Эрик поставил спасенный поднос Эммы напротив Эллисон и сел сам.

Эмма уставилась на свою еду. Ей было не до нее сейчас.

– Эм?

Она улыбнулась Эллисон через стол; это была натянутая улыбка и это явно не заставило Элли почувствовать себя лучше.

– Я в порядке. Честно, я в порядке. У меня просто болит голова. Вот и все.

Майкл повернулся к ней:

– У тебя болит голова?

Это было совсем не то, в чем Эмма нуждалась. Она могла бы, в крайнем случае, соврать Эллисон. Она могла бы соврать Эрику, потому что она не знала его и не нуждалась в очевидном беспокойстве незнакомца. Врать Майклу, однако, было иным делом. Она могла бы сказать Эрику – или Эллисон – что у нее постоянные головные боли, и они могли бы притвориться, что верят ей; Майкл бы словил её на этом, и если бы она оправдывалась, это бы расстроило его, потому что то, что он знал и то, что она претендует на правду, не было одним и тем же.

– Я споткнулась, когда выводила Лепестка на прогулку прошлой ночью. Ударила голову обо что-то.

Брови Эллисон взметнулись, но она ничего не сказала.

Майкл, позабыв подземелья и драконов, нахмурился. Не удивив никого, кроме Эрика, он начал расспрашивать ее о возможных симптомах. Эмма прервала его, спросив, чего именно это могут быть симптомы, и он очень серьезно ответил:

– Сотрясение мозга. Я думаю, тебе следует пойти к врачу, Эмма.

Эмма чрезвычайно не любила навещать доктора. Если на то пошло, этого также не любил делать и Майкл – но он настойчиво продолжал быть последовательным в действиях. И если вы хотели, чтобы он оставался спокойным, вам следовало иметь ту же логическую цепочку.

Спасение прибыло с неожиданной стороны.

– Эй, не тратьте впустую свое время на Эмму, – сказал ясный и раздражающе веселый голос Деб Макаллистер, которая, сопровождаемая Эми и Нэн, приостановилась на пути к выходу.

– Да? – спросил Эрик, поворачиваясь на скамейке.

– Ей никто не нужен.

Эрик бросил взгляд на Эмму, которая пожала плечами и кивнула.

– Это правда. Я никого не ищу.

Эрик в ответ пожал плечами.

– Я тоже. – Он улыбнулся вежливо Деб и Нэн, улыбнулся совсем по-

другому Эми и возвратился к остаткам своего обеда. Он не был, в отличие от большинства парней, быстрым едоком.

– Жаль. – Голос Деб был доброжелательным. На самом деле, учитывая Деб, она, вероятно, пытается быть полезной. На свой лад.

Нэн улыбнулась застенчиво и представилась Эрику, который – как будто он был чьим-то дедушкой, а не их одноклассником – встал из-за стола, чтобы пожать ей руку. Это вызвало тишину, но это была приятная тишина. Нэн не была, в классическом значении слова, красивой, но у нее были длинные, густые, прямые темные волосы, которые были предметом зависти для каждой девочки в школе, кроме Эми, а ее глаза были прекрасного коричневого цвета на фоне такой же прекрасной кожи. Она могла говорить Мандарин, но не хотела делать этого, если она не была со своими кузенами, пятеро из которых учились в Эмери. Эмма спросила ее, однажды почему, и Нэн сказала: "Я не чья-то экзотическая любимая собачка. Я не хочу лаять по команде”.

А Эми?

– Эрик, что ты делаешь в пятницу вечером?

– А что?

– У меня большой – я имею в виду большой – просторный дом. Почти все одноклассники будут там, и если ты хочешь познакомиться со всеми ними. Я могла бы отправить тебе приглашение по Е-мэйлу, – добавила она. – Но ты ведь новичок, поэтому у меня еще нет твоего почтового адреса.

– Ты пойдешь, Эмма?

– Да.

– Хорошо. Не могла бы ты сказать Эрику, где и когда это будет проходить, и отправить мне его почтовый адрес, если он у него есть?

Мне нужно идти на ежегодное собрание комитета – я опаздываю.

– Конечно. – Она наблюдала, как голова Эми исчезает за дверями кафетерия и потом произнесла. – Засунь свой язык обратно. У тебя текут слюни.

Эрик засмеялся.

– Так очевидно?

– Ну, ты парень. По крайней мере, не пытался есть и разинуть рот одновременно.

Он снова засмеялся.

– Не смейся, – сказала она с гримасой. – Я наблюдаю за тем, как это происходит, по меньшей мере, раз в семестр.

Когда урок истории закончился, школьный день также подошел к концу.

Эмма подошла к своему шкафчику, сложила в него учебники, а потом долго стояла, прислонившись к узкой оранжевой двери.

–Эмма?

Она подняла взгляд. Эрик, сумка свободно свисала с его плеча, наблюдал за ней.

– Ты чувствуешь себя хорошо?

– Да, все хорошо. – Она отодвинулась от дверцы и поморщилась. – Я страдаю от чего-то вроде головной боли.

– Может следует прогуляться?

Эмма пожала плечами. Она перекинула рюкзак на правое плечо и направилась дальше по коридору.

– Я буду в порядке, – сказала она ему, когда стало ясно, что он идет вслед за ней. – Эллисон проводит меня до дома.

– Твоя мама водила тебя к доктору?

– У меня не было и нет сотрясения. Просто болит голова.

– Мигрень?

– Слушай, Эрик, ты не моя мама, за что я благодарна, потому что едва ли могу обратиться к одной, которая у меня есть, – она стиснула зубы и подняла руки ладонями вверх. – Нет, прости, я знаю, что была не права. У меня болит голова. Я пойду домой и отосплюсь.

Эрик поднял обе руки в знак капитуляции. Если ее язвительный комментарий и задел его, он не показал вида, и если бы у нее не стучало в висках, а свет в помещении не причинял бы боли, она бы улыбнулась.

– Вот что я тебе скажу. Ты можешь следовать за мной на приличном расстояние, и если я рухну без сознания, снова позвонишь моей маме.

Это может занять немного больше времени, пока она явится, потому что она на работе.

Эллисон ждала ее возле широких мелких ступеней, на которых прыгали авантюрные скейтбордисты. Единственное о чем скучала Эмма зимой – это отсутствие скейтбордов.

Эллисон оставила обычные тихие и заинтересованные вопросы, которые она любила задавать, и начала с единственного слога.

– Эм? – Она протянула руку, и Эмма взяла ее. Очевидно, судя по тому, как выражение лица Эллисон изменилось, она схватила ее слишком сильно.

– Извини, – удалось выдавить Эмме. – Свет раздражает глаза, Элли. И шум вызывает головокружение. Чувствую, будто кто-то пронзает мне спину с... с горячей колотью. Кажется, меня сейчас вырвет.

– Давай я позвоню твоей маме.

– Издеваешься? Меня вырвет прямо в машине, и ты знаешь, кто будет убирать это позже. – Не то чтобы её мама не попыталась бы. – Просто помоги мне дойти до дома, – она сделала паузу, затем выдавила – Где Майкл?

– Он разговаривает с Оливером.

Для Майкла поход со школы домой никогда не был столь напряженным, как добираться туда. Что имело значение – идти в очень странное место из безопасного всегда было худшим.

– Спросить его, не нужно ли, чтобы мы его дождались?

Эллисон кивнула и затем сказала, очень мягко:

– Тебе надо отпустить мою руку. Садись на ступеньки, так чтобы ты не упала. – Она помогла Эмме пристроиться на ступеньке и поколебалась возле нее минуту.

Эмма слышала шаги позади неё. На самом деле, она слышала шаги изо всех направлений, но одни были громче остальных. Эллисон не двигалась так что, это не могли быть её шаги.

– Эмма, – сказал Эрик, говоря очень, очень тихо. – Позволь мне отвезти тебя домой.

– Я в порядке.

– Нет, ты не в порядке. У меня есть машина, – добавил он.

– Ты водишь?

– Зависит от того, кого ты спросишь. У меня лицензия, если это поможет.

– Нет, слушай, я...

– Если тебя вырвет в машине, я всё почищу. Иди спроси Майка, если его нужно подождать, – добавил он. Эмма не могла видеть Эрика; в этот момент её глаза были закрыты, и руки покрывали их. Но она догадалась, с кем он разговаривал, и она услышала, как удаляется Эллисон.

– Не называй его так.

– Что?

– Не называй его Майк. Это не его имя и он не признает его за свое. – Ей хотелось расплакаться от боли. Она замолчала.

– Я отвезу тебя домой, – сказал он, все тем же тихим голосом.

