Месть смертника. Штрафбат

Сахарчук Руслан

Конфликт с капитаном НКВД из-за любимой девушки приводит сержанта Василия Белоконя в штрафбат. Взрывной характер не позволяет ему восстановиться в звании после невероятного подвига. Дальше Сталинград… У штрафного батальона особое задание – саботаж в тылу врага. А сзади заградотряд, в котором все тот же капитан. Теперь выжить Василию Белоконю нужно вопреки всему, чтобы вернуться, чтобы отомстить…

 

Руслан Сахарчук

Месть смертника Штрафбат

Август 1942 года.

Приволжье

Пегая мохноногая кляча едва плелась, и было непонятно, как ей удавалось поднимать столько пыли. Лошадь мучили оводы. Она отмахивалась пышным хвостом, то и дело по-собачьи встряхивала боками, но все это только распаляло проклятых насекомых. Пегая страдала за Родину. Она тащила из города огромную телегу с трофейными боеприпасами, c задней частью коровьей туши и небритым, широкоплечим красноармейцем по фамилии Белоконь, с большим топором на коленях. На вид мужчине (забинтованная голова, черные круги вокруг глаз) было меньше тридцати. Лицо его было открытое и простое.

Поводья волочились по земле, но до этого никому не было дела. Щурясь от солнечных бликов на лезвии топора, Белоконь снова и снова проводил по нему точильным камнем. Перед поездкой в отбитый у нацистов городок он поспорил с Сивым, что прихватит там топор и начисто сбреет свою светлую, но жесткую, как наждак, щетину. Громоздкий колун для дров Белоконь честно выменял на немецкую губную гармошку, из которой он умел извлекать лишь один приличный звук – гудок паровоза. Но гармошку все равно было жалко. Между тем на кону был портсигар, полный роскошных фашистских папирос, поэтому бывший сержант артиллерии, а ныне – старшина штрафного батальона Василий Белоконь дал себе команду отставить сантименты.

Теперь он доводил без того острый топор до кондиции. Чтоб был острее шашки.

Белоконь был уверен, что Сивой, проиграй он спор, не отдаст портсигар по-хорошему – начнет юлить. Значит, получит в рыло, решил старшина. Сивому давно пора ввернуть кое-куда черенок от лопаты – за наглость его лагерную. С этой мыслью разморенный Белоконь задремал.

Его разбудил нарастающий автомобильный гул. Белоконь вздрогнул, резко вскинул голову и обомлел: в сторону освобожденного городка пылили машины. Два аккуратных немецких грузовика были пугающе близко.

Пока Белоконь был так беспечно занят, пегая довезла его до развилки и нерешительно остановилась. Правый рукав дороги вился вдоль поля, по краю поросшего бурьяном в человеческий рост, а левый уходил в лесную просеку. Оттуда и надвигался фашистский транспорт. Грузовики тяжело переваливались на ухабах – до старшины долетали обрывки проклятий, которыми немцы сопровождали каждую яму на дороге.

Двигаясь, как во сне, Белоконь стал искать в телеге гранаты. Ему подвернулась связка из трех осколочных. Штрафники называли их «русской тройкой» и использовали для штурма окопов. Белоконь прикрыл связку краем брезента. На сваленные рядом с ним винтовки он даже не посмотрел.

Первый грузовик остановился в десятке метров от телеги, второй – чуть поодаль. Из кузова ближайшей машины выскочил молодой автоматчик в новенькой каске, посмотрел на старшину и глумливо ухмыльнулся. Нахохленный штрафник прижимал к груди топор. По-видимому, он выглядел чрезвычайно комично в своей грязной форме без знаков отличия. Эдакий русский ванька-дурак.

Белоконь стиснул зубы.

Фриц открыл дверцу кабины, и оттуда выбрался широкий офицер с красным мясистым лицом. Белоконь не смог определить род войск по витым погонам и решил, что это какой-то штабник. Офицер посмотрел сначала на лошадь, потом окинул взором телегу, глядя куда-то поверх нее. Он что-то сказал автоматчику, и тот подобострастно засмеялся.

Из второй машины появился еще один штабной нацист. Этот больше всего напоминал аиста, на которого натянули фуражку, нацепили красную полоску муара со свастикой и дали под мышку черный кожаный портфель.

Офицеры заговорили о чем-то на своем клокочущем языке. Автоматчик приблизился к Белоконю и задал вопрос, в котором старшина понял лишь слово «дойч».

– Найн, – ответил Белоконь, едва разлепив губы.

