, что существует такая конкуренция, было даже как бы «вынесено за скобки», отнесено в разряд тех элементарных, прописных истин, которые незачем ворошить заново. Они просто подразумеваются, имеются в виду, их утешительное присутствие за кулисами — добавочная гарантия прочности возводимой постройки, как убеждение в твердости земли для архитектора и в правильности аксиом для математика.

Разве не факт геометрическая прогрессия размножения? И, следовательно, необходимость отсева, отбора среди всех этих стремящихся заполнить землю полчищ? И, значит, конкуренция внутри них?

И вот в этой на вид добротной цепочке «следовательно» Лысенко отыскивает слабое звено.

Геометрическая прогрессия — следовательно, конкуренция внутри «полчищ»… Торопливая скороговорка! Через семьсот лет слоны встали бы вплотную друг к дружке от тропиков до гипербореев. Превосходно, но пока что охотникам все труднее отыскивать слонов даже на берегах озера Чад.

Молчаливо подразумеваемое перенаселение, давка, «тесная баба» (которую не всегда заботились найти и указать в природе, а больше принимали на веру как следствие математических выкладок) — не это ли первое слабое звено в «цепочке»?

Лысенко иронически спрашивает: так в самом деле бедные зайцы больше терпят друг от друга, чем от волков и лисиц?

А как, интересуется он, вяжется с учением о естественном отборе, с учением самого Дарвина эта внутривидовая борьба? Ведь в результате естественного отбора должны отбираться и накапливаться полезные для вида свойства. Чем полезно для вида взаимное истребление, прямое ли, косвенное ли, его особей? Или, быть может, самоубийство — это лучший способ для поддержания жизни и для благоденствия?!

И в противовес доводам и наблюдениям признающих существование внутривидовой борьбы Лысенко приводит свои доводы и свои факты. Чрезвычайно характерен выбор их. Можно было заранее предвидеть его, зная Лысенко. Это доводы от агробиологии, факты из практики человека-земледельца.

И любопытно: некогда Дарвин утверждал свою теорию, противопоставляя кабинетным умствованиям рассуждающих о «неизменности форм» результаты труда людей, на деле пересоздающих живой мир. А теперь Лысенко, споря с Дарвином по одному из допросов, также исходит из нужд, из опыта людьми возделываемых полей, и притом из гигантского опыта социалистических полей!

Что такое урожай, что такое хороший урожай? Ведь это осуществленная на полях жизненная гармония внутри вот этого возделываемого вида растений и гармония между ним и другими видами — его полевыми соседями, его предшественниками и теми, что будут посеяны после него. Наука об урожае — это наука именно о такой жизненной гармонии.

«Можно поверить, — говорит Лысенко, — что сорняки, являясь другими видами, чем, например, пшеница, мешают ей, забивают ее. Но никто ведь не поверит, что редкая, а следовательно, засоренная пшеница лучше себя чувствует на поле, чем густая, чистая пшеница…»

Дарвин предупреждал: надо «никогда не забывать, что все живые органические существа стремятся к размножению в геометрической прогрессии».

Но вот реальная агрономическая практика часто бьется над совсем другим: над тем, чтобы обеспечить урожай семян, которых хотя бы хватило для посева. Лысенко называет люцерну, клевер. Землю, отведенную для них, приходится иной раз даже возвращать другим культурам: нет семян, не собрали и «сам-на-сам».

Почему? Где же «геометрическая прогрессия»?

Семена люцерны — это не воздухоплаватели, способные оседлать ветер, не хитрецы, умеющие прокатиться на шерсти животных или в желудках их (как семена стольких других растений), — нет, они просто и скромно падают тут же на землю. Но куда им упасть на этом ровном, густом, темно-зеленом, пахучем поле? Здесь им негде прорасти. Они были бы бесполезны. Вид «люцерна» в итоге многотысячелетнего естественного отбора выработал способность приспособляться к тому, как складываются обстоятельства в окружающей среде. Люцерна в густом посеве почти не завязывает семян; каждое растение люцерны тут просто пустит в будущем году новые побеги от корня.

Но, указывает Лысенко, если разредить люцерну на поле, «пробукетировать» поле, то есть оставить лишь отдельные островки, «букеты» люцерны, то семена завяжутся.

Отчего с такими трудами, с такими хлопотами стараются семеноводы немедленно удалять малейшую примесь худшего малоурожайного сорта к чистосортным семенам? Казалось бы, не из чего стараться: одно-два поколения — и более урожайный, то есть более стойкий в «борьбе» сорт, вытеснит, уничтожит без остатка слабенький да еще вступающий в игру в микроскопической дозе. Ведь так? Но не тут-то было: слабенькая примесь с каждым пересевом будет умножаться, расти, пересиливать силача! Все опытные семеноводы знают об этом. Но в чем тут дело?

«Слабый сорт», будь он один, не смог бы выдержать нападение вредителей и болезней, борьбу с сорняками. А здесь его со всех сторон окружают сильные «товарищи» по растительному виду, и «примесь» начинает беспрепятственно размножаться под надежной защитой. Пшеницу «одесскую 13», приводит пример Лысенко, не поражает гессенская мушка, а «лютесценс 062» поражает, по этому признаку превосходная вообще «лютесценс» слаба. Представим себе теперь ее вкрапленной в «одесскую». На этом «несъедобном» поле почти не будет гессенских мух, и шансы уцелеть для каждой «лютесценс» окажутся гораздо выше, чем на собственном поле.

Семеноводство, колхозные поля, работа миллионов человеческих рук, — от них идет Лысенко. И со всем своим неистовым напором он готов обрушиться на тех, кто оспаривает его доводы, как ему кажется, с других, «академических» позиций. «Не в свои сани не садись», гневно озаглавливает он свой ответ одному из оппонентов (профессору-ботанику П. М. Жуковскому).

Но как же быть все-таки с одуванчиком, с этим классическим примером геометрической прогрессии размножения? Хорошо же, возьмем одуванчик, только одуванчик, весьма близкий людям, — кок-сагыз.

