Так ступенька за ступенькой я очутился в штабе своей дивизии. По-моему, это было в Краварже, и через полчаса я доложил командиру полка подполковнику Багяну о прибытии. Это состоялось 21-го апреля в сумерках в кювете у шоссе. Буркнув, где это я так долго пропадал (будто ему не было известно о моем ранении), командир полка потребовал, чтобы я выяснил точно, откуда бьет немецкий пулемет. Только-только была форсирована р. Опава, полк вел бой значительно юго-западнее г. Опава (у немцев он назывался Тропау) за невысокий хребет, вдоль которого шло упомянутое выше шоссе. Мы обходили Моравску Остраву с севера.
Моя война продолжалась. Незаметно, сходу и без проволочек я вступил в бой. Так случилось, или как часто приходится слышать, так совпало, что взводный, который заменил меня 4-го марта после моего ранения, был ранен накануне моего возвращения в полк. А дали бы мне в отделе кадров фронта предписание прибыть в 38-ю армию на день раньше (вот он, «тайный» смысл!), он еще не был бы ранен, и я не мог бы снова командовать своим взводом. А это великое дело — снова стать командиром своего же взвода, снова оказаться среди своих.
Утром мы встретились с моим разведчиком Никулиным (о нем я уже писал). Надо было видеть его мимику! Хитрющей одобрительной гримасой он реагировал на мою вторую звездочку на погонах и тут же тоже беззвучно выразил недоумение и недовольство, увидев у меня в руке сигарету. Дело в том, что все мое курево, которое мне выдавали в офицерском дополнительном пайке, как и все остальное, до ранения я, разумеется, отдавал в общий котел, как же иначе.
Теперь же я сам был курящим, и доля каждого уменьшалась. Ну ничего, и крепких наших интендантских сигарет, и слабенькой чешской «Татры», и просто табаку — хватало.
Полку надлежало овладеть деревней Мокре Лазце. От шоссе к нему по лощине шла лесная проселочная дорога. Противник сопротивлялся яростно. До конца войны, как потом выяснилось, оставалось две недели, но они были временем ежедневного тяжелейшего прогрызания обороны, прикрывавшей южное подбрюшье Рейха. Мне было приказано выдвинуться как можно ближе к фрицам и докладывать об всех замеченных изменениях их поведения. Нам это удалось. В довольно узкой нейтральной полоске нашлось очень удобное место, в котором мы были невидимы для противника и защищены от его огня, он же был у нас как на ладони. Так прошли сутки, а в полдень меня вызвали в штаб полка. По правде сказать, очень не хотелось оставлять «тепленькое» укрытие. Тем более, что путь почти в полкилометра лежал по дороге, которую противник держал под минометным огнем на запрещение. И для чего меня вызвали? Оказывается, пришли еще февральские или даже январские ордена. Надлежало их вручить, и ради получения очередного я должен был совершить небезопасный путь. Дождавшись темноты, я со связным отправился в обратный путь. А ночью слева от нас, после короткого артналета противнику удалось отбить у 256-го полка нашей дивизии большую деревню Грабине.
Возвращать Грабине пришлось нам, и мы это с успехом сделали. Не то чтобы Грабине находилась на ярко выраженной высоте, но над окружающими полями эта деревня господствовала. В километре впереди начинался снова лес. Оба батальона прошли туда, а деревня время от времени испытывала на себе минометный огонь довольно крупного калибра. Между прочим, задача овладеть Мокре Лазце осталась за нами. Только теперь надо было войти в нее с двух направлений. Штаб полка разместился на западной окраине Грабине, в подвале приземистого дома. Разведчики прикорнули внизу, а я поднялся наверх и в угловой комнате с окном (без стекол) в виде фонаря увидел пианино. Уселся и стал бренчать что в голову придет. Минуты через две в дверях возник ПНШ-1 капитан Шулин: «Ты что… твою мать, хочешь штаб демаскировать!» И тут же из-за спины Шулина слышу голос начальника штаба: «Играй, играй; ты что, Шулин, думаешь фрицы поверят, что это в штабе нашелся м…к, который додумался в бою наяривать на пианино?!»