Ему казалось, что он все еще спит, покачиваясь на телеге. Немцы были какими-то ненастоящими.

Глядя на лошадь, мясистый штабной офицер отрывисто приказал по-русски:

– Стать на землю! Руки вверх!

Теперь штабник был совсем близко. Белоконь заметил, что его глаза смотрят в разные стороны, и понял, что косой немец говорит вовсе не с лошадью.

Старшина сполз с телеги. Он думал, что не боится, но все тело била крупная дрожь. Лучше бы он получил свою пулю при штурме высоты, когда был к этому готов.

– Глупый русский свинья, – сказал мясистый офицер и, глядя в сторону, указал на топор в поднятых руках: – Это надо положить на повозку.

Белоконь повиновался.

Второй штабник, аист с портфелем, буравил его маленькими злыми глазками с высоты своего роста. Он что-то сказал мясистому, тот подумал и перевел:

– Ты есть очень глупый зольдат и трус. Тебе хабэн… – офицер произнес несколько немецких слов, показывая рукой, будто срывает нашивки со своего френча, – и отправлять в атаку мит мясо.

Он замолчал и вновь задумался.

Слова подбирает, сволочь, решил Белоконь. Стало ясно, что нацисты распознали в нем штрафника и теперь глумятся. Белоконь вдруг осознал, что его трясет от ненависти. И с самого начала трясло лишь от нее. Значит, мясо. А вы не мясо, господа штабные фрицы…

– Глупый зольдат должен ползти и лизать мой сапог, фэрштэйст? – спросил косой мясистый фашист. – Начинай лизать мой сапог!

Видя, что глупый «зольдат» не начинает, он бросил несколько слов автоматчику. Тот рявкнул «яволь!», перехватил оружие одной рукой и, взяв с телеги топор, рукоятью ткнул Белоконя в солнечное сплетение. Старшина невольно согнулся. Последовал новый удар – на этот раз ему досталось обухом между лопаток. Белоконь повалился на землю.

– С-сука фашистская, – прошипел он, – сука, сука, сука!

Автоматчик несколько раз крепко пнул его под ребра. Белоконь приподнялся, но немец поставил на него ногу.

Пыль и песок залепили глаза и забились в глотку. В лицо ударил офицерский сапог. Белоконь попытался заслониться рукой, но на нее наступили. Сапог упирался в губы снова и снова – мясистый повторял, что его нужно лизать, пока Белоконь не уступил.

Вкуса он не почувствовал – рот был заполнен кровью.

Сапог убрали. Белоконь услышал пронзительный голос второго штабника – он что-то приказал автоматчику. Тот снял ногу. Белоконь открыл глаза и увидел совсем рядом брошенный топор.

Через несколько мгновений по его одежде зажурчала теплая струйка. На него мочился автоматчик.

– Русский свинья увидеть смелый офицэрэн вермахт унд намочить в штаны, – сказал мясистый фриц. – Абэр ди офицэрэн…

Белоконь схватил топор, перекатился в сторону от автоматчика и ударил его в пах. Немцу не повезло: лезвие попало прямо по руке, в которой он держал свое фашистское хозяйство. Автоматчик ахнул и упал на дорогу. Сквозь зажимающие рану пальцы хлестала кровь; он извивался и страшно кричал.

Поднимаясь, Белоконь успел заметить движение возле грузовиков – из машин выскакивали фрицы.

Через мгновение старшина уже стоял перед офицерами. Похожий на аиста дернул пистолет из кобуры. Мясистый был ближе – он отпрянул и попытался заслониться от топора рукой в перчатке. Белоконь ударил изо всех сил. Отрубленный палец отлетел в сторону; на землю упала и покатилась голова в фуражке – с косыми глазами и красным мясистым лицом.

У грузовиков застрекотали автоматы.

Белоконь бросил топором в другого офицера, отпрыгнул к телеге и схватил связку гранат. Метнув «русскую тройку» куда-то между машинами, он рухнул на повозку и сжался в комок. Взрыв был оглушителен. Шрапнель со свистом разлетелась во все стороны. Шальным осколком пробило брезент и разворотило коровью тушу.

Одуревшая лошадь развернула телегу и вломилась в бурьян. Белоконь не глядя швырял гранаты в сторону машин. Где-то позади него раздавались автоматные очереди, но после третьего взрыва они оборвались.

Телега остановилась. Сжимая в руке последнюю гранату, Белоконь спрыгнул в сорняки. Кобыла была напугана, но невредима. Он рассеянно погладил ее по морде и, чуя лишь стучащую в висках кровь, стал продираться к дороге.