Пока кок-сагыз сеяли в строчку, укладывали семена рядком, чтобы не теснили растения друг друга, рос он плохо и всходил даже еле-еле, и на каждом растеньице скудно пушились летучие семена. Едва в итоге собирали столько семян, сколько посеяли.

В 1943 году Лысенко предложил резко изменить агротехнику кок-сагыза. Надо сеять гнездами. В каждое гнездо засыпать по 100–200 семян (даже по 200–300, если их вдосталь).

Двести зерен щепотью — какая же должна быть там давка! Лысенко не побоялся ее. Вот как он рассуждал.

Кок-сагыз — обитатель зарослей, «подвальный житель». Медвежья услуга ему — высадить его одного под солнце и на ветерок и заботливо расправлять ему листочки и ходить вокруг на цыпочках: чтобы разрыхленная пустынька была вокруг и чтобы ни былинки в ней.

А из гнезда подымется пучок розеток, шапочка из тесно прильнувших друг к другу листочков кок-сагыза — удлиненных, не таких вырезных, как у простых наших одуванчиков. Маленькая гуща подымется из гнезда, и сорняки, злейшие враги, не пробьются в нее. Под нею влажнее земля, и роса в глубине будет гостить до полудня — ведь там свой микроклимат…

Уже несколько лет применяются гнездовые посевы кок-сагыза. Лысенко считает себя вправе заключить: «для сельскохозяйственной практики в данном случае отсутствует вопрос о внутривидовой конкуренции».

Гнездовые посевы быстро и широко распространились по стране. Они стали, — по-деловому отмечают Курсы растениеводства, — основным способом возделывания кок-сагыза.

Гнездовой способ дал прирост урожая (если взять массовые данные по плантациям, где применен этот способ) не «на столько-то процентов», а в несколько раз.

Прежний средний выход корней кок-сагыза (ради них-то, набухших млечным соком, и возделывается это растение) не превышал 4–5 центнеров с гектара. Когда перед войной колхозники Сумской области собрали в среднем с гектара по 13,9 центнера, а в одном районе Киевской области — 16,5 центнера, об этом говорили, как о рекордах. Добиваться еще более высоких сборов удавалось только на совсем маленьких площадях.

И вот теперь, после войны, в колхозах, перешедших на гнездовой способ посева кок-сагыза, начали собирать и по 20 и по 30 центнеров корней с гектара. Потом не редкостью стало и 40–50 центнеров. Рекорды 100 и больше центнеров насчитываются десятками.

Так наступил перелом во всей истории одуванчика.

Нет в нашей стране плантаций пресловутой гевеи. А сейчас мы можем сказать: уже наступает время, когда никакой «проблемы естественного каучука» мы не будем знать. Наши собственные плантации низенькой травки, приземистого одуванчика дадут каучука сколько надо. И превосходного качества каучука — не уступающего никакому каучуку в мире.

Каучуководы разработали стройное сочетание мероприятий для выращивания кок-сагыза. Забота о нем начинается еще до рождения его — с подготовки земли, где он будет расти. Особенно внимательно и тщательно ведется такая подготовка. Глубокая вспашка: где тонок пахотный слой — его постепенно наращивают. Земля должна быть богата пищей для корней — навоз или торф обильно вносятся «под плуг».

Сеют чаще весной, но нередко и под зиму. При весеннем севе надо прежде всего разбудить семена: как и у большинства диких растений, они погружены в долгий, крепкий сон; лишь жарким летом они сами по себе хорошо бы взошли. Семена увлажняются, и влажными их три — три с половиной недели выдерживают при температуре тающего льда; это называется «стратификацией». Теперь на десятый-четырнадцатый день после посева появятся всходы.

Но каучуковод еще раз перед посевом выходит на поле. Надо проборонить или укатать поле катком: семена маленькие, капризные, при посеве их прикроет только тоненький слой земли — какой-нибудь сантиметр или полтора, так легко этот слой может обратиться в сухую корочку — эту опасность надо предотвратить еще до посева.

Сеятель вместе с семенами вносит обычно опять удобрение — перегной и сверху присыпает гнезда еще перегноем.

Но вот зелененькие точечки усеяли черную мягкую землю — крошечные парочки яйцевидных листочков-семядолей. Теперь надо глядеть в оба, чтобы сорняк не забил их, беспомощно-слабеньких, очень медленно растущих.

Когда на растеньицах по три-четыре листочка, их уже надо подкармливать азотом, фосфором, калием. И не раз это еще потом придется повторять. И хорошенько следить за полем, за почвой между гнездами или рядами: вовремя прополоть, промотыжить, пустить конный культиватор. А где-нибудь на юге, в Казахстане, раз 10–12 за лето придется не пожалеть воды для поливки.

Одним словом, и земля должна быть лучшая, и воспитание растений неусыпное.

Значит, чтобы взять от кок-сагыза все, чем он богат, требуется очень высокая агротехническая культура. Только колхозная деревня обладает такой культурой; в прежней деревне с кок-сагызом ничего бы не вышло. Не случайно и сам он — младший сверстник колхозной деревни. Да, лишь в нашей стране находка кок-сагыза и могла стать мировым открытием нового могучего источника натурального каучука.

Как настойчиво и за границей искали таких источников в помощь и взамен гевеи! Знаменитый Эдисон указывал на золотарник (тоже родню одуванчиков); позднее стал известен мексиканский кустарничек гваюла (кстати сказать, разводимый и у нас). То, что дают немногочисленные плантации этих каучуконосов за границей, не идет ни в какое сравнение с достижениями наших колхозников. Достижения эти настолько разительны, что и там, за рубежом, особенно в США, — и даже у обладателей гевеи — разгорелись глаза: вот бы нам этот советский одуванчик!

Что сейчас у нас совершается мировой переворот в добывании натурального каучука — это ясно всем. И «секрет» наш — как будто и вовсе не секрет; а повторить наши нынешние урожаи каучуконосов и даже приблизиться к этим урожаям ни в США, ни в других странах все никак не удается.

Потому что главный наш «секрет» тут — колхозная, социалистическая деревня.