Мне тоже захотелось вздремнуть, ночь была совсем без отдыха. Спустился к своим ребятам, прилег и забылся. А сквозь сон слышу жалобное и уже надоевшее, занудливое: «Слива, слива, я африкос, ответь, прием». И так, раз за разом довольно длительное время. Это командир радиовзвода роты связи. Ищет батальон майора Воронова. И телефонная, и радиосвязь потеряны. Батальон пропал. «Африкос» означало абрикос, но командир радиовзвода не выговаривал «б». Так штаб полка и стал африкосом. Зато в лексиконе радиста отсутствовало ругательство на букву «б», потому что с буквой «ф» оно не звучит.
Меня дергают за плечо: «К командиру полка». — «Найди батальон, не найдешь — пеняй на себя». Как будто потерял батальон я лично. «Уточни, в 23.00 артналет, и — в атаку. Взять Мокре Лазце».
Темнеет. Два разведчика, телефонист и я идем пока по проводу. Доходим до обрыва и второго конца найти не можем. Рыскали-рыскали. Наконец наткнулись. Но не на второй конец провода, а на батальон! И где! Батальон занял без боя Мокре Лазце. «Но скоро артналет», — буквально обжигает меня то, что сказал командир полка. Уже на ходу пролепетав две фразы по этому поводу майору Воронову, бегу с ребятами (кроме телефониста) в обратный путь. Хлюпающая, набухшая от дождя пашня, шуршание очередной мины и следующее за этим падение ничком, близкий разрыв и шлепание падающих крупных осколков. Скатившись в подвал к командиру полка, не могу произнести ни слова: сердце — в горле. Все-таки отменить артналет успели вовремя.
Этот эпизод всплыл в памяти только лет через тридцать пять после того апреля. Тогда одна из газет рассказала о похожем случае, отметив его значимость. Для нашего брата это было обычным, не заслуживающим внимания делом. Противника не встретили, не стреляли. Стреляли по тебе? Так ведь жив. Черновая работа. Подумаешь, побегали лишку!
Начинало светать, когда и командир полка, и весь штаб, и мы уже были в Мокре Лазце. Километрах в полутора на железнодорожном тупике — лесопилка. «Выбей их оттуда». Я все чаще получаю такие приказания, если в подходящий момент оказываюсь под рукой у начальства (дело в том, что динамика боя ошеломительная, и легче обойтись «подручными средствами», а не связываться с батальонами и терять на этом время). Выбили. Немцы на той стороне каньона, за железнодорожным полотном. Сюда им не вернуться из-за нашего заградительного огня, но и они устраивают бешеный артиллерийский огонь, который заставляет нас воспользоваться помещением со стрелкой вниз и надписью «LSR» возле двери: Luftschutzraum — бомбоубежище. Там несколько женщин и детей. На их лицах ни капли испуга. Улыбки и приветливость. Говорят, что эту аббревиатуру «LSR» они, чехи, расшифровывают иначе. Я забыл (и не могу вспомнить до сих пор), как точно это звучит, но смыл такой: скоро придут русские. Вот и пришли. Эта встреча с мирным населением Чехословакии не первая. Ведь была вся Словакия поздней осенью 1944-го и потом зимой. Но эта, так у меня запечатлелось, стала особенной и положила начало каким-то особенным представлениям о чехах. Надо было видеть эти глаза в полумраке убежища. Они говорили нам, что пришли долгожданные освободители, что только они и заслуживают интереса и внимания, это и есть главное и замечательное событие, а эти фрицы с их артиллерийским огнем — ведут себя, как назойливые мухи.
Море любви, доброжелательства, доброты, участия, готовности помочь. Искренность необычайная. Какие улыбки! И это было всюду. И на всем пути до Праги и обратно в июне и июле 1945 г. Забегая вперед, я вспоминаю трехдневный заключительный бой за Оломоуц. Особенно ожесточенным был день 8-го мая. Но чехи, несмотря на огонь, улучали любую возможность помочь, угостить, подкормить, когда мы, продвигаясь от дома к дому, брали город. Радушие неподдельное. А потом, начиная с 9 мая и все дни от Оломоуца до Праги, звучало непрерывное «наздар». Это были лучшие воспоминания всей моей жизни. Я долго называл Чехословакию страной моей юности.
