АНТИЭМПИРИК
«Антиэмпирик? Стало быть, схоласт? Философов всегда тянуло к умозрению…» — язвительно заметил Скептик.
На этот раз Философ ответил в том же тоне: «Умозрительные конструкции не имеют значения в современной науке… — сказал человек со слабым умственным зрением. — А очки на сей случай еще не изобрели».
С. Вы защищаете схоластику? В XX веке?
Ф. Нет. Я против обеих крайностей — недумающего эмпирика и схоласта, высасывающего из пальца словесные хитросплетения.
С. Недумающего эмпирика? Я видел, как вчера один думающий философ возился со своим мотороллером. А я, эмпирик, разберу и соберу любую машину с закрытыми глазами.
Ф. И незаметно станете ее рабом.
С. Не преувеличивайте. Я делаю то, что мне нравится.
Ф. Правильно. И неплохо соображаете в этих рамках. А вот задуматься над тем, что получится в результате, когда каждая соображающая машина станет делай то, что ей нравится, вы не хотите.
С. Сороконожка однажды задумалась, как это она ухитряется не перепутать свои конечности при движении. Не думала — двигалась, стала философствовать — и действительно запуталась.
Ф. Человек в отличие от этого симпатичного вам создания довольно часто попадает в ситуации, когда он не может не думать о последствиях своих дел, об их месте в целостной системе его собственной и общественной деятельности. А думающий человек отличается и от сороконожки, и от эмпирика, и от схоласта тем, что этот процесс подлинно человеческого думания не мешает, а помогает ему.
С. «Подлинно человеческое думание»! Может быть, вы разъясните мне, что сие означает?
Ф. С удовольствием.
* * *
Эмпиризм (от греческого — опыт) первоначально обозначал стремление зарождающейся науки нового времени все основывать на опыте. В противовес многовековому словоблудию схоластов-теологов, рассуждавших о каких-то недоступных непосредственному наблюдению сущностях, эмпирики стремились изучать такие явления, которые, по словам зачинателя экспериментальных исследований В. Гильберта, «можно трогать руками и воспринимать чувствами». Эта весьма положительная тенденция создала фактическую основу современной науки, и в этом историческая заслуга эмпиризма.
Но, с одной стороны, размышления и рассуждения (умозрение в прямом смысле слова, то есть рассмотрение «очами разума» того, что не воспринимается ни чувствами, ни приборами: стоимость в политэкономии, элементарная частица в физике, смысл жизни в этике и т. д.) отнюдь не всегда являются схоластическими; они не являются таковыми, если исходят из определенной фактической основы и проверяются фактами. С другой стороны, собирание фактов — необходимое, но еще недостаточное условие существования науки. Как заметил теоретик советской медицины И. В. Давыдовский, перед господином Фактом надо не только уметь снять шляпу, но и вовремя надеть ее.
Игнорирование эмпириками обоих этих: обстоятельств превращает их из людей полезных, хотя и ограниченных, в людей ограниченных, хотя и полезных, или, используя термин Энгельса, в «ползучих эмпириков». Ограниченность ползучего эмпиризма, выражающаяся в его «мыслебоязни» (А. Герцен), в современных условиях становится таким вредом, который основательно перевешивает приносимую им ограниченную пользу.
Сведение науки к коллекционированию фактов — это первая по времени возникновения, но не единственно возможная форма эмпиризма. Современный эмпиризм гораздо сложнее и многообразнее. Познакомимся с его проявлениями на некоторых примерах.
Как разбить парк? Философ Ю. А. Гастев остроумно сравнивает различные подходы к познанию с разными способами разбивки парков: «немецким» и «английским».
Для «немецкого» способа характерны тщательно поставленные исследования, «целью которых является максимально полное выяснение сущности интуитивной системы понятий, известной под расплывчатым именем „парк“, и составление оптимальных рекомендаций к разбивке конкретных парков».
«Английский» способ позволяет людям свободно протаптывать тропинки, а в невытоптанных местах подсеивается и подстригается трава — так образуется парк. Этот способ, иронизирует Ю. А. Гастев, «в силу своей явной беспринципности и прагматизма не может, конечно, удовлетворить настоящего ученого-натурфилософа (не говоря уже о том, что тут мы так и не узнаем, что же такое „парк“)…»
Не правда ли, при таком способе изложения ваши симпатии оказываются на стороне «английского» способа: просто и без бюрократии. Но принцип конкретности истины напоминает нам, что все хорошо на своем месте. При разбивке собственного садика, пожалуйста, применяйте «английский» способ. Однако, если вы примените его в современном большом городе, если вы не сочтете нужным подумать о функциональном значении парка и его. соотношении с другими элементами жизни города, это неизбежно приведет к хаосу и противоречию.
В споре с эмпириком философ занимает менее выгодную позицию, ибо эмпирик снисходительно высмеивает якобы бесплодное «философствование» и тут же демонстрирует собственную плодовитость: взял и сделал. Философ же только обещает что-то в перспективе, требует для чего-то залезать в глубины, да еще и сохраняет объективность по отношению к своему противнику: признает полезность эмпиризма в решении частных задач и отрицает лишь его чрезмерные претензии считать себя единственно достойным способом мышления. Короче говоря, человек, немедленно принимающийся за дело, выглядит привлекательнее стоящего в раздумье, сколько бы тот ни доказывал, что дело надо сначала спланировать.
Сравним в этом отношении:
физиков, один из которых немедленно выдает изобретение, а другой, подобно Эйнштейну, всю жизнь ищет фундаментальные законы мироздания, позволяющие объяснить все физические явления;
врачей, один из которых удаляет раковую опухоль, а другой ищет причины рака, строит общую теорию этой болезни;
биологов, один из которых обещает немедленно повысить жирность коровьего молока, а другой бьется над вопросом, что такое ген и каковы общие закономерности передачи наследственных признаков;
социологов, один из которых изучает читательскую аудиторию какой-либо газеты или причины текучести кадров на каком-то предприятии, а другой пытается открыть принципиальную схему действия любой социальной системы.
Казалось бы, тут нет проблемы: нужны и те и другие. Но проблема есть, и не одна.
Во-первых, отнюдь не очевидна необходимость решения задач второго типа, и не случайно чаще всего именно эмпирики негативно относятся к теоретикам, а не наоборот.
Во-вторых, не очевидны границы, за которыми полезный эмпиризм переходит в эмпиризм ползучий, приносящий большой вред.
В-третьих, ученый, занимающийся теоретическими проблемами своей науки, может оказаться самым настоящим ползучим эмпириком в масштабе человеческого познания и деятельности в целом.
Разберемся в этих вопросах.
Эмпирическое исследование дает нам готовые рецепты, как надо поступать в том или ином случае, но оно не может объяснить, почему надо поступать именно так. Такое объяснение и не требуется до тех пор, пока эти рецепты достаточно просты, действуют безотказно и не вступают в противоречие с рекомендациями эмпириков из других областей деятельности.
Врач-эмпирик может удалить раковую опухоль, может констатировать связь возникновения рака с привычкой к курению или другими факторами. Но ни одна из открытых ныне связей не дает достаточного объяснения причины рака, а умение удалять опухоли не избавляет от их появления. Требуется сопоставить друг с другом влияние канцерогенных веществ, наследственности, вирусов и других факторов и на этом пути создать общую теорию рака. И здесь уже мало одних наблюдений и экспериментов, нужны навыки теоретического мышления.
Химик может изобрести вещества, уничтожающие вредителей сельскохозяйственных растений, но оказывается, что эти вещества уничтожают и животный мир, принося порой больше вреда, чем пользы. Здесь также требуется знание общих закономерностей взаимодействия элементов живой природы, а не стихийное применение отдельных эмпирических рецептов.