Колхозники часто убирают плантации кок-сагыза уже по первому году. Но иногда их оставляют и на второй год. Делается это преимущественно с целями семеноводческими: по второму году кок-сагыз цветет обильнее. Впрочем, есть данные, что при гнездовых посевах и «семейная проблема» кок-сагыза может хорошо решаться на однолетних плантациях.

Селекционеры взяли «в работу» недавнего дикаря — кок-сагыз. Они изменяют его, создают новые формы, еще более богатые каучуком. Исследователи и растениеводы-практики почти непрерывно улучшают агротехнику.

Недавно Лысенко предложил размножать кок-сагыз не только семенами, но и черенками, нарезанными из корней. Их высаживают гнездами; у растений, выросших из этих корневых кусочков, получаются ветвящиеся корни примерно с полуторным содержанием каучука. Это важнейшее новшество — «прием, который через два-три года должен произвести переворот в культуре каучуконосов» (оценка академика И. В. Якушкина, известнейшего нашего растениевода).

Каждый год подлинные открытия в культуре кок-сагыза совершают передовики сельского хозяйства — такие, как сумская колхозница Герой Социалистического Труда А. А. Пармузина, которая в 1939 году собрала 71,3 центнера, а в 1945 году — 132 центнера корней с гектара, или как киевская колхозница Герой Социалистического Труда Е. С. Хобта — одна из самых знаменитых женщин всей Украины. Тов. Хобта собирает по сотне центнеров корней. Сегодня к этим именам можно присоединить сотни других мастеров кок-сагыза — на Украине, в Белоруссии, в Орловской и Владимирской областях, в Казахстане и под Ленинградом.

Как коротка, но как уже изумительна история содружества с человеком чудесного одуванчика!

Только в 1931 году наука впервые узнала о самом его существовании и впервые он был описан, впервые получил свое ботаническое имя. Еще только готовятся выбрать свой жизненный путь юноши, которые родились в том году…

Тогда поисковая партия ботаника Л. Е. Родина нашла кок-сагыз на восточном Тянь-Шане, на границе с высокогорным Китаем. Рос кок-сагыз всего в трех долинах: Кегенской, Сары-Джасской и Текесской, все три долины были расположены очень высоко — от 1800 до 2100 метров над уровнем моря, все три были отделены и от мира и одна от другой. Там, в траве, в зарослях и прятались желтенькие корзинки кок-сагыза — древнего растения, «реликта» (остатка), как говорят ботаники, ледниковой эпохи, нашедшего последнее убежище за неприступными стенами Тянь-Шаня.

И разведчики, советские люди, нашли это растение и, может быть, спасли его от вымирания, и снова открыли перед ним широкую дорогу в мир, но с условием: служить людям.

* * *

А что же спор по поводу внутривидовой борьбы?

Надо сказать, что в дарвиновском понятии «борьбы за существование» вообще много неудачного. Понятие это фигуральное, образное да еще с добрым десятком смыслов; принять его буквально — значит совершить ошибку.

Вот К. А. Тимирязев говаривал, что, десятки лет излагая, пропагандируя, читая студентам дарвинизм, он ни разу не обмолвился этим «несчастным выражением» «борьба за существование».

Еще больше это касается внутривидовой борьбы.

Девяносто лет назад существовал, помимо великого ученого Чарльза Дарвина, просто английский джентльмен Чарльз Дарвин, болезненный, пожилой, обитавший в захолустном местечке Даун, в графстве Кент, в царствование королевы Виктории.

Этот джентльмен не был свободен от предрассудков окружавшего его английского буржуазного общества. Он читал книгу попа Мальтуса «Опыт о законе народонаселения», где доказывалось, что человечество размножается в геометрической прогрессии, а средства существования умножаются лишь в прогрессии арифметической, а потому бедствия и нищета народных масс — это неизбежные следствия законов природы. Другое дело животные, вздыхал Мальтус, те не размножаются в геометрической прогрессии. Не уверенный в силе своего утешения голодным (ссылкой на «законы природы»), поп Мальтус советовал трусливо и злобно: надо прекратить размножение этих буйных, неблагодарных народных масс, пусть они уподобятся животным.

Джентльмен Чарльз Дарвин прочел эту книгу, хитрую и вздорную. И он воображал, что, говоря о геометрической прогрессии размножения и перенаселения у животных и растений, прилагает к ним измышления Мальтуса, который как раз ставил в пример людям не знающих перенаселения животных! И совсем не бесстрашный исследователь Дарвин, но опять читатель Мальтуса, наделил живую природу иными чертами сходства с «гордым Альбионом», с его грызней торгашей и фабрикантов, алчными поисками рынков и страшными трущобами, где ютилась беднота.

Известно, что все это не укрылось от проницательного взора великих современников английского натуралиста — Маркса и Энгельса. Маркс находил забавным, что у Дарвина снова оказалось водруженным среди зверей и былинок английское классовое общество с его конкуренцией и «войной всех против всех», которую не без основания усмотрел в этом обществе философ Гоббс. А Энгельс назвал ребячеством «подводить все многообразие исторического развития и усложнения жизни под одностороннюю и тощую формулу „борьба за существование“. Это значит ничего не сказать или и того меньше».

Мы знаем также, что вместе с другом своим Чарльзом Ляйеллем Чарльз Дарвин разделял ходячую мудрость своего общества, будто все в мире устроится без грубых толчков и потрясений и будто все шло и будет итти, «как сейчас». «Природа не делает скачков», повторяли оба друга изречение немецкого философа-идеалиста Лейбница. И печать этой куцей истины осталась и на «Основах геологии» и на великой книге «Происхождение видов».

Нет, далеко не все, написанное Дарвином, непогрешимо, как таблица умножения.

То, что взаимосвязи в живом мире куда сложнее прямолинейной «борьбы», для современной науки очевидная истина.

И Лысенко имеет все основания настаивать, чтобы не сваливались в кучу все противоречия между организмами. Конечно, есть противоречия и между особями одного вида (иначе бы виды застыли, не развивались). Эти противоречия надо изучать; но нельзя смешивать их с межвидовыми. И, право, противоречие между зайцами и волками следует отличать от любых несогласий между самими зайцами.