Когда все это в августе 1968 г. было оборвано, меня обуревали горечь и сожаление. Я думал, как же нужно было нам вести себя потом в Чехословакии, чтобы за двадцать лет так испохабить отношения между двумя народами и вызвать к себе такую ненависть.
В те дни августа я снимал комнату в поселке Неменчине к востоку от Вильнюса и каждое утро уходил на лесное озеро Геля. В лесу удобно было слушать западное радио, рассказывавшее о событиях в Чехословакии. В первых же передачах сообщалось, что при пересечении границы с ГДР под одним из танков войск вторжения провалился мост через неширокую речку. Чехи немедленно окрестили его мостом советско-чехословацкой дружбы. Мне так понравилось это остроумное язвительное определение, что через неделю при возвращении домой я не удержался и рассказал про «мост дружбы» двум случайным попутчицам в купе поезда Вильнюс-Москва. Вот уж надо было видеть высокомерное презрение на их лицах: «кто же ты такой и чем восхищаешься?»
Справедливости ради я обязан подчеркнуть, что годами складывавшиеся отношения между учеными нашего института и чешскими коллегами в моей области исследований остались неприкосновенными, т. е. по-прежнему теплыми и доверительными.
Взаимные встречи и семинары продолжались, статьи в журналах публиковались. Я помню, как однажды сотрудница института математики в Братиславе рассказывала мне в Москве, что ее младший брат, оканчивавший среднюю школу, заявил об отказе заниматься русским языком. «Я сказала ему, что русский язык — это язык Пушкина и Толстого, а не только Брежнева и Косыгина». Это было сказано, хоть и с надрывом (а как же иначе!), но с убежденностью, достоинством и превосходством над теми, кто устроил чертовщину с вводом войск. Говоря так, она (не без оснований) доверяла мне, и я ей благодарен…
Итак, шли последние дни апреля 1945 г. На каждом фронте были свои заботы. Если у маршала Жукова шло грандиозное сражение, втянувшее в свою воронку массу живой силы и техники, то у нас шло методичное преодоление отчаянного сопротивления противника, прогрызание каждого оборонительного рубежа, создаваемого перед любым удобно расположенным населенным пунктом, на любом выгодном элементе рельефа. Рывок вперед, затем залегаем под бешеным огнем, затем быстрая и эффективная организация артиллерийского подавления очага сопротивления. Снова рывок до следующего рубежа, где противнику удается зацепиться, и т. д. Продвигаемся не более 3-х — 5-ти км. в день, в основном — без танков. Таков ритм заключительного наступления нашего полка (думаю, что всех войск 4-го фронта). Вот населенные пункты, через которые мы шли: Будейовице, Лубояты, Альбрехтице, Юловец, Хохкирхен, Билов, Биловец, Штернберк, Шмейль. Они у меня перед глазами в двух видах: на местности (т. е. прямо передо мной, и я в них) и на топографической карте, все листы которой я вижу до сих пор со всеми подробностями.
Последние десять дней боев отложились в памяти час за часом. Остановлюсь только на трех эпизодах.
29-е апреля. Вторая половина дня. Все управление полка залегло на опушке леса. Никакого пространственного разделения на НП, КП и штаб полка нет. Впереди на пологом холме — Лубояты, которые мы никак не можем взять, а вдоль опушки передается дивизионная газета, на первой полосе которой, внизу сообщается о том, что Гиммлер затеял сепаратные переговоры с нашими союзниками о перемирии. Это производит впечатление. Забрезжил конец войны, к которому ой как хочется остаться живым.
«Воронов! Что же ты не атакуешь?!» — негодует и настаивает Багян. «Мешает пулемет, дайте-ка вот туда и туда!» — Воронов бережет людей, просит и огнем помочь и атаку оттянуть. А между тем приближается время, когда в полк явится начальник оперативного отделения штаба дивизии майор Галканов и будет кочку за кочкой, куст за кустом, сверяя карту с местностью, проверять, выполнил полк, или нет, задачу дня.
