Рисунки Н. Мооса

Воскресенье напролет проторчали мы с Колькой на реке. Купались, загорали, шлялись по берегу. Народу собралось — плюнуть некуда.

— Можно подумать, что в городе все туристами стали: и стар, и млад, — сказал Колька.

Я не согласился:

— Какие они к черту туристы? Так, гоп-компания, пляжники. Наедут в машинах, воду взбаламутят, водки налакаются, на гитаре побренчат. Настоящие туристы по лесам да горам ходят, родной край изучают.

— Раз дома не сидят — все равно туристы, — заупрямился Колька.

Он ходил по берегу, длинный и плоский, как раскрытый складной нож, с книжкой про комиссара Мегрэ под локтем, и все поглядывал на девочек, заговаривал с ними. А когда купался — плескал в них водой. Там ничего были девахи, фасонистые, и купальники на них — дай боже! Только мне эта публика не нравится, и я ей тоже. И на Кольку они — ноль внимания. При каждой свой романтик был, искатель натуры. А один — боксер, наверно, потому что нос у него здорово приплюснут, и челюсть квадратная, и уши к вискам блинами прижаты, и на груди медный крестик болтается, — вовсе взъерошился, пообещал Кольку на шашлыки переработать.

И Колька скис, зарылся носом в песок. «Ну их, — сказал, — чужих девчонок-то, накостыляют еще за них. — Подергал себя за верхнюю губу. — Может, усы мне отпустить? Для солидности…»

Когда в небе звезды зажглись, осоловевшие от безделья пляжники погрузили свои манатки в машины и коляски мотоциклов и разъехались по домам. Остались на берегу догорающие кострища, да рваная бумага, да пустые бутылки и консервные банки. Да мы с Колькой остались.

— Помнишь, Колька, — спросил я, — мы с тобой после пляжников трояк на берегу нашли?

Он вздохнул.

— Это когда было-то!… Теперь вот со скуки балдеть будем до следующих субботы-воскресенья. Пошли, что ли?

Звезд в небе высыпало много, крупных и ярких, а ночь все равно темная. В десяти шагах разглядеть ничего невозможно. Лягушки постанывали в камышах — радовались теплой и тихой ночи. Та самая птаха, как с утра завелась, все умолкнуть не могла, разорялась: «Рано вам, рано вам, рано…»

Колька свои длинные, как циркули, ноги впереди меня переставлял, и я ничего не имел против. Все равно в темноте никто нас не видел. Шел Колька и все вздыхал. Наверно, потому, что симпатичные девчонки никак не хотели принимать его за взрослого. А может, представлял, на какой шашлык перемолол бы его похожий на гориллу боксер с ушами-оладьями.

— Колька, — окликнул я, потому что мне опротивели и его молчание, и его вздохи, — слышь, Колька, у тебя какой смысл в жизни?

— Чево?

Он до того удивился, что придержал шаг, и я ткнулся носом в его мосластую спину.

— Чево ты мелешь?

— Вот зачем ты живешь? Вообще на земле. Ты думал?

Он фыркнул.

— Была охота мозги запесочивать. Живу и живу. Просто так, сам по себе. Мать родила, вот я и живу, мучаюсь… Какой тут смысл?

— Да, — согласился я, — если б нас не родили, мы б и не думали ни о чем. Это ты верно сказал.

— Ты, Сенька, брось на ночь всякую чепуху пороть, — посоветовал Колька. — Я и без того каждую ночь не сплю толком.

— А чего ты так?

Колька посопел и каким-то не своим, жалостливым голосом выдавил:

— Девчонки мне все снятся. Думаю про них, лезут в мысли…

— А ты не думай про них. Мне вот не снятся.

— Ты пешка, Сенька. Ты пешка, и ничего не разумеешь по этой причине, а я ферзь.

Колька не свои — чьи-то чужие слова сказал. Это мне сразу стало понятно: самому ему до такого век не додуматься. Но я все равно обиделся на него и замолчал. Ну его к черту, блажной он какой-то стал в последнее время, лучше с ним не связываться. А за «пешку», погоди только, придумаю я тебе что-нибудь такое-этакое…

Мы уже на краю деревни были, когда Колька вдруг остановился и зашипел:

— Тише. Слушай.

Я замер на месте. А он захватил своей пятерней мою шею и повернул меня лицом к Сычихиному забору.

— Видишь? — спросил шепотом.

— Не, ничего.

— А я вижу.

Он-то, может, и видит чего, а я — где там. Даже если подпрыгну, все одно забор будет выше меня.

— Там…

Колька не успел договорить. Хоть убей, не могу понять, из какой дыры выскочил и с диким брехом обрушился на нас Сычихин кобель. Лязгнув зубами, тяпнул меня за ногу, а потом переметнулся на Кольку, вцепился в него. Колька, должно быть, лягнул Пирата ногой, потому что кобель с визгом откатился, а мы подхватились и понеслись вдоль деревни, к своим домам.

У Сычихи громко хлопнули избяной дверью, но никто не цыкнул на Пирата, не позвал его, и он все брехал и брехал вдогонку, и переполошил всех собак в деревне. Над сонной Рановой покатилось такое затяжное гавканье, что даже лягушки в камышах оторопело примолкли.

У моей избы мы наконец остановились.

— Стерва, ляжку прокусил и штаны порвал. А ты, Сенька, ничего?

— Есть малость.

— Отравлю гада. Яду в хлеб закатаю и скормлю… Штаны, гляди-ка, загубил, матуха за них шкуру с меня спустит. На толкучке брала.

— Сам накликал, сам виноват.

Мы дышали тяжело, как загнанные лошади. Никогда в жизни до этого не доводилось нам так драпать от кого-либо в своей родной деревне.

— Сам накликал, — повторил я. — Чего это ты там разглядел, остановился чего?

Колька наклонился ко мне и, обдавая жарким дыханием, зашептал:

— Слушай, у Сычихи в саду кто-то ходил.

— Сама Сычиха и ходила. Кто ж еще?

— Нет, ты не спорь. Сычиха в избе была, лампу как раз гасила. Наверху щели здоровые, все видать. Ходил мужик какой-то. У меня глаз вострый.

Я вспомнил толстяка Василия Павловича, который определился на квартиру к Сычихе. Наверно, свежим ночным воздухом человек дышал.

— Так пусть ходил. Тебе-то чего?

— Как это чего? Бродит неведомо кто и неведомо когда, чужой человек в деревне.

— Я его знаю. Постоялец у Сычихи. Вчера квартиру снял.

— Знаешь? И молчишь? — искренне огорчился Колька.

— Я с ним разговаривал.

— Разговаривал? О чем?

— Так просто, ни о чем.

— А кто он?

— Толстый. Кудрявый. В белом костюме. Из города приехал.

— Все?

— Все.

— Балда ты, Сенька, за что только пятерки тебе в школе ставят? Тут не просто так. Пирата она с цепи спустила, а раньше спускала когда? Это раз. Его Пират не тронул, а нас чуть в лохмотья не исполосовал. Это два. Сычиха — спекулянтка. Это три. Одна из всей деревни электричество к себе не провела, мастеров даже на порог не пустила. Это четыре. А ты у нее в избе когда-нибудь бывал?

— Не. Дальше калитки не бывал.

— И я не бывал. То-то вот и оно. У всех бывал, а у ней не бывал. Тут дело нечистое: своих на порог не пускает, а чужого человека в избе поселила. Надо узнать, зачем он приехал.

Темнота окружала нас, но я и без того знал, что в эту самую минуту Колька неопределенно пожал плечами, и еле приметная морщинка перерезала его невысокий лоб.

— Загадка для комиссара Мегрэ, — сказал он со значением. — А решать ее придется нам. Мы должны выяснить, что это за человек, какие у него намерения… И сделаем мы это, когда Сычиха на всю ночь уйдет спекулировать. Проберемся в избу и все разузнаем.

— А Пират? Он же слопает нас.

— Обезопасим.

Мне стало смешно, так смешно, что я чуть не фыркнул. Тоже мне жених! Девочки ему снятся, а он… И тут вдруг я вспомнил, как Колька обозвал меня «пешкой». Ну, погоди, ферзь длинноногий, близится час моего торжества…

— Колька, — шепотом сказал я, — наклонись.

Он послушно наклонился, а я привстал на цыпочки и прошептал в самое ухо ему:

— Колька, он, квартирант-то, подозрительный. Я спросил его, кто, мол, ты такой, что делаешь? А он говорит: натуру ищу. А мне Фиксатый раз проболтался, что у Сычихи на огороде клад зарыт. Давно когда-то, до революции еще, закопали.

— Клад? А ты не брешешь?

— С места не сойти!… Фиксатый говорил.

— Мне все ясно, Сенька. Этот тип приехал за кладом. Ты вот что — спи ступай, а я думать пойду. Клад выкопаем мы.

— Смотри, не надуй. Я тебе и говорить-то не хотел.

— Повторяю, Сенька: клад выкопаем мы. Оба, значит. А квартиранту — фига. Мы его опередим. Ну, давай пять.

Он с силой пожал мне руку и растворился во мраке. Так вот, исполненный достоинства и веры в себя, уходил, наверно, с поля боя любимый Колькин герой — полицейский комиссар Мегрэ.

И я поплелся за свою калитку, не заглядывая в избу, подался в сарай, на раскладушку.

В сарае у нас уютно: пахнет чесноком, мятой, сухим укропом — он пучками развешан по стенам, а еще — березовыми дровами. И даже электрическая лампочка есть. Я щелкнул выключателем, огляделся. На земляном полу стояла прикрытая фанеркой банка с молоком, поверх фанерки лежала завернутая в газету краюха хлеба.

Молодец сестренка, сообразила, что брат придет голодным. Мать бы не додумалась. Не потому, что жадная или меня не любит (меня-то, младшего, она как раз очень любит), а потому, что знает: я своего не упущу, голодным не лягу. В ночь ли, в полночь, а если надо — полезу в погреб, не заленюсь. Там кринок и банок не счесть…

Я навернул и хлеб, и молоко. Потом вытянулся на раскладушке, раскрыл книгу: Колька мне ее на прощание в руки сунул, предупредил, что на один день дает. Книга все про то же, про полицейского комиссара Мегрэ, про то, как распутывает он всякие разные преступления.

Но сегодня мне что-то не читалось. Глаза скользили по страницам, а в голове была сплошная каша. Всякая ерунда лезла в башку. И призрак, который час назад привиделся Кольке в саду у Сычихи. И сам Колька… Он, поди, тоже вертится сейчас в постели, потому что, видите ли, девчонки котелок ему забили, спать не дают. А у нас в деревне, между прочим, ни одной девчонки нашего возраста нет. Не нарожали их в свое время. Да и ребят нет, кроме нас с Колькой. Есть еще Мишка с Люськой, так они шкеты, малявки. «Бесперспективная деревня, — любит говорить о Новом Мире директор совхоза. — Скоро на центральную усадьбу переселять вас будем». Скорей бы. Там школа под боком и кино крутят каждый день. Квартиры там тоже подходящие — в каменных домах, с центральным отоплением… А дома я ныне весь день не был, но домой и идти не хотелось. Юлька с матерью дуются друг на друга, как мышь на крупу, а перепадет под горячую руку мне. Дело знакомое… Зря Колька этому вислоухому шимпанзе с квадратной челюстью по физиономии не заехал. Я рядом стоял, в случае чего помог бы… Интересно, где этот толстяк такого потешного кобелька выкопал? А интересно, в самом деле, кто этот толстяк? Вот вопросик подсыпал: в чем, говорит, смысл твоей жизни? А в чем смысл мамкиной жизни? Юлькиной? Дяди Сени Моряка? А моего отца? Жил себе, как добрые люди живут, работал трактористом, а потом снюхался с какой-то буфетчицей в Ряжске, бросил семью и глаз не кажет, будто нет у него в Новом Мире ни жены, ни детей…

И почему оно так бывает? День погуляешь по пляжу — такого насмотришься, аж противно станет. Парни возле девчат увиваются, девчата за парнями ухаживают. Как стемнеет — по парам все разобьются. Никто ж их силком не заставляет, никого ни к кому не привязывают. Сами выбирают.

А потом, гляди-ка, как у матери с отцом получается. Или как у Юльки с ком-то там. Всяк в свои кусты.

Если на пляж каждый день ходить — поверишь, что все люди только ради своих удовольствий жить хотят…

Так вот и вертелся я на старой скрипучей раскладушке, и никак не мог заснуть, потому что нахлынули на меня сразу сто дурацких вопросов. Даже когда свет выключил — легче не стало. Какие-то мелкие мошки жалили меня никогда раньше не водились они в сарае. Или раньше добрее были? Укушенная Пиратом нога саднила. Зря я у колодца ногу не ополоснул, от воды полегчало бы. Но вставать и тащиться к колодцу мне не хотелось.

А Колька теперь тоже не спит, и не о девочках он думает — о кладе, о том, как бы опередить толстяка.

А что, если Колька Фиксатого встретит? И спросит его? Надо бы мне не на Фиксатого сослаться…

Проворочался я до петухов, а когда взголосили они от двора к двору, взял и заснул.