Ближайший грузовик лежал набоку. Его кабина была смята, а от ткани, обтягивающей кузов, остались одни лохмотья. Внутри была мешанина из окровавленных тел; некоторые из них шевелились и издавали стоны. Вторая машина, видимо, сдавала назад, но ее остановили сосна и очередной взрыв (среди гранат в телеге были и противотанковые). Белоконь заметил мелькающих за деревьями немцев, размахнулся и бросил гранату как можно дальше. Она глухо бухнула где-то в лесу.

Штабной офицер так и оставался возле тела своего мясистого коллеги. Он сидел на хвое с открытым ртом и бессмысленно поводил вытаращенными глазами. В его руках по-прежнему был портфель, а вот фуражку сдуло взрывом. Безоружный Белоконь надвигался на него, расставив руки.

Лицо немца исказилось от ужаса. Он резво поднялся и завопил. А потом подскочил к старшине и огрел его по уху своим тяжелым портфелем.

Пряжка рассекла Белоконю щеку, из раны хлынула теплая кровь. Глаза застлало фиолетовой дымкой. Когда сквозь нее проступили очертания предметов, Белоконь обнаружил, что стоит на четвереньках. Перед ним лежал окровавленный топор. На бритвенный инструмент, сослуживший такую неожиданную службу, налипли песок и хвоя.

Осмотревшись, Белоконь увидел, как длинный офицер удирает по дороге в город. Он бежал зигзагами, чтобы не попасть под выстрел, и скорость его была невелика. Старшина сжал топор и с диким воем бросился в погоню.

Немец на миг обернулся и увидел мчащегося за ним, небритого окровавленного красноармейца с топором. Больше он не оборачивался. Прижимая к себе свой проклятый портфель, штабной офицер понесся огромными прыжками, резко увеличив скорость.

Белоконь мчался, не чувствуя боли и тяжести верного колуна. Он рычал и матерился. В голове билась только одна мысль: уничтожить врага. Фриц пылил впереди и, по-видимому, всей спиной ощущал исходившую от Белоконя звериную ярость.

Они бежали мимо огородов. До первого советского поста на въезде в город оставалась какая-то сотня шагов, когда офицер бросился в сторону. Он с разбегу перемахнул через двухметровый забор из тонких досок.

Белоконь с ревом снес эту смешную преграду и увидел свою жертву. Волоча вывернутую ногу, штабник торопливо уползал от него по грядкам с зеленью. Теперь он не был похож на аиста – тонкие шевелящиеся лапки наводили на мысль о неприятном насекомом. Белоконь коротко стукнул немца топором между лопаток. Офицер взвыл. Старшина сжал орудие обеими руками и поднял над головой для последнего удара.

Распростертый перед ним враг был жалок. И слаб – Белоконь очень явственно это почувствовал. Зарубить его – утомительная и теперь уже не нужная обязанность. Белоконь вздохнул и бросил топор.

…Перебравшись через развороченный забор, на дорогу вышли двое. Вооруженный топором и пистолетом, штрафной старшина гнал перед собой хромающего немецкого офицера со связанными руками. Оба были перемазаны в земле и запекшейся крови.

 

* * *

Тремя неделями раньше. Середина июля 1942 года.

Западный берег Дона

Батарея гаубиц «М-30» громыхала уже третий час. Бойцы орудийных расчетов умаялись и оглохли. Двадцатикилограммовые снаряды, которыми они еще утром перебрасывались шутя, теперь казались неподъемными.

Не обращая внимания на разъедающий глаза дым и севший голос, сержант Белоконь подгонял своих солдат. Он не чувствовал себя уставшим, все делая на автомате, ему мешал лишь беспрерывный звон в ушах. В голове застряла мысль о неправильности происходящего. Он, Василий Белоконь, командует семью бойцами расчета, верно? Верно. Но почему их тогда четверо? Дойдя до этого противоречия, мысли откатывались обратно – он не мог и не хотел вспоминать, как троих молодых парней разорвало взрывом.

Этот день должен был стать днем победного контрнаступления. Первый обстрел немецких позиций артиллеристы начали в семь утра. Работали бодро, с прибаутками. Около басовитых гаубиц ходил, поглядывая в бинокль, веселый командир батареи Еремин. Он кричал, что фашисты носу не кажут из окопов – сидят там со спущенными штанами и трясутся, бедняги. Повинуясь расписанию, палить прекратили ровно через час. Умолкли голоса соседних батарей – баритоны семьдесят шестых и теноры сорок пятых калибров.

