Во всех случаях взвод разведки располагается вблизи от штаба полка или КП полка, или НП полка. Место определяется начальником штаба. Оно должно обеспечивать быструю связь с командиром полка или начальником штаба. Это может быть дом в населенном пункте, блиндаж, выемка в скале или придорожная канава, смотря по обстоятельствам. Однажды мы располагались в отбитом у немцев блиндаже, и вход в него был со стороны противника. Это бы ничего, но возле входа валялся немецкий фаустпатрон. У него кумулятивный заряд, пробивающий лобовую броню танка. Командир полка увидел эту картину и дал такого нагоняя, что я долго не мог его забыть. Надо сказать, что рядом с этим блиндажом была одна из огневых позиций, по которым кочевала наша минометная батарея. Проведя несколько огневых сеансов возле нас, батарея уходила на запасную, точно рассчитав, что раньше этого момента немцы ее не засекут. А мы не уходили, и немецкие мины плотно ложились рядом с нами. Описать словами близкий разрыв тяжелой мины трудновато. Его надо почувствовать, но у меня нет подходящих выразительных средств для описания этих чувств.
В Липнице Велькой, где штаб располагался три недели, пока полк занимал оборону, вынужденно прекратив наступление, мы жили в доме метрах в ста от дома ксендза, который всегда строился рядом с костелом. Разумеется, в доме ксендза размещался штаб полка. Жили — это означало, что отсюда мы уходили на задание, а придя с задания, могли здесь обогреться, обсушиться, почистить оружие, подкрепиться и вздремнуть. По сравнению с траншеей переднего края, где пехотинцу стрелковой роты приходилось находиться круглые сутки, иногда получая возможность погреться в блиндаже, наши «квартирные» условия означали пятизвездочную гостиницу.
Употребляя слово «быт», следует отдавать себе отчет, что оно имеет смысл только в обороне (или на отдыхе).
В наступлении быта нет. Во всяком случае, я не знаю, что это такое. В наступлении фронтовик живет, греется, спасается и ест как, чем и что придется.
Так вот, в Липнице, в том доме, где мы расположились, жила семья словаков: мать, отец, грудной ребенок и его шестнадцатилетняя сестра, обворожительная Иринка. Мать, даже кормя грудью мальчика, косила глаза в сторону дочери в готовности пресечь всякие поползновения на ее внимание. Сама дочь предвосхитила эти поползновения куплетом: «Не любите офицера, студента и ксендза».
Большую часть времени семья находилась в подполе. Снаряды и мины, не переставая, лениво ложились вокруг дома, кстати ни разу не попав в него. Хотя однажды случился такой лихой артналет, который бывает только перед контратакой. Контратаки не последовало, так как площадь артналета находилась не на переднем крае. Мы, если артналет заставал нас в «нашем» доме, в подпол не спускались, у нас для этого не было времени, да и стыдно было бы спасаться там, где сосал грудь ребенок.
А вообще, немцы контратаковали почти каждый день и не по одному разу. Обычно это бывало на рассвете. Тогда они отбивали какую-нибудь сопку, а в полку начиналась лихорадочная подготовка к выполнению приказа «восстановить положение». Весь штаб, и мы, разведчики, участвовали в этих «мероприятиях». Вечером положение отчаянным боем восстанавливалось. На следующий день все повторялось снова. Это была такая рутина с кровью и бессмыслицей… Про любую «восстановительную» ночь можно написать книгу, хотя сценарий был всегда один и тот же: пятнадцатиминутный артналет, автоматно-пулеметный треск, сопровождающий получасовое карабкание по склону. К полуночи высота наша. Все «подсобники», и мы в том числе, взяв клятвенное обещание, что батальон больше высоту не сдаст, уходят. Однако утром батальон оказывается опять внизу. Восстановление положения, как неоплачиваемая общественная работа, не было нашей прямой обязанностью. Как не было оно обязанностью и любого офицера штаба. По-моему, если мне не изменяет память, не покидал штаба только шифровальщик, ПНШ-6, капитан Самойленко. Да комендантский взвод, обеспечивавший житье-бытье и охрану штаба.