И так бывает к концу каждого дня. И выполнить задачу дня — закон. И взять Лубояты — кровь из носа. И согласно дивизионной газете затеваются сепаратные переговоры, а значит близко, очень близко… А что близко? Даже подумать боязно, хотя очень хочется… И так не хочется быть убитым!.. И скоро явится майор Галканов, а Воронов не атакует и все тут.
Начальник штаба майор Гуторов мне: «Разведчик, бери ребят, пошли поднимать пехоту».
Что было дальше, пусть каждый досказывает себе сам, но Лубояты были взяты до появления майора Галканова. Только, находясь позади пехоты хотя бы на метр, ты ее не поднимешь и Лубояты не возьмешь. Он, бедняга рядовой, лежит и ему страшно подняться: ведь немцы запросили мира. И ты это понимаешь, и в данный момент он живой, а поднимешь — может быть, убьют. И тебе тоже не хочется быть убитым. Но ты мечешься по цепи. И видишь, что тот, которого ты заставил подняться, снова залег. И будь проклято это занятие.
На следующий день фронт взял Моравску Остраву. Мы в двадцати километрах к северо-западу.
«Всем взводом вперед, пока не встретишь противника!» И мы идем вперед от одного строения к другому, на карте они, как водится, помечены «г. дв». Мы не встречаем никого — ни противника, ни местных жителей.
Не проходит и часа, как вдруг откуда ни возьмись на нас мчится немецкая легковушка. Инстинктивно, не раздумывая, без команды — пара гранат, автоматы в упор, и у нас в руках штабной майор 4-й горнострелковой дивизии СС. С портфелем. А в нем карты и документы. Срочно отправляю добычу в полк. Говорили, добыча пригодилась.
Вскоре нас догоняет один из бойцов комендантского взвода. Полку изменили задачу. Во второй половине дня мне приказывают измерить глубину Одры. Это Одер, в тех местах его верхнее течение. Западнее Остравы в него впадает Опава, а мы намного южнее. Были севернее Остравы, а теперь — юго-западнее. Только полезли в воду, как задача снова меняется. Выбили немцев из Альбрехтице, но оставшийся здесь и засевший где-то снайпер выбивает наших по одному. «Найти!» Нашли, захватили, привели. Получил свое. Не оставайся в нашем тылу, не вреди!
Снова сместились вправо. Билов и Биловец. Опять вправо. Юловец. Из него на Хохкирхен. Дальше не пробиваемся. Снова вправо, в обход. Притом ощущение такое: «Сопротивляешься — черт с тобой. Обойдем». Идем всю ночь. Дождь и слякоть. К утру взяли Штернберк, и день прошел спокойно. А на утро началось…
Про действия 1-й и 38-й армий в целом я могу прочитать в книге маршала Москаленко «На юго-западном направлении». Про действия 11-го Прикарпатского стрелкового корпуса и 30-й Киевско-Житомирской стрелковой дивизии там же рассказывается лишь местами и очень скудно. Что уж говорить про наш полк! Когда я пишу о моих боях, я на ощупь накладываю их на общий фон упомянутой книги и радуюсь, находя для себя точное место в общей системе армейского дневника Моравско-Остравской и Пражской операций.
Так вот, что я имею в виду, говоря «началось». 4-го мая на самой окраине Штернберка, на чердаке дома лесничего расположился НП полка. Там командир полка подполковник Багян, командир дивизии генерал-майор Янковский и командир корпуса генерал-лейтенант Запорожченко. Именно в таком порядке, если считать от переднего края, они стоят в затылок друг другу и общаются только с непосредственным соседом. Это что-то да значит, когда на НП полка столько и таких генералов. Начальник штаба пока держит меня при себе, я у него на подхвате. «Слышишь, артиллерию? Это 2-й Украинский. Пробиваемся на соединение с ним», — заговорщически говорит он мне.
Вот почему здесь комкор. Мы должны пройти через Моравские ворота. Ближайший населенный пункт, в котором ощерился противник — деревня Шмейль.