Вскоре выяснилось, что обстрелянные позиции были ложными. Германские орудия, вроде бы уже уничтоженные пушкарями, заговорили правее – и первыми их целями стали немногочисленные советские танки.

Старший лейтенант Еремин приказал откатить гаубицы хотя бы на несколько метров и убежал в землянку – трезвонить в штаб. Вытащить колеса «М-30» из ямок, в которые они сели во время стрельбы, – задача для грузовика или тройки лошадей. И Белоконь, и солдаты его расчета были в этом уверены, пока вокруг них не начали рваться немецкие снаряды. Теперь каждый почувствовал себя мишенью, и это придало им сил. Длинные и тяжелые станины свели вместе, а гаубицу – две с половиной тонны на колесах – раскачали, освободили и отволокли назад метров на двадцать. Вслед за ними это сделали и другие пушкари. Мера предосторожности могла бы показаться смешной, если бы Белоконь и сотоварищи не знали, что от пары метров часто зависит существование батареи.

Орудие установили споро. Белоконь распорядился перенести снаряды на новое место и пошел за указаниями к старлею Еремину. Лейтенант сидел в землянке и дымил. Указание было одно: немедленно, с этих самых позиций, расстрелять всех немцев, включая Гитлера, Лили Марлен и весь их паршивый фатерлянд. На все про все Белоконю дается полчаса и вот эта прикуренная папироса. Сержант затянулся, козырнул и вышел из землянки.

Четверо его бойцов курили, сидя на раздвинутых ножницами станинах «М-30». Еще трое разместились на корточках в нескольких шагах от гаубицы.

А через миг троицу разнесло взрывом. Белоконь не хотел этого вспоминать.

За следующий час поредевший расчет Белоконя использовал большую часть снарядов батареи. Когда боеприпасы почти закончились, Еремин дал отбой орудиям. Старлей отправился названивать начальству, а его солдаты расположились в траве.

Соседние батареи изредка садили по затянутым дымом позициям.

 

* * *

Еремин ворвался в тесную землянку в тот момент, когда она уже почти осыпалась. Он увидел поддерживающего бревенчатый настил связиста и свирепо пошевелил усами.

– Рядовой! – гаркнул Еремин. – Ты что делаешь?

– Товарищ старший лейтенант, разрешите доложить! – тонким голосом отозвался связист. – Потолок подпираю…

– Это я вижу. А накурили-то!

– Товарищ старший лейтенант! Так вы же и накурили.

– Разговорчики! Живо соедини меня со штабом дивизии.

– Товарищ стар…

– Ну что?!

– Бревна обваливаются, – сообщил связист. – Мне бы кого-нибудь в помощь.

Еремин громко засопел. Он подошел к рядовому и тоже подпер потолок.

– Вызывай штаб, – сказал старлей. – Я пока подержу, а ты вызывай. Времени нет совсем, черт тебя за ногу! Фугасные кончились, осколочных осталось на пару залпов.

Связист подсел к громоздкому аппарату и принялся с жаром накручивать ручку.

– Линия работает! – радостно сообщил он. – Надо же, работает!

Покрасневший под весом настила Еремин потребовал отставить смех.

– «Волга»! – закричал связист в трубку, – «Волга», я «Дон-пять»! «Волга», я «Дон-пять»! Ответьте «Дону-пять»! «Волга», я «Дон-пять»! Да «Волга» же!.. Есть «Волга», товарищ лейтенант.

Рядовой снова стал под бревна, и Еремин бросился к телефону.

– Кто говорит? – спросил он. – Виноват, товарищ полковник! Это командир второй батареи «М-30» гаубиц старший лейтенант Еремин. Так точно, без потерь в технике. Огонь мы сразу же скорректировали. Как часы, товарищ полковник. Только фугасные закончились, и осколочных почти нет. И кумулятивные… Что за черт! – зарычал Еремин и постучал трубкой по аппарату. – Все оборвалось. Рядовой, живо вызывай штаб еще раз!

Беспрерывно ругаясь, старлей вернулся поддерживать настил. Связист немного повозился с телефоном и сказал упавшим голосом:

– Опять кабель осколками перебило, товарищ лейтенант. Там наши ребята ползают, ликвидируют разрывы, но когда еще до этой линии доберутся…

Еремин выдал многоэтажный мат и отпустил бревна. Потолок накренился, отовсюду посыпалась земля.

– Да держи же ты, рядовой! – рявкнул старлей.

– Товарищ лейтенант! Мне бы помощь! – взмолился погребаемый связист.

– Стоять насмерть! Ты солдат Красной Армии, черт тебя за ногу!

Не услышав внятного ответа, Еремин выбрался из землянки и побежал к батарее.

 

* * *

Из людей Еремина на ногах был только Белоконь. Все время, пока не вернулся мрачный старлей, он с задумчивым видом ходил вокруг гаубицы. Сержант переступал через станины, гладил щит и проходил под поднятым стволом, мурлыча мотив какой-то песенки: «Артиллерия – бог войны, ар-ти-ллерия бог-вой-ны!» Заметив командира, он умолк.

– Белоконь, собери мне сержантов, – потребовал Еремин. – Вот за этой пушечкой. Посовещаемся, покурим…

– Собрать их быстро или медленно, товарищ старший лейтенант? – поинтересовался тот.

– Что за вопросы? Быстро конечно!

– Э-гей, сержанты! – крикнул Белоконь, не сходя с места. – Айда сюда, командир папиросами угощает!

Еремин выругался и сплюнул. Сержанты – вместе с Белоконем их было четверо – действительно собрались быстро. На фронте давно курили только махорку, поэтому на щедрый призыв подтянулись и некоторые рядовые. Даже один раненый приполз. Вздыхая, Еремин раздал сержантам по папироске и объявил, что больше у него нет. Рядовые разошлись.

– Значит, так, товарищи сержанты, – сказал Еремин. – Положение дел у нас неопределенное. С одной стороны, приказано сдерживать немца шквальным огнем. Что мы и делали, верно?

Сержанты дружно подтвердили.

– С другой, стрелять уже нечем. Да и не очень понятно, куда стрелять-то. Немец из окопа не лезет, палит во все стороны, как оглашенный. Танкам нашим хана, это даже отсюда видно. В атаку ходит непонятно кто. Если вообще кто-то ходит, потому что ни хрена не ясно, – добавил лейтенант и глубоко затянулся. – Четверых мы потеряли, еще пятеро ранены осколками…

– Шестеро, товарищ старший лейтенант! – сказал один из сержантов. – У меня рычагом ноготь оторвало. Кровища хлещет.

– Папиросой прижги! – отрезал Еремин. – Тоже мне, цаца. О чем это я?.. Связи, говорю, со штабом нет! Связистов там, что ли, перебило… Черт вас всех за ногу, забыл совсем! Землянка заваливается, починить надо.

Когда двое рядовых, матерясь, были отправлены на починку, старлей продолжил:

– Мы имеем вот что. Раненые есть, снарядов нет. У соседей наших – та же картина. Командиру дивизиона оторвало голову первой же фашистской миной. Жаль, хороший был мужик наш капитан… Его больше нет, нужно самим выкручиваться. Нам бы сейчас машину со снарядами – мы бы туда раненых сгрузили. А связистов всех перебило, в штаб звонить некому. Поэтому, товарищи сержанты, самый здоровый из вас сейчас поскачет в штаб.

Сказав это, он посмотрел на Белоконя.

– На нем, что ли? – спросил сержант с оторванным ногтем.

– Отставить, Петров! – сказал Еремин. – Ты у нас раненый, тебе положено стонать и истекать кровью. А ты тут стоишь, шутки шутишь. Если такой здоровый, Белоконь сейчас на тебе поскачет.

– Виноват, товарищ лейтенант! Неудачно сказал. Все из-за болевого шока!

Сержанты засмеялись, командир тоже. Белоконь мрачно подумал, что только русские солдаты могут шутить и веселиться, когда вокруг гремят взрывы и витает смерть. Немцам этого не понять – на то они и фашисты. Поэтому советские люди – непобедимы.

От раздумий его оторвал Еремин.

– Белоконь, возьмешь у Матвеича лошадь…

– Зачем ему? – загалдели расслабившиеся сержанты. – Он и так доскачет, на своих двоих! А-ха-ха! Командир, не давайте Васе мучить животину! Коню кобыла известно для чего! Ха-ха-ха!

– Отставить смех! – потребовал старлей. – Мы тут рассиживаемся, а времени нет! Еще Петров со своим пальцем… Петров, слишком много болтаешь, черт тебя за ногу! Ежели будешь отвлекать батарею от выполнения боевого задания, получишь в морду вот этой вот недрогнувшей рукой, понял?

Сержанты приутихли: с этой самой рукой все были хорошо знