Я стою у телефона с трубкой в руке, во рту у меня кляп, на шее — петля. Они гарантируют абоненту мое молчание.

Господи, неужели абонент — это ты, кого я знала, кажется, лучше себя самой, лучше собственной родинки на запястье, манеры жмурить правый глаз, прикуривая, лучше собственной любви к гостиничным номерам и полуфабрикатам в пластиковых корытцах?! Неужели такое говоришь мне ты, любящий, как и я, полуфабрикаты и гостиницы и обожавший мою родинку на запястье и сощуренный за облаком дыма правый глаз?!

Наверное, это ты, я узнаю твою речь, но я пока еще не могу узнать тебя.

Да, я тебя представляю, но не вижу — чувствуешь разницу?! Вчера я убеждена была бы — чувствуешь, а сегодня… Я представляю почту-телеграф-телефон на улице Щорса в твоем родном Зосимове. Там есть целая одна почта с телефонными кабинами, и автоматы с эбонитовыми трубками, как ни странно, работают, и ты сейчас стоишь в одном из складных гробиков, плотно закрыв дверь, придерживаешь трубку между кепкой и ухом и разговариваешь со мной за триста километров. Но я не вижу тебя, не вижу тебя нынешнего! — вижу совсем другое! Вижу, Ванга хренова, двадцать восемь лет нашей с тобой жизни бок о бок в этом, наверное, лучшем из миров. В этом лучшем из миров на тридцать семь лет обычно выпадают неожиданные переживания и озарения…

— Инночка! Постарайся, пожалуйста, меня понять, как это всегда у тебя получалось!..

Да, черт возьми, я тебя всегда понимала!

Например, когда упитанный и серьезный пацан задом пролез через ему одному ведомую дырку в школьном заборе под густые кусты боярышника, повернулся, делово отряхиваясь — и наткнулся на испуганный взгляд круглых серо-голубых глаз. Шмакодявка из начальной школы сидела на поваленном дереве и глупо зырила на большого мальчишку. Но, шмакодявка шмакодявкой, а сообразила, что парню неприятно рассекречиваться со своим тайным лазом, и что зритель с октябрятской звездочкой тут совсем некстати. Мне словно кто нашептал, что такая классная дырка помогала пацану «колоть» нелюбимые русский и английский… страшные такие предметы для больших парней! А если здесь толчется мелкота, его тайна под угрозой. И все это я поняла, но не знала, как тебе сказать, что не сдам.

— Ты чего здесь торчишь? — как можно суровее спросил он.

— Н-нравится, — выдавила мелочь.

— Чего нравится? — ты очень хотел понять, знает ли она про тайный лаз, но не напрямую, чтобы не засветить совсем свою любимую дорогу, а косвенно. А? Кто бы еще в девять лет тебя так просек, Илья Борисович?

— Когда никого нет, нравится… — думал, я проболтаюсь? Фиг тебе!

— Ну и дура! — с высоты одиннадцати лет объявил тогда пацан. Аж расслабился, я помню. — Не страшно?

— Не-а…

— Совсем дура! Ты из этой школы? — только вот зря ты меня — дурой-то…

— Да. Из второго «А».

Из дальнейшей беседы с наводящими вопросами (ты, наивный, как все мужики, считал их хитрыми!) выяснилось, что про дырку в заборе мелочь не знает, а здесь сидит, потому что поругалась с одноклассниками. В этом пункте ты солидно хмыкнул — надо же, и у сопливых конфликты, прямо как у больших! Да, я смылась с переменки, обошла школьный двор и выискала закоулок, где было тихо, влажно и даже пахло грибами (стояла середина октября). И кайфовала там до самого твоего появления. Одиночество среди людей — правда, сладко, Илья?

Ты грозно потребовал, чтобы я тебя не заложила — не додумался, герой, что я за тебя горой уже тогда встала! Щелкнул мелочь по лбу (да, не всегда ты был галантным!) и гордо удалился. До начала урока было еще минут двадцать, но не тратить же это время на разговоры с девчонкой, да еще настолько младше! — и даже этот твой мужской инстинкт я просекла. В твоих слишком серьезных для четвертого класса глазах я увидела нотку подозрительной схожести с собою… Но вот эту нотку я тогда точно выразить словами не могла.

И когда, лет двадцать спустя, подхихикивая, ты мне рассказывал, как узнавал странную мелочь, сталкиваясь в школьных коридорах, мне захотелось плакать. Имени шмакодявки не знал, но запомнил почему-то распяленные сизые глазищи, и порой, рассекая ледоколом стайку цыплят из начальных классов, обращал внимание — о, а вон дура, которой нравится, когда никого нет! Она чаще всего стояла у окна в одиночку или жалась к стенке, глядела своими светлыми пятаками исподлобья, бычась, с одноклассниками не бегала наперегонки, не играла — ну, дура и есть…

Да, Илья, я понимала, почему ты обращал на меня внимание, несмотря на мой октябрятский пентакль и уродский передник.

— Инна, что ты молчишь? Как в школе, когда урока не знаешь!..

Смотри-ка, и ты про школу вспомнил? Значит, и ты видишь сейчас то же, что и я? Но почему же тебе является чудачка в перекрученном пионерском галстуке, а не женщина, которая наблюдает в зеркале молниеносно прорезающиеся морщины? Помимо воли моей между бровями нарождается вертикальная складка, и около губ тоже, а это совсем скверно, Илюша, поскольку мне тридцать семь, и никакой лифтинг не ликвидирует последствий личной драмы…

Года через три после встречи в кустах (как звучит, а?!), на конкурсе защиты профессий, Илья узнал наконец, как зовут эту чудную. Эту часть я знаю с твоих слов. Память у тебя не хуже моей, и живописать ты умеешь…

Программу выступлений построили в шахматном порядке — старший класс, младший, средний, и семиклассник Шитов со товарищи должен был пережидать, пока всякая шелупонь пропищит комариными голосочками дурацкие стишки или чмошные песенки. Одной из таких писклявых, вызванных на сцену, и оказалась Инна Степнова. То есть меня объявили по имени. Наш пятый класс защищал профессию строителя. Классная руководительница пятого «А», слащавая литераторша, закатывая глаза, объявила, что Инна Степнова выучила стихи про благородную профессию строителя и хочет их рассказать всем-всем.

Инна Степнова, гадкий утенок в сползающих колготках и нелепо сидящем фартуке, с растопыренными от старания глазами, встала по стойке смирно — фу, какой мерзкий портрет у тебя получился, с ума сойти! — и завела:

Каменщик, каменщик в фартуке белом, Что ты там строишь? Кому? Эй, не мешай нам, мы заняты делом — Строим мы, строим тюрьму…

Стихи тебе не понравились. Тебе и сама Степнова не понравилась — сразу видно, что она пыльным мешком пристукнутая, заявил себе семиклассник Шитов.

После конкурса, где, кстати, победил класс Ильи, он услышал в коридоре — завуч налетала на литераторшу, расцвеченную пунцовыми пятнами:

— Что за стихи читала ваша ученица? Их нет в школьной программе!

— Это Брюсов… — лепетала училка.

— Брюсов? Буржуазный поэт? Его нет ни в программе, ни в списке авторов для внеклассного изучения. Такой выбор стихотворения — грубейшая идеологическая ошибка! Ваша!

— У них такая семья…

— Что — антисоветские настроения? И вы только сейчас об этом говорите?

— Нет, нет, что вы… Просто… Читают много…

— Вы должны отслеживать, что читают ваши ученики! Не случайно литературу ведете! Мы поговорим с директором о вашем классном руководстве! Оказывается, вам еще рано доверять класс!..

Я-то не знала, все гадала, с какого перепугу отняли классное руководство у томной восторженной дамочки, посадили на ее место математичку, несгибаемую, как перпендикуляр…

Годом позже — помнишь, Илья? — ты снова наткнулся у заветного лаза на дуру Степнову. Она там носом хлюпала. Но сейчас у тебя мысли были уже другие, пубертатные, и к младшей школьнице ты обратился очень грубо, с вопросом, не хочет ли она кое-чего, раз сидит в кустах. Я от тебя такой прямоты не ожидала. Я к ней, прямо скажем, готова не была. Видал, как глазищи-то вылупила в недоумении? И покраснела. И попыталась торопливо оправдаться: мол, у меня двойка по алгебре, и я на математичку очень обиделась. Тогда, конечно, я не знала, что значит желать мужчину, и не представляла, что придет срок — и меня будет бешено тянуть к тебе… Тянет и сейчас, но ты уже не в постель зовешь, а понимания просишь… Ну в точности, как в тот раз, когда предупредил: «Мне бы твои проблемы. Скажешь кому, что я здесь хожу — стукну один раз, последним будет!».

Да, Илюша, тебе бы сейчас — мои проблемы… Сердце сжалось, грызет его что-то… невроз от слов твоих? Или реакция на постоянное курево?

А как, черт тебя побери, было не курить, когда в уютной темноте, при потушенной лампе, ты мне нашептывал целую сагу «Житие Ильи Шитова». Ты так хотел исповедоваться, что вдавался во все подробности, запамятовав, что соплюха из-под забора Степнова тебя понимает с полуслова… с полувздоха… с единого прикосновения твоих пальцев к моей щеке… В касании скрывался намек на извинение: прости, но я должен выложиться!..

Я молчала о том, скольким еще количеством мужиков (не обязательно моих любовников) двигало аналогичное желание.

Ты в своей исповеди и детство не опустил. Но его я опускаю, ибо не было в твоем поселковом детстве ничего такого, что повлияло бы на время, когда Илья Шитов и Инна Степнова лежали в одной постели, сросшись телами и обменявшись душами. Разве что метания твоих родителей в Березань — с тобой, будущим первоклассником — и матери обратно в Зосимов (после развода), откуда ты сейчас мне и звонишь, а потом пойдешь в ваше родовое гнездо — бревенчатое, в три комнаты, с роскошным яблонево-грушевым садом и крохотным огородом-палисадником, где твоя мама с маниакальным упорством разводит цветы. Классные цветы, я была довольна, когда тебе припадала блажь привезти мне букет — два часа в электричке до Березани и три часа до Москвы в автобусе… Стоп, вот это сейчас никак не в тему!.. Потому что я стою у телефона, вцепившись в трубку, во рту у меня кляп, а на шее петля, и они гарантируют тебе мое молчание.

Ты, Илья Шитов, к выпускному неожиданно для самого себя вымахал под потолок родительской «хрущевки», а комплекция у тебя так и осталась укрупненной. Немного повзрослев, ты должен был бы называться корпулентным мужчиной. С позиций своего роста ты свысока смотрел на путавшихся под ногами девиц. И серо-голубой взгляд Инны Степновой застопоривался теперь на уровне нижней пуговицы твоей рубашки, и наступил момент — лет на пять: с глаз долой — из сердца вон.

Дальше в твоей биографии нарисовались истфак местного педа, разлюли-малинник в окружении лучших красавиц Березани, студенческая дискотека, на которой двухметровый чувак, выполненный в гамме Алена Делона (темные волосы и голубые глаза), пользовался бешеной популярностью у девиц. И снисходительно выбранная для проводов одна из… Ты не заметил момента, в который вы поменялись ролями, и уж не ты позволял добиваться своего ухаживания, а девушка разрешала себя обожать. Она, видно, была цепкой и настойчивой, коли на раз-два произошел брак. И в этом пункте ты всегда задерживал дыхание и сильнее пальпировал мое лицо, словно бы опасаясь нащупать в темноте черты бывшей жены… Затем рождение дочки. Дочку ты любил. Ты ее до сих пор любишь. Ты и дочь мою Ленку любил, впрочем, а мне хватало ума не ревновать и не крысятничать куски твоей теплоты в пользу моего ребенка. И все же, Илья, все же… Ты ведь догадывался, хоть и не озвучивал своего горестного открытия — оттого и дышал так стесненно, и путался пальцами в моих волосах, рассказывая! — что ребенок был больше нужен тебе, а не ей. Ты обожал маленького человечка. А твоя молодая супруга твердо знала, как положено жить симпатичной неглупой женщине. Муж, квартира, ребенок, приличная, чистая работа, не слишком высокая зарплата — об уровне жизни должен заботиться сателлит! Признайся, ты страдал от того, что тебе отвели роль сателлита?.. Можешь не признаваться. И так понятно.

Ведь это по ее, своей Светланы, указанию, ты, Шитов, типичный безумный ученый, последователь Шлимана, Шампольона, Герасимова, влюбленный в археологию гробокопатель, перешел с истфака на свежеоткрытый в педвузе юрфак. Так и слышу ее капризный голосок: «Мужчина — учитель истории — это просто смешно, а как юрист ты всегда сможешь прокормить семью!». По протекции тестя устроился в МВД области. Об этом, Илья, ты говорить очень не любил. Но приходилось. Ты же нуждался в исповеди…

Поэтому подсознательно ты выбирал из семейной жизни лучшие моменты, озаренные мимолетным присутствием… да, да, не лукавь, я не покраснею… присутствием меня. Мое подложечное вместилище души начинало сладко ворковать, как раковина, когда ты останавливался в подробностях на пустячных фрагментах. Никогда не начиная со слов: «Ты помнишь?..». Ты же уверен, что я помню. Ты просто говорил: «А в девяносто первом я явился в областную научную библиотеку искать литературу к экзаменам, сел в читальном зале с учебником, никого не трогал, а мимо прошли острые каблучки и зацепились за мой ботинок. Я не мог глаза не скосить — ну роскошные ноги, но зачем же так больно лягаться?». Это что — я ведь еще постороннюю книгу с грохотом обрушила почти тебе на колени. «Извините», — сказала, якобы с досадой. И мы одновременно нагнулись за книгой, а выпрямляясь, ты взглянул в глаза мне. Спорим, они показались тебе странно знакомыми? А ты думал, я всегда пру по чужой обуви, как Паниковский в гриме?

«Извините», — повторила я — совсем молоденькая, нескладная, в короткой юбке и сильно намазанная. Чмо болотное, верно, Илья? Не верится, что из него выросла твоя красавица жена Инна Аркадьевна.

Мы быстро выяснили, что виделись в средней школе номер десять, гори она синим пламенем. И ты поразил меня до глубины пятки, когда спросил: «А что ты здесь делаешь? Ты же не любишь, когда людей много?». Ты и это помнил?!

Болтали: «А ты? А ты?» — около часа. Потом я хватилась, что мне пора. И правда, время истекло. Потому что я приехала на день из Воронежа.

Да, град Воронеж, где я училась на журфаке госуниверситета, здорово проредил наше общение. Пять лет я нос казала в Березань только по большим праздникам. И всерьез думала, что после института сюда не вернусь, а осяду в степях — то, что я нашла себе любовника, степного кречета, представлялось мне знаком судьбы: пути двух скифских конников (я же родилась в Астрахани!) пересеклись на выжженном глиноземе…

Ты в курсе, о чем я?

Пора студенчества есть время гормональных бурь, и любовный смерч захватил четверокурсницу Степнову и понес неведомо куда, напрочь лишив головы. Это я сейчас шучу, а в юности чуть было не бросила вуз… что вуз… мать, отца, квартиру… тебя… и не махнула за своим избранником в Башкирию. Тот был годом старше, шел на защиту красного диплома… Вечеринку помню в общаге. Накурено, наплевано, надышано перегаром — и его раскосые глаза блестят на меня из-за пламени свечки. Кто-то плечом своротил распределительный щиток в коридоре, наш этаж остался без света, и комендантша специально пришла на работу из дома в одиннадцать вечера, чтобы всласть поругаться на студентов. Это было единственное и любимое ее занятие. А мы наскребли по сусекам свеч, понатыкали их в банки от майонеза, блюдечки, пудреницы, мыльницы и осенили свое застолье трепетным мерцанием живого огня. В этом неверном зареве мне и явился степной кречет по имени… неважно, как его звали. Щадя твои нервы, имени его не повторю даже сейчас. Главное, что до той ночи я училась и писала как заведенная, упорно отпихивая от себя нехитрые, но искренние студенческие забавы, за что мне молва приклеила крылья ангела и архаичное прозвище «синий чулок». Двадцать один год — а я до тех пор была еще девушкой! Прости за откровенность, Илья, но ведь имею я право на маленький кусочек честности после вылитых на меня тонн твоих переживаний?..

Кречет под утро проводил меня до комнаты, и вышло так… ну, ты сам понимаешь, как вышло. Не могло не выйти, ибо сквозь свечной морок на меня снизошел гигантский импульс чувства, ранее неведомого, которое было первой любовью… Как жаль, что наши первые взрослые любови обычно достаются дуракам и подонкам! Не согласен?.. Хм-м… я промолчу… Все равно у меня во рту кляп, а на шее петля.

Я в чаду протаскалась за своим любимым всю весну, а потом он защитил диплом, как и ожидал, на «отлично» и возжаждал вернуться в родные пенаты. На невидимых крыльях Инна Степнова — та же дура, которая плакала у забора! — летела за ним в рыжие степи…

Крылья отвалились в одночасье — степной кречет заявил, что жениться на мне он не может, так как его дома ждет сговоренная с колыбели невеста. И что-то про традиции, кои свято чтит башкирский народ, приплел… Плел почти час, а я пыталась хоть силой воли раздробить ледяной ком под диафрагмой. Больно брякнулась на выжженную почву башкирской степи, моей неосуществленной мечты. Смотрела на любимого. Не мигала, переводила дух. Не помогало. Заполошно колотилось ничего не понимавшее сердце. Говорить мешало. Дослушав его, я открыла рот — Боже, какие жалкие фразы поперли частями!

«Постой… — говорила. Шептала. — Как же это?..»

«Ну, можешь считать, что я виноват перед тобой», — отвечал он, и глаза его уж больше не блестели, а в упор смотрели на меня и не видели. Не шевелились, не таили выражения. В точности каменная баба на скифском кургане. Что ты говоришь? Я так же умею смотреть? Степняки — народ особый, как бы их этнос ни назывался.

«Неважно, что я буду считать… — говорила. Шептала. — Но — как же ты мог?..»

«По-моему, эти месяцы нам было хорошо вместе, и это главное», — нашел он ответ. И мне стало открываться, что был мой возлюбленный кречет не более чем желтой и подлой степной лисицей корсаком, шкурки которых, из-за невыразительного цвета и редкого ворса, на рынках идут у кустарей практически задаром.

Я напрягла мышцы гортани, чтобы произнести формулу прощения бывшему моему корсаку — не получилось. Физически не вышло. Повернулась, протрюхала к двери, занесла ногу над линолеумным полом коридора — а в мою натянутую спину с размаху ударилось последнее пожелание первого мужчины: «Всего тебе хорошего!».

Обрела я себя тогда на неглавной улочке Воронежа, в какой-то беседке, где сидела наедине с бутылкой из-под ликера — синтетическая подделка под «Амаретто», зачем я эту дрянь купила в ларьке у общежития, пилюлю подсластить, что ли? — и пустой пачкой сигарет. Была ночь. Стало быть, долго я там одна просидела… Но знаешь ли, Илюша… знаешь, конечно, ибо сам такой… Вечер в одиночестве укрепил меня. Словно я была разболтанным механизмом, а вдали от людей ко мне подкрался Некто с гаечным ключом, подтянул все детали и шарниры, и я снова заработала.

С тех пор потребность находить место, где можно побыть в одиночестве среди людей, стала свойством организма, как серо-голубые глаза и длинные ноги. Хотя проявлялось оно и намного раньше… у забора, например… «Романтическая» история только прибавила мне нелюдимости. И дала установку: твоя привязанность к мужчине беспременно должна окончиться разрывом и одиночеством. Только в одиночестве ты и восстановишься… Впредь мне в любви не везло так, что я должна была бы выигрывать в преферанс автомобили целыми стоянками. Только вот карт я не признаю. Вообще.

Я и восстанавливалась — пристрастилась в свободные часы гулять по Воронежу соло, а то и уезжать на автобусе или электричке в небольшие городки и там избывать свое первое горе с собой… и с прабабкой Стефанией. Строгие прабабкины глаза смотрели на меня откуда-то вроде извне, я ощущала их придирчивый взгляд и вертела головой во все стороны, но старуха словно перемещалась так, чтобы меня видеть, а мне не показываться. Поскольку образ ее был мною разучен, как гамма, я не сомневалась: при таком взгляде у прабабки нахмурены темные клочкастые брови и четко вырезанные лиловые губы сложены эдаким судочком — для поучения. Голос ее раздавался в моем прокуренном мозгу: «…Повторяй из молитвы оптинских старцев — „И научи меня каяться, молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать, благодарить и любить всех!“. Эти слова — как ступени к очищению души! Хватит хныкать, бестолковая — помолись, чтобы дал Господь тебе простить твою обиду!».

«Не могу простить, ба!» — плакал кто-то во мне — слабый, обиженный.

«Мало ли, что не можешь — отпусти ему грех через „Не могу!“, а то он к тебе прилипнет! Нужен ли тебе этот крест?»

Ох, какие длинные диалоги мы с прабабкой Стефанией вели! — а внешне я оставалась бесстрастной. Стояла горгульей на мосту через Дон — было у меня там любимое местечко, — курила, меланхолично выпускала окурки из пальцев и следила, как они уплывают. Могла замереть на час, два, три… Люди иногда косились на мою неподвижную фигуру. Раз милиционер козырнул, вероятно, решив, что видит потенциальную самоубийцу. Я предъявила ему документы и доходчиво разъяснила, что задумалась над очередным материалом. И добавила еще: «Не дождетесь, товарищ сержант!».

Интересно сравнить — к тому времени и ты уже стал сержантом юстиции? Или это случилось позже?

Но, кстати, простить первого мужчину я так и не смогла. Пошла на компромисс с собою — почти позабыла кречета с лисьей повадкой.

Таким вот образом, Илюшенька, довожу до твоего сведения, Инна Степнова и дожила почти до тридцати лет, не испортив паспорт штампом о регистрации брака.