Несомненно, что факты, указанные Лысенко, и даже скажем так: целые области фактов — заставляют дарвинистов-теоретиков пересмотреть многие вопросы, связанные с пониманием места и роли «борьбы» в живом мире.

Бесспорно, что перенаселение гораздо более редкий гость в живой природе, чем вытекает из примеров с «геометрической прогрессией». Миллионов рыбьих икринок, семян деревьев еле достает, чтобы поддерживать примерно прежнюю численность своих видов. Старинные натуралисты Уоллес и Бэтс, путешествуя в тропиках, еще во времена Дарвина отмечали, что им было гораздо легче отыскать десять новых видов насекомых, чем поймать хотя бы два экземпляра одного и того же вида. А современным экологам эта редкость реального перенаселения известна особенно хорошо.

Бесспорно, что, помимо борьбы, в живом мире есть и взаимопомощь, и обоюдополезное сожительство, и та деятельность живых организмов в окружающей среде, без которой было бы немыслимо появление и существование множества других организмов. «Взаимодействие живых существ включает сознательное и бессознательное сотрудничество, а также сознательную и бессознательную борьбу», пишет Энгельс в «Диалектике природы».

И, наконец, бесспорно, что если «вид» — это не воображаемое, условное наше понятие, а реальность, естественным отбором созданная, выпестованная (ведь естественный отбор как раз и работает на пользу вида), то и отношения между особями вида должны качественно отличаться от отношений между особями разных видов. Да это любой внимательный наблюдатель природы и видит постоянно вокруг себя.

Но наша задача в этой главе была не углубляться в тонкости этих сложных вопросов, а рассказать о другом: о чудесной, людьми сотворенной истории чудесного одуванчика.

 

ЛЫСЕНКО

Это было летом 1938 года. Шла сессия Верховного Совета СССР. Поздним вечером я отправился к заместителю председателя Совета Союза. Лысенко тогда еще не был москвичом, он приехал из Одессы.

Я прошел через темную комнату, полную густого храпа нескольких людей. То было общежитие для командированных научных работников.

Лысенко занимал крошечную каморку, в которой еле умещались столик и койка, крытая серым солдатским одеялом. Гора окурков высилась над пепельницей.

Мы спустились в садик. В этот час городской шум тут не был слышен. «Золотые шары», цветущие у кирпичной стены, казались при свете электрической лампочки вырезанными из бумаги. Под ними Лысенко посадил картошку.

— Морганисты, — сказал Лысенко, — уверяют, что я отрицаю генетику. Неправда. Генетика — наука о наследственности и изменчивости. Ее я не отрицал. Я борюсь за генетику. Институт в Одессе называется селекционно-генетическим. Мы отрицаем, что всегда, хоть земля расступись, «три к одному» и что этой арифметикой нельзя управлять. И «кусочки наследственности» их отрицаем.

Он много курил, говорил с сильным украинским акцентом, с южным гортанным «г». И опять (как и всегда, когда ни приходилось встречаться с Лысенко) странное ощущение непреодолимо возникло во мне: будто человек, сидящий рядом со мной на скамейке в садике, носит в себе какое-то особое внутреннее кипение, будто он постоянно живет под иным, более высоким напряжением, чем другие люди. Мне довелось видеть немало ученых энтузиастов своей науки, своих открытий. О таких ученых повторяют: «Он весь захвачен своим делом». Но тут эта подчас слишком легко кидаемая фраза осуществлялась с буквальностью, для которой и слово «энтузиазм» выглядело слишком бледным. Словно некая сосредоточенная сила захватила его и владеет им.

Лысенко говорил:

— Надо работать. Работой спорить — не пустыми словами. Про «кооператорку» и «заступников» Дарвина: Дарвин, мол, учил (это у морганистов выходит), что в любых условиях изменчивость организма идет безразлично во всех направлениях. Одинаково в любой среде. Поэтому невозможно, выходит по-ихнему, направленно переделать организм. Того не понимают: какая изменчивость в пустыне? Пустынная. Какая изменчивость на болоте? Болотная изменчивость!

Меня поразила тогда эта так просто высказанная мысль об изменчивости. То, что отвергал Лысенко, было как раз широко распространенным академическим толкованием дарвинизма. Изменчивость организма не связана прямо с внешними условиями. Нет ничего общего между нею, самой по себе, и будущим эволюционным путем потомков данного животного или растения. От любого злака случайно могут произойти и чуть более озимые и чуть более яровые формы, независимо от того, где рос этот злак. А уж естественный отбор, жизненная борьба отдаст преимущество в холодных местах озимым, в теплых — яровым.

Порочности в этой идее об изменчивости, отданной на волю случая, тогдашние учебники не замечали, и жизнь организма как бы разрывалась на части. Изменчивость в одном ящичке, эволюция — в другом. И только шаткий мостик отбора между ними.

И вот в простом разговоре, мимоходом, как что-то совершенно очевидное, Лысенко показывал, что жизнь не раскладывается по ящичкам и нельзя вырывать организм из природы, которая породила его. Есть одна жизнь, а не части жизни. И более глубокая, сложная, живая связь соединяет изменчивость с эволюцией. Ведь не о мертвых же телах, не об анатомических препаратах, а о существах с плотью и кровью, живущих в мире, а не в пустоте, идет речь!

Вот что означала простая реплика Лысенко. Я услышал в ней удивительное какое-то чувство эволюционного учения — я не умею выразить это иначе. Точно у человека, говорившего так, был внутренний компас, который без усилий, безошибочно указывал ему истинный смысл великого учения. Чтобы так судить о нем, надо не воспринять его извне, не выучить из книг, а почувствовать, как свое собственное дело.

Была глубокая ночь. Одно за другим погасли, уснули окна дома. Больше не хлопала калитка, пропуская запоздалых жильцов. Мы сидели одни в садике. Лысенко мог сколько угодно говорить о том, что составляло для него содержание жизни. Я знал, что на завтра моему собеседнику с утра итти в Кремль, где лучшие люди Советского Союза решают дела своей страны.

