Бабы-соседки обмыли Анисью, положили в горенке на стол, прикрыв тело белой холстиной.

- Долго, знать, жить собиралась покойница, ничего смертного себе не приготовила,- посетовала вдовая красноармейка Дарья, перекопав содержимое Анисьина сундука.

Парамон Моисеич не вмешивался в бабьи хлопоты: убитый горем, отрешенно сидел на скамье, неотрывно смотрел на покойную. И только когда одна из женщин хотела прикрыть лицо Анисьи куском прозрачной кисеи, принесенным с собой из дому, протестующе поднял руку, икнув, издал какой-то нечленораздельный горловой звук. Женщина поморгала бестолково, спросила осторожно, боясь за Парамона Моисеича:

- Когда хоронить-то?

Парамон Моисеич не ответил, и бабы, пошушукавшись, вполголоса попричитав над несчастной долей осиротевших без Анисьи мужиков - хозяина с сыном,- разошлись по домам, спеша управиться с собственными заботами.

Панька, пока обмывали и обряжали покойную, забыто сидел на кухне. Он не мог пересилить себя, войти в горницу - страшился увидеть сочувственные взгляды женщин, убитого скорбью отца и больше всего страшился видеть мертвую мать.

Кроме жалости к ней, с невыразимой силой давило его чувство вины перед покойной. Вины за то, что в последние минуты ее жизни его не было рядом, что вот - странное дело! - в том повинен, что не видел, как закрылись ее глаза, как последнее, теплое и судорожное, навсегда ушло из нее дыхание. Быть может, какие-нибудь слова хотела сказать она ему перед смертью, а он не услышал и никогда уже не услышит их.

Заметив, что бабы разошлись по домам, Панька вяло поднялся, отломил от пирога с картофельной начинкой - сердобольная вдова Дарья принесла - добрую половину, завернул в полотенце и вышел во двор.

Поднимался по лесенке на сеновал - непослушные ноги обрывались с перекладин.

У летчика были ждущие, с голодным волчьим блеском глаза.

- Нашел партизан? - нетерпеливым шепотом спросил он.

Панька положил сверток на сено.

- Это тебе на завтра, на весь день. Я, может, не зайду…

После паузы набрался решимости сказать вслух то, что до этого только в мыслях держал.

- Мамка у меня умерла, Егор Иванович. Хоронить завтра будем.

Блеск в глазах летчика потух. Сильными руками Егор Иванович притянул к себе Паньку, погладил по ершистому затылку, неумело подбирая слова, хотел утешить:

- Горе, Паша, дружок, большое горе. Мужайся.

От кожаного одеяния летчика веяло холодным дымком, и еще едкий запах пота, немытого тела щекотнул Панькины ноздри, и он, как ни силился, не выдержал, заплакал.

- Ты не знаешь, какая она была,- кривя губы и не стыдясь своей слабости, простонал он.- Теперь что…

Летчик все гладил его по голове большой иззябшей рукой. Горькие слезы душили Паньку. Он размазывал их по лицу и все шептал, шептал бессвязные, бестолковые слова.

- Иди умойся, - сурово приказал летчик, отнимая руку.- Умойся и ложись спать. Ты завтра должен быть сильным. Да перестань же, Паша. О-о, если б я мог на ногах стоять!.. Паша, Пашенька, ну что ж это такое? Ты же мужчина… Ну!

Панька покорно сполз с сеновала, проплелся в кухню, поплескал в лицо затхлой водой из рукомойника и решился, наконец, войти в горенку.

Парамон Моисеич недвижно сидел на скамье, устремив тусклый взгляд на восковое, строгое лицо покойницы.

Осторожно ступая, боясь нечаянно половицей скрипнуть, Панька подошел к отцу, сел рядом. Парамон Моисеич обнял его тяжелой и беспомощной, как высохшая картофельная плеть, рукой, прикачнул к себе.

- Вот, Паня, сын,- сказал надломленным шепотом,- вот… остались мы без мамки.

Скрипнул зубами.