Те, кого я любила, принимая безоговорочно, как данность, и разрывая себя между сердечной тягой и душевной склонностью (журналистикой), от такого отношения терялись. Либо быстро шарахались прочь, либо пытались садиться на тонкую, но несгибаемую женскую шею. А я никого за фалды не ловила. А кто наглел — тех и сама гнала от себя. Выглядели мои расставания легкими и лихими. Вероятно, на эту же легкость ты, Илья, и сделал ставку? Но, во-первых, сейчас мне уже тридцать семь, а тогда было двадцать пять, двадцать семь, двадцать девять… ресурсы еще не все выработаны… А во-вторых, лишь каменные скифские боги знали, чего эта фривольность разбега в разные стороны стоила степному воину Инне! И лишь темноглазая Казанская Богоматерь да седая старуха Стефания Александровна слышали ночами: «Господи, прости, спаси и помилуй раба Твоего (имярек)!..»

Но никак ты не можешь обойти то, о чем тошно говорить. Извини за мою лирическую вольность. Я слушаю только тебя. Я настроена на твою волну. Я на нее настроена была еще до встречи под забором.

История социальной реализации старшего сержанта МВД Ильи Шитова грустна. Карьерный рост его нельзя сказать что замедлился — он и не начинался. Как работа Шитова началась с охраны объектов, — а куда еще, скажите на милость, пристроить безнадежного гуманитария, хоть тесть и щеголял полковничьими погонами?! — так и продолжалась. Однокашники лезли через головы, садились на места следаков, в кресла начальников отделов, а Шитов выписывал пропуски тем, кто приходил к его бывшим институтским приятелям… Илья, ты зубами скрипел даже по прошествии десяти лет, но сам того скрежета не слышал. И я гладила тебя по голове и шептала, что люблю тебя, — я бы и сейчас то же самое повторила, но во рту у меня кляп, а на шее петля…

Но твоя охранная деятельность стала нам на руку. Вот когда ты дежурил сутками в областной прокуратуре… Рожи, рожи, рожи, кто вверх по лестнице, кто вниз, — паспорта, пропуски, временные пропуски, ты не мог уже глядеть в лица входящим… Ты, не глядя на прибывшего, занес на бумажку фамилию «Степнова» и только тогда поднял голову. Ты обалдел, да? Не школьница в торчащем переднике, не студентка с тяжелой сумкой — высокая, броская, умело подрисованная, знающая себе цену фифа. По лицу абсолютно невозможно понять, счастлива ли она, свободна, довольна ли жизнью. Максимум, на что фифа способна — это сказать язвительно: «Ну наконец-то, по фамилии узнал!».

Диалог наш занесен на скрижали моей памяти огненными буквами.

— По лицу тебя и не узнаешь.

— Это комплимент? — прищурила я глазищи — очень надеюсь, они были полны льда, точно бокалы для коктейля.

— Будто сама не знаешь…

— Мне нужен зампрокурора.

— Серьезный мужик, — оценил ты.

— Да и дело серьезное. Попытка продать ребенка на органы, — случалось и такое в нашей замшелой Березани, и мне было чертовски приятно щелкнуть тебя по носу своей нынешней крутизной да вязкостью.

А ты подставил мне нос:

— Ты, что ли, про это пишешь?

— Я. Кому ж еще? — ох, с какой небрежностью бросила я эту кодовую фразу!

Ты даже дернулся. И решился возразить что-то о мужских играх, куда не следует допускать даже таких красивых и отвязных теток, чтобы поберечь их редкостное поголовье.

— Дело уж больно не женское.

— По-моему, у нас в стране все дела женские… Особенно серьезные, уголовные. Это мое личное мнение, и оно не касается присутствующих…

Но ведь тебе достало ума пригласить «Забегай еще!» и сразу набросать график своих дежурств! Полагаешь, случайно нужные мне следаки раскалывались на интервью в твои выходы?

Мы с тобой, Илья, знали толк в истории, литературе, философии, кинематографе, бардовских песнях, анекдотах, исторических анекдотах, городских сплетнях и последних новостях. И всякий раз, как я приносила свое величество в областную прокуратуру за комментариями по уголовным делам (а они в середине девяностых плодились взбесившимися кролями!), мы зацеплялись языками. В дни дежурств иных охранников прокуратура меня не прельщала. Разговоры отнимали много времени, на меня порой шумели редакторы, что ушла и пропала, налицо десять строк, какие можно было и по телефону надыбать! — но мы оба констатировали с чувством глубокого удовлетворения, что нам удивительно легко общаться.

Ибо тогда это еще не называлось любовью, а было просто кайфовым состоянием рифмы душ. Я не хотела захомутать тебя, увести от твоей Светланы, но мне был приятен разговор о Кустурице, в середине которого ты внезапно опускал глаза, вспыхнувшие очень мужским огоньком!

А твой сбивчивый шепот, Илья, доказывал, что в семье общение дается все труднее. Ты не оправдывал упований на мужа, приличествующего для симпатичной, неглупой, в меру интеллигентной, домовитой и современной учительницы истории из школы-гимназии. Денег в дом — там пахло великолепно выдержанным мещанским уютом, от домашнего печенья до кондиционера для белья! — ты приносил едва ли не меньше жены. И брал на душу грех велик — часть зарплаты неизменно оставлял в книжных магазинах, а потом в интернет-кафе, когда эти дива доползли до Березани. И покупал не Маринину и не Дюморье, чтобы женушку порадовать — исторические познания приобретал, а от них практической ценности ни на грош! Ну кому нужен в середине девяностых годов звериного века этот… Грушевский, хохол придурковатый!.. Дочка странно скоро переняла от матери ироническое отношение к тебе… Господи, как же я благодарна Ленке, что она лезла к тебе на колени и спрашивала: «Папа Илья, а что такое гребенчатая культура?!». Ты объяснял. Ты привил моей дочери подростковое заболевание историей. В то же время прогулки или игры с родной дочерью из чистой радости превратились для тебя в подспудное напряжение.

Я стою у телефона с трубкой в руке, во рту у меня кляп, а на шее петля. А то бы я сама рассказала тебе о вечере твоего первого признания. Помнишь, я пританцовывала под лестницей прокуратуры, около твоей стойки, а ты недоумевал: чего веселиться-то? Разве можно так радоваться лишь оттого, что комментарии классные дали? Ты, видно, не догнал, что это был тактический маневр. А вот зачем я это делала, не хочешь спросить? Правильно, не спрашивай, я не отвечу, я тогда уже завязалась с Пашкой, и был этот Пашка горькой страстью моей жизни… Не ревнуй — в конце концов, он отец моей дочери! С тобой все было иначе. Все было честнее.

А вот зачем ты меня спросил, что я еще люблю, кроме эксклюзивных материалов? А я ответила: «Еще мороженое люблю. И пиво». И ты, джентльмен, предложил: пойдем, я тебе мороженое куплю. Или пиво, чего больше захочешь. И с поста отлучился, договорившись о подмене на полчаса-час-полтора (не избежал скабрезных догадок).

Ты, правда, попросил меня об одолжении — мероприятие называлось «Я провожу тебя», но состояло в торжественном шествии в парк, где меньше риска попасться в форме, с дамой и с пивом на глаза начальству. Одолжение — замаскироваться — я тебе оказала.

Уже не вполне юная парочка таскалась по горпарку до прозрачной весенней темноты и обсуждала все на свете. И, как все влюбленные мира, ты начал рассказывать мне про звезды — списав это на юношеское увлечение астрономией! — потом плавно съехал на астрофизику, потом пошли чисто физические гипотезы… Вот тогда я и не постеснялась заявить: «С девушкой, конечно, больше не о чем говорить, кроме как о физике».

Но с чувством юмора у тебя всегда был полный порядок: «Извини, я сейчас перейду к философии». Я хохотала, как истеричка, и ты улыбался, довольный, что поймал меня.

Но ты ведь и сам не заметил, как выложил — вместо секретов теории относительности! — все о нескладывающейся семейной жизни, о хроническом непонимании с женой. Высказал формулу, что лишь тогда в голове твоей структурировалась: «Вот у тебя, например, ум мужской, а характер женский, что бы ты на себя ни наговаривала, — поэтому ты гибкая и понимающая. А у моей жены наоборот — ум женский, короткий, а характер мужской, несгибаемый и властный. И с ней очень трудно». Ты вскрыл нарыв и похолодел — у тебя даже рука остыла под моими пальцами, — знал, что я бываю несдержанна на язык, опасался, что сглазил наше хрупкое родство, ожидал язвительности, сарказма, острого словца. Дурачина ты, простофиля! Что тебе стоило вернуться мыслью в четвертый класс, когда шмакодявка у забора не сдала твой излюбленный ход?! Кстати, говорила ли я тебе?.. Никто до сих пор не знает о существовании дыры в школьной ограде. И никто теперь уже не узнает, ибо во рту у меня кляп, а на шее петля…

Ты остался бесконечно благодарен, что я отделалась несколькими мягкими словами о смирении и несении креста. Но удивился, что я причастна вере. И я поведала тебе о прабабке моей Стефании, Царствие ей Небесное, и о тех уроках, что она вложила в мою шальную башку. Напоследок мы поговорили о православии, так душевно, что из сердцевины твоей вырвалось: «Хоть в монахи уйти, ей-богу!».

Вот тут я тебя и взгрела по первое число: раз уж ты мнишь себя православным, должен понимать, что в монахи с бухты-барахты не уходят, пусть сначала мир тебя совсем отвергнет!

И когда мы лежали с тобой в совсем не монашеской позе, ты прошептал мне на ухо, что с тех пор взял моду в тяжелые минуты погружаться в эдакую медитацию, прислушиваясь к себе и миру: не отвергает ли? Нет, не отвергал, новые соблазны подкидывал… Сизоглазую Инну Степнову, в том числе…

Летом, после того разговора, гуляя с женой и дочкой по набережной, ты столкнулся со мной нос к носу. Уф-ф, какая мерзкая вышла ситуёвина! По вашим лицам было видно, что тебя негромко и зло пилила супруга. Но я была не лучше — косая, растрепанная, явно со вчерашнего, в объятиях некоего типчика с похабной физиономией. Звали его… да какая разница, пришел и ушел… Мы взглянули друг на друга, и обоим стало неловко — бессознательно ускорили шаг. Прости, Илья, ты же не знал главного — незадолго до того мы расстались с Пашкой. Разумеется, я искала чисто бабьего утешения. Не могла же я вырвать тебя из рук твоей благовоспитанной Светланы! Я по семейным вообще не работаю… Вот и шлялась месяца два с кем ни попадя… Не самый плохой вариант — когда ты вроде бы вдвоем, но на самом деле совершенно одна.

Мокрый мой позор… он меня до сих пор мучает. Как и все, что связано с тобой. Да, ты сообразил, о чем я.