Я стал прощаться.

Октябрь 1939 года. Большой зал в центре Москвы переполнен. У входных дверей стояли еще люди; они ждали часами, не удастся ли достать билет или, обманув бдительность контроля, проскользнуть внутрь. Выходящих обступали:

— Вы видели? Вы слышали? Уже выступал? Демонстрация уже была?

Что же притягивало в этот зал сотни людей?

Печатные приглашения прозаически сообщали о совещании «по вопросам генетики и селекции». И если тут что и демонстрировали, то разве обыкновеннейших кур, которые немедленно воспользовались первой в истории куриного рода возможностью обратиться с высоты трибуны к столь выдающейся аудитории и наполнили весь зал квохтаньем. Да по столу президиума расставляли картофель и помидоры в вазонах так бережно, будто это была драгоценная коллекция орхидей, пока этот покрытый красным сукном стол не стал похож на огородную грядку.

Почему же все-таки не только селекционеры и генетики, но и люди самых различных биологических и даже вовсе не биологических специальностей — философы, врачи, литераторы — собрались сюда? И с напряженным вниманием следили целую неделю за тем, что происходило в этом зале? Почему совещание по узким и, казалось бы, весьма специальным вопросам сельскохозяйственной науки происходило в одном из крупнейших философских институтов Москвы и многие приехали на это совещание даже из других городов?

Разгадка очень проста. Речь шла о борьбе двух направлений в биологии, о самых основах нашего понимания жизненных явлений.

Как-то само собой в первый день совещания получилось так, что мичуринцы сели по левую сторону зала, морганисты со всеми своими сторонниками — по правую, а середину, занятую «осторожными», колеблющимися, крылатая молва, сразу же родившаяся в зале, справедливо окрестила «болотом».

Именитый генетик-академик говорил с трибуны. Он показывал увесистые томы на различных языках мира. Даже из задних рядов был виден блеск глянцовитой бумаги. Томы убеждали, что нет в мире никакой другой генетики, кроме генетики настоятеля Менделя, американца Томаса Гента Моргана и датчанина Иогансена, «доказавшего» тридцать шесть лет назад, что в «чистых линиях» отбор бессилен, никаких изменений «чистых сортов» не бывает и создать что-либо, чего уже не было, невозможно.

— Но вот, — с горечью сказал оратор, — и академик Лысенко и, мы слышали, академик Келлер не согласны с этим.

«Не согласны с этим» были многие среди выступавших. Но оратор-академик, должно быть, считал достойными оппонентами себе тоже только академиков. В этом он своеобразно дополнял Наполеона, который, наоборот, в гневе величал иногда оторопевших префектов и робких посланников дворов генералами: он не допускал и мысли, чтобы человек, осмелившийся предстать перед ним, не был хотя бы генералом.

Академика сменил профессор — худощавый, очень высокий, в красивой серебряной седине.

Сухой, насмешливый, он произносил слова тщательно, с расстановкой, ронял их поодиночке и сгибался почти при каждом слове, точно боясь, как бы оно не разбилось, падая с высоты его двойного роста. Иронически подражая тону школьного учителя, он популярно изложил прописи формальной генетики. Из-за чего весь сыр-бор? Растения бывают яровыми, потому что в них есть гены яровости, а озимыми потому, что в них гены озимости.

На трибуну поднялся приехавший с юга овцевод и сказал:

— Нет двух спорящих групп. Все передовые советские ученые идут с Лысенко.

— Вернемся к нашим баранам! — крикнул ему некто «справа».

Но овцевод продолжал спокойно:

— Нет двух групп. Есть отживающая группка генетиков-морганистов.

Когда вазоны с картофелем и помидорами заполнили всю трибуну совещания, молодой энтузиаст Авакян, сотрудник Лысенко, объяснил:

— Это вегетативные гибриды.

— Инкубы и суккубы! — сказал с места седой красивый профессор. Этим он показывал, что не больше верит в возможность вегетативных гибридов, чем в существование названных им адских персонажей из средневековых демонологий.

Но вот поднялся и пошел к трибуне Лысенко.

Он заговорил.

Его речь не походила ни на какую другую речь.

Ни разу он не дал передышки залу. В его речи не было равномерно чередующихся подъемов и спусков, пауз, во время которых напряжение аудитории разряжается улыбкой или смехом.

Лысенко говорил о громадной ответственности, которую несет перед страной селекционер, агробиолог. Им доверена наука об умножении самого насущного — хлеба. С них спросится. С них постоянно спрашивается. Что вы сделали? Умеете ли вы вырастить два колоса там, где рос один? Страна ждет. Надо понять это, постоянно помнить. Народ ждет.

— Я не спорил бы с покойными Иогансеном и Менделем. Я с ними детей не крестил. Жизнь заставляет.

Лысенко сказал, что нет никаких «лысенковцев», есть мичуринцы, есть великая мичуринская наука.

И перешел к пунктам, по которым кипел в этом зале семидневный бой.

Была инструкция: не сеять рожь сорт от сорта ближе километра. Это было обосновано всей моргановской, «классической» («только того класса», страстно, без улыбки скаламбурил Лысенко) генетикой. Хоть умри — найди этот километр. А не найдешь — под суд.

— Я ночей не спал: неужели так должно быть?

В поле росли белые и красные маки. Никто не соблюдал «зоны» между ними. И все же от белых маков родились белые, от красных — красные. Значит, можно и без зоны? Значит, и при вольном опылении растение избирает пыльцу, а не скрещивается с чем попало?

Так рассказал Лысенко о рождении своей идеи «брака по любви».

Страна требует: нужно дать Дальнему Востоку вдоволь своего хлеба. В самые короткие сроки должны быть созданы зимостойкие рожь и пшеница. Кто сделает это? Морганисты? Те, кто учат, что долгие годы надо ждать каких-то случайных выщепенцев?

Он выразился решительно:

— Они даже не знают, как приступить к проблеме холодостойкости, чем она пахнет!

«Доктор лялькиных наук Карабас-Барабас», язвительно наименовал Лысенко ученого морганиста.