У нее больше не было сил, чтобы снова отказаться. Но очевидно, были силы, чтобы ее вырвало.

Машина была агонией. Завернувшись калачиком, Эмма едва не плакала. Едва. Ее снова вырвало, но Эллисон была на заднем сидении рядом с ней и она держала что-то перед лицом Эммы. Эрик был самым худшим водителем в мире, или просто любое движение вызывало волны тошноты.

Она пыталась произнести имя Майкла, но у нее не очень хорошо выходило. Более того, это было хныканье и Эмма решила не разговаривать.

– Майкл здесь, – сказала Эллисон тихо. – Он на переднем сидении с Эриком. – Рука Эллисон была холодна, когда она коснулась лба Эммы. Она хотела опереться об нее.

– Остановите это, – прошептала она никому. Или всем. – Пожалуйста, остановите это.

И она услышала голос Эрика, хладнокровный и тихий, превратившийся в такой громкий звук, что это могло бы заставить её уши кровоточить.

– Это пройдет, Эмма. Извини.

Эрик соврал. Он вез её не домой.

Эмма пережила мучительные и бесконечные остановки и запуски, которые являли собой вождение Эрика, и она должна была прибыть в виде одной детали, потому что она чувствовала агоническую трещину от раскрытой дверцы машины, чувствовала изменение света, как только покинула автомобиль, её глаза плотно закрылись. Эрик поднял её; это должен был быть он. Эллисон и Майкл не были бы способны нести её в такую даль между ними двумя.

Но он не несет её знакомой дорогой до дома; он не несет её туда, где Лепесток бы лаял или скулил. Вместо этого, он нес её другой дорогой в знакомое здание: госпиталь и это приемный покой.

Она могла бы услышать короткие, суровые обрывки разговора, который проходил между Эллисон и допускающим. Она не могла увидеть человека, но голос регистрирующего был женским, вторгающийся в беседы других незнакомых голосов, которые кричали – буквально – для привлечения внимания.

Она хотела бы потерять сознание, потому что если бы она отключилась, то была бы вдалеке от них. Но она не отключилась, так как это было бы помилованием. Вместо этого, она слушала чистый голос Майкла, задающего вопросы. Она не смогла приблизительно расслышать вопросы, но это не имело значения; Майкл пришел сюда по причине и он будет услышан. Даже, если на самом деле, отвечающий больше не имеет желания слушать. Вы должны были любить Майкла за это, потому что, если вы этого не делали, то задушили бы его.

Она сдвинулась, пытаясь сесть прямо, и закончила тем, что свернулась на стуле вперед, в отчаянии пытаясь, чтоб ее не стошнило третий раз. В некоторым смысле, она ощутила знакомые руки на своих плечах и спине, и она знала, что её мама звонила и каким-то образом приехала.

Она пыталась извиниться перед мамой, облажалась, и также сконцентрировалась на том, чтобы не стошнило. Потому что её мама была там. В том, что болеешь, есть что-то, что с легкостью переворачивает всю твою жизнь и твоей матери. Даже когда отец был здесь, это её мама, которая проводила часы у постели, и мама, которая мыла её, убеждалась в том, что она выпила и контролировала её температуру.

Это была её мама, которая сейчас была здесь, теряя свои рабочие часы и рабочее время. Эмма попыталась принять вертикальное положение на стуле, пыталась открыть глаза, пыталась сказать своей матери, что она, как обычно, в порядке. Даже, если это являлось ложью. Некоторую ложь, ты мог бы сделать правдой, достаточно говоря об этом.

Но она не могла сказать это сейчас.

Она пыталась. Она пыталась говорить громче, дабы заглушить иные звуки, все другие слова. Она почувствовала руку в своей руке и не могла сказать, кто это был. Она хотела крепко сжать руку, но даже от этого движения запястье заныло, кожа её рук визжала в протесте.

Она желала остановить это. Ей было все равно, если она умрет; смерть была бы лучше, чем это. Лучше. Чем. Это.

Это не было первое время в её жизни, когда она чертовски хотела остановить что-то. А это время? Боль была другая. Она хотела рыдать. Но это было, как то, что если старая боль и новая боль комбинируются странной алхимией, позволяющей ей запомнить, позволяющей ясно и четко дать понять, что боль отрицала все остальное.

Похороны Натана. Смерть Натана.