Была лирическая ночь бабьего лета на Глинистых озерах, в топком ожерелье торфяной реки Валги, главной водной артерии Березанского края. В сладкие дни последнего тепла на Глинистых озерах собирались клубисты из студий самодеятельной песни Березани и всех соседних городов. Даже из Москвы приезжали. Два дня и три ночи песни пели, водку пили, соревновались в вокализе, в сочинительском искусстве, влюблялись, ссорились, ненавидели друг друга, жарили шашлыки, купались при луне — в общем, отрывались на всю катушку.

Ты подался туда от надоевших домашних свар, вялых, зудящих и злых, как последние комары. Вспомнить студенческую молодость — гитару не брал в руки с выпускного вечера! И посидеть в отдалении от праздной толпы где-нибудь среди болотец, куда ни одна собака не попрется за тобой, погрустить, подумать, по топи побродить, адреналинчику в кровь впрыснуть… Да, да, ты хотел именно этого — полного лесного одиночества, к которому привык еще в нежном возрасте в своем патриархальном Зосимове, где сосны росли среди домов, а лес начинался прежде окружной дороги.

А вот зачем на фестиваль поперлась Инна Степнова, никто не понял. Даже ты. Нет, сначала-то меня приняли с распростертыми объятиями, ибо думали, я здесь как журналист, и промоушн обеспечен. Но я была такая дерганая, усталая, кусачая, с ходу объявила, что еду не работать, а отдыхать, и прошу с дурацкими своими беседами для интервью к моей светлости не соваться, прибью вашей же гитарой, никого не пожалею. «Запомните сами и передайте дальше!» — верещала всю дорогу до озер в «ГАЗели» со слезами в голосе. Кругом дивились, лезли с утешениями, анекдоты травили, пива предлагали, комплиментами сыпали: как, мол, ты хороша с горячечно блестящими глазами и в кепке козырьком назад! Десятиклассница на плэнере!.. Кое-как утихомиривали, но ненадолго — чуть кто рот откроет, Инна Степнова уже тут как тут с надрывной колкостью. Вела я себя по-настоящему странно, и наконец, плечами пожав, от меня все отодвинулись. Может, если бы ты, Илья, ехал в том же фургончике, я бы сдерживалась… но ты, как на грех, выбрал рейсовый автобус до Малинина и попутку. Я же весь час пути много пила чужого пива, два раза требовала остановить «ГАЗель», чтобы отлить оное, вставляла с места реплики, требовала еще по дороге песен по заказу, а как запевали, хамила напропалую, нарывалась на возражавших… Мне и сегодня стыдно перед людьми… Скажи им при случае, что я сожалею.

Два месяца назад от меня сбежал Пашка Дзюбин, но тебе откуда было об этом знать? А бардам — откуда?.. Меня томило и мучило, что Пашка пропал в белом свете, хотя говорил, стервец, что наконец-то нашел женщину одной с собой крови, от которой не хочется уходить — как волка не тянет из логова волчицы… И я, конечно, повелась на красоту придуманных и продуманных словес, как миллионы женщин до меня и миллионы женщин после… И, разумеется, Пашка подался искать другое логово (скорее рано, чем поздно!), а я не могла прочувствовать: дело во мне, глупой, не оправдавшей каких-то ожиданий любимого, или в нем, перекати-поле? Или во мне и в нем сразу? Почему те, кого я люблю, всегда уходят? Может, я душой прикипаю к тем, кому это не надо? Может, что-то в консерватории подправить?..

Дилемма эта многое объясняет — по крайней мере, выплывшее дерьмо личности… Аккурат перед фестивалем я впала в грех самоуничижения, решив, что дело только во мне, что я плоха, раз мой мужчина от меня сбежал — так фиг ли толку делать хорошую мину при скверной игре и притворяться славной девчонкой?! Нет, пусть все видят мою подлинную сущность, пусть все знают, какое я дерьмо!..

Удалось. Такой стервой я не была никогда до и, хочу верить, не буду никогда после. Сама я вряд ли смогу что-либо объяснить своим тогдашним попутчикам — во рту у меня кляп, на шее петля.

Первый вечер бардовского слета мог бы закончиться плачевно — хотя и резонно. Состоялось бы решение всех прошлых, настоящих и будущих проблем Инны Степновой. Может, именно топиться я полезла в озеро прямо в одежде, и меня ловили всем табором, от чего промокли до ушей человек десять?.. Бедная Лиза эпохи постмодерн, еш-ты! Я и сама не знаю. Потом спасатели сушились у костров, матерились, пили «для сугрева» оставленную на завтра водку. В конце концов, барды расползлись по палаткам, и лагерь вроде бы утих, лишь кое-где настраивались струны и распевались пьяные баритоны. Но тебе не спалось. Как и мне.

Ты вылез на свет обморочно-белой луны и в ее молочных лучах увидел на бревне поддатую русалку с гитарой. Сожалею — Бог не дал мне слуха, и я не умею играть на гитаре, но в жизни моей, наверное, был всего один день, когда я неистово кляла себя за косорукость и немузыкальность. Мне почему-то мерещилось, что если я умудрюсь пропеть хоть один куплет, то песня сыграет роль ланцета, вскроет мне внутренний нарыв, и я очнусь, как спящая царевна от своего гипноза. И вот я насиловала гитару в изощренной форме, дрожа от перепития, от лихорадки, от обиды на Пашку, от обиды на жизнь, от гнева на себя, неумную, неудельную… От меня кругами расходилась волна чернущей энергии — но ты не испугался ее, ты подошел ближе…

Ты приблизился, как к не хищному, но вздорному зверю, ты спросил тихо-тихо: «Что, плохо?». И хотя было очевидно — уж не хорошо! — я кивнула.

— В личной жизни? — голос твой крался на цыпочках, чтобы не спугнуть моего временного спокойствия, и я снова кивнула. Но дальше ты ведь все испортил… или я, дрянь такая, все испортила… Когда ты признался: «Мне тоже плохо». И разоткровенничался:

— Потому что тебе плохо… Потому что, если б ты сегодня не была такая грубая, нервная, чем-то очень огорченная, да?.. я бы сказал тебе одну очень важную вещь… Какую можно говорить только при луне и шепотом…

Тут-то меня и понесло:

— Все вы, мужики, только одно и можете говорить при луне и шепотом! А при свете дня у вас мысли и чувства меняются. В полный голос вы уже совсем другое говорите… Вспоминаете о куче житейских обязательств, обстоятельств… Не находите со мной общего языка… Лучше придержи свой лунный шепот, а то я тебя козлом обзову от души!..

Я была гадостно несправедлива — во-первых, Пашка-то мне как раз ничего и не сказал, растворился в чаше жизни беззвучно, во-вторых, ты ко мне еще не приставал ни с любовями, ни с интимностями. Но я говорила жестко, безапелляционно, сознавая, что тебе больно, и — прости! — наслаждаясь этим. Ты сдержался, молодец…

— Тебя кто-то обидел?

— Неважно. Тебе-то что?

От лобового вопроса ты растерялся, как я того и хотела — я внаглую тянула твою энергетику, осознавая, что ее у тебя сейчас без меня с кошкин чих. Но упорство твое бычье — ты ведь по Зодиаку Телец! — не сдавалось: «Ну… Как сказать… Я думал, ты уже догадалась…». И когда я сладостно разыграла полную идиотку, выманивая из тебя признание, ты промямлил: «Кажется, я к тебе отношусь особенно… Настолько особенно, что порой думаю — это ты моя половинка… Кажется, у нас могло бы быть все не так, как ты расписываешь…». И удостоился жестокого вопроса:

— А что по этому поводу скажет твоя половина?

Я превосходно знала — ответа нет, ибо жил ты в квартире жены, тесть, отставной полковник, придерживал тебя на службе, уж не говоря о дочери… Все это мне было ведомо, а ты… Ты вынул у меня из рук гитару:

— Давай я тебе вот так отвечу:

В полях, под снегом и дождем, Мой милый друг, мой бедный друг, Тебя укрыл бы я плащом От зимних вьюг, от зимних вьюг…

Черт возьми, это была та самая песня, которую я хотела намяукать своим дурным голосом! В чем я, конечно, не призналась — вожжа под хвост попала! Я сделала вид, что это для меня новость, и песенное твое обращение интерпретировала, как мне было угодно — а угодно мне было сказать очередную пакость! Что я тебе несла? Ничего не бывает случайно, ничто не проходит просто так. Бабка, покойница, мне всегда говорила: Бог — не Яшка, он видит, кому тяжко, и он дает знамения — что делать, чтобы снять с себя эту тяжесть… Нам обоим с тобой сейчас нелегко, но обстоятельства таковы, что мы можем быть всего лишь банальными любовниками. А это несерьезно, потому что легче от тайных встреч никому из нас не будет. Давай подождем знамения, как нам поступить…

А впрочем, почему «несла»? Чистую правду изрекла. Но она так по-детски прозвучала из моих многоопытных уст, зацелованных преходящими мужчинами до уже заметных складочек в углах, что ты наконец-то обиделся, бросил гитару и пошел спать. Возможно, ты хотел продолжить этот разговор при солнце, глядя мне в глаза… но я тебе такого шанса не предоставила. На следующий день незаметно свалила из лагеря КСПшников. Попутку словила…

И почему-то перестала приходить в прокуратуру за материалами. Каково тебе было там дежурить, сначала в нервозном ожидании, затем в предощущении прострации, дальше — в полной прострации? Скажи об этом теперь, не молчи, а то глупо, что молчим и ты, и я — у меня ведь во рту кляп, на шее петля…

А потом, Илья, в моей жизни наступила эпоха под кодовым ник-неймом «Законный брак» с Константином Багрянцевым. Он и двух лет не продолжался, но нам с тобой основательно подгадил… Ты услышал, что я вышла замуж и что у меня появилось потомство. Впервые за десятилетия нашего знакомства ты всерьез на меня обиделся. Точнее, оскорбился. «Знамение, знамение! Обыкновенное бабское бл…во! И стремление ко штампу в паспорте. Поманили ее маршем Мендельсона, вот и отказала мне», — признайся, Илья, так ты мыслил? Ты ведь не знал тогда, что ребенок мой — не от мужа, да и не от меня вообще-то, а от Пашки и Дашки, безбашенной хиппарки… А мужу моему так и не суждено было узнать тайну Ленкиного рождения. Он как-то сразу поставил себя выше моего ребенка… а я была слишком самолюбива, чтобы перед ним оправдываться, и когда ехидный, как скорпион, первый законный супруг ввинчивал мне в подкорку мозга упреки насчет добрачного рождения Ленки и припадка «грехопокрывательства», в котором я и вышла за него замуж, только посмеивалась, не скажу, что в душе — явственно ухмылялась ему в физиономию. А он от моей сардонической улыбочки распалялся пуще… Хай живет Константин Багрянцев в святой вере, что «покрыл» штампом в паспорте мой невольный грех, гормональный всплеск, что случается ежегодно с тысячами дур… Я благодарна Пашке и Дашке за появление на свет Ленки. Благодарна Пашке за три месяца совместного пития из чаши жизни. Но темпераментность романа «Инна плюс Пашка» никогда не сравнится с глубиной нашего с тобой взаимопроникновения… А о временном узаконенном сожительстве с Багрянцевым и говорить нечего. Пустота одна.