Социологи 20-х годов эмпирически установили тот факт, что большинство правонарушений совершали беспризорные подростки, находящиеся в тяжелых материальных условиях. В настоящее время столь же эмпирически установлено отсутствие однозначной связи между материальным положением в семье и поведением подростка. И здесь требуется не простое накопление фактов, но умение сопоставить разные условия, влияющие на поведение подростка, построить общую теорию этого поведения.
А так как в конечном счете все области человеческой деятельности связаны, то чем более широкую и общую теорию мы построим, тем больше будет ее предсказательная сила, тем больше явлений мы сможем увязать друг с другом и объяснить в одной системе.
Однако тут слышится предостерегающий голос эмпирика, который очень боится (и не без основания), как бы «слишком» общая теория не переросла в шизофреническую «общую теорию всего», придуманную прадедом лемовского героя Иона Тихого. Еще в такой респектабельной науке, как физика, такому великому человеку, как Эйнштейн, позволяется строить общие теории. А вот, скажем, в социологии это (с точки зрения эмпирика) явно не то несовременно, не то преждевременно.
«Развитие социологии, — пишет, например, Ю. Левада, — с момента ее появления как отдельной дисциплины в середине прошлого века и до сегодняшнего дня можно в некотором смысле сравнить с движением от алхимии к химии. Известно, что алхимия оперировала очень большими категориями субстанций (земля, вода, огонь, воздух), преследовала чрезвычайно широкие цели, искала философский камень, рассчитывая с его помощью спасти человечество. Примерно с таких широких и претенциозных попыток начинала социология, когда впервые появилось это название. Известно, что химия не нашла философского камня и выбросила все эти четыре субстанции и весь средневековый мусор, зато химия построила полимерные пластмассы, выделила изотопы из урана и сделала много мелких, крупных, иногда опасных, чаще необходимых вещей. Примерно так движется и социология».
Тут явная передержка. «Широкие цели» ставила не только средневековая алхимия, но и научная химия. Только алхимикам не удалось получить «философского камня», а развитие химических теорий привело к открытию периодической системы Менделеева и другим важнейшим теоретическим обобщением. Химия не отказалась от общих теорий по мере своего развития. Просто, как, например, в развитии представлений о природе химического сродства, исследователи перешли от общих построений на уровне фантазии к общим построениям на уровне строгой научной теории. Не станем же мы таким теориям противопоставлять изобретение пластмассы? А почему же тогда должны делать это в социологии?
Я отвечу почему. Потому что объект социологии гораздо сложнее, чем объекты неживой природы, и не по зубам исследователю с навыками чисто эмпирического мышления. Поведение человека действительно труднее объяснить, чем движение планет вокруг солнца; социолог действительно более субъективно относится к своему предмету, чем физик; верно и то, что правильно абстрагировать различные стороны общественной жизни тоже нелегкое дело. «Так надо искать новые методы, надо осознать специфику социальных теорий, проще говоря, думать надо» — такой, казалось бы, напрашивается вывод.
Но эмпирик поступает иначе. Там, где не работают привычные для него методики, он разводит руками и видит какую-то непознаваемую мистику. Однако не всякий признает, что ему легче просто наблюдать и вычислять, чем по-настоящему обдумывать новую ситуацию. Вот тут-то и приходит на помощь спасительная передержка: это, мол, схоласты и натурфилософы строили всякие общие теории, а мы серьезные современные ученые, нам это ни к чему.
Представим себе, что социология ограничится изобретением «социологических пластмасс» (а это действительно имеет место в буржуазной социологии). Мы уже говорили, что даже в химии использование отдельных достижений без учета их влияния на природу в целом приводит к противоречивым и опасным последствиям, А теперь подумайте, что означало бы простое усовершенствование, допустим, способов повышения производительности труда или улучшения психологического климата в коллективе в отрыве от целостного развития общества. Сделаем труд более производительным (неважно для кого и какой ценой), сделаем личность более приспособленной к среде (неважно к какой); дадим, в общем, рецепты, а кто их использует — не наше дело.
Добросовестный эмпирик может возразить, что он не хотел ничего подобного. Но его желания не имеют туг никакого значения. Если у человека нет представления о процессе в целом, а он вмешивается в его отдельные звенья, он не может заранее знать, что из этого получится. А ползучий эмпиризм может привести не только к противоречию, но и к неверному использованию результатов познания, каждый из которых сам по себе является положительным.
Итак, мы показали ограниченность эмпиризма. Но эмпирики и сами, наталкиваясь на обрисованные нами границы, пытаются преодолеть их. Правда, все тем же эмпирическим способом, который в научном фольклоре удачно окрестили «методом тыка». Неверно было бы считать, что эмпирик вообще не мыслит. Он понуждается к этому самим ходом современной науки. Посмотрим, что из этого получается.
Именно потому… Когда И. Эренбург спрашивал скульптора-кубиста, почему у его женщин квадратные лица, тот улыбался и отвечал: «…Гм, Именно потому…» А что еще мог он ответить, если руководствовался в своей деятельности «английским способом разбития парка»? («Делаю то, что мне интересно или что вызывается прихотью момента, а там пусть „схоласты“ обосновывают….»).
Физик П. Дюгем, рассматривая различные типы умов ученых, так характеризует стиль мышления классического эмпиризма на примере его родоначальника Ф. Бэкона: категорий фактов «он не классифицирует, а только перечисляет; он не анализирует их, чтобы объединить в один вид все, которые не могут быть сведены одна к другой, а он перечисляет двадцать семь видов и оставляет нас в полной неизвестности, почему он прекращает перечисление на двадцать седьмом. Он не ищет точной формулы, которой характеризовалась бы и определялась каждая из этих категорий избранных фактов, а довольствуется тем, что снабжает ее названием, вызывающим доступный восприятию образ».
Повторяю, что на определенной ступени познания это вполне допустимый подход. Но эмпирики превращают его в идеал, они в принципе начинают отрицать возможность и необходимость всякого обобщения и упорядочения. «Социология, — заявляет, например, английский социолог П. Маршалл, — не должна тратить, свою энергию в погоне за широкими обобщениями, универсальными законами и общим охватом человеческого общества как такового».
А что же она должна делать?
Заниматься «частичным залатыванием» или «мелким кустарничеством», а не «утопическим конструированием», отвечает позитивист Карл Поппер. Заметьте еще раз, что все выходящее за рамки «мелкого» и «частичного» немедленно объявляется «утопическим», а не просто крупным и цельным (чему бы это?).
А теперь представьте, что «мелким залатывателям» приходится строить такое большое и сложное здание, что они начинают терять друг друга из виду. Общего же плана строительства между тем нет. Тут уж, если не хочешь превратить свой объект в Вавилонскую башню (строители которой говорили; на разных языках и не понимали друг друга), а строительство — в вавилонское столпотворение, приходится координировать совместные усилия. Современное познание несравненно сложнее, чем во времена Ф. Бэкона, а потому эмпирики вынуждены не только собирать, но и каким-то образом упорядочивать факты.
Так появляется эмпиризм в области теории, ибо, перейдя в эту новую область, «залатыватели» остаются верны себе. Отвергая поиск общих закономерностей, они начинают создавать теорию способом, который получил в логике название «ad hoc», то есть отдельную «теорию» для каждой случайно собранной группы фактов. На создание единой фундаментальной теории, в рамках которой можно было бы сопоставить эти различные группы фактов, они предпочитают не тратить энергии. Например, в той же буржуазной социологии многие представители эмпирического направления полагают, что факты можно упорядочить простым применением математических методов и моделей, не строя никакой общей теории общественного развития.