Она вспомнила, как стояла и смотрела у вырытой могилы. Она думала, чтобы помочь, копать землю лопатой, засучить свои рукава – или нет – стоять в грязи, как она осыпалась дюйм за дюймом, став, наконец, местом отдыха, конечной остановкой. Но там не было лопат.

Когда она прибыла туда, не было ни одной лопаты. Зонты – да, потому что небо было облачно и пасмурно, но они еще не были раскрыты, они были туго упакованы в ожидании дождя. Вместо этого было отверстие, около которого по большому брезенту была нагромождена высокая насыпь грязи. И около этого, в сумке – мешке – маленький контейнер, невзрачный деревянный.

Ее мать сказала, что не нужно идти, чтобы увидеть как похоронят пепел. Как будто. Мать Натана, глаза красные и опухшие от слез, голос сырой, обратился к ней, обнял ее, подержалась секундочку за единственную женщину на кладбище, которая так сильно любила Натана. Именно поэтому она приехала. Поэтому. Стоять, быть обнятой, осознать потерю, которая отличалась, и в то же время почти так же велика, как ее собственная.

Эмма не плакала. Эмма не плакала и не говорила; она была приглашена, чтобы сказать что-нибудь на похоронах, а она беззвучно смотрела на телефон, в котором отец Натана ждал ответа, которого никогда не будет. Эмма никогда не была королевой драмы. Почему?

Потому что ее волновало, что думают другие люди. О ней. Такая заботливая, она была похожа на хрупкий, маленький щит против мира; это прорвалось сквозь все это время. Боль.

Но не как эта. Щит исчез; разрушенный или отброшенный, это не имело значения.

Видение. Дистанция. Видя истину надгробий. Нет ее имени выгравированного в скале. Сроки, да. Рождение. Смерть. Ничего более между ними. Ничего о любви. Ничего о месте успокоения.

Ничего о том, кем он был, кем он мог стать. Потому что это не имело значения. Ничего не имело значения больше ни для кого, кроме Эммы.

Эммы и матери Натана.

Она хотела умереть. Она хотела умереть. Потому что тогда все будет кончено. Все потери, все горе, вся боль, пустота. И она ничего не сказала тогда. Ничего. У нее не было такого, чтобы она заползала в свою комнату и глотала таблетки своей матери, или ложилась в ванной и вскрывала свои вены. Как будто смерть была чем-то личным, как будто смерть была – так или иначе – врагом, который имеет лицо и смотрит вниз, она не доставила бы ему удовольствие видеть, как сильно ей больно. Опять.

Она хотела кричать. Она открыла рот.

Она чувствовала движение, чувствовала острую боль, чувствовала давление звука на свой череп, как будто ее родничок никогда не закрывался, и ее голова могла быть раздавлена по неосторожности, а не по злобе.

И затем, внезапно, весь звук и вся боль, казалось, сосредоточились в одном месте, одной яркой точке, только за пределами ее тела. Она почувствовала, на мгновение, что падает, что единственная вещь, которая удерживала ее, была сенсационна. Круто-прохладный бриз коснулся ее лба, как мягкие, устойчивые пальцы, мягко убирали волосы, которые лезли ей в глаза.

Росток, Росток, ты не должна быть здесь.

Она чувствовала, как боль концентрируется, весь звук собирается в одной точке, которая покинула ее всю, и она вдруг села, ее тело стало легким, боль исчезла.

– Папа?

–Эм, – произнес он.

Она открыла глаза. Комната не была темной; она была ярко освещенной и полна людей в различных состояниях здоровья. Она увидела Майкла, сидящего рядом с Эллисон, увидела Эллисон, сидящую возле её мамы. Она увидела других людей, незнакомцев, сидящих рядом друг с другом, и некоторых из них одних. И в свете приемного покоя, она также могла увидеть своего отца.

Она поднялась, освобождая свои руки.

– Папа.

Он повернулся к ней лицом.

– Эм, – повторил он снова, а затем его пристальный взгляд устремился далеко мимо ее лица и медленно остановился на лице ее матери. Взволнованное лицо ее матери, огорченное выражение ее матери. Эмма начала говорить что-то и затем остановилась. Ее мать пыталась не кричать.

– Она не может тебя видеть, не так ли?

– Нет.

– Папа...