Ну а когда я, также по слухам, — ведь мы с тобой прекратили беседовать, мы и встречаться перестали! — развелась и уехала в Москву, где сняла комнатушку в коммуналке у двоюродной тети и постигла все прелести существования гастарбайтера, тебе вовсе не о чем стало разговаривать с законной женой. И, воспользовавшись своеобразием текущего момента, ты подал рапорт о переводе в Москву — укреплять безопасность столицы.

Но перед этим подал на развод.

А может, сначала подал рапорт, а потом — заяву в суд.

Ты запутался в фактографии и хронологии, перемены в личной и общественной жизни срослись для тебя, как близнецы Энг и Чанг, юродствовали, корчили злые рожи, утомляли невыносимо. С тобой беседовало все женино семейство, стыдило, уговаривало, заискивало, угрожало, напоминало о жилплощади и протекции в органы и надоело до зеленых чертей. Наконец, пустили в ход тяжелую артиллерию — дочку; та, уставя на тебя твои же голубые глаза, лепетала: «Папа, не уходи от мамы!». Тщетно ты пытался ей объяснить, что развод с мамой не означает развода с ребенком, девочка плакала, замкнулась… Тесть среди учебного года сделал внучке путевку в МВДшный санаторий, с ней поехала твоя будущая бывшая, «чтобы привести нервы в порядок». И тогда ты ушел из дома, пахнущего комфортом и стабильностью, ибо от благочестивых ароматов тебя уже мутило. Куда? К отцу, жившему в гражданском браке на площади жены? К матери в Зосимов, где для сержанта юстиции потолок — охрана лесопилки или бензозаправки? Нет, ты на птичьих правах жил в общаге УВД и проходил медкомиссию на Москву. Даже курить бросил по сему поводу. И выиграл-таки свой решительный (хоть явно не последний) бой. Прибыл в столицу с одним чемоданом. Обосновался в… общага — не общага, гостиница — не гостиница, малосемейка — не малосемейка, караван-сарай, ночлежка, грязная, как спецприемник, где можно было спать только на спине и в одежде. Но после опостылевшего тебе «домашнего уюта» бардак в каморке и двенадцатичасовые дежурства просто радовали.

Ты быстро «поднял» дурную привычку курить, и если выпадали спокойные, сидячие объекты, вроде КПП районных управлений внутренних дел или федеральной службы исполнения наказаний, смоля крепкие сигареты, обдумывал, как дальше жить. Жить было хреново. Главным образом — потому что не ради чего. Ну, уехал от семейных проблем, так ведь решение их оказалось временным, а что завтра?..

Завтра, послезавтра, послепослезавтра не приносило смысла жизни. А послепослепослезавтра тебя бросили на дежурства в метро, и ты пошел — какая, в сущности, разница, где ворочать каменные думы? — хоть на станциях всегда суета сует и всяческая суета чрезвычайная. И вот, пожалуйста, с утра пораньше на тебя налетела какая-то поскользнувшаяся кобыла — идиотки, нацепят шпильки и едут по гололеду, сшибая углы и фонари, фигуристки, мать их, Катарины, блин, Витт!

Фигуристка, мать ее, Катарина, блин, Витт, Инна Степнова показала класс в пируэтах на льду потому лишь, что выметнулась из метро, как будто на сходе с эскалатора ее одарил метким ударом знаменитый кнутобоец екатерининского века Степан Иванович Шешковский. Сорок минут назад я должна была включить диктофон и задать первый вопрос интервью, по теме которого сейчас и вспоминала персоналии «бабьего царства». Это была халтура, заказанная интернет-сайтом «Ля-русс. ру». И не они просили Инну Степнову мощью своего дарования поспособствовать наполнению очередного номера, а я выжала из редактора политотдела позволение сделать аналитическое интервью. От первого задания зависели многие перспективы. И, по закону ехидства, меня задержали в «Сей-Час-Же».

До офиса, где следовало беседовать с неким полуизвестным политологом — стоит ли не стоит сегодня передавать власть в нежно-цепкие женские пальчики? — оставалось пять минут бодрой ходьбы по асфальту — или полчаса ковыляния по льду под горку. По платформе метро и подземному переходу я бежала, и по инерции сохранила тот же темп на улице. Неведомая сила схватила модные шпильки и повлекла, куда я не знала, и лишь отчаянно полоскала в воздухе руками, пока прямо по курсу не возникла широкая спина — о, какое счастье! — в милицейской куртке — блин, а регистрация просрочена!

С мыслью о том, что придется платить штраф не только за отсутствие регистрации, но и за налет (в прямом смысле слова) на сотрудника правоохранительных органов, я обняла спину, словно она принадлежала моему уезжавшему брату или настигнутому при уходе любовнику. Запоздало взвизгнула. И тут же начала оправдываться:

— Простите, пожалуйста, я не нарочно, но — жуткий гололед… Товарищ старший сержант! — ты развернулся, медленно, как отличный актер в ключевой сцене, и я отпустила руки.

— Господи милосердный! — беспомощно произнесла я.

— Поскромнее надо. Не Господь я, в лучшем случае — Илья Пророк, — серьезно ответил милиционер.

— Илюха! — и ликующая улыбка расползлась по моему лицу, настолько искренняя, словно и не было периода полного отчуждения. Скифскому коннику, затерянному в дебрях столицы, костром родного племени явилось твое березанское лицо… И, честно, ты ведь тоже был рад? Ты был очень рад, Илюха!

На глазах у твоих напарников я распласталась по форменке и вроде бы собралась реветь.

— Как ты здесь оказался?

— За тобой слежу.

— Да-а? — наизнанку вывернулась я от изумления.

— Ну конечно, бросила родной город, думала сбежать от всех друзей… Ан нет, не удалось, видишь, я тебя отыскал… У нас длинные руки…

Твои длинные руки не хотели меня обнять. Я заслужила эту отстраненность. Это было чудо, что мы вот так встретились, мимолетное, как все чудеса — мне уже пора было бежать к офису политолога. И я физически ощутила, как это мне не по силам.

— Сотовый оставь! — выкрикнула я, с напрягом отрываясь от твоей куртки.

— Оставил бы на бедность. Зачем мне вещь, которой у меня нету? — сарказм остался при тебе и даже вырос за время наших невстреч.

— Слушай, но как же мне тебя найти? — брякнул мой язык, прежде чем мои мозги спохватились о соблюдении приличий.

— Я буду дежурить здесь сегодня весь день, — ответил ты, прежде чем твоя злопамятность успела очнуться. И я проинтуичила, как закончится сегодняшний день…

Я вернулась, взяв интервью (странно, политолог даже не укорил меня за опоздание!), и проторчала около тебя больше часа. Но разговор мы повели бестолковый, на сплошном подтексте, старательно, как школьники, признающиеся в симпатии, обходя главное. Все время на нас давили косяка твои содежурные, и тебя это смущало. А важного все не было сказано, и мне пришлось — опять мне, черт побери сильных баб! — взять быка за рога:

— Ну, пока! Как все же нам с тобой увидеться?

— Ну, вдруг еще будешь мимо пробегать — хватайся… — скучно предложил ты.

— Координаты у тебя есть? — и я почувствовала себя дознавателем из прокуратуры.

— Есть. Общага за Окружной, телефон на вахте и вечно сломан.

— Илья, не бывает неразрешимых проблем! — это было уже навязчиво, согласись.

Ты сжалился и записал мои телефоны, и дальше говорить стало неприличным, нарочитым. Тем более, что ты добавил: «График дежурств очень жесткий…». Я помахала перчаткой, даже сделала несколько осмотрительных шагов по льду в сторону метро, и вдруг меня как прострелило — если уйду сейчас, то уже навсегда, но как, как задержаться, что сказать?!

— А я развелась, Илья, — бросила я через плечо пробный шар. И застыла в ужасе ожидания, не оборачиваясь.

— Я тоже, — сказал ты.

Вот тогда я попятилась, пряча от тебя глаза, полыхавшие бессовестной радостью. И спросила, когда ты сменяешься. Посмей только заявить, что ты не понял, к чему я клоню! Ибо отрезал: «Совсем скоро. В половине первого ночи». А уличные часы только начали нарезать сегментами седьмой час. И я сдуру выразила свой щенячий восторг какой-то очень умной оценкой, типа: «Шикарно!», чем вконец рассердила тебя. Помнишь, какую ты мне отповедь прочитал? Мое выступление на Глинистых озерах рядом с нею было детским лепетом!

— Не знаю, что ты в этом шикарного находишь — ехать на последнем поезде в Перово, дальше на автобусе, потом пешком, с мыслью — только бы дойти, а дойдешь — сам не рад. Куда стремился, думаешь? Ни ванной, ни, пардон, сортира нормального, удобства в коридоре — на тридцать восемь комнаток всего одна уборная и душевая кабина на четыре этажа. Горячей воды нет. Кухни тоже. Постельное белье цвета мокрого асфальта. Спишь очень быстро, потому что твоя подушка нужна следующей смене. Наверное, это шикарно. Причем шик высшей пробы. Но эту пробу ставить негде! — впервые за всю историю знакомства ты позволил себе говорить со мной так жестко и укоризненно, словно одна я была виновата в твоих бытовых неурядицах. И я покаянно склонила выю под грузом своей вины. Дослушала до конца и встрепенулась:

— Я практически уверена, что это на самом деле шикарно. И я тебе докажу! Пока!

Я убегала, так ходко передвигаясь, будто у каблуков выросли моторчики, и уже не боялась упасть. Я бежала домой, гонимая заботами всех на свете любовниц, жен и хозяек. Я вытрясла в универсаме всю наличку, закупая продукты для торжественного ужина, я наготовила жратвы на Маланьину свадьбу, поражаясь, что не режу пальцы, очищая картошку, не пересаливаю суп и не пережариваю бифштексы, я перестелила постельное белье и стыдливо припрятала в ванной комнате новую зубную щетку. Я очень хотела исправить ошибку. Остаться с тобой. Надолго. Насколько позволит судьба.

Судьба позволила. Пять лет нам было даровано. А теперь я стою у телефона, во рту у меня кляп, а на шее петля.

Не может быть, чтобы ты не расшифровал моих намерений. Они окутывали мою фигуру терпким облаком аромата основного инстинкта. Или… все вышло уж больно кинематографично?

Я вылезла из метро аккурат в полночь, когда и положено появляться морокам и нечисти, и ты протер замыленные глаза, потряс головой, и я сказала: «Да я это, я, Илюша», — но ты правильно возразил: «Ты? А зачем?».

— За кем, — сказала я пересохшим ртом. Искреннее некуда. — Честь имею пригласить тебя в гости.

— Инна, можно в другой раз — я ужасно устал, и мне добираться на другой конец столицы…

— Илья, когда женщина приглашает мужчину в гости в этот час, она, наверное, не думает, что ему придется добираться домой на другой конец столицы!

— Что ты говоришь?

— То, что ты слышишь.

Мы любили переговаривать некоторые моменты начала совместной жизни. От этого теплело на душе и замирал в диафрагме живой комочек блаженства. Гладя мою спину хозяйским движением, перебирая позвонки, щекоча шею, ты посмеивался в темноте: «Думал, сейчас все тебе выскажу: „Милостыня! Подачка! Прихоть! Обойдусь!“. Это были первые слова, которыми я хотел ответить на твой призыв. Должно быть, я слишком долго ждал его, Инна! Должно быть, я уже не верил, что это возможно…» А мне зацепило рассудок другое: как моя рука, словно работая автономно, легла на мужское запястье, скользнула в глубь рукава и там присосалась пиявкой к локтевому сгибу, чтобы не сумел стряхнуть меня, потому что я бы не пережила этого. Клянусь! — весь вечер, пока я готовила тебе роскошную встречу, болело сердце, и не привычной мне уже невротической болью, а так панически… Оно сигналило: единое грубое слово от Ильи Шитова — инфаркт миокарда. Ибо жить незачем.

— Извини, но я тут подумала… — произнесли мои губы. — В общем, я все приготовила и без тебя не уйду.

— А меня ты спросить забыла? Может быть, я уже не хочу идти к тебе? — сказал ты, и сердце бултыхнулось у меня в грудине, и стало тяжко дышать. Я спазматически сжала твой локоть. Мы заспорили. Слава богу, мы заспорили! Ведь ты бы мог просто оттолкнуть меня…

Мы спорили возбужденным шепотом, громче крика, пока сдавали смену, пока ты относил в отделение оружие — я и туда с тобой поперлась, стенку подпирала в коридоре, ловя на себе отдаленные подхихикивания других милиционеров, пока шли до метро и я все еще не была уверена, какую ветку ты предпочтешь. Я выдвинула последний аргумент: «В конце концов, до меня гораздо ближе…» — а ты тоскливо повторял: «Инна… Как-то все не так…» Но мы вылезли на Сухаревке, в обмене шпильками дошли до подъезда, поднялись по лестнице, прошли по коридору — ты велся в поводу, не умея или не желая отвязаться, — и наконец дверь угловой комнаты придушенно скрипнула и подалась. И потолочная лампочка осветила обильно накрытый стол. «Будто праздник», — желчно заметил ты, а я парировала: «Не будто, а праздник. Раздевайся».

Ты был бы не ты, если б удержался от реплики: «Совсем?» — медленно стаскивая дубленку. И что я, одурев от счастья, ответила? «Как тебе угодно!»

— Неужели теперь не врешь? И не сбежишь?

А я только голову запрокинула, ловя твои губы…

Ужин был съеден поутру. И после завтрака я спросила:

— А вечером?..

— Давай подождем знамения, как нам поступить… — отомстил ты.

Сердце снова пропустило удар.

— Но?.. — трепыхнулась я.

— Думаю, что приду… Давай подождем вечера…

Ты не пришел.

Ты не знаешь, чего мне стоили эти две недели. Я не могла работать! Слышишь, Илья? — не могла я работать, я, ишак, робот, станок с ЧПУ, не бросавшая ручку (затем клавиатуру) в дни, когда от меня ушел Пашка Дзюбин, когда мне подбросили ребенка, когда я проходила через мучительное бюрократическое оформление удочерения, а ночами укачивала слабенькую, плаксивую Ленку, словно понимавшую всем своим невеликим тельцем, что мама от нее отреклась, когда мы развелись с Багрянцевым, когда первые месяцы в Москве я голодала и перебивалась стихийными гонорарами, когда уволилась из «Сей-Час-Же», напряженным ожесточением воли удерживая себя от финального разговора «по душам» с любимой начальницей Галиной Венедиктовной, когда разругалась со своим любовником — главным редактором портала «Ля-русс. ру» и думала, что он меня и с должности попросит (к его чести, он оказался намного умнее, предложил дня через три размолвку и постель забыть, а деловые отношения к столкновению характеров не примешивать, и мы до сих пор хорошие друзья и коллеги, но сейчас мне не поможет ни друг, ни коллега)…

Я не могла писать материалы ни о чем, я путала двери, забывала телефоны, теряла вещи, садилась не на те поезда в метро, искала по всей редакции, кто и зачем подложил мне на стол листок с непонятным текстом, пока его не перевернули и не ткнули в нос моей же рукой записанный на чистой стороне номер мобильника… Я огребла несколько выговоров за сорванные встречи и ненаписанные тексты, за дурацкие комментарии, взятые по телефону. Я ничего не ела, только пила очень крепкий кофе — без него я бы не поднялась утром с койки, где лежала без сна, таращась в потолок и заново переживая каждое соприкосновение той ночи. Я не звонила домой — почти забыла о своей дочке. Я грубила матери, когда она вызывала меня, беспокоясь из-за долгого молчания. Я бросалась к аппарату, стоило ему поперхнуться трелью, в одном уповании — услышать тебя. Чей-то другой голос в трубке воспринимался глубочайшей личной обидой! В офисе, в метро, в магазине, в постели я сжимала в руке мобильник и, как только он начинал вибрировать, срывала крышечку, чая твоего звонка, — но это был неизменно не ты, и я обрывала разговор. Стоило на миг расстаться с мобильником, и посторонние звуки (скажем, сигнал клаксона) казались мне пропущенным сигналом твоего контакта. Я пила валерьянку, кордарон, настойку боярышника, сосала нитроглицерин и валидол плюс внутрь еще половину ассортимента аптечного пункта — не помогало. Сердце каждую полночь устраивало «панические атаки», и я всерьез ожидала, что следующее нарушение ритма навсегда успокоит идиотку Степнову. Я узнала, какова на вкус, цвет и запах бессонница, от которой умер Юкио Мисима. Я похудела, спала с лица и почти перестала краситься — наносить призрачный макияж меня заставляла лишь вера увидеть тебя. Скажем, тебя перебросят караулить «Сухаревскую»… Я каждый день просчитывала «за» и «против», что первая встреча наша была последней.

А почему я не ехала на «Третьяковскую», где мы столкнулись? Да ты же задаешь риторический вопрос, ответ прекрасно ведом тебе… Я заслужила твой пинок в преисподнюю… Я, наверное, заслужила и то, что сейчас у меня во рту кляп, а на шее петля…

Ты появился через две недели, когда из мартовской слякоти уже выплывал пронзительно-солнечный, асфальтово-проталинный апрель. Появился без предупреждения, но безошибочно определив время. Я рано оказалась дома. Я не могла «пойти развеяться», как сама же советовала своим утопавшим в слезах подругам, как делала при личной драме… кой черт, драме! Водевилями выглядели все предыдущие расставания! Я сидела на кровати подавленная и в слезах — они точились из глаз и не приносили облегчения. Я не думала ни о Пашке, ни о дочери, ни о матери, ни о службе. Думала, как сильно я, овца драная, обидела мужика, что любил меня на расстоянии десять лет! И кто-то позвонил во входную дверь, а я не сочла, что это может касаться меня, и соседка по коммуналке, бабка Софья Кирилловна прошаркала по коридору с большим опозданием, открыла дверь и неразборчиво забормотала: «Дома, кажется… Но странно, не выходит… Угловая дверь, постучите… Уж не знаю, где может быть…» В угловую дверь постучали, и я не успела вытереть слез, клацнула замком — Горгона Горгоной! — и прямо в мокрые мои глаза попал пучок солнечной энергии.

Ты стоял в цивильном — это был твой недежурный день, — с раскидистой гвоздикой-кустом в фольговом кульке. Остаточный луч солнца высек из футляра шустрого зайчика, и тот, ослепив меня, скользнул падающей звездой по комнате, упал куда-то под вешалку. Проводив его взглядами, мы, ты — громко, я — сорванным голосом, вскрикнули хором:

— Загадывай желание!

Ты сказал после паузы:

— Я еще в библиотеке и в дежурке замечал, что у нас с тобой дублируются мысли и слова одни и те же выскакивают одновременно. На Востоке такое явление называют «кысмет» — судьба, да? Замечал, но тебе не говорил. Хотел проверить.

— Ну и как? — шепнула я бледными, искусанными, ненакрашенными губами.

— Сама же видела. Только что…

Мы оба засмеялись. Облегченно. Как я благодарна тебе, что ты обошел молчанием мой внешний вид! Словно ничего не заметил. Но что все понял, как надо, свидетельствовала твоя необычайная нежность…

После этой встречи я уже не переживала за твои исчезновения — знала, что последней она точно не окажется! Хоть ты и являлся ночевать по волновому распорядку, порой даже по форме.

Регулярной (или налаженной!) жизни мешали дежурства, построения и прочие милицейские обязанности, разорванность твоя между Сухаревкой и караван-сараем… Построения проходили по месту службы, караван-сарай своим изолированным расположением съедал большую часть свободных часов. Ты то являлся за полночь, то заводил будильник на пять утра. Наши встречи укладывались в минуты безудержных ласк, любовного сумасшествия, — а затем шло быстрое кофепитие и прощание у двери: «До следующего раза?» — «Обязательно!». До следующего раза я ходила с затуманенными глазами, неуклюже, словно в коконе твоих ласк и шепота, который боялась разорвать. Но в душе у меня цвели… наверное, незабудки. А бабка Софья Кирилловна, раз поймав меня в коридоре, внезапно сделала заговорщицкие глаза и придвинулась ко мне мятым, но выразительным личиком — я даже отстранилась, мне показалось неприличным стоять перед ней такой молодой и влюбленной. Но бабка приватно шепнула, что я очень «умная девочка и хорошая», но мне надо устраивать семью, так как «дочке нужен папа».

— Я просто хотела сказать — твой молодой человек, по-моему, будет очень хорошим папой твоей девочке… — теснила меня к стене в прямом и переносном смысле Софья Кирилловна. — Он тебя по-настоящему любит…

Я старорежимно зарделась. Бабкины глаза взблескивали так, что я осознала: когда-то она была молода и чертовски темпераментна! Но я скомканно поблагодарила ее и ушла от развития темы, прошмыгнув в свою комнату.

Это было воскресенье. Накануне ты дежурил на каком-то стадионе и прийти не обещал, потому что дежурство было чревато непредвиденными осложнениями — всем памятен был чемпионат мира по футболу и обкуренные придурки, бившие подряд смуглые физиономии и лобовые стекла машин. Я посидела, подумала, покурила… поднялась, привела себя в христианский вид и поехала. Адреса я не знала, но уповала, что язык до Перова доведет.

И несколькими часами позже набрела на здание, очень похожее на рейхстаг в Берлине сразу после победного штурма в мае 45-го. От его экстерьера на меня так и пахнуло миазмами общежитейской юности. Опять в форточках болтались неприличного вида пакеты со снедью. Проходя по асфальтовой дорожке под треснутыми окнами первого этажа, я несколько раз поскользнулась на завязанных узлом презервативах и метким пенальти забила в дохлые кусты гол водочной бутылкой. Вход в общагу походил на «обезьянник», изнутри сложносоставно воняло, стекло на фанерной табличке потрескалось, и надпись, украшавшая ее, давно ушла в область загадок.