Тылы полка, в том числе и хозяйство моего взвода, состоявшее из пароконной повозки (и саней), всякого табельного имущества, необходимых кухонных принадлежностей и пр., находились в Липнице Малой не более чем в двух километрах от нас. Старшина Барышевский и Пуздра, заботились о нас безупречно. На них, как уже отмечалось, я полагался всецело, не вникая ни в какие детали хозяйства. Обмундирование, снаряжение и боеприпасы были в достатке и не вызывали никакой озабоченности.
Каждое утро и перед вечером (зимой темнеет рано) Барышевский и Пуздра привозили нам пищу. Я бы хотел видеть, какому еще взводу на фронте подавали на общий стол сковороду, наполненную жареным мясом и картошкой. А сковорода — почти такого же размера, как и сам стол. Где Пуздра раздобыл такую!? Или откуда-то появлялся огромный чугун с холодцом! Еды было с избытком, и нам хватало на целые сутки.
Барышевский и Пуздра были намного старше меня. Им наверняка было за тридцать. Готовность (и зачастую подчеркнутая) подчиниться моему приказу сочеталась у них с покровительственной готовностью сообщать мне о своем, куда более богатом, чем у меня, жизненном опыте.
Так формулирую я только теперь. Тогда же я этого даже и не осознавал. Просто пользовался этим, как чем-то само собой разумеющимся.
Кроме фронтовых ста грамм, никакого алкоголя тогда у нас не водилось. Разведка и алкоголь несовместимы. Запрет нарушился только после Победы, хотя высшие (и просто более высокие) командиры позволяли себе напиваться и до нее.
Хлеба и зрелищ! Разрази меня гром, если я посмел бы утверждать, что кто-нибудь на фронте предъявлял такие требования. Хлеб был всякий раз, когда была возможность доставить его. А со зрелищами — как придется.
Один-единственный раз я был на концерте. Это было в полку офицерского резерва. Там я впервые услышал песню:
Кроме того, певичка с акцентом пела песенку американского летчика:
В часы затишья, подобие развлечений мы устраивали себе сами. Это была перекличка чечеткой с помощью коротких очередей из автоматов. В ночной тишине раздается: трр-трр, тр-тр-тр. Ответ вражеской стороны такой же. Так несколько раз, и все довольны.
Разведчики, особенно опытные, знали себе цену. Рассказать про их характеры — получится повесть. В разведке больше возможностей глубоко познакомиться с каждым поближе. В стрелковом взводе людей выбивает быстро. Бывает, один бой и человек, если не убит, то ранен. «Текучесть кадров» у разведчиков отнюдь не такая катастрофическая. На войне довольно быстро было понято, что внешняя бравада не является пропуском в разведчики. Я не берусь объяснить, какими интуитивными признаками мы пользовались, периодически выбирая нужных нам ребят из добровольно вызвавшихся. Но ошибались мы редко. Выбирали и все.
В самом общем виде можно утверждать, что каждый разведчик был индивидуальностью, но никто не был, да и не смог бы быть, индивидуалистом.
Редкие свободные от заданий минуты мы проводили по-разному. Мне вспоминается такой случай. Среди разведчиков нового пополнения из батальона в начале февраля 1945 года был юноша Волков. В батальоне он воевал вторым номером ручного пулемета. Моложе меня на два года (ему шел девятнадцатый год), ловкий, смелый, молчаливый и исполнительный. Он был в полном смысле этого слова возмужавшим и мужественным ребенком. Впоследствии он был ранен и таким образом уцелел.
Однажды после неудачного поиска, измученные и в неважном настроении, мы сидели и чистили свои ППШ. Короткие реплики: «дай ершик (или протирку), где щелочь (или масло)». Однообразные возвратно-поступательные движения шомполов в ствол и обратно. В метре от меня сидит Волков. Лицо сосредоточено, и совершенно детский аккуратный влажный рот, как будто только от материнской груди. Старательно чистит автомат, молчит.
Вдруг: «Комвзвод, а комвзвод, почему, когда первому номеру попадает в голову, он даже «а» не скажет?»
Скольких же первых номеров ручного пулемета, с которыми ему пришлось лежать в бою плечом к плечу (но чуть-чуть пониже, и потому все пули доставались не ему, а первому!), он проводил на тот свет, если была установлена такая закономерность, и если его занимал ее механизм?! Вот уж опыт познания жизни…
А между тем, сам-то «комвзвод» за два года до этого тоже был вторым номером, только не ручного, а станкового, пулемета, и его первый номер тоже погиб, не успев сказать «а».
Почти еженощные бои по восстановлению положения вперемежку с ночными поисками в охоте за языками были фронтовой рутиной. Это извиняет нас за наше урчание над жратвой, тем более, что оно внезапно прерывалось из-за отсутствия утвержденного распорядка дня, а пуще всего потому, что противник иногда открывал бешеный огонь, не выяснив, закончили ли мы трапезу. Приведу один случай. Вечер, только-только появился Пуздра. Еще не начали есть, как примчался запыхавшийся связной: срочно к командиру полка.
Картина такая. Командир полка Багян сидит за столом, а зам. командира дивизии, тот самый Гоняев, с округленными глазами набрасывается на меня и приказывает выдвинуться на полкилометра по селу и занять оборону с задачей не подпустить противника к штабу полка. Оказывается, кто-то доложил, что немцы прорвались в село и приближаются к штабу. Командир полка не согласен отпускать от себя всех разведчиков и приказывает мне проверить, в самом ли деле немцы прорвались. Гоняев орет и настаивает на своем. Багян говорит: «Ну если зам. командира дивизии решил командовать полком, то он, Багян, идет спать». Расстегивает китель. Гоняев нехотя идет на мировую, а Багян кивком головы в мою сторону молча подтверждает свой приказ. Всемером бежим вдоль нашей Липницы, никого не встречая. Наконец видим людей. Это наши соседи слева, другая дивизия. Номера не помню. Никто ничего о прорыве немцев не знает. Прошел почти час, когда мы вернулись. Гоняева уже не было, а Багян бросил: «отдохни».
Самое трудное это брать языка, или по уставу — контрольного пленного. Но и без него редкий час проходил спокойно. Как видно, непрерывного быта вовсе и не было. Пожалуй, к быту можно отнести и следующее происшествие. Кому-то пришло в голову проверить личный состав по форме 20. Так называлась процедура поиска вшей. Попробуй проверь белье зимой на переднем крае. Не получится. И проверяющему неохота идти на передний край, и раздевать людей на морозе — глупо. А вот в спецподразделениях, т. е. у связистов, разведчиков и саперов — пожалуйста. Хоть какая-то их доля возле штаба найдется. И вот в моем взводе у одного разведчика обнаружили вошь. Какой шухер был поднят! И кем? Боевыми офицерами? Отнюдь. Офицером СМЕРШа в полку. Он орал, что эти «молодые взводные подорвут всю боеспособность» полка. А поди уберегись от этих паразитов, когда ночевать приходится где попало и чаще всего на полу, когда баня — в палатке вокруг бочки из-под бензина с пылающими в ней дровами (брюху жарко — спина мерзнет, и наоборот), бывает раз в полгода, когда поменять белье — серое, застиранное, но в данный момент выстиранное — счастье. Об одной бане я еще расскажу. Но пока стоит вспомнить полевой госпиталь на ст. Тарасовка в Ростовской области… Никто не орал, что подорвана боеспособность. Между прочим здесь самое время сказать, что элементарная чистоплотность нам была отнюдь не чужда. Водой или снегом, но физиономию всегда мыли. Остальное — по обстоятельствам: и выкупаться с мылом или обтереться снегом до пояса… А уж если было время и поблизости не оказывалось противника, то выстирать портянки, обмундирование, даже если после стирки не удавалось его высушить и приходилось напяливать мокрым, святое (и приятное) дело.
Не рассказать про быт нельзя. Но как рассказать о нем, если отделить его от боя невозможно. То ли быт вперемежку с боем, то ли — наоборот, бой вперемежку с бытом. Короче говоря, быт постоянно прерывался такими досадными происшествиями, которые именовались боями, отодвигавшими все, что мы привыкли относить к быту, далеко и надолго.
Теперь читателю должно быть понятно, почему огромная сковорода вспоминается как замечательное светлое пятно. Кстати, в том блиндаже с фаустпатроном сковорода не появлялась. Термосы на вьюках, а то и за спиной на лямках. Словом, как у всех.
Подчеркнутая непривлекательность некоторых эпизодов фронтового быта очевидна. Не сказать о них, замазать тяготы воина, сверх предела напрягавшего все свои жилы — значит, намеренно приукрасить фронтовую жизнь, полную невзгод. Однако, нельзя не сказать о главном. Если нет возможности уберечь каждого бойца от смерти в бою, то максимально уберечь его, живого, от изъянов жизнеобеспечения было одной из важнейших забот начальников всех степеней. Боец безошибочно чувствовал неподдельное радение о нем отца-командира. И чем ближе к бойцу офицер, тем его забота теплей и конкретней.
Всегда ли удавалось вовремя накормить и обогреть бойцов? Отнюдь нет.
Бой мог задержать доставку пищи и надолго. Кому бы мог придти в голову бред отложить бой на время кормежки!?
Но взводный или ротный заведомо не могли позволить себе открыто или тайком услаждаться жратвой, если их подчиненные еще не накормлены. Невозможно представить себе, что ты спокойно взираешь на судорожно движущийся кадык глотающего слюну голодного бойца, стоящего перед тобой, жрущим. И что он в это время про тебя думает? И каким твоим сподвижником в бою он будет после этого! Может быть, и случались такие вывихи, но они были вне войсковой этики.
Во время перегруппировки войск перед зимним наступлением дивизию в полном составе на «студебекерах» под тентами перебрасывали с севера Венгрии на север Словакии. Мой взвод занимал одну машину. Колонна двигалась планомерно весь световой день, своевременно проходя рубежи выравнивания. Единственная и неизбежная пауза в движении длилась точно пять минут.
После утренней каши с тушенкой каждый военнослужащий получил на время марша паек: килограмм вареной говядины и буханку хлеба (эх, всегда бы так!). Мне достался такой кусок подбедерка, что я помню его до сих пор, и именно с того дня я полюбил сваренное без всяких приправ и ухищрений мясо.
К месту вспоминается, как мы готовились к зимнему наступлению (хотя мы тогда и не знали, что оно будет так называться). После автомобильного марша полк расквартировался в деревне, что на шоссе между Гуменне и Медзилаборце. Каждое утро после завтрака я уводил взвод на тактические занятия. Мы тренировались в захвате языка. Захватим языка (раза три от завтрака до обеда) — и перекур. А вокруг заросли терновника. Ягоды тронуты морозцем. Зимой на войне, хотя и вне боя — кисло-сладкие ягоды. Вот уж отводили душу! Как дети…
Когда вспоминаю редкую тихую ночь, прорезываемую автоматной чечеткой, почему-то приходит в голову, что от того февраля 1945 г. до конца войны оставалось менее трех месяцев. Этого никто не знал, и никто не считал дней. Это не имело никакого смысла. Я думаю, что это от того, что погибнуть ты мог в любой момент, а этих моментов был континуум. От февраля до мая была еще такая даль!
Не слишком ли часто я вспоминаю про возможность гибели, не есть ли это признак преувеличенной заботы о своей собственной плоти?
Забегаю вперед. За три дня до конца войны мы завязали бой за г. Оломоуц в Чехословакии. К вечеру 8 мая мы овладели им. Наутро объявлена Победа, о чем в начале боя мы и помыслить не могли. Три дня ожесточенного боя с потерями и еще черт знает чем были забыты мгновенно. Личное переполнявшее душу восторженное резюме всех, с кем я воевал или впоследствии беседовал, было: «Война кончилась, и мы живы».
И еще. Порой мною овладевает невыразимое изумление, граничащее с физическим ощущением неправдоподобия моего существования. Я столько раз мог быть убитым прямо с точным указанием именно того момента неизбежной гибели, что невозможно объяснить, почему я жив.
Патриот ли ты, если ставишь на одну доску и Великую Победу и свою трепещущую плоть. А я и не ставлю. Не продал же я Родину, чтобы сохранить свою жизнь. Но радоваться, что выполнив свой долг, ты еще и остался жить, никому не заказано. Быть может, у маршала не было особенной радости за его сохранившуюся жизнь. Но для солдата переднего края — это естественно и не стыдно!
В общем, никому ничего не навязываю. Кто как считает нужным, так пусть и думает. А павшим — вечная память!
Раз уж упомянул слово «патриот», то как раз время сказать о патриотизме. Однажды, осенью 1943 г., в Моршанском училище вечером незадолго до отбоя к нам во взвод пришел зам. командира батальона по политчасти, ст. лейтенант Журавлев и завел беседу о том о сем, как умели профессиональные политработники, и незаметно, плавно подошел к теме патриотизма. «Вы — курсанты, в чем состоит ваш патриотизм?» На наших курсантских лицах — замешательство. Разумеется, мы все считали себя патриотами, но ответить на конкретный вопрос, в чем состоит именно наш патриотизм, не могли. В самом деле, на фронте воюют, не щадят своей крови, в тылу строят танки и самолеты, куют победу. А мы? Дармоеды! Нас кормят по девятой, курсантской, норме; это значит, что на завтрак нам полагается 20 граммов сливочного масла и белый (!) хлеб, в то время как гражданские люди по своим продовольственным карточкам отнюдь не сыты. А мы только и делаем, что наступаем на воображаемого противника, «ведем огонь» по мнимым целям, только подавая команды и не производя реальных выстрелов, и уж если стреляем на стрельбищах боевыми патронами и минами, то считаем каждый боеприпас на вес золота. Кроме того, ходим строевым шагом, чистим наши минометы и карабины и т. д. Нами одолело смущение. Мы не почувствовали за собой значимых дел! Мы инстинктивно понимали, что на одних только словах патриотизма быть не может. Либо ты воюешь, либо ты льешь сталь или выращиваешь хлеб. А если ты ни того ни другого не делаешь, то ты нуль. Конечно, замполит разъяснил нам, что наш патриотизм — в качественной учебе. От нас ждут умелого командования своими подразделениями на фронте, куда мы скоро отправимся, и именно учебе мы обязаны отдавать все свои силы. Мы, наконец, заняли свою нишу в общей системе патриотизма, и нам больше не должно быть стыдно нашего «дармоедства». Свой долг мы отдадим, и очень скоро.
Таким образом, главное, что стало подчеркнуто точным: патриотизм — в деле. Либо ты действительно патриот, и тогда ты по-настоящему делаешь свое дело, не нуждаясь в словесном аккомпанементе к своему патриотизму, либо ты работаешь тяп-ляп, но тогда не рассчитывай, что тебя признают патриотом, как бы ты ни распинался в любви к родине. Всякий, кто делал и делает патриотизм своей профессией, тот гроша ломанного не стоит. Разве что, выкрикнув раньше всех «я патриот», будет размахивать своим патриотизмом как дубиной, возомнит, что обрел власть над другими (которых он норовит обвинить уже в том, что опоздали). Трескучий патриотизм — не котируется.
Как поется в известной песне: «О любви не говори, о ней все сказано».
До какого абсурда может довести спекуляция на патриотизме, свидетельствует эпизод, свидетелем которого я был в начале восьмидесятых годов прошлого века. Несколько крепких мужчин со следами похмелья, расположившись на задней площадке автобуса, провозгласили свое кредо: «Ничего, что мы пьем! Лишь бы патриотизм был».
Есть однако у проблемы патриотизма и другой куда более серьезный аспект. У любви к родине две стороны: субъект (это ты) и объект (это твоя родина). Вторая сторона может быть матерью, а может быть мачехой.
После войны я не раз призывался на кратковременную военную переподготовку. Помню как в самом начале сбора в академии им. Фрунзе всех призванных на сбор офицеров запаса усадили на идеологическую лекцию, и лектор говорил, что когда солдатам армий капиталистических стран внушают любовь к родине, то это «большая ложь». Им, солдатам, родина не принадлежит, а принадлежит она правящему классу, богатым. Это утверждение абсолютно отвечало тезису К. Маркса: «у пролетариата нет родины.»
Когда читалась эта лекция, наша страна не была капиталистической, наш солдат и офицер мог и даже был обязан любить свою родину. Но вот теперь и Россия стала капиталистической. А я остался прежним. И что же мне делать? И какой же цепочкой силлогизмов вывести мне теперь способ и правила моего патриотического или, может быть, наоборот, тьфу ты, антипатриотического поведения?! Могут ли здесь помочь формально-логические рассуждения? Можно предположить, что упомянутый лектор в академии им. Фрунзе или его единомышленники, как раз из того слоя людей, которые сейчас принадлежат к народно-патриотическому движению. Любовь к какой родине они проповедуют? А мне, который отнюдь не жалует капитализм, какую Россию любить? Что, другой России нет?
Не писать же мне, в самом деле, трактат на эту запутанную тему.
Хотя, кое что сказать все-таки можно. А именно, моя ссылка на Маркса у иного читателя может вызвать приступ идиосинкразии (и к Марксу, а за одно, само собою разумеется, и ко мне). Тогда, извольте, не угодно ли обратиться к В. Г. Короленко? А он, характеризуя систему отношений между различными слоями предреволюционного российского общества, писал: «Нет общего отечества». И хватит… Думайте сами… «Ходить бывает склизко \\ по камешкам иным…»
Но ведь мы, когда было время и условия, еще и читали! Письма, что шли из дому, и газеты, которые печатали и в дивизии, и в Москве. И то и другое приносил нам полковой почтальон. Я забыл его фамилию, но помню его всегда улыбавшееся лицо, сумку и ППШ. Ему приходилось пользоваться и тем и другим, хотя, конечно, вторым реже.
Письма были драгоценной собственностью получателя, хотя отправляясь на задание, их сдавали. О них не расспрашивали. Их не пересказывали, а, скорее, делились… Никакого многословия, иногда — только междометие. Все знали, однако, кто получает от родителей, таких было большинство, кто от жены — лицо серьезнело от заботы, кто от «девахи» (был такой термин). Описать подробно, какими были лица, глаза, мимика при чтении писем, можно только обладая большим талантом. Могу только поручиться, что выражение лица было таким, какого при других обстоятельствах не бывало никогда.
Зато газеты читали все вместе, наперебой комментируя, кто во что горазд. Самыми читаемыми были сводки с фронтов, «Теркин» А. Твардовского и статьи И. Эренбурга.
Я с недоумением видел недавно и вижу сейчас, как разные люди наслаждаются, созерцая в фильмах «Особенности национальной охоты (рыбалки)» характеры и поведение вечно пьяных персонажей, вроде генерала с сигарой, с его «блин, даете». Вот уж низость, восхищаться якобы «национальным характером», а на деле — потешаться над легко манипулируемыми забулдыгами. Для меня с тех самых военных лет образцом русского характера остается Василий Теркин.
Когда именно я услышал или прочитал стихотворение «Жди меня» К. Симонова, не помню. Пожалуй, это было в мой первый госпитальный период, когда нам показывали фильм «Парень из нашего города». Там Лидия Смирнова, тоже в госпитале, исполняла это стихотворение, но я воспринял фильм в целом, со всей его героикой и интригой, не выделив стихотворение отдельно. Во всяком случае, тогда я был слишком молод, чтобы оно задело меня так же, как и людей, оставивших дома жен. Зато почти сразу после войны мне попался толстенький карманного формата симоновский сборник в серой бумажной обложке. Я читал стихи, и они сразу ложились на мою память, я их запоминал наизусть немедленно. Мне были близки этические нормы в стихотворениях «Дом в Вязьме», «Убей его», «Транссибирский экспресс», «Если бог нас своим могуществом…», «Ты помнишь, Алеша, дороги смоленщины…», «Открытое письмо» и др. Я чувствовал их моими. Для меня Симонов, безусловно, был певцом военной (а другой тогда и не могло быть) романтики и чести моего времени. Такое мое отношение к нему много лет спустя укрепилось благодаря его известной фразе «Это не должно повториться» о Сталинщине.
Слова «жди меня» имеют во мне свое наполнение. Они появились не в начале стихотворения, как у Симонова, а в конце другого, сочиненного мамой в самом начале 1941 года, т. е. на год раньше, чем у Симонова. Вот оно:
Я вовсе не собираюсь противопоставлять мамино и симоновское. У Симонова эти слова адресованы миллионам жен, т. е. общезначимы, у мамы — индивидуальны. Правда, если нет жены, призыв «жди меня» должен идти от сына к матери.
Симонов не мог не знать, что мать никогда не устанет ждать. И потому его допущение, что «поверят сын и мать в то, что нет меня» призвано лишь усилить значимость заклинания «жди меня», обращенного к жене. Воин-фронтовик сам знает, что преданность, если не сына, то матери неизбывна, надежна, и потому беспокойство может вызвать только поведение жены: предана ли и верна она.
Симонову известно также, что это беспокойство небезосновательно, оно подтверждено в «Открытом письме» женщине из города Вичуга. «Материнский» тыл прочен и обеспечен всегда. Иное фронтовику и в голову не могло прийти. Чего нельзя сказать с такой же определенностью об остальных составляющих тыла. И поведение жены было одним из самых чувствительных элементов прочности тыла. Семья цементирует общество во все времена, а на войне — тем более. И вот именно к жене обращена мольба «жди меня». Потому и вызвало это стихотворение Симонова такой резонанс.
Что же говорить о призыве матери к сыну. Призыве таком робком и неуверенном и почти несбыточном… «Жди меня», потому что «я ни в чем, родной мой не уверена» (читай, не уверена, что погибну, хотя все идет к тому). И призыв откуда?!.. Не с фронта, а из концлагеря. Сын воюет, а безвинная мать в тюрьме. Подобных семей были сотни тысяч. Такое могли придумать только нелюди.
Но вот ведь дождался. И она дождалась тоже! А это было самое главное, потому что ей надо было не только ждать, но и выжить восемь лет в сталинском лагере. После освобождения мама прожила еще 48 лет. Все дело в том, что такое ожидание — не менее свято, чем любое другое. Во все последующие годы у меня не было лучшего всепонимающего собеседника, чем она, и не было ни с кем такой духовной близости, как с ней.
Как она, потерпевшая такое крушение, могла прожить после него еще почти полвека?! Конечно, сыграли роль ее природные задатки, но дело еще и в образе жизни: абсолютная непритязательность к условиям существования и умение довольствоваться малым. Табуретка и крохотный уголок стола — это все, в чем она нуждалась для размышлений, сочинений и приема простейшей пищи.
Каждому свое.