В это время я вижу, как метрах в ста впереди один за другим вылетают «доджи три четверти» стремительно разворачиваются, оставляя на позиции десятка два пушек, и так же быстро прячутся в своих укрытиях за окраинными домами, которые, как легко сообразить, расположены позади командира корпуса.
Удивительная картина. Раньше пехотинец старался быть подальше от пушек и пулеметов, которые для противника были предпочтительными целями, и таким образом спасал себя от огня, предназначенного именно им — пушкам и пулеметам. Да порой и сами пушки, вернее их расчеты, чувствовали свою обреченность. Недаром противотанковую пушчонку, так называемую «сорокапятку», ее расчет называл «прощай Родина». Что уж говорить о пехотинце, избегавшем соседства с нею.
В данном же случае, как только пушка занимала огневую позицию, он, бедняга, подползал к ней поближе. Стал видеть в ней защитницу. Приданной и поддерживавшей артиллерии у полка было четыре истребительных противотанковых артиллерийских полка (ИПТАП). Займитесь подсчетом, сколько это пушек, даже если полки половинного состава.
Начался бой. В эти часы мы были как в мыле. Нас гоняли на разные фланги. Носились по открытой местности, все время увертываясь от разрывов. В одно из очередных возвращений на НП я оказался невольным свидетелем сцены, которая была естественным следствием безуспешного прогрызания немецкой обороны на окраине Шмейль.
Генерал Запорожченко раздраженно и резко бросает стоявшему перед ним командиру дивизии генералу Янковскому: «Так дело не пойдет, товарищ генерал. Выдвиньте командира полка на шестьсот метров вперед. Пусть чувствует бой». Командир полка стоит в полуметре от комкора, но последний говорит о нем только в третьем лице. Поворачивается и, покидая НП, вдруг видит меня. По его лицу нетрудно понять, что недоволен присутствием тут какого-то лейтенанта при неприятном разговоре.
Генерал-лейтенант в сердцах неверно оценил расстояние. Шестьсот метров — это далеко за боевыми порядками немцев. Командир дивизии молча последовал за своим начальником, а командир полка тоже молчит, обводит глазами присутствующих, уверенный в сочувствии, а мне бросает: «Найди хорошее место».
Тогда я не анализировал драматизма той сцены. Сейчас я пытаюсь представить себе, что чувствовал командир полка подполковник Багян, находясь на самом острие удара и слыша себе в затылок дыхание двух генералов, своих грозных начальников. Думаю, он был бы рад выдвинуться и на шесть километров вперед, лишь бы избавиться от психологического давления в то время, когда ему надлежало свободно управлять боем.
Дальше — неинтересно. Командир полка с нами «перекантовался», как тогда говорили, из дома лесничего в сыроватую лощинку, а через десять минут был приказ оставить попытки пробиться через Моравские ворота, плюнуть на Шмейль, и снова — в обход справа.
В ночь на 5 мая взвод идет вместе с полком. Утром на привале начальник штаба:
— Добирайся, как знаешь. Деревушка Веска (на самом деле, это тавтология: Веска и деревушка — синонимы) в нескольких километрах к северу от г. Оломоуц.
— Все осмотри, встретишь нас.
Нам сопутствовала удача. На шоссе пусто. Вдруг показывается «Студебекер» с ДШК в кузове (так назывался пулемет Дегтярева-Шпагина, крупнокалиберный). Голосуем, нас всех подбирают, и мы узнаем, что наши хозяева держат путь на…Прагу. Даже срок указан, 6-е мая. Ничего не понимаю.
— До Праги 200 км. занятого немцами пространства!..
— Нам приказано.
— Ну, раз приказано, тогда дуй!
Но вот и Веска. Распрощались со «студером» и ДШК. Что с ними стало, напоролись или нет, нам неизвестно.
Полк придет не скоро. Выбираем дом с хорошим обзором. Оставляю двоих. Отправляемся к Оломоуцу. Входим в пригород, больница. Возле нее люди, и все смотрят в одну сторону. Довольно пологая высотка, вспахана, окаймлена лесом, открыта со стороны больницы. По опушке кольцом залегли местные жители с оружием разных типов. В центре пашни — закопанный немецкий танк.
Подумать только! Ничем не защищенные фигурки — против, хотя и обездвиженного, но все еще огрызающегося чудовища, которое вертит башней и изредка бьет. По одному к больнице прибывают редкие раненные, но все уверены в своем превосходстве и окончательной близкой победе.
Рассказывать про бой в городе нет смысла. Когда употребляют штамп «земля гудела», то думают, что предлагают исчерпывающую характеристику происходившего. Ничего подобного! Гудело, содрогалось, трещало, стонало и дребезжало все, что могло выполнять эти функции. Это длилось весь день 8 мая. Мысль о том, что таким может быть последний день войны, не могла даже возникнуть! От дома к дому… Падают убитые, раненых оттаскивают в подворотни и подъезды домов, а там перевязывают.
С выходом на противоположную окраину города часам к семи вечера бой внезапно затихает. Штаб полка занимает дом с внутренним двором. Тут и моя взводная повозка. Пуздра кормит разведчиков. Едят нехотя. Кто как устраиваются передохнуть и подремать. «Комвзвод, поешь», чего-то протягивает мне Пуздра. Усталый жую, не очень вникая в доносящиеся до меня слова о том, что командующий фронтом генерал Еременко кому-то предъявил ультиматум и пригрозил генеральным штурмом. В конце концов, штурм — так штурм, не впервой. И вдруг: «- К командиру полка!»
«На рассвете проверь, ушли немцы или нет». — «Есть», — хотя мелькнуло, почему бы им оставлять выгодные позиции за городом.
Тем временем знакомый нам Барышевский подобрал взводу просторную квартиру, вежливо переместив в ее отдаленную часть человек пять женщин и детей. Засыпаем мгновенно, а в три часа утра, продрав глаза, еще заспанные выходим на свое почти формальное задание. Внезапно из внутренних комнат выбегает одна из женщин. Растрепанная, радостная и возбужденная она сбивчиво скороговоркой сообщает, что по радио объявлено о безоговорочной капитуляции Германии. Тут же выражение ее лица меняется, она недоумевает, почему я не отвечаю ей восторженными возгласами. А я под впечатлением еще не ушедшей из памяти вчерашней мясорубки, которая никак не походила на последний бой, не воспринимаю, что она говорит, тем более что в таких важных случаях единственным заслуживающим доверия источником сведений является только мой прямой начальник.
Полазив в еще не ушедшем предрассветье по нейтральной полосе и отметив у противника некоторое шевеление на фоне светлеющего неба (а больше ничего от нас и не требовалось), возвращаемся в штаб полка.
Командир полка спит, а начальник штаба, как от назойливой мухи, отмахивается от моего доклада и с очень серьезным видом приказывает мне подшить чистый подворотничок и побриться (чего я еще никогда не делал).
На мой молчаливый недоуменный вопрос, с удовольствием расстается с серьезностью и, расплывшись в счастливейшей улыбке, отвечает:
— «Война кончилась». Мы обнялись. Но забот много. Показывает приказ, из которого я помню, что огонь прекращается в 8.00 9 мая, на каждый выстрел надлежит отвечать тройным, при появлении танков быть в готовности отражать атаку, к пленным относиться гуманно, офицерам оставлять холодное оружие. «Сейчас приедет наш парламентер, начальник разведки корпуса, будешь сопровождать его на передний край». Вот для чего чистый подворотничек и побриться…
Подкатывает «виллис». Рядом с водителем молодой подполковник. Такими в моем представлении должны были быть офицеры Генерального штаба. Высокого роста, строен, подтянут, умное лицо, решителен. Он парламентер. Я сажусь сзади рядом с переводчиком. Справа у ветрового стекла — высокий шест с намотанным на него белым полотнищем.
