Я заканчиваю эти записки. Они — сотая доля того, что я мог бы написать еще. Но моя основная работа оставляет мне мало времени для продолжения записок. Я могу сказать только следующее. Я не подгонял свое повествование ни под какой шаблон, не следовал никакой моде или тенденции. Писал о том, что знал и сам видел, что сам делал. Ни слова неправды. Сообщая о неудачах, да и просто о катастрофах, на каком бы уровне ни гнездились их причины, я уверен, что ничего не «очерняю» и не «охаиваю». Рассказывая о победах, ничего и никого не обеляю. Не скрывая презрения к Ткачуку и Гоняеву, я с признательностью вспоминаю многих других конкретных людей, которые повстречались мне на войне, вспоминаю подчас с восхищением. Я их люблю.

Я не скрываю своего отношения к Сталину и cнисхожу к проклятиям сталинистов. Войну мы выиграли не благодаря «гению всех времен и народов», а вопреки ему. Вот уж кто очернил нашу историю!.. Поразительно только, что с уже не раз попранными честью и нравственностью готовы не задумываясь расправиться еще раз. И все ради того, чтобы полнее насладиться ощущением, как убийца благославляет из могилы. Но при ближайшем рассмотрении все оказывается до боли просто. Приверженцы сталинизма демонстрируют готовность и желание ценой убийства безвинных умножить свое благополучие и возможность властвовать над ближними. А прятать преступления Сталина за феноменом якобы «спасения России» — это безнадежное занятие. Просталинские заклинания шиты белыми нитками. Миром управляют не идеи, а интересы.

Каким я помню и вижу собирательный облик дорогого мне однополчанина? Бравый подтянутый офицер с гладко выбритым лицом, спрыснутым шипром, в предвкушении принятия награды, сопровождаемой рюмкой — эти внешние симпатичные признаки далеко не исчерпывают офицерской сути. Пехотный офицер — заботливый трудяга, отвечающий за все, все понимающий, смельчак, личный пример которого — непререкаем. Это и пахнущие потом портянки на сбитых сильных мужских ступнях. Это и нажитая боевым опытом мудрость, которая во сто крат шире боевого устава пехоты.

С другой стороны, портрет воина-фронтовика не исчерпывается простуженным голосом, небритым лицом, красными от недосыпания слезящимися глазами и чернотой под ногтями на руках, сжимающих саперную лопату. И, разумеется, жизнь фронтовика — это отнюдь не только невыразимые внутренние страдания. Но часто она выражается и внутренним удовлетворением, и гордостью, и успокоением после удачного боя, когда, ощутив себя живым, можно расслабиться, передохнуть и поесть, да и пропустить несколько живительных глотков.

Я знаю, что такое голод, холод, страх смерти и нечеловеческое физическое напряжение готовых лопнуть жил. Но я вынес все это и выжил. А потому я не был бы достоин самого себя, если бы жалость к себе была лейтмотивом моих воспоминаний о войне. При всем при том, оглядываясь назад, я с сожалением сознаю, что мог бы и воевать и вести себя лучше, чем это было на самом деле.

А впрочем, почему я думаю, что размышления старика могут кому-то понадобиться. Надежда на то, что ближайшее будущее окажется результатом прямой экстраполяции прошлого и настоящего, весьма иллюзорна. Если бы это было не так, то предсказания сбывались бы. Однако чаще всего повороты бытия неожиданны и внезапны. Я все более убеждаюсь в том, что современная жизненная норма во многом мне чужда и отталкивающа. А вдруг именно то, что мне чуждо, как раз и есть истина (которая, черт побери, всегда конкретна!)… Кто рассудит? Но я такой истины не принимаю.

До чего же картинная концовка. Какая категоричность, пафос и драматичность. Поневоле вспомнишь Базарова: «Друг Аркадий, не говори красиво». Ну и что с того, что ты этого не принимаешь? И почему я вроде бы и не настаиваю на своей же резкой оценке?

В сентябре 44 года я следовал в направлении от Моршанска на 4-й Украинский фронт. Я сознавал себя офицером. Шутка ли, мне присвоено звание младший лейтенант! Более того, в отличие от многих и многих моих спутников у меня уже есть приличный боевой опыт и ранение. Ни тени пессимизма и страха. Я еду побеждать. Я молод и даже доволен собой. Трагедия семьи отодвинута на второй план. Хотя я сознаю масштаб истребления людей, почти похоронивший гуманистическую составляющую жизни всего человечества. И вот оказывается, что другой человек, сорокалетний, а не двадцатилетний, как я, в то же самое время воспринимает действительность, в которой мы оба существуем, совсем по-иному.

Крупный ученый и общественный деятель, доктор филологии, профессор. Несмотря на ограниченную подвижность, связанную с болезнью ног, ведет активный образ жизни и выполняет не только профессиональные обязанности, но участвует во многих акциях, свойственных последней военной осени.

Приведу цитату из сентябрьской дневниковой записи этого человека. Дневник публикуется в журнале «Знамя». В составе пропагандистской группы ЦК автор записи летал в Минск после его освобождения летом 44-го.

«…Главное — поездка по району: печь, где немцы сжигали трупы, груды вещей расстрелянных, обнесенный колючей проволокой лагерь — пустырь с изоляторами на столбах (ток), поле, где похоронено 220000 человек, траншеи с человеческим пеплом (крупный, светло-серый, много мелких костей). В траве валяются вставная челюсть, носовые платки.

Лес, где наши самолеты громили окруженных немцев, — всюду разбитые танки, пушки, машины, ракеты, снаряды. Трупы лошадей, до сих пор не закопанные немцы. Они уже истлели, но местами — еще сильный запах гниения. Большой лес заполнен этими остатками уничтоженной армии. Рассказы партизан о сражениях, расстрелах, убийствах, пытках».

Вот что увидел и услышал в Белоруссии автор дневника. И вот что следует сразу после этой записи.

«Некуда уйти: вера в бога — интеллектуальное убежище кретинов. Вера в культуру и прогресс, но они-то и довели до всего этого. Вера в себя — миллионы таких же гибли в самых жестоких страданиях. Не остается ничего, кроме цинизма, фатализма, пустой инерции жизни. Кто найдется, чтобы сказать о новых моральных ценностях после этой войны. Она убила людей внутренне».

Можно понять отчаяние человека. Психологическая, возрастная усталость. Минутная слабость. Эмоциональный срыв. И ведь мы знаем, что отнюдь не все исчерпалось цинизмом, не исчезла вера ни в бога, ни в себя. Ни в культуру. Так или иначе, но все было преодолено.

Вглядываясь и в себя тогдашнего, и в автора дневниковых записей, прожив с тех пор 60 лет, я могу сказать только одно: даже при крайне критической оценке явлений жизни следует воздерживаться от категорических прогнозов и пророчеств.

Упаси боже, это не поучение, это попытка защититься от окончательного расставания с надеждой.