В главе «Белый гриб и… система категорий» уже шла речь о том, что условием успешного применения математики к сложным формам движения материи является предварительное уточнение понятий, разработка теории на качественном уровне. «К чему это? — говорит эмпирик. — Давайте измерять».
Конечно, каждый предпочитает делать то, что он умеет. И вот появляются сочинения вроде книги американца С. Додда «Измерения общества». Не утруждая себя обоснованием, автор выбирает в качестве «удобных факторов» измерения общественных явлений население (Р), время (Т), характеристики людей или окружения (S), пространство (L). В результате простая мысль: любая общественная ситуация имеет дело с группой людей, обладающих определенными характеристиками, существующими в пространстве и времени, выражается формулой (S = Pi: Ti: Li), где i — индексы характеристики. А дальше что? Ну как же: дальше наступает чувство удовлетворенности, что ты не какой-то утопист-философ, а добротный ученый-эмпирик, которому для выражения его глубоко специальных мыслей требуется особый математический язык (трепещите, профаны!).
Меня могут упрекнуть, что я взял не самый удачный (хотя специалисты согласятся, что достаточно типичный) пример. Поймите меня правильно. Я не против применения математики к анализу жизни общества; напротив, глубоко убежден в том, что для этих целей
будет разработан особый математический аппарат. Я против искусственного залатывания математикой теоретических дыр в социологии. И за то, чтобы «не мелочь мыслью усложнить, но простоту схватить во многом». За то, чтобы не наугад выбирать измеряемые величины, а сначала построить единую концепцию соотношения этих величин (факторов). Поверьте, что тогда единица измерения этого соотношения родится естественным путем, она буквально выльется из законченной качественной теории.
«Но это когда еще будет, — не без определенного резона возражают эмпирики, — а мы пока займемся привычным нам „частичным конструированием“».
И здесь я далек от того, чтобы призывать накладывать вето на эту полезную в определенных рамках деятельность. Да философ практически и лишен возможности говорить о каком-то вето, ибо в этом споре он сторона обороняющаяся, а не нападающая. Допустим, эмпирики, перейдя на работу в область теоретического мышления, начинают изобретать различные искусственные языки математической логики без философствования. Потом эти построения могут найти (а могут и не найти) практическое применение в технике, в машинном переводе, вообще в автоматизации умственного труда. И это, бесспорно, полезные выходы.
Но, во-первых, все это делается «английским способом», и поэтому затраты труда здесь очень велики и очень часто непропорциональны скромному результату.
Во-вторых, и это самое главное, на каком основании подобные построения объявляются заменой философии и теоретического мышления на качественном уровне? (А именно так поступают позитивисты и их поклонники.)
Постараемся показать, что стремление заменить философию «технологией» логических исчислений, как и ограниченность эмпиризма в целом, есть выражение позиции частичного человека, сформированного обществом, рвущим на части целостную человеческую природу. А чтобы сделать это, попробуем набросать социально-психологический портрет современного эмпирика.
«Колыбель для кошки» — так Курт Воннегут назвал свой роман. В нем описана такая символическая сцена. Феликс Хонникер — создатель атомной бомбы, по замыслу автора, — в день, когда эту бомбу сбросили на Хиросиму, сидел в своем кабинете и крутил случайно попавшуюся ему веревочку. Когда его спросили, в какие игры он играет для отдыха, он ответил: «Зачем мне играть в выдуманные игры, когда на свете так много настоящей игры». Но на этот раз, утомившись от атомных игр, великий физик затеял простую детскую игру и сплел из веревочки хитроумное сооружение — колыбель для кошки. При получении Нобелевской премии этот ученый произнес такую речь: «Леди и джентльмены! Я стою тут, перед вами, потому, что всю жизнь я озирался по сторонам, как восьмилетний мальчишка весенним днем по дороге в школу. Я мог остановиться перед чем угодно, постоять, подумать, а иногда чему-то научиться. Я очень счастливый человек. Благодарю вас».
Этот ученый не тратил времени на «философствование», его не интересовали добро и зло, справедливое развитие общества, идеал человека и прочая «лирика». Он просто с любопытством «озирался по сторонам» и придумывал разные интересные вещи. Кто и для чего применит его изобретения — это его не трогало. Главное, чтобы ему было занятно повозиться с новой конструкцией. Во времена Жюля Верна такого исследователя еще можно было бы выдать за безобидного чудака-ученого. В наше время эта фигура совсем другого масштаба. Наивность и безответственность во всем, что выходит за пределы твоей профессии, — в наше время явление совсем не безобидное. А когда профессией оказывается создание оружия массового уничтожения людей, такая моральная и политическая инфантильность — явление страшное.
Впрочем, кому-нибудь может показаться, что я преувеличиваю. «Ну что вы, это довольно простенькая моделька», — возразил мне, например, один ученый собеседник, когда я поделился с ним своими впечатлениями об образе Хонникера.
Я охотно допускаю образ талантливого эмпирика, деятельность которого не сводилась бы к играм с атомной бомбой и веревочкой. Он может увлекаться искусством, спортом, великолепно рассказывать анекдоты, покорять горные вершины и даже участвовать в каком-то общественном движении. И все-таки суть его вполне укладывается в «простенькую модельку» Курта Воннегута. И суть эта в том, что все занятия такого человека вызываются просто интеллектуальным любопытством; у него нет большой, общественно значимой цели.
Возьмем крупнейшего философа-позитивиста (а позитивизм есть теоретическое выражение практики эмпиризма) Бертрана Рассела. Его занятия математикой, философией, политикой, его общественная и личная жизнь есть не что иное, как положенные рядом меняющиеся увлечения, не связанные в систему определенным мировоззрением и не подчиненные единой цели.
Так, если взять его общественную деятельность, то фактами биографии Рассела будут и борьба за мир, и более ранние призывы сбросить атомную бомбу на Советский Союз, и более позднее оправдание чехословацких ревизионистов, и многое-многое другое, объясняемое лишь сиюминутной позицией «частичного залатывателя» да туманными соображениями о свободе вообще, но никак не продуманной единой концепцией, где одно последовательно вытекает из другого. В работах этого мыслителя мы найдем множество интересных блесток и находок, но в целом он всегда оставался играющим индивидуалистом, важнейшей реальной свободой для которого была свобода игры: он всегда разбивал свой парк «по-английски».
Не случайно позитивистски настроенные исследователи любят сравнивать науку с шахматной игрой, решением кроссвордов и т. д. Научная работа превращается у них в вид спорта, а также в способ самоутверждения в ненадежном, непонятном, вечно меняющемся мире. Эмпирик мастерски изучает через увеличительное стекло кусочек коры дерева, но он не умеет и боится окинуть одним взглядом весь лес, а попытки такого рода, предпринимаемые другими, встречает со снисходительной иронией.
Меткие психологические зарисовки позитивистов можно найти в книге А. Хюбшера «Мыслители нашего времени». О Дж. Э. Муре, например, там написано: «Он был силен… во всем малом и точном и мастерски умел встречать чужие замечания с недоверчивым изумлением».
Там же дается психологическая характеристика позитивистского критицизма: «Обличение таких „бессмыслиц“ в этике и метафизике (речь идет о „развенчании“ позитивистами философских вопросов о смысле человеческой жизни, нормах поведения, месте человека в мире и т. д. как якобы эмпирически непроверяемых. — В. С.) стало любимым времяпрепровождением аналитически направленных умов. Это была игра простая и все-таки довольно разнообразная…»
За этой психологией стоит вполне определенная социология. Социальное положение тех людей, чьи настроения выражает позитивизм, и психология ползучих эмпириков хорошо согласуются друг с другом. Их опыт сводится к манипуляциям с деталями машин (эмпирики-практики) и символами-формулами. Все остальное — человеческие отношения, сохранение природы ради ее эстетического воздействия на человека, воспитание людей в соответствии с нравственными идеалами и т. д. — кажется им сентиментальными пустяками, далекими от точной науки. И эти люди, любящие порой поболтать о свободе (свободе игры, разумеется), не видят того, что их поведение — это типично конформистское приспособление к способу жизни, установленному теми, кто лишает человека подлинной свободы сознательно строить жизнь общества и личности в соответствии с целостной системой оптимально продуманных идеалов. Видимо, не надо пояснять, кому и в каком обществе выгодно, чтобы человек спокойно функционировал в своем углу и не думал об «общих вопросах».
* * *
Подведем итоги. Эмпирик много работает и много знает. В этом его полезность. Но в наш век, когда все становится связанным друг с другом и любая «мелочь» может вызвать катастрофическую цепную реакцию, отдельное знание и умение, не соотнесенное с системой человеческой деятельности в целом, может из полезного превращаться в сугубо опасное. Следовательно, мало знать, надо еще уметь становиться на такую позицию, с которой можно объективно оценить свои знания, их роль в жизни общества («знать, что ты знаешь»). Между тем привычка к эмпирической игре весьма устойчива, а навыки перехода на позицию «знания о знании» приобретаются с трудом. Как отмечает биолог Г. Кастлер, «…люди вообще предпочитают спокойную и милую игру с теорией серьезному умственному труду… Это страшная и стойкая болезнь интеллекта, от которой, если она однажды укоренилась, единственным лекарством являются самые трудные подвиги разума и добродетели (подчеркнуто мной. — В. С.)… Не из-за этой ли болезни многие ученые без особых раздумий собирают множество ненужных и бесполезных экспериментальных данных…»
Мы достаточно уже обличали «милую игру» эмпириков (и пусть не обвиняют меня в упрощенчестве: трудности, бессонные ночи и жертвы еще не делают игру чем-либо другим). Подлинное человеческое занятие определяется подлинно человеческими целями, а не степенью трудностей и размахом применяемых средств. Так чем же оно отличается от занятий эмпирика? Тем, что оно сознательно совершается ради целей, которые ставят Разум и Добро. Общая фраза? Давайте разберемся.
Когда человек отражает в своем сознании окружающий мир и на основании этого может совершать определенные целенаправленные действия, он обладает рассудком («Знаю устройство телевизора и могу его починить»). Однако, как было показано выше, рассудочные знания и умения могут противоречить друг другу, и знание, как сделать атомную бомбу, может дорого обойтись человечеству. Поэтому в обществе возникает потребность выйти за пределы рассудочных знаний и с помощью «сумасшедших идей» объединить их в непротиворечивую систему.
Когда человек отражает не только сам объект, но и свое знание об этом объекте, свое отношение к нему и на основании этого может регулировать свою деятельность в целом, он обладает разумом (осознаю роль телевидения в жизни общества, и если телевидение калечит, как, например, в США, человеческие души, займусь переустройством общества, а не погоней за новейшей маркой телевизора).
Объединение рассудочных знаний в разумную систему направляется уже не сиюминутным утилитарным интересом или любопытством, но более высокими целями добра, ибо только они могут заставить подняться отдельного человека на уровень забот о Человеке, о построении оптимальной ноосферы. Только с высоты этих целей следует решать вопросы о том, каким — хорошим или плохим — средством будет то или иное приобретение рассудка, будет ли оно средством для достижения добрых или злых целей.
Царство рассудка без разума напоминало бы автоматический цех, где хорошо отлажено все, кроме одного, — пульта управления. Разум без рассудка — это бессильный экстаз проповедника-утописта. И только их единство дает нам подлинно человеческое думание, результативное и отвечающее за свои результаты.
ПРАВО НА ПОИСК
Поиск и риск. Наука всегда стремилась и будет стремиться к точности. Но и это хорошее стремление не избежало метафизического преувеличения. Человеческому интеллекту в период его самоуверенной юности кажется, что все знание можно и нужно сделать абсолютно точным, полностью изгнать из него всякие «метафоры» и смутные понятия. «Свет человеческого разума, — писал английский философ XVII века Гоббс, — это вразумительные слова, однако предварительно очищенные от всякой двусмысленности точными дефинициями. Рассуждение есть шаг, рост знания — путь, а благоденствие человеческого рода — цель. Метафоры же, бессмысленные и двусмысленные слова, напротив, суть что-то вроде ugnes satui (блуждающих огней), и рассуждать с их помощью — значит бродить среди бесчисленных нелепостей. Результат, к которому они приводят, есть разногласие и возмущение или презрение».
Что, казалось бы, можно возразить против этого? Но вот проходит время, люди изобретают машины, которые могут рассуждать в полном соответствии с гоббсовским идеалом, а один из создателей этих машин, Норберт Винер, заявляет: «На низшем уровне машины более надежны и более быстры, чем человеческие существа. Но на более высоком уровне у людей появляются преимущества. Люди более гибки, обладают способностью оперировать плохо определенными идеями, „смутными“ идеями. И где-то на каком-то перекрестке это преимущество начинает играть решающую роль».
Так чем же является оперирование смутными идеями — недостатком, который надо поскорее преодолеть, или специфическим достоинством человеческого ума?
Вопрос поставлен метафизически, ибо не указаны разные отношения, в которых это свойство может выступать и недостатком и достоинством. Там, где люди действуют уже по определенным, ранее выработанным правилам, отсутствие точности есть признак лености ума и неквалифицированности. Но можно ли сделать абсолютно регламентированным поиск новых правил, нового способа решения новой задачи? Можно ли в бесконечном мире все заранее рассчитать и полностью избежать риска, переложив человеческую ответственность на некое универсальное счетно-решающее устройство?
Движение познания заключается в том, что ход решений, полученных интуитивным путем, осознается и делается всеобщим достоянием: для похищения первого огня понадобился Прометей, но теперь эту задачу легко решает каждый. Однако появление таких задач, которые еще никогда не решались, требует новых Прометеев. Пусть, например, ученые-логики проанализировали ход мысли Маркса при написании «Капитала». Очевидно, это облегчит решение аналогичных задач людям, гениальностью Маркса не обладающим. Но появление задачи нового типа, сравнимой по масштабам с той, которую решал Маркс в «Капитале», все равно потребует нового Маркса. Конечно, он ознакомится с работами логиков и в чем-то они помогут ему. Но он никогда не скажет, что эта помощь была решающим моментом на его пути к «эврика!». Его ход мысли снова будет осознан, но вновь выработанные правила снова окажутся недостаточными для решения задачи следующего уровня. И так далее, в бесконечность: «Есть правила для выбора решения, но нет правила для выбора этих правил».
Этот поиск без правил представляется на первый взгляд каким-то мистическим озарением. В самом деле, почему один человек, обладающий массой знаний и самой кропотливой усидчивостью, оказывается бесплодным, а другой вроде бы совсем неожиданно довершает открытие и по упавшему яблоку делает заключение о всемирном законе тяготения.
Как происходит такое мгновенное озарение, во многом еще неясно современной науке. Но ничего сверхъестественного в нем, разумеется, нет, ибо при более внимательном взгляде становится совершенно ясной неразрывная связь между «мгновением находки» и «всей жизнью» труда. Так Ньютон отнюдь не считал, что он пришел к открытию закона всемирного тяготения, случайно задумавшись, почему яблоко в его саду упало с дерева на землю. Ученый объяснял свой результат по-другому: «Благодаря тому, что я неотступно думал об этом вопросе». Кювье определял гениальность как неотступное внимание. Видимо, память человека, способного к открытиям, представляет собой не склад сведений, откуда «методом тыка» безрезультатно пытаются вытащить нужную вещь, но непрерывный процесс, в котором немедленно перерабатывается любое поступающее «топливо» и выплавленные крупинки нужной информации притягиваются к одному центру, в котором напряженно пульсирует сердце будущего открытия.