На вахте в безразмерном и грязном холле дежурила особь третьего пола в оранжевом путейском жилете, с пегим ежиком на голове (никогда бы не подумала, что в Москве могут еще водиться такие типажи!).

— Как мне Шитова найти?

— Для чего? — нашлась особь. Ох, я чуть было не полезла в бутылку, то есть за служебным удостоверением! — но глянула в сальные глазки особи и с удовольствием сообщила то, что она не могла не понять:

— Потрахаться!..

Особь гыкнула и махнула рукой в кишечнополостный коридор, изобиловавший с виду всевозможными инфекциями.

— Третий этаж, триста пятая.

На третьем этаже, в триста пятой ты валялся на кровати в трениках и гостей явно не ждал. К счастью, ты был в комнате один. Мне захотелось упасть у кровати на колени, завыть, забиться о железные прутья головой, чтобы скрипели все пружины этого агрегата — вот каково твое место в жизни, да?! А чего тебе захотелось в тот момент, Илюша?..

Ты протер глаза, покрутил головой… Ты трогал мою руку и приговаривал: «Теплая… Пахнет вкусно… Значит, не сон? Не привидение? Значит, Инка? Но какими судьбами?». — «Новость принесла тебе», — сказала я с безумством храбрых. И выпалила то, что разучивала и повторяла на все лады долгую дорогу сюда:

— Мне кажется, тебе пора объявить командованию, как оно там у вас называется, о перемене места жительства на Садово-Сухаревскую.

Озвучив, я ковырнула носком ботинка потертый оргалит раз, другой, третий и внимательно следила, не просверлю ли в нем дырку. Тебя ожгло мгновенным ужасом, который я не могла не почувствовать. Ты напрягся и с внутренней дрожью переспросил:

— Делаешь мне предложение?

— Деловое. У меня в твоем обществе лучше идут дела.

— А что скажут по поводу этого предложения твои соседки?

— Во-первых, при чем тут соседки? Во-вторых… — великолепный образчик женской логики, не так ли? — думаю, что благословят. Им тоже мужчина в доме нужен. У них то окна не открываются, то краны текут…

Ох, как был ты напуган — как заяц, напоровшийся на волка, как мародер, схваченный за руку ожившим «трупом», как всякий разведенец, коего снова пытаются затащить в семейные узы!

— Инна… Ведь такого рода предложения должен делать мужчина женщине. Так заведено. Кысметом. Так должен говорить мужчина женщине, когда он готов пригласить ее в свою саклю… Я… ну прости, если честно… сомневаюсь в своей готовности…

Мой змеиный язык не мог не поспешить:

— Ты о регистрации брака?

— Ну… если ты так… догадалась…

— Я журналист со стажем. И тебя знаю скоро двадцать лет, так? И ты меня знаешь. На что спорим: если ты переедешь ко мне и кто-то из нас первым предложит сбегать в ЗАГС, то это буду не я, ну? На ящик пива — пойдет? Или на ящик коньяку?!

— Честно?

— Честно. Только ради твоего комфорта я тебя туда и зову. Ну и немножко ради своего…

— Честно? Скажи честно — не обидишься, что предложения не делаю? Хотя обязан, как честный человек…

— Из всех модальных глаголов, — блеснула я интеллектом, — самым действенным является глагол «хочу», на втором месте — глагол «могу», а на третьем, безнадежном — «должен». И потом, разве я тебе когда-либо врала?

Мы оба знали, что я имею в виду. Мы оба почувствовали в жирном и гнилостном запахе общаги торфяной аромат Глинистых озер… Можно было продолжать полемику, но мы только помолчали, уставив зрачки в зрачки. Интересно, замечал ли ты, что глаза у нас — одинакового цвета, как зеркальные отражения друг друга? Потом ты поднялся и пошел одеваться, и мы поймали такси и поспешили домой (слышишь? — домой!), и все было прекрасно. А на другой день ты сходил в общагу и уладил там дело с вахтенной особью, оказавшейся комендантом. Прелестно уладил — съехал из общаги с вещами, но не выписываясь, обещал платить ей, как за проживание, и немного сверху, это не считая того, что в распоряжении особи оказалась свободная койка, которой она не замедлила распорядиться. А на третий день ты поехал на построение с Сухаревки, а бабка Софья Кирилловна выхватила меня из ванной и секретно шепнула: «Поздравляю, Инночка!». Бабка лучилась, будто это к ней переехал давний возлюбленный.

Мне понравилось, как ты после вселения обнюхал мое более чем скромное жилище с любовно разведенным беспорядком. Ты походил на очень крупного кота, что, задействовав полный комплект усов, прошелся по углам, задержал взгляд на горках бычков, немытых чашках, сваленных в кучу вещах и книгах, бумажках и блокнотах, завитых вязью моего почерка, выдохнул и расслабился: отпустило! Здесь кое-какие детали живо напоминали твое общежитие, некоторые были заимствованы из «дежурок» и, вероятно, каптерок, кое-что дышало студенческим аскетизмом, но ничего не напоминало ухоженную квартирку твоей бывшей жены, откуда ты спас только носильные вещи. Я кралась за тобой по пятам бесшумной поступью помоечной кошки, и когда можно стало открыть рот, сообщила:

— Не бойся: я не исповедую тезис о святости семейных уз и непреходящести домашнего уюта. Я больше всего на свете люблю гостиничные номера и магазинную еду. Мы будем с тобой вместе жрать консервы из банок и полуфабрикаты из пластиковых корыт…

Спустя несколько дней после твоего вселения, когда выпал сумрачный и прохладный день, какими апрель охлаждает рвущихся к весне, вышел такой пердимонокль… конечно, ты о нем не забыл. Мы с тобой сидели и грелись пивом, завели разговор про нас же, про любимых, — и ты, отведя почему-то глаза, негромко повествовал, что больше всего тебе нравится девчонка в школьной форме, которая сидела в кустах всякий раз, как ты лез в свою секретную дырку в заборе… Девчонка все время вторгалась на твою территорию. Настало время ей отомстить — и вторгнуться на ее территорию, как ты считаешь? И вот я вторгся… и меня от этого не ломает, как ни странно… Господь с тобой, я простила тебе эту оговорку, — потому что ты дальше сказал: одинокий волк пришел в логово близкой по крови и духу волчицы, а волки знают толк в подборе пары… Меня так и ошпарило изнутри, и я залепетала, как всегда, обратившись к великой русской литературе, что Владимир Дудинцев в одной из моих любимых книг «Белые одежды» писал…

— Когда люди сходятся в нашем возрасте, каждый приносит свой чемодан, и не пустой?

Меня обуял шок. Ты улыбался.

— Кысмет. По-русски судьба, да? Кто бы ни был в твоем прошлом, мне он не помешает!

«Нам он не помешает», — поправила я, филолог хренов, знаток психологии и самодостаточная женщина.

Но — удивительное дело — сцена, разыгрывавшаяся между нами, показалась мне подозрительной. В ней перемешались кислое и сладкое, словно сироп и лимонный сок в рекламном чане телевизионного экрана. В маленькой комнатке на Сухаревке, затопив ее, стремительно застывала карамель нежных чувств, и в карамели проглядывал привкус неестественности. Слишком сладко было… но потом подозрения мои отодвинулись в дальний чулан подсознания, и я привыкла считать, что такую прекрасность я заработала… Но в эту горчайшую минуту мне мерещится та же химическая сладость, сплошной эрзац, и я понимаю — карамелька, забытая в чулане, разбухла и засосала в свое мягкое синтетическое чрево пять лет семейной жизни. Примет «ни к чему» не существует.

И теперь во рту у меня кляп, а на шее петля… Послушай, а кто же разговаривает с тобой? Да нет же, никто с тобой не разговаривает, и со мной никто, мы безмолвствуем через триста километров, а все потому, что некогда карамель растаяла между нашими губами, испачкав их приторным и вязким…

Нам с тобой первое время никто не мог помешать. Право же, Илья, грех жаловаться… жили мы с тобой, как считали нужным. Что считал нужным один, соглашался привести в исполнение другой. Каким еще супругам выпал такой счастливый билет?

Пока Ленка была поменьше, мы ее по нашим скитаниям не мотали, но сами по теплу, если совпадали наши выходные, ни свет ни заря бежали на какую-нибудь электричку или автобус и ехали в места былой славы Руси. Мы проехали с тобой все Подмосковье. Кусково или Архангельское не считались вояжем, как и прогулки по древнему центру. А вот Истра, Звенигород, Дмитров, Талдом, Вязники, Егорьевск, Коломна были конечными пунктами наших экскурсий, мы бродили там, стирая порой ноги в кровь, и ты до хрипоты рассказывал мне, что означает полумесяц на кресте христианского купола, и какого века постройки церковь, озирающая просторы с холма… Мы побывали на полях Бородинском и Куликовом, и когда под Бородиным ты наткнулся на группу археологов, то был счастлив, как мальчишка, бросил сумки, бросил меня, полез в канаву… как ты выразился на бегу — двигать отвал? — и прокопался с ними до темноты, мы возвращались в Москву в электричке, набитой бомжами, я спала у тебя на плече, а ты всю дорогу шепотом извинялся… Мы видели с тобой Тверь и Торжок и собирались на твой день рождения — на девятое мая — в Псков. А в Новгород Великий так и не доехали…

Знаешь — наверное, я свожу в Великий Новгород Ленку, чтобы не так больно было отвыкать от привычного уже устоя жизни… в электричке.

Насчет колес — подумывали, как бы купить машину. Подумывали до позавчерашнего вечера. Тебе к маме было бы удобнее ездить на личном автомобиле… Да, мне очень понравился твой Зосимов. Когда-то я была там в командировке, еще от «Газеты для людей», и мне мерзким показался этот малоэтажный городишко с его садами и сточными канавами. У меня там коза бутерброд из руки вырвала, представляешь? Я устала бегать из районной прокуратуры на окраину, купила в магазине хлеба и сыру, попросила порезать — продавщица на меня выставилась, как на выпускницу кунсткамеры, и накромсала просимое ломтями толще моего рта, — села на скамейку, явно частную, в тени то ли вишни, то ли дуба… Пока пережевывала первый кусок невпроворот, подошла тощая черная коза, пристально посмотрела на мои жующие уста и зубами вынула у меня из руки питание. Я ошалела, она сглотнула бутерброд удавьим движением и стала тереться мордой о мою руку. Пришлось позорно бежать — кушать самой хотелось.

Так о чем я… Да, городок ваш мне не показался. Да и как может выглядеть привлекательным населенный пункт, где мужик в пьяной драке убил соседа, забросил труп в сарай и три года спокойно жил рядом… А тело мумифицировалось… Потому и не воняло…

Но когда мы с тобой приехали в этот осколочек патриархальной Руси, об руку прошлись по улочкам без асфальта, надергали вишен из соседского сада, искупались в речке Зосимовке, я изменила впечатление о твоей малой родине. Это славный мирный городок, там очень хорошо отдыхать. Единственное, что меня отвращает от милейшего земного уголка — ты там будешь отдыхать от меня.