Глаза ее отца были слабо люминесцентные, это были его глаза, но они были слегка неправильные. Он наблюдал за своей женой. Эмма снова повернулась, чтобы посмотреть на мать. Чтобы увидеть, что руки ее матери держали руки дочери, хотя Эмма теперь стояла в пяти футах от стула, в котором сидела свернувшись. Она пыталась смотреть на себя, на то, что ее мать все еще крепко держала. Она не могла. Она видела смутный, расплывчатый контур, который мог быть, или не мог быть образом Эммы.

Это было очень, очень тревожно.

– Она не видит и меня тоже, так ведь?

– Нет, Эм. – Он оглянулся на свою дочь, с печальным выражением. – Тебе не следует быть здесь, Росточек.

– Нет. Не следует. Значит ли это то, что я... мертва?

Его улыбка была тихой и усталой; в его выражении лица была частичка беспокойства Мэрси Холл.

– Нет.

– Тогда это значит, что я скоро буду мертва?

– Нет.

– Папа – что происходит со мной?

Её отец повернулся, чтобы посмотреть на Эрика, тихо стоящего в центре комнаты.

Эрик, сложив руки на груди, смотрел на Брендана Холла. На него, а не через него. Эмма поглядела на остальных друзей. Они все еще сидели возле ее матери или друг друга; ни один из них не заметил стоящей Эммы.

Но Эрик, явно, видел. Он был, Эмма поняла с небольшим удивлением, более высоким, чем ее отец, и он потерял дружественную, спокойную улыбку, которую она сопоставляла с его лицом. Его волосы выглядели более темными, коричневый цвет его глаз почти такой же самый цвет, как у его учеников.

– Скажи ей.

– Скажи мне что? Эрик?

Эрик встретил ее пристальный взгляд на мгновенье, а затем отвел взгляд.

– Эрик, я не хочу выглядеть сукой, но ты знаешь, если я начинаю что-

то, то довожу это до конца. Что, черт возьми, происходит?

Он ничего не сказал, и она шла к нему, пытаясь не сжимать руки в кулаки. Когда она была на расстоянии трех футов от него, она остановилась.

– Эрик, – она сказала, понизив голос. – Пожалуйста. Скажите мне, что происходит со мной, потому что я не хочу проводить так каждый день, начиная с сегодня, делать это, пока я не умираю.

Он закрыл глаза, но когда он заговорил, он обратился не к Эмме, а к ее отцу.

– Вам не следует быть здесь, – сказал он тихо.

Её отец ничего не ответил.

– Еще не слишком поздно, – Эрик продолжал, его голос был ниже, чем был у Эммы, слова были спокойно интенсивные. – Она стоит на краю.

Она не должна спотыкаться за него и падать.

– Она не может продолжать в том же духе, – сказал ее отец, наконец.

– Сделай мне одолжение, позволь мне узнать собственную дочь.

– Я сделаю это.

Эмма думала, что ее отец не скажет ничего, такое у него было выражение лица. Она видела его достаточно часто, чтобы знать это, потому что он использовал его, когда спорил с нею. И с ее матерью.

Но он удивил ее.

– Я не мог стоять в стороне и ничего не делать. Она не может выжить слушая все...

– Она сможет, – сказал Эрик. – Она только должна сделать это в течение трех дней. Возможно, вы не понимаете то, на что будет похожа ее жизнь, – добавил он. – Возможно, вы столь же недальновидны, как и она, и вы можете видеть только сегодня. Но вы не поможете ей. Вы не должны быть здесь.

Ее отец медленно кивнул. Он сделал несколько шагов назад, и Эмма закричала, бессловесно, и побежала мимо Эрика.

Эрик позвал ее по имени, и она почувствовала это, как удар, он замедлил ее, и причинил ей боль, но этого было недостаточно. Ее отец был там, и так или иначе, каким-то образом он понял, что она переживала, и пытался избавить ее от части боли.

И она хотела этого.

Она не была готова позволить ему уйти. А он собирался оставить ее; она тоже видела это. Нет. Нет. Она сделала это. Однажды она сделала это. Она видела, что глаза ее отца расширились, когда она бежала к нему, и она увидела, что он поднял перед собой ладони, как будто говоря ей, остановиться. Она замедлилась, но снова, недостаточно.

– Папа...

– Эмма, не...

Она потянулась и схватила руки, которые он поднял, чтобы остановить ее. Его руки были холодными. Его глаза расширились, округляясь; свет, который горел в них, потух.

И она услышала, прямо возле себя, и в ту же самую секунду, сквозь себя, единственное слово потрясенной матери.

– Брэндан!