«Если человек обладает высокоразвитой восприимчивостью, — писал Томас Манн, — каким-то особым чувствилищем, реагирующим на самые малые раздражители, он повсюду обнаружит, нащупает, укажет то новое, что только еще нарождается, что только еще собирается быть». Но это новое не просто нащупывается, оно благодаря неотступному увязыванию всех впечатлений в одно целое сразу же стягивается к центру основной идеи, группируется в прообраз будущей теории; «…в рассуждениях математика, — указывают, например, французские математики Бурбаки, — основную роль играет особая интуиция, заключающаяся скорее в непосредственном угадывании (предшествующем всякому рассуждению) нормального положения вещей…»
Поверив своей интуиции, предшествующей последовательному рассуждению и обоснованию, ученый всегда идет на определенный риск. Однако, когда рискованные гипотезы остаются в пределах теоретического мышления, когда ими не начинают немедленно руководствоваться на практике, издержки риска устраняются последующей проверкой; если догадка оказалась иллюзией, исследователь теряет только свое время и свои силы. Дело обстоит гораздо сложнее, если не доведенные до уровня точных понятий результаты интуитивного поиска приходится внедрять в практику. А от этого никуда не уйдешь, ибо «…всякая деятельность исходит из знаний, содержащих пробелы. При такой неуверенности можно либо воздержаться от действий, либо действовать с риском. Первое означало бы прекращение жизненных процессов» (Ст. Лем).
Итак, где поиск, там и риск. И какие-то гарантии здесь дает только вера в мудрость ищущих, рискующих и ведущих по еще не изведанному пути. Вера эта не должна быть слепой, но она не может дать стопроцентной гарантии. И если без поиска и риска не обойтись, надо уж как следует разобраться в том, как все-таки можно увеличить надежность поиска, основанного на прошлом опыте, мудрости и т. д.
Субстанция поиска. Если метафизики одного толка хотели бы переложить всякую человеческую ответственность на всезнающие счетно-решающие устройства, то представители другой крайности начинают превозносить поиск ради поиска, риск ради риска: поиск и риск захватывают, увлекают сами по себе, они дают острые ощущения независимо от того, какие цели при этом преследуются. Это звучит романтично, но точно так же приводит к безответственности.
Нельзя согласиться с восторженным прославлением творчества ради самого творчества, деятельности ради самой деятельности без учета последствий, которые они несут для той системы (становящейся ноосферы), в которой они происходят. И если страсть к познанию является основным мотивом творчества какого-либо человека, то независимо от степени его талантливости было бы Очень рискованно Принимать решения, значимые для общества в целом, только на основе его поиска.
Думается, что я не преувеличиваю опасность расхождения между увлеченностью каким-либо делом и пониманием его общественной значимости. Ведь не случайно, например, в анкете, адресованной к научным работникам на страницах «Литературной газеты», в числе мотивов, которые могут двигать научное Творчество, были и желание получить известность, и стремление к творчеству, и многое другое, но не было самого главного: сознания нужности своего дела. Не знаю, сочли ли авторы этот пункт слишком казенным или ограничивающим свободу познания, но факт есть факт — его не было.
«Но ведь это же само собой разумеется! — могут возразить мне. — Любой ученый понимает нужность своего дела». Поясню, что я имею в виду. Молодой ученый Тулин в романе Д. Гранина «Иду на грозу» отлично Понимал, зачем надо научиться управлять погодой, предотвращать грозы, в определенное время вызывать дождь. И работал он увлеченно, талантливо. И все же на первом месте в его сознании витал будущий портрет в газете — портрет Олега Тулина, победителя грозы. Писатель очень тонко показывает, что Тулин брался за нужное дело не столько потому, что понимал его нужность для общества, сколько потому, что великолепно учитывал большую возможность прославиться и выдвинуться в решении именно нужного дела.
Я же убежден, что подлинно коммунистическое отношение к любому труду, в том числе и к познанию, основывается на органическом единстве любви к творчеству (не могу без этого дела) и сознания необходимости этого творчества (не просто наслаждаюсь решением кроссвордов, а вырабатываю информацию, необходимую для строительства жизни, достойной Человека и его Разума).
В том же романе «Иду на грозу» товарищ Тулина — Крылов — казался на его фоне скромным и незаметным. Но, взявшись за дело, он не мог его бросить на полпути. Когда экспедиция, исследовавшая грозу на самолетах, потерпела неудачу и ее руководитель Тулин принялся за другое, не менее нужное, но сулившее более быстрый личный успех дело, Крылов не сдался. Упорно ищет он причины неудач экспедиции, бьется над лучшим решением вопросов. Это невыгодно, это рискованно; может быть, постигнет неудача. Но Крылов не только увлекся решением задачи, он действительно понимает нужность ее решения — и именно для общества, а не для быстрейшей защиты диссертации.
Независимо от той функции, которую выполняет в науке отдельный человек — будь он академик или лаборант, — ученый должен хорошо понимать роль науки в жизни современного общества, ее возрастающее значение и ответственность. «Науки, имеющие отношение к использованию природных ресурсов, — пишет Г. Хильми, — должны от описания природы и учета ее богатств перейти к проектированию природы».
Это можно распространить на все науки и считать дальним прицелом любого познания оптимальное проектирование ноосферы в целом. По отношению к этой основной цели на познание следует смотреть «утилитарно». Но этот «утилитаризм», подчиненный не ближайшей непосредственной пользе, а единству истины, пользы и красоты, управляемых стремлением к добру, к созданию развивающейся гармонии общества, личности и природы. Это стремление и есть самая надежная субстанция поиска.
Действительно, если приходится принимать решения на основе поиска, то риск будет наименьшим, если наша вера в удачность решения основана не только на прошлом опыте (прошлые решения данного человека были удачными), но и на знании того, что его поиск направляется не личной прихотью смелого игрока, а глубоким сознанием ответственности перед основными целями человеческой истории.
Дальний поиск. «И все-таки это одни громкие фразы, — не выдержал Скептик. — А на деле вы проповедуете утилитарный подход к науке, убивающий ее свободное развитие».
Вот так. Никогда ведь не признается честно: «Я не понял», — а сразу намерен наповал сразить. Ну что ж. Надо, видимо, четко размежеваться и с утилитаризмом, пройдя между очередными пропастями метафизики: наукой ради науки «аристократов»-интеллектуалов и утилитаризмом «плебеев»-технократов.
В свое время Д. Свифт в «Путешествии Гулливера» едко высмеивал занятия ученых в академии фантастического города Лагадо за их, выражаясь современным языком, оторванность от практики. Однако большинство высмеянных Свифтом занятий оказались в дальнейшем вполне реальными и отнюдь не бесплодными. Например, К. А. Тимирязев так начал свою лекцию в Лондонском королевском обществе: «Когда Гулливер первый раз осматривал академию в Лагадо, ему прежде всего бросился в глаза человек сухопарого вида, сидевший, уставив глаза на огурец, запаянный в стеклянном сосуде. На вопрос Гулливера диковинный чело век пояснил ему, что вот уже восемь лет, как он погружен в созерцание этого предмета в надежде разрешить задачу улавливания солнечных лучей и их дальнейшего применения. Для первого знакомства я должен открыто признаться, что перед вами именно такой чудак. Более тридцати лет я провел, уставившись если не на зеленый огурец, закупоренный в стеклянную посуду, то на нечто вполне равнозначащее — на зеленый лист в стеклянной трубке, ломая себе голову над разрешением вопроса о запасении впрок солнечных лучей…» Вряд ли нужно пояснять значение открытия Тимирязевым функции хлорофилла.