При подъезде к переднему краю парламентер раскрывает полотнище. Останавливаемся. Никакого движения со стороны противника. На расспросы парламентера пулеметчик, с которым мы несколько часов тому назад договаривались, что в случае чего он прикроет нас огнем, отвечает: «Когда лейтенант утром приходил, немцы копошились, а сейчас не видно». Сам он только что сидел на бруствере окопа спиной к противнику и покуривал. Теперь он прячет сигарету в опущенной руке и отвечает стоя, почти по форме, зная, что война окончена, и ему нечего опасаться пули. Попробуйте ощутить этот момент, когда четыре года непрерывно подстерегавшей тебя смерти почти мгновенно сменились победой над ней. Для меня этот эпизод до сих пор служит символом окончания войны. Утро теплое, небо синее, тишина, и мы — живы.
Подполковник озабочен, мы медленно движемся вперед по шоссе. Оно слегка поворачивает влево, и мне становится видной та его часть, по которой мы ехали из города. Километрах в полутора позади нас с такой же скоростью движется сверкающая на солнце кавалькада трофейных лимузинов с армейским и прочим начальством.
Как только стало известно от нескольких плененных нами немцев, что основные их силы под командованием фельдмаршала Шернера отказались от капитуляции и ушли еще вчера, кавалькада превратилась в экстренно действующий штаб. Организуется преследование. В основном этот образ действия предвиделся еще вчера. Вот почему с таким остервенением нам не отдавали Оломоуц, вот откуда обрывки фраз о «генеральном штурме», вот откуда предположение командира полка, что немцы могут и уйти.
К тому же в душе мне было стыдновато перед той женщиной, которой я не поверил, что война кончилась.
Само собой вышло, что мои «представительские» функции прекратились, и, оказавшись на двух самоходках СУ-76, мой взвод превратился в подвижную группу, вместе с другими бросившуюся к Праге. По пути города Литовель, Свитави, Хрудим, Колин. В пригороде Праги мы остановились 12 мая. Это было неподалеку от местечка и железнодорожной станции Чешский Брод.
Между прочим, через двадцать пять лет в составе небольшой группы я ехал поездом в Мюнхен. Наш путь лежал через Прагу. Мимо Оломоуца по расписанию мы должны были проследовать ночью. Около семи утра я вышел из купе в коридор. Поезд стоял у перрона с навесом, и прямо передо мной висело название станции «Olomouc». Я не успел выйти на перрон. Поезд тронулся. Даже нечаянное свидание с городом моей юности не состоялось. Было обидно. К тому же стало ясно, что поезд намного опаздывает. Прибудем ли мы вовремя в Прагу, где нам предстоит пересесть на поезд «Прага — Париж»? Забегая вперед, скажу, что в Праге мы только-только успели перейти с одной стороны перрона на другую и, таким образом, поездка не была сорвана. Однако опасаясь окончательного опоздания, мы основательно поволновались, следили за каждым километром пути. И вот скоро Прага, но дорога каждая минута. Медленно проплывает перрон с названием «Чешский Брод». «Юрий Львович, сколько осталось?» — спрашивают мои спутники, зная, что с Чехословакией я знаком довольно близко (как-никак, а с востока на запад прополз и прошел всю — до Праги). «Одиннадцать километров», — отвечаю я.
Топографическая карта у меня была всегда «сотка» (масштаб 1:100000), т. е. минимальный отрезок километровой сетки на местности равнялся одному километру, и потому измерить расстояние не представляло труда. Через полминуты проплывает километровый столб с отметкой «11». Вот какие подробности удерживает память.
Итак, война кончилась. В Праге спрашивали друг друга не «из какой дивизии», а «какого фронта», так как там сошлись 1-й, 4-й и 2-й Украинские фронты.
Оглядываясь назад, я вижу, а читатель, надеюсь, со мной согласится, что моя жизнь соткана из случайностей, что я тысячу раз мог погибнуть и тогда не смог бы удивляться, как это я остался живым. Но тогда кто-то другой писал и рассуждал бы точно так же. Сказал же Окуджава: «Мы все — войны шальные дети…»
Но есть и другое чувство. Сознавать, что ты был непосредственным участником триумфального финала, и более того, приближал его своей предшествовавшей крохотной личной военной историей — большое счастье.