А уж как Ленка подросла, мы всей семьей стали кататься. На теплоходе в Астрахань, на мою прародину, плавали — ну скажи, разве плохое было путешествие? А про то, чем порадовала астраханская гостиница, я и вспоминать нынче стесняюсь… не стесняюсь, а больно очень, и завидки берут, будто не со мной было.

Или как ты подарил мне на день рождения гитару. Постой, я, кажется, путаюсь в хронологии… Сначала была гитара, в первый же год совместной жизни, а потом уж странствия… Но какое значение имеет порядок цифр, если все они выстроились в круглый ноль, в кляп во рту и петлю на шее?

Про гитару превентивного разговора не было. Разве что однажды я, разбитая на органы, еле приползла с работы небывало поздно, а ты был не на дежурстве, ты усадил меня на кровать, укутал одеялом, заварил чаю и устроил вечер ностальгии. Поставил в простенький магнитофон кассеты из своих запасов — Высоцкого, Окуджаву, Визбора, а на закуску — Щербакова. И от гитарного перебора я оттаяла быстрее, чем от горячего питья. Видимо, я так воодушевилась, подпевая, что седьмого декабря, в воскресенье, выпавшее на мой день рождения, ты повел себя странно: пошел на рынок один, без меня, а вернулся вдвоем… с гитарой… И мы синхронно вспомнили, как пели в городском парке Березани после концерта «Машины времени». И переорали тот же репертуар: «Вагонные споры — последнее дело…», «Мы охотники за удачей, птицей цвета ультрамарин!», «Ах, варьете, варьете…». И Лозы: «Как его по отчеству? Вот и я не знал…». И Розенбаума «Как-нибудь, где-нибудь, с кем-нибудь…»

Потом из коридора забарабанили в дверь обе бабки-соседки, неразборчиво выкликая, что голосов мексиканских актеров из телевизора не слышно. Тогда мы устыдились и занялись наконец праздничным обедом.

Илюша, ведь все это было, было! Так почему же у меня теперь во рту кляп, на шее петля?

Куда уходят забота, нежность, доброта и взаимопонимание?

Я, конечно, выиграла, и в ЗАГС меня позвал все-таки ты, сославшись на то, что «от соседок неудобно», и мы расписались безо всяких там наворотов и финтифлюшек, без платья белого и костюма, даже без колец — потому что у нас было нечто дороже свадебной сбруи и ритуалов. А сейчас я стою у телефона, во рту у меня кляп, на шее петля.

Неужели причиной этому — лишь градостроительная политика Лужкова? Он наслал бульдозеры на вашу общагу, как на рассадник чумы, и таким образом временная твоя регистрация по данному адресу приказала долго жить. Чудесную комендантшу выгнали с должности, офицеров рассовали по другим ведомственным общежитиям, а на тебе, старший ты мой сержант, споткнулись, ибо ты уже пять лет появлялся в общаге лишь раз в месяц, вручить комендантше честную мзду. И, узнав о перемене твоего семейного положения, порекомендовали не парить никому мозги и регистрироваться на площади жены, но регистрироваться обязательно, ибо в серьезных органах беспрописным не место. А мне тетка оформила длительную регистрацию, и мы уже деньги копили, чтобы выкупить у нее комнату на Сухаревке, и Ленке уже школу присматривали… Неужели только из-за невозможности воспользоваться моим преимуществом ты повернул все так, что вот сейчас я стою у телефона, во рту у меня кляп, а на шее петля?

Ты что говорил? «Не могу прописываться на твоей территории. Это выглядит так, словно я, провинциальный альфонс, приехал в Москву за жилплощадью. Ты же меня сама уважать перестанешь…» Впервые за пять лет с той весны, когда ты пропал на две недели, я плакала и разубеждала тебя, собирая все аргументы — и были они не такими уж глупыми! Но я-то апеллировала к рассудку, а ты думал ущемленным мужским самолюбием…

И тут меня поразила загадочная слепоглухонемота. Видно, в эйфории потрясающего прошлого я решила самонадеянно: «Куда ты денешься!». Чакры, которые раньше улавливали любой твой сигнал, пропустили тревожные импульсы — а они ведь исходили от тебя сплошным потоком с того самого дня, как ты лишился регистрации. Не надо было включать тонкий уровень, чтобы ощутить твою нервозность, даже болезненность. Я снимала ее «домашними» средствами — новая рубашка, ужин повкуснее, «Илюша, пойдем в кино!». Ты все принимал вроде бы с благодарностью, однако под голубизной твоих глаз заклубилась уже донная муть и прикрыла от меня кусочек твоих дум…

Ты сказал, что пока не решится вопрос с регистрацией, работа под угрозой, и я позволила себе надавить. Ты сказал, что хочешь съездить и посоветоваться с мамой… Что бы мне не лечь поперек комнаты, не спрятать твои ботинки, не выпить демонстративно пол-литра столового уксуса? Я ограничилась замечанием, что вряд ли твоя мама «в теме» здешних дел, но если тебе так хочется… Ты уехал в Зосимов, а мне и в голову не пришло, что ты уже подал рапорт на перевод на работу в Зосимовский РОВД… Ты ведь не собирал при мне вещей, не прощался надолго, ты обещал привезти мне поздних летних цветов и спелых зосимовских яблок…

И вот теперь я стою у телефона, во рту у меня кляп, а на шее петля…

— Инненька! Постарайся, пожалуйста, меня понять, как это всегда у тебя получалось!.. — говоришь ты. — Инна, я не могу жить за твоей спиной и пользоваться твоим общественным положением! Инна, я уже был однажды в тени женщины — поверь, это неприятное ощущение. Это не жизнь, это существование. Гибель для мужчины. Инна, я уезжал в Москву не ради Москвы, даже — прости! — не ради тебя, я ведь не знал, что ты на меня налетишь на льду… Я уезжал оттого, что начал чувствовать себя последним ничтожеством в доме, где заправляла жена. И сейчас есть такая же угроза. Не возражай, Инна, я выслушал все твои аргументы. Они справедливы, но не до конца. Какая бы ты ни была умная женщина, ты все-таки женщина. Ты не встанешь на мою доску. Мне потерять работу — это смерть. Молчи, я знаю, что ты скажешь — я не потеряю работу, если пропишусь… ну, черт, зарегистрируюсь к твоей тетке… Инна, у меня в Зосимове дом, где мне надо быть хозяином, и старая мать. Я у нее — единственная надежда и опора. А у тебя я кто?.. Муж, любовник, друг, товарищ и брат — но я тебе не опора. Ты же это понимаешь. Ты настолько сильная, что мое плечо тебе нужно раз в год. Было нужно. Пока мы хоть в глобальном вопросе были независимы друг от друга. А теперь, получается, ты мне плечо подставишь с этой чертовой пропиской! Мне, мужику сорокалетнему! Выручишь меня!.. Да что ж я — содержанец, жиголо, что ли? То одна меня из грязи вытащила, в органы устроила — в сорок лет я на воротах стою, скажите, какая радость! То другая меня в Москве пристроит работать… Инна, обижайся или нет, но это не дело, так не пойдет, и жить в таком идиотском положении я не могу!..

Ты говоришь теперь без остановок, боясь моих ответных реплик — но их не будет, Илюша, не потому, что во рту у меня кляп, а на шее петля, а потому, что я снова, как та школьница в куцем платьице, понимаю тебя, просвечивая рентгеном. Мой рентгеновский аппарат сломался неделю назад… Черт, а вдруг он сломался пять лет назад, иначе бы ты не поминал нынче с такой злобой свою первую жену и не сравнивал бы меня с ней? Ты, стало быть, все время нашего совместного блаженства (полно, было ли оно для тебя блаженством?!) страдал от не-само-реализованности, вот как оценили бы твое состояние психологи. Тебя мучило то, что ты ко мне — как бесплатное приложение… Что не я при тебе, а ты при мне… Вот странно, а отчего же мне казалось, что мы друг при друге на паритетных началах?..

— Не могу, хотя ты знаешь, что я тебя… я тебя… я тебя…

Помехи связи?

— Илья, слушаю…

— Я тебя люблю, Инна, двадцать лет, но жить прихлебателем не буду даже с тобой. Особенно с тобой. Жить прихлебателем с женщиной, которую любишь так, как я тебя, — аморально. Я так решил. Я хоть раз в жизни должен что-то решить сам…

— А что же ты… сам… за меня-то решаешь?

— Что? Плохо слышу, Инна!

— Ничего, проехали…

Он решил за двоих, такое право ему дали пять лет наших в образе двуглавого орла… Он решил, а ты сама виновата. Теперь уж без вариантов, теперь нет дилеммы — порешать на досуге… Ты очень виновата, Инна Аркадьевна, что единственный мужчина, с кем ты хотела бы лечь в одну могилу, сбежал от тебя на край света.

— Илья! А хочешь, я приеду к тебе в Зосимов?

— Что?!

— Хочешь, я приеду к тебе в Зосимов?

— Инна, ты спятила! Ты — и в районном центре? Тут газета одна, купленная главой администрации на корню, и телевидения нет. Куда ты здесь пристроишься?..

— Никуда. К тебе. Выучусь готовить, разводить помидоры, а ты станешь меня обеспечивать и самореализовываться таким образом…

— Инна, это бред. Ты не сможешь здесь прожить и недели. Ты сбежишь, как я… Ты же не мыслишь себя помимо своей работы…

Да, ты прав. И я права. Ты не от Москвы устал — ты от меня устал. Ты, наверное, устал и делить свое сокровенное на двоих. Ты волк-одиночка, тебе нужна только твоя территория, где ты будешь полным хозяином… а не владельцем на паритетных началах…

— Илюша… Но почему же ты все это говоришь мне по телефону? Разве трудно было — честно, глядя в глаза?..

— Инна, ну что ты говоришь, глупая… Если бы я смотрел тебе в глаза, разве бы я смог от тебя уехать? Я же от тебя отойти был не в силах на полшага…

Получила, Инна? Получила. Последнее признание в любви. Илья, ты лучше не скажешь.

— Илья… а что с вещами делать?

— Пока еще тепло. У матери кое-что мое осталось. Прохожу, здесь форс не нужен, не столица… Собери в мою сумку. Как-нибудь приеду и заберу.

— Хочешь, контейнер отправлю?

— Ради бога, не напрягайся из-за меня! Я сам приеду и заберу… Но не очень скоро. Когда почувствую…

Пи-ип! — это не перебои на линии. Это Илья бросил трубку, поняв, что едва не проболтался. «Когда почувствую, что смогу посмотреть в твои глаза и не остаться около тебя навек» — вот какую фразу ты начал. Ты не хочешь возвращаться. Никогда. И оттого у меня во рту кляп, а на шее петля, и когда они рассосутся, неизвестно, и для того, чтобы рассосались, надо как-то дальше жить… Я уже не умру без тебя, ты угадал, — но во рту у меня кляп, на шее петля, и мне холодно на свете, почти так же, как в воротах скандинавского ада.