Современный утилитарист-технократ усвоил себе, что ученые могут быть весьма полезны. Но он требует от них максимальной и незамедлительной отдачи; в случае же их «уклонения», ухода в свои собственно научные проблемы, он недоверчиво ворчит: «Ни к чему, мол, нам все эти самовыражения». И такой подход, действительно, подрезает науке крылья.
В качестве альтернативы узкому практицизму обычно противопоставляют точку зрения вроде высказанной академиком М. Лаврентьевым: «Бесполезных открытий не бывает! Нельзя говорить ученому: прекрати свои поиски, потому что сегодня они не нужны промышленности. Они будут нужны. Отбрасывая с пренебрежением исследования, которые сегодня кажутся отвлеченными, но направленными на разгадывание тайн природы, мы рискуем слишком много потерять, ибо вслед за познанием неведомых сил природы всегда идет овладение этими силами».
Однако такой взгляд, в целом верно противопоставляемый утилитаристскому «комплексу ограниченности», можно, если не сделать определенные уточнения, исказить так, что он приведет к «комплексу неопределенности»: исследуй все подряд, когда-нибудь пригодится. Но ведь в практической жизни мы так не поступаем. Мы все-таки прежде всего решаем неотложные проблемы, хотя в идеальном случае и подчиняем их некой дальней цели. Так почему же в теории мы должны заниматься всем, что «бог на душу положит», оставляя нерешенными неотложные дела? Неужели только потому, что теорию труднее проконтролировать?
Весь вопрос здесь, конечно, в том, что понимать под неотложными делами. Ясно, что понимание их будет разным у человека, стремящегося к оптимальному планированию человеческой деятельности в целом, и у прагматика, у которого неотложность диктуется только повседневной текучкой. Ясна также, видимо, и разница в том, какой из этих «неотложностей» будет служить наука. Если первой, то вывод можно сформулировать так: вообще бесполезных открытий не бывает, но на данном этапе развития общества всегда следует выделить основное звено (как любил говорить В. И. Ленин), главные задачи общественно-производственной деятельности, которые определяют собой направление развития науки. Иными словами, любая информация когда-нибудь может пригодиться, но в данных конкретных условиях рост любой информации не является абсолютным благом, ибо может напоминать и рост Геракла, и рост Гаргантюа, и рост раковой опухоли.
«Но, — возразил Скептик, — ведь очень полезный результат можно получить и на совершенно неожиданном направлении. Неужели вы хотите абсолютно точно и до любых деталей спланировать развитие науки?»
«Во-первых, — ответил Философ, — смотря что понимать под планированием. Такое планирование, когда ученый должен на пять лет вперед предусмотреть, какие приборы ему могут понадобиться, ничего, кроме вреда, не приносит. Планирование должно быть достаточно гибким, чтобы, подчиняя работу главной цели плана, не сковывать инициативу в конкретных обстоятельствах, не принимать бюрократические формы».
С. А поиск в любом возможном направлении вы отрицаете?
Ф. Это уже во-вторых. На мой взгляд, чем бы человек ни занимался, если основная цель его общественной и личной деятельности постоянно светит в сознании, то все притягивается к ней, все делается в свете этого дальнего прицела, даже если сразу и не осознается, что дело обстоит именно так. Но есть люди, для которых движение по маршруту смерти подобно. Им хочется вольно бродить, собирать цветы и неожиданно наталкиваться на «сумасшедшие идеи».
С. И что же, их вы тоже хотите спланировать?
Ф. Нет. Каждый хорош на своем месте. Наверное, нужны и такие люди, которые могли бы заняться исключительно производством идей: любых, без всякого плана. Другие же специалисты смогут сопоставить этот «урожай» идей с реальными нуждами сегодняшнего дня. Однако это не путь науки в целом, а лишь одно из ее направлений, наверное, очень важное, но не единственно нужное — направление дальнего поиска.
С. Даже неопределенность вы хотите поставить в рамки определенности. Б-р-р… Это и есть вселенная философа?! Не хотел бы я жить в столь хорошо организованной вселенной…
Ф. Ничего, скептическое «cum grano salis» (ко всему относиться «с крупинкой соли», с ироническим сомнением) там тоже найдет свое место. Только скептик никогда не сумеет правильно определить место сам — для этого нужны положительные идеалы и уменье видеть общие ориентиры, а не просто подмечать забавные мелочи.
СПОР О СПОРЕ
Студенты одного из университетов решили создать дискуссионный клуб, где можно было бы обсудить интересующие их проблемы общественной жизни, науки, искусства. Первое заседание они посвятили методологии спора: как надо проводить дискуссии, чтобы они дали наиболее эффективные результаты. Некоторым такая прелюдия к деятельности клуба казалась излишней: надо, мол, сразу спорить по существу конкретных проблем. Однако они не учитывали, что разное понимание существа дела и того, что означает «спорить по существу», превращает порой дискуссию в пустую перебранку или в разговор на разных языках.
Первое же заседание показало, что оно ненамного отличается от ситуации, описанной в басне И. Крылова «Лебедь, Рак и Щука».
Затравку дискуссии дал молодой скептик. Говорил он гладко, с усталым спокойствием и, видимо, получал большое удовлетворение от самого процесса речи. «Спор помогает, — изрекал он, — его участникам лишь отточить собственное мнение. Надеяться на успешное взаимопонимание наивно. Невозможно уточнить все употребляемые в споре понятия, а каждое из произносимых слов вызывает в сознании собеседников совершенно разные индивидуальные ассоциации». Среди возгласов возмущения в ответ прозвучал, между прочим, один вопрос, который наш скептик счел удобным понять за тонкую шутку и оставить без внимания: «А вы, сообщая свою точку зрения, тоже стремились только к самовыражению?»
Вопросы такого рода оказываются роковыми для всех субъективистов. Действительно, если ты говоришь всерьез, то рассчитываешь, конечно, на то, что тебя так или иначе поймут. А если ты в это не веришь, то зачем вообще сотрясаешь воздух: разговаривай про себя. Или, как заметил логик Людвиг Витгенштейн: «То, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать».
Спор — явление социальное. Он ведется для выработки конструктивных решений, в которых заинтересованы его участники. Если же интересы участников в корне противоречат друг другу, то он теряет смысл. Можно доказать мелкому буржуа, что фашизм не способствует удовлетворению его потребностей, но бесполезно доказывать преимущества коммунизма убежденному хищнику фашисту или достоинства честности человеку, принявшему за аксиому свое «право» на ложь. Поэтому в начале спора надо установить хотя бы минимальную общность интересов спорящих: пусть они искренне не принимают противоположные решения вопроса, но так же искренне стремятся к объективной истине. Если же кто-либо стремится лишь к личной победе во что бы то ни стало, к самоутверждению и посрамлению оппонента, то такой спор становится уже элементом конкуренции («спор» соперничающих вожаков в обезьяньем стаде), а не взаимного сотрудничества.
Спор не является самоцелью. Он оправдан в тех случаях, когда у спорящих, с одной стороны, есть определенные разногласия и неясности, а с другой — реальная возможность разобраться в них и устранить их. Когда же для решения спора нет необходимой информации и принятие решения связано с риском, то лучше принять недостаточно совершенное решение, чем, продолжая спорить, «митинговать» и не принимать никакого решения. И хотя существует афоризм: «В споре рождается истина», это не значит, что спор является абсолютно необходимым и самым лучшим способом достижения истинного знания.
Конечно, лучше, когда люди настолько хорошо понимают друг друга, что им не приходится тратить времени на дискуссии. Спор — средство вынужденное, но уж если приходится им пользоваться, делать это надо умеючи.
Из признания социальной природы словесного спора вытекают все остальные предъявляемые к нему требования. Попробуем сформулировать некоторые правила конструктивного спора.
Уясни цель спора. Поставь перед собой простой вопрос: зачем ты дискутируешь на эту тему? Если, например, ты споришь о том, побывали ли на Земле пришельцы из космоса, то что движет тобой? Жажда необычного? Интерес исследователя к необъясненным фактам? Желание получить новую информацию (узнать различные точки зрения)? Подтвердить этим допущением какую-то другую гипотезу (допустим, о происхождении культуры инков или Тунгусского метеорита)?
Цель спора определяет его характер (последовательная защита своего тезиса, в истинности которого ты уверен, или принуждение противника вести такую защиту своих взглядов, или спор-поиск: «Допустим, что…», «А что получится, если…» и т. д.).
Четко сформулируй свой тезис, осознай возможности и наметь план его доказательства. По поводу любой темы в голове может быть множество мыслей, иногда перебивающих друг друга. Раздели их на две группы: доказываемое и доказывающее. В том, что тебе вообще хотелось бы доказать, выдели то, что нужно и можно доказать именно сейчас. Пусть тебе хочется заявить категорически, что «инопланетный разум существует». Но, взвесив реальные доводы и цель дискуссии (подготовить сознание к восприятию различных явлений, с которыми человек может столкнуться в космосе), ты сформулируешь тезис иначе: «Инопланетный разум возможен».
Затем надо навести порядок в доказывающем материале, то есть мысленно расположить аргументы в такой последовательности, чтобы, двигаясь шаг за шагом по их цепочке, вывести из них доказываемое положение. Очень полезно помнить «правила стиля мышления», сформулированные методологом математики Д. Пойа: «Первое правило стиля — знайте то, что вы хотите сказать. Второе правило — контролируйте себя, когда вам надо высказать две мысли. Выскажите сначала одну, затем другую, не говорите обе одновременно».
Трезво оцени противника. Предполагаются осознание его тезиса, оценка его аргументации (логическая оценка) и отношения к спору (ищет ли он истину и конструктивное решение — этическая оценка).
Довольно часто беспристрастный наблюдатель имеет все основания спросить: о чем, собственно, спор? Противники доказывают различные, но отнюдь не исключающие друг друга вещи. Если биохимики называют систему живой в том случае, когда она состоит из белков и нуклеиновых кислот, а кибернетик говорит то же самое, если система может вырабатывать условные временные связи, позволяющие ей сохранять себя путем изменения поведения в изменяющейся среде, то спор их излишен (хотя он и продолжается до сих пор). Один определяет жизнь по составу системы, а другой — по ее структуре и функции. Здесь надо синтезировать, а не противопоставлять.
В подобном споре противники занимают такие позиции, что им кажется, будто бы они видят разные и взаимоисключающие друг друга явления. Им целесообразнее перейти на третью позицию, с которой хорошо видно, что речь идет о разных, но связанных друг с другом сторонах одного и того же предмета.
Не считайте противника дураком, даже если его тезис кажется вам совершенно непонятным или даже если он действительно более ошибается, чем прав.
Никогда не изрекайте сразу: «Надуманно», «Схоластично» и т. п. вместо того, чтобы честно признаться: «Пока мне не совсем понятно». Ведь были же у вашего оппонента какие-то основания прийти к своей мысли, и эти основания надо найти. Если они ошибочны, покажите, где и на чем противник споткнулся.
Такому отношению к дискуссии учил Ленин. «Философский идеализм, — писал он в статье „К вопросу о диалектике“, — есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизичного. Наоборот, с точки зрения диалектического материализма философский идеализм есть одностороннее … развитие (раздувание, распухание) одной из черточек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествленный. Идеализм есть поповщина. Верно. Но идеализм философский есть („вернее“ и „кроме того“) дорога к поповщине через один из оттенков бесконечно сложного познания … А у поповщины (философского идеализма), конечно, есть гносеологические корни, она не беспочвенна, она есть пустоцвет, бесспорно, но пустоцвет, растущий на живом дереве, живого, плодотворного,… человеческого познания».
Так что не отбрасывайте точку зрения противника с порога, но схватите ее суть и, если эта суть ошибочна, спокойно положите его на лопатки. Поставьте, наконец, себя на его место. Вы прибежали с идеей, которая кажется вам замечательной, а в ответ слышите: «Чепуха какая-то» или: «Запятую не там поставил».
Если противник не вникает в аргументы оппонента и преследует только одну цель — выиграть спор, остаться победителем, то дискуссия с ним бесполезна. Лучше поберечь энергию, а для эмоциональной разрядки сыграть в волейбол.
За нежеланием слушать оппонента часто стоит сочетание невежественности с большими претензиями. Сторонники Т. Д. Лысенко в полемике с генетиками не затрудняли себя поисками серьезных аргументов, но просто обвиняли их в «буржуазной реакционности», «антинаучности» и т. п. На такую «критику» биолог А. С. Серебровский справедливо Ответил, что заявление «хромосомная теория — это ерунда, менделизм — это ерунда… показывает вовсе не „научную революционность“, а просто недостаточное знакомство с фактами, неумение делать выводы из фактов и т. д. … Тем, кто не дает себе труда проработать накопленный наукой богатейший и готовый материал и объявляет его „спорным“, мы должны напомнить одну почтенную даму, которая говорила: „Астрономия, астрономия, а что такое астрономия — неизвестно!“ Но из того, что этой даме неизвестно, что такое астрономия, вовсе не вытекает, что спорным является движение Земли вокруг Солнца и другие завоевания этой науки». Однако лысенковцев не смущала констатация их невежества, ибо стремились они не к истине, а к вытеснению своих противников. Прошло время, и в биологии восторжествовала истина, а не конъюнктурные соображения.
Уточни употребляемые понятия. «Понимайте значение слов, — учил немецкий мыслитель Лейбниц, — и мир будет избавлен от множества ошибок».
Представим себе такой диалог.
— Современная наука показала, что создание искусственного мозга, способного мыслить, вполне реально.
— Вы абсолютизируете кибернетику. Во-первых, мыслит не мозг, а общественный человек, наделенный мозгом. Во-вторых, целый ряд особенностей работы мозга зависит от его белкового состава.
— А вы недооцениваете кибернетику и противопоставляете реальным возможностям какие-то схоластические общие соображения. И т. д.
Спор явно пошел не по тому руслу. Очень скоро его участники разругаются и обиженно замолчат. Они не поняли друг друга. А почему? В частности потому, что в начале разговора не было уточнено, что понимает каждый из них под словами «искусственный» и «мышление». Первый под словом «искусственный» понимал «созданный человеком», а второй — «состоящий не из белка». Первый, говоря «мышление», подразумевал способность к совершению логических операций, а второй понимал под мышлением сознание в полном объеме, с учетом его человеческой специфики (социального происхождения эмоциональной окраски и т. д.). Первый подразумевал комплексный научный подход, а второй свел его к структурному кибернетическому подходу.
А вот пример несколько из другой области. Илья Эренбург вспоминает такой эпизод из времен гражданской войны. «Однажды я увидел толпу возле листка, который назывался „Декрет № 1 о демократизации искусств“. Кто-то читал вслух: „Отныне вместе с уничтожением царского строя отменяется проживание искусства в кладовых, сараях человеческого гения — дворцах, галереях, салонах, библиотеках, театрах“.
Бабка взвизгнула: „Батюшки, сараи отбирают!“ Очкастый человек, читавший „декрет“ вслух, разъяснил: „Про сараи ничего не сказано, а вот библиотеки закроют, ну и театры, конечно“».
Листок был сочинением футуристов, и внизу значились подписи: Маяковский, Каменский, Бурлюк. Имена ничего не говорили прохожим, зато все знали магическое слово «декрет». Действительно, «знали» каждый в меру своей недоинформированности, засоренности и неточности своего мышления.
Уточнить употребляемые понятия — это значит точно перечислить те признаки, которые всплывают в сознании при произнесении данного слова. Понятие будет определено верно, если эти признаки необходимы и достаточны для отличения определяемого предмета от других предметов этого же рода.
Несмотря на кажущуюся простоту и даже «формальность», это очень ответственная операция. Иногда от нее отказываются, ссылаясь на глубину и неисчерпаемость реальных явлений, которые будто бы нельзя «втиснуть» в «дефиниции». На деле за этим стоит леность мышления и претензия на бездоказательное доверие к собственным туманным «глубинам».
При решении определенной задачи число признаков предмета, имеющих актуальное значение, вполне конечно, и их необходимо отчетливо осознать. Правда, не всегда это удается сделать, и нам часто приходится оперировать с «размытыми» понятиями, содержание которых мы представляем лишь приблизительно. В таких случаях нужна особая осторожность, и если, натолкнувшись на островок неизвестности, не удается выработать некоторой интуитивной общей платформы, то лучше вообще прекратить спор до получения необходимой дополнительной информации.
А как быть с субъективной многозначностью любого слова, с индивидуальностью вызываемых им образов и ассоциаций? Здесь свои коррекции вносит практика.
Пусть слово «лошадь» вызывает у меня в сознании образ скакуна, а у вас — скульптуру на Аничковом мосту в Ленинграде. Но, право же, это несущественно, если у нас общая задача: запрячь эту самую лошадь. И чем больше мы сведущи в этом деле, тем больше будет и взаимопонимания в разговоре.
Специалисты понимают друг друга с полуслова, ибо общая деятельность заставляет их одинаково видеть предметы этой деятельности. Если же вы никак не можете договориться, то это верный признак того, что у вас деятельность разная, интересы разные, или вообще нет никаких конкретных интересов, кроме как продемонстрировать свою непонятость. За этой демонстрацией стоит, как правило, весьма корыстный интерес.
Наиболее яркой формой спекуляции на неопределенности является религиозный обман. Недаром патриарх Алексий утверждает:. «Когда догмат становится слишком понятным, есть все основания подозревать, что он берется не во всей его божественной глубине» (читай: теряет свою силу затуманивать мозги).
Не употребляйте эмоциональных «аргументов». Борьба взглядов в споре не должна уподобляться борьбе взглядов самцов гориллы: кто кого переглядит (высмеет, поставит в неловкое положение, скажет более «веско» и «убедительно» и т. д.). Убедительность должна подкреплять доказательность, но не заменять ее.
Станислав Чекунов, молодой рабочий, делясь в «Комсомолке» своим опытом изучения ленинских работ, так передает впечатление от полемики Ленина с народником Михайловским.
«Можно ведь было, искренне любя и почитая Маркса, с пафосом одернуть Михайловского или кого там еще: „Эй, вы, не трогайте Маркса! Он гений!“ Но вряд ли был бы толк от такой „защиты“. Потому что так. „защищать“ Маркса не значит еще быть марксистом. Это всего только быть поклонником, пускай и восторженным, благоговеющим, но — поклонником. Восторг, азарт — чувства непрочные, быстро тающие. Ленин же своим личным примером дает блестящий урок, что значит быть подлинным марксистом».
Действительно, страстность ленинской полемики всегда зиждется на фундаменте железной логики.
Эмоционализм (преобладание эмоционального нажима над логическими аргументами) в споре имеет много разновидностей. Одна из них — «религиозное мышление» или «табу-логика». Религиозный деятель Лютер утверждал: «Коперник говорит глупость, что Солнце нельзя остановить, ибо в библии сказано, что Иисус Навин остановил Солнце».
«Доказательствами» такого типа пользуются не только верующие люди, ибо не только положения религии можно превратить в догму, не подлежащую критике. У догматиков вырабатывается особое чутье к возможным покушениям на их идолы; они уже неспособны следить за логикой спора, учитывать новые факты. Малейшее противоречие с тем пунктиком в сознании, на беспристрастное рассмотрение которого наложено табу, — и в мозгу загорается зловещий красный огонек: «Так говорить нельзя!»
Но есть и более рафинированные формы. На заседании дискуссионного клуба, о котором шла речь, я вкратце высказал многое из того, о чем пишу здесь. Особый упор сделал на критику эмоционализма, который может принести эффектную «победу», но не способствует достижению истины. Постарался показать, что спор может и должен вести к взаимопониманию. Возражая мне, молодой человек, начавший дискуссию, сказал так: «Философ нарисовал нам оптимистическую картину. Ну что ж, философы — они склонны к оптимизму…» (подразумевай: казенный, мол, этот оптимизм, профессия к нему обязывает). Опровергнуть мои аргументы он не смог, но эмоциональное сомнение, бесспорно, заронил. Внимательный читатель заметил, что и я не отказался от некоторых эмоциональных штришков, рисуя портрет своего оппонента. Но, надеюсь, не в качестве замены ими логических аргументов.
Контролируй ход спора. В дискуссии часто появляется соблазн свернуть в сторону, и тогда она легко превращается в поток ассоциаций, а то и в салонный, светский разговор. Конструктивный спор подобен решению математической задачи: тезис должен быть шаг за шагом выведен из аргументов, как решение из условий задачи. Еще лучше сравнить его с задачей шахматной: доказать свой тезис — значит поставить противнику мат, а движение аргументов должно привести к этому результату, как умелое передвижение шахматных фигур к постановке мата. В этом отношении спор — игра, совершаемая по правилам логики. Но необходимость соблюдения при этом и правил этики превращает эту игру в серьезное дело.
И, наконец, учитывай положительные результаты спора. Пожалуй, не было случая, чтобы в результате серьезного спора я не усвоил для себя чего-то полезного. Я благодарен судьбе за то, что она часто сталкивала меня с сильными противниками, стоящими на других, чем я, и поначалу непонятных для меня позициях. Нет худшей траты времени, чем проспорить, не вступив в «обменную реакцию» и ощутив лишь бессилие своих аргументов, отсутствие доброй воли у оппонента к их восприятию или свою неподготовленность к восприятию его аргументов. Результаты спора имеют по крайней мере троякий характер: партнер в споре кое-что понял из того, что говорил я (иногда такую «победу» считаю единственным достойным результатом); я кое-что понял из того, что говорил противник (порой это более важно, чем первое); оба мы (или каждый по отдельности) сформулировали новые проблемы, вытекающие из нашего спора.
Если не достигнуто ни одного из этих результатов, то считайте, что спора не было — было словопрение.
Положительные решения и новые проблемы, как результаты спора, должны находиться в определенном равновесии. Если для вас все ясно и нет никаких проблем — это опасный симптом догматизма, застоя мысли. Если же вы видите ценность только в проблемах, то не спорите ли вы ради спора, не превращаете ли вы спор из орудия постижения действенной истины в самоцель и очередное хобби?
Но противоположности сходятся, и из одной метафизической крайности легко шарахнуться в другую. Участник очень интересного спора, описанного английским логиком И. Лакатасом в книге «Доказательства и опровержения», так резюмирует свою эволюцию: «Но вначале у меня не было проблем! А теперь у меня нет ничего, кроме проблем!»
Ах, метафизика, везде-то она воздвигает свои Сциллы и Харибды…