Картофельный и помидорный лес зеленел за кафедрой. Лысенко объяснял опыта по бесполой гибридизации — как раз то, что яростнее всего оспаривали его противники.

— Два года назад мы начали вегетативную гибридизацию. Так вот теперь этих вегетативных гибридов у нас в стране столько, сколько не было на всем земном шаре. Не знаю, вместил ли бы этот зал только тех людей, которые пришли бы с вегетативными гибридами.

Двухъярусные стебли сплетали над вазонами пышную листву. Белый картофель на синем, красный на белом, баклажан на картофеле, помидоры, налившиеся на паслене, перец-крепыш, подставивший свои плечи великану-томату…

Лысенко повернулся, с молчаливым торжеством протянул руку к ним.

Уже тогда, в предвоенные годы, было совершенно очевидно, на чьей стороне правота в этом споре. В одной статье в молодежном журнале это было высказано так:

«Борются два направления: старое с новым.

Одно направление смотрит назад и клянется прошлым; Другое направление ищет пути вперед.

Одно доказывает бессилие человека перед роком „наследственных свойств“; другое уверено в безграничном могуществе человеческого знания.

Одно заживо разрывает организм на две части — „зародышевую“ и „телесную“; другое говорит, что живое существо — не колода карт и не пирог с начинкой.

Одно утверждает, что между изменениями наследственными и ненаследственными есть стена, через которую невозможно перешагнуть; другое полагает, что многие ненаследственные изменения могут стать наследственными и человек в силах добиться этого.

Одно убеждено, что природа скудна, однообразна, что по какой-нибудь мухе, выведенной в лаборатории, можно судить обо всех животных и растениях на свете; другое знает, что неиссякаемо велико творческое разнообразие природы и что надо изучать настоящую живую жизнь, а не кабинетную схему, чтобы получить подлинную власть над природой».

Но еще годы вейсманисты-морганисты, твердя зады и прописи реакционнейшего учения, порожденного буржуазной биологией, яре пытались отстаивать свои безнадежные в советской науке, народом осужденные позиции.

Мертвецы костлявой рукой хватали живых. Но ряды морганистов редели. Многие ученые, убежденные очевидностью, заявляли о своем отходе от формальной генетики. Молодежь отшатывалась от своих менделистических «учителей» в вузах.

Менделисты же уныло повторяли надоевшее:

— Лысенко уничтожает генетику.

Им хотелось сказать: «мичуринцы». Но надо было вбить клин между Мичуриным и Лысенко по древнему рецепту «разделяй…»

Однажды (это было еще в 1936 году) Лысенко заметил, парируя эти «обвинения» с той живописностью речи, которая свойственна ему и в которой своеобразно отразился народный украинский юмор:

— Если человек отрицает кусочки температуры, то разве это значит, что он отрицает существование температуры?!

Лысенко говорит:

— Я не являюсь любителем дискуссии ради дискуссии в теоретических вопросах. Я дискутирую («с темпераментом дискутирую», уточняет он) только в тех случаях, когда вижу, что мне необходимо для выполнения поставленных тех или иных практических заданий преодолеть препятствия, стоящие на дороге моей научной деятельности.

Он всегда помнит, что эти «практические задания» — хлеб страны, пища миллионов. Как можно шутить, разводить церемонии, когда решается это? «Иван Петрович занимается таким-то вопросом и приходит к очень интересному выводу. Но я держусь иного мления…» Так с издевкой изображает он обычное выступление «оппонента» в академически-церемонном диспуте.

Он любит здравый смысл, как любит его вся народная мудрость. Лукаво усмехается: «Мы хорошо знаем, что если не всегда в науке нужно итти за здравым смыслом, то и противоречить здравому смыслу тоже не полагается, иначе сам потеряешь здравый смысл».

Он едко высмеивает морганистов, утверждающих, что «наследственность» сидит в теле организма, а сама — не тело. И будто «весь организм — до последней своей молекулы, то есть весь фенотип, может изменяться, а генотип (тот же организм) весь при этом остается неизменным»!

Фенотип — это, по генетической терминологии, тело, каково оно есть; генотип — наследственная природа.

На идею «обновления сортов», свободного внутрисортового скрещивания, «брака по любви» натолкнули Лысенко не только белые и красные маки, которые росли рядом и не теряли чистоты породы, не становились розовыми, но и совсем простое соображение, что дети в семье похожи друг на друга больше, чем похожи между собой родители их. Значит, потомство, конечно, будет сильным и выровненным, а не погибнет в хаосе расщеплений!

Он верит в силу жизни, в то, что здоровый организм стоит крепко и щелчком его не сшибешь. Удивительным образом те, кто утверждает недосягаемость вещества наследственности и бессилие человека в делах природы, — они-то и не верят в жизнь, постоянно опасаются, что она рухнет от малейшего дуновения ветерка.

В глазах народа человеческий труд свят и достоин высшего почета. Народ никогда не отнесется с пренебрежением к тому, кто работает, и к сделанному людьми.

И вот Лысенко — сын, внук и правнук людей, которые своими руками растили хлеб, гражданин страны, где труд провозглашен делом чести, делом славы, делом доблести и геройства, — вот он читает высокомерные рассуждения Меллера, честящего невеждами садоводов, животноводов, агрономов, всех огулом, кто создавал и создал наши растения, наш скот, птицу и домашних животных — друзей, вторую природу вокруг человека!

Лысенко слышит в этих рассуждениях презрение барича от науки к тому, что этот барич считает черной работой человечества.

И Лысенко еле сдерживает негодование. Бессмыслен и бесполезен труд людей-творцов!

Он пишет: «Хорошая культурная агротехника и зоотехника окультуривают сорта растений и породы животных, плохая же агротехника или зоотехника и готовые хорошие сорта растений и породы животных ухудшают, портят».

В своей собственной научной деятельности он чувствует постоянную связь с опытом колхозников, передовиков сельского хозяйства, Героев Социалистического Труда. Ведь они созидатели еще небывалой в мире культурной агротехники.