- Вот… одни мы с тобой. Была б корова- выжила б мать. А?

И больше до самого утра не проронил ни слова.

На лице Анисьи, родном и уже отчужденном смертью, лежало выражение умиротворенности и кроткой покорности судьбе.

…Утром, потемну еще, Соленый привез доски на гроб. Завел Бродягу во двор, по одной сносил доски в сени, затем появился в горенке. Неловко поклонился в пороге и, тяжело отдуваясь, стащил с головы лисий треух, сумрачно и не к месту изрек:

- Все в землю ляжем, все прахом будем… Диалектика.

И, тронув недвижного Парамона Моисеича за плечо, позвал настойчиво:

- Пойдем-ка гроб сбивать. День короток. Инструмент-то где у тебя?

Парамон Моисеич молча, по-стариковски шаркая подошвами подшитых валенок, вышел за Соленым в сени.

Оставшись один, Панька расслабленно посидел на скамье, почувствовал, как холод жжет его тело.

«Мамке-то в могилке как зябко будет,- пронеслось в воспаленном мозгу.- В самый декабрь умереть надумала».

Собравшись с силами, поднялся и вышел на кухню, чтобы истопить печь. Пусть в последний раз погреется мама.

В сенях препротивно повизгивала ручная пила и, редкий, сбивчивый, стучал молоток.

Некрашеный гроб поставили на сани, запряженные Бродягой. Парамон Моисеич разобрал вожжи, понукая мерина, причмокнул тихо, и сани выкатили со двора.

- Давай вожжи мне,- предложил Фома Фомич.

- Не надо, я сам,- вяло отмахнулся Парамон Моисеич, выправляя коня на дорогу.

Соленый, утопая бурками в снегу, пошел рядом с ним.

Панька плелся за санями. Из упрятанных в сугробы изб выходили закутанные в черные платки и шали крестьянки, лепились к небольшой кучке провожавших Анисью в последний путь, вздыхая, охая, крестясь и сморкаясь, брели, чуток приотстав от Паньки.

Путь предстоял по зимнему снежному времени немалый: погост, общий с соседней деревней Частые Дворики, находился верстах в трех от Незнамовки. Там, на погосте, немощные старики и подростки по приказу Соленого выдолбили неглубокую яму в мерзлой земле.

- Мальчишку жаль,- шумно вздыхала какая-то баба за Панькиной спиной.

В толпе негусто вторили ей:

- Хозяйка была покойница; царство ей небесное…

- И работница. По прежнему времени-то колхоз, чай, с музыкой проводил бы…

- Были б мужики дома - на руках гроб снесли бы…

Панька слышал все эти слова и вздохи сочувствия, холодно вбирал их сознанием, ощущал спиной скорбные взгляды.

Он догадывался, что люди искренне жалеют и его, и отца, понимают их огромное горе, и от теплой, неназойливой близости людей оно, горе, становилось еще острее, давило невыносимой ношей.

Когда завиднелись в стороне от дороги неяркие, облепленные изморозью кресты погоста и похоронная процессия свернула в поле, к воротам кладбища,

Соленый, вспомнив о чем-то, попридержал за рукав Парамона Моисеича.

- Ты уж извиняй, в волость мне позарез надо.

- Благодарствую,- безразлично кивнул Парамон Моисеич.

Фома Фомич приотстал, дождался, когда поравняется с ним Панька, и повернул назад.

…Едва гроб опустили в могилу и ударили о крышку комья мерзлой земли, Парамон Моисеич очнулся. Взвизгнув по-бабьи, забился в судорожном плаче, полез в яму. Панька обхватил его обеими руками, держал - и едва хватало силенок удержать отца. А когда вырос над ямой бугорок ноздреватой, перемешанной с темным снегом земли, Парамон Моисеич обмяк, стих, дернул головой:

- Прости нас, Анисья.

Надел шапку и незряче побрел в сторону, натыкаясь на кресты и могильные холмики.

Панька нагнал его, настойчиво потащил за собой и бережно, как ребенка, усадил в сани.