Во времена споров об обновлении сортов внутрисортовым скрещиванием некий «оппонент», профессор Вакар, на маленьких делянках выщипал тычинки и поспешил опубликовать, что семена от «брака по любви» — от чужой пыльцы не завязались. Страстно обрушился на него Лысенко: «Какое нам дело, профессор Вакар, до того, что у вас этот способ дал плохие результаты! Ведь в двух тысячах колхозов получилось завязывание семян у 80–90 процентов кастрированных цветков, а это более важно».

Наука, которую он отстаивает, всегда целеустремленна до предела, хочется сказать добела и тем отметить особенный накал этого ее качества.

В 1947 году Лысенко выступал у московских писателей. Он сказал:

— Дело у тебя выйдет, когда ведешь анализ под углом зрений синтеза. Иначе эту кафедру можно сто лет анализировать, и не санализируешь ту сторону, которая тебе нужна.

Он заговорил об ответственности ученого, вспомнил о картофельных верхушках. Сказал, как не сразу, нелегко далась «точка», на которую он «мог опереться». Кусок клубня при посадке заменит весь большой клубень. Да, так — а хранить зимой как? Не знал. Долго не знал. Если, махнув на это рукой, не решив этого, передать новый способ посадки картофеля стране, производству, первая же зима, может быть, уничтожит все.

Но нужно передать стране.

Ставилось множество опытов.

Риск всегда есть, когда берешься за новое. Но ты обязан браться за новое. В этом твое дело. Делай его так, чтобы если даже провал — «пусть ты один провалишься, а не производство!»

В одном из своих горячих публичных выступлений в переполненном большом зале Московского политехнического музея он сказал:

— Я не брался ученых переучивать. Ученых не берись учить. Ученый обязан сам учиться до смерти — это я знаю…

Потом он прибавил:

— Ученый сам себя должен убеждать, а не ждать, когда его другие убедят.

Человек, сделавший очень много, сильно раздвинувший рамки обычного «бюджета жизни», он тем не менее с особенной остротой ощущает тесноту времени. «Сколько может в среднем работать селекционер? До 30 лет он обычно заканчивает институт, после окончания ему разрешается потратить некоторое время на практическое овладение делом… Таким образом селекционер достигает 35 лет. Ну, а до скольких лет мы можем работать? До 50–60, а в лучшем случае отдельные счастливцы доживают до 80–90 лет… Другими словами, можно сказать, что для настоящей работы селекционеру остается 15 вегетационных периодов. Селекционер может высевать в поле 15 раз…»

Понимаешь, что борьба академика Богомольца за 150 лет жизни для человека была борьбой не за «роскошь», а за то, что в самом деле нужно творцу в свободном человеческом обществе!

Лысенко никогда не забывает, что объект его работы не схема, не алгебраический значок, а живой организм. Формальные генетики хотят всякое живое существо пересчитать на признаки и видят в этом доказательство особой тонкости своих методов. «Желтые зерна, зеленые зерна». Признак! Что такое одинаковые признаки, разные признаки? Там, где «мендельянец», скользнув скучающим взглядом по двум растениям, равнодушно кинет: «полное тождество!»— Мичурин и Бербанк увидели бы сотни различий! «Двух организмов, абсолютно похожих друг на друга в каком бы то ни было признаке, в мире нет».

Для Лысенко вещь очевидная, что «практика совхозов и колхозов требует несравненно более тонких вещей, чем самые тончайшие методы работы современной генетики моргановской школы. Последние настолько грубы, что практика их не может принять».

Морганисты «считают хромосомы, различными воздействиями изменяют хромосомы, ломают их на куски, переносят кусок хромосомы с одного конца на другой, прицепляют кусок одной хромосомы к другой…» Для решения практических задач сельского хозяйства эта работа подходит так же, «как работа дровосека для токарной мастерской».

Лысенко рассказывает:

«У Мичурина я видел две рябины: рябину обычную и рябину, выведенную Мичуриным. Рябина, выведенная Мичуриным, ничем, как будто, не отличается от обыкновенной рябины… Но когда возьмешь в рот плоды рябины обыкновенной — кислятина. А мичуринскую рябину возьмешь в рот — кушать можно. Отличие громадное, практическое отличие…» Хромосомы о нем ничего не скажут. «Я уверен, что не только сейчас, но и через десять лет по хромосомному аппарату невозможно будет эти рябины отличить… Вот такие малейшие различия в наследственной основе, которые ничего общего не имеют с ломанием хромосом, прицеплением одной части к другой и т. п., очень важны для практики, для людей, которые обязаны создавать новые формы растительных организмов».

Морганисты, сверяя «рубашку» сорта с графами своих анкет-сортоописаний, воображают иной раз, что бдительно опекаемый ими сорт по-прежнему весь перед ними, в полном согласии с учением Иогансена. А от сорта на самом деле ничего не осталось, вся его ценнейшая живая сущность исчезла. И, схватываясь за голову, «опекуны» недоумевают: как не доглядели?!

«Сумейте изменить тип обмена веществ живого тела, и вы измените наследственность», утверждает Лысенко.

Это может случиться как с целым организмом, так и с отдельными участками тела (у растении) — одной веткой, почкой, глазком у картофельного клубня. «Почковые вариации» обычно не сказывались на потомстве. «Вы видите, — глубокомысленно вещали морганисты, — целая бездна отделяет это от мутаций в наследственном веществе!»

Тут нет никакой бездны. Потомство берет свое начало не из этих, измененных, а из оставшихся прежними участков родительского тела. Если бы было иначе, изменилось бы и потомство. Оно изменилось бы и в том случае, если бы вещества, вырабатываемые превращенным участком, в изобилии поступали в родительский организм, — так что обмен в нем принудительно изменился бы. Мы уже знаем, что именно благодаря подобному ходу событий возникают прививочные гибриды. «Степень наследственной передачи изменений будет зависеть от степени включения вещества измененного участка тела в общую цепь процесса, ведущего к образованию воспроизводящих половых или вегетативных клеток».

Морганисты наперебой обвиняли Лысенко в парадоксальности, еретичности его взглядов. На деле же эти взгляды крепко связаны с великой биологической традицией — с воззрениями Дарвина, Тимирязева, В. О. Ковалевского, Мичурина, корифеев русского почвоведения — Докучаева, Костычева, Вильямса.

Выводя из всякого равновесия последователей фрейбургского истребителя мышиных хвостов, Лысенко утверждает, что организм и среда, условия его жизни, развития, участвующие в его формировании, — одно неразрывное целое. «Неслыханно!», возглашают вейсманисты.

Им следовало бы переадресовать это классику мировой физиологии Ивану Михайловичу Сеченову. Потому что он еще в 1861 году писал: «Организм без внешней среды, поддерживающей его существование, невозможен; поэтому в научное определение организма должна входить и среда, влияющая на него…»

Безродно в науке не мичуринское учение, но лжеучение Вейсмана — Менделя — Моргана.

Почему буржуазная наука пытается яро отрицать все достижения, связанные с мичуринской наукой?

Лысенко знает, что дело тут далеко не только в ученых несогласиях. Он не раз пишет и говорит о том особом положении, какое в капиталистическом мире выпало на долю биологии среди других естественных наук. Это наука о жизни, — человек тоже живое существо. Она прямо касается человека — белого и цветного, эксплоататора и эксплоатируемого. Она прямо касается вопроса о сущности живого — о теле и сознании, жизни и смерти, о материи и духе. Биологический материал — непосредственный участник борьбы между материализмом и идеализмом. Между человеческим разумом и «черной армией» жрецов и прислужников всех религий. Ибо он, этот материал, и выводы науки о жизни относятся не к косвенным, не к побочным сторонам человеческого представления о вселенной, но к основному философскому вопросу.

И те, в чьих руках идеологические рычаги в капиталистическом обществе, вдохновители и организаторы политической и идейной обработки масс, не могут допустить свободного развития биологии.

На скамье подсудимых сидела теория Дарвина.

В прошлом — Дарвин, тоже буржуазный ученый, но иной, лучшей поры развития буржуазии; в настоящем — советская наука о жизни, самая смелая, до конца материалистическая, — вот враги для нынешних идейных главарей, тех, кто командует развитием науки в Вашингтонах и Нью-Йорках, в Лондонах и Оксфордах.

Борьба с советской наукой — это диктуемая страхом и ненавистью борьба с непобедимыми идеями социализма, борьба с нашим великим народом, с нашей страной.

И для этого мобилизуется биология.

Так политика вторгается в биологию, сплетается с ней.

Но разве не сталкивается в своем поступательном ходе наука с объективными критериями, которые неизбежно должны принудить отбросить шелуху заблуждений и доставить торжество истине?

Мы знаем: критерий истины — практика. Могучий, непререкаемый критерий. В технике, в военном деле все ясно. Придумай ложную теорию расчета плоскостей и фюзеляжей — и самолет рухнет; плохо спроектированный танк не тронется с места; небоскреб не доведешь и до десятого этажа.

Настоящий критерий истинности науки о природе — это живая практика человека, переделывающего природу. Кто там, в царстве наживы, ждет, торопит, подхватывает, немедленно на миллионах гектаров придирчиво проверяет выводы, идеи, предложения науки, ученых? О фермерской Америке мы читали в «Гроздьях гнева». Теория разобщена с практикой. Биология совершает в капиталистическом мире слепой полет. Оговоримся, чтобы быть точными: в значительной, в очень большой мере. Он не может быть бесконечным, но может длиться долго без того, чтобы ложность трассы на штурманской карте стала самоочевидной.

Лысенко цитирует Тимирязева: «Начиная с 1906 года, сначала в Германии, а затем еще громче в Англии, начинают превозносить имя Менделя и придавать его труду совершенно не соответственное его содержанию значение. Очевидно, причину этого ненаучного явления следует искать в обстоятельствах ненаучного порядка… В Англии эта реакция возникла исключительно на почве клерикальной. Когда собственный поход Бэтсона, направленный не только против Дарвина, но и против эволюционного учения вообще… прошел незамеченным, он с радостью ухватился за менделизм… В Германии антидарвинистическое движение развилось не на одной клерикальной почве. Еще более прочную опору доставила вспышка узкого национализма, ненависти ко всему английскому и превознесение немецкого… Между тем как клерикал Бэтсон особенно заботится о том, чтобы очистить Менделя от всяких подозрений в еврейском происхождении (отношение, еще недавно немыслимое в образованном англичанине), для немецкого биографа он был особенно дорог как „ein Deutscher von echtem Schrot und Korn“. Будущий историк науки, вероятно, с сожалением увидит это вторжение клерикального и националистического элемента в самую важную область человеческой деятельности, имеющую своей целью только раскрытие истины и ее защиту от всяких недостойных наносов».

В докладе в Академии наук в 1940 году, говоря о том, что в агробиологии нам нечего равняться на Запад и на Америку, потому что мы идем впереди, Лысенко добавил: «У них нет мичуринского учения и нет не потому, что там не было талантливых ученых. Выдающиеся люди были и там, есть и теперь, но там нет таких условий, как у нас, для проявления талантов, для развития их. Там был гениальный биолог Бербанк, но учения его нет, а оно могло быть».

О своей же судьбе, судьбе советского ученого, он судит вот как:

— В нашем Советском Союзе люди не родится: родятся организмы, а люди у нас делаются — трактористы, мотористы, механики, академики, ученые. Я не родился человеком, я сделался человеком. И чувствовать себя в такой обстановке — больше, чем быть счастливым.

Так он сказал на втором Всесоюзном съезде колхозников-ударников в Москве.

И повторил, выступая перед избирателями как кандидат в депутаты Верховного Совета СССР:

— Меня часто спрашивают, кто мои родители. И я обычно отвечаю, крестьяне, с 1929 года в колхозе. А по сути у меня есть и другие родители: коммунистическая партия, советская власть и колхозы. Они меня воспитали, сделали настоящим человеком.

— Что такое яровизация? Ее не было бы, если бы не было колхозов и совхозов. И если бы не было советской власти, то я, наверное, не был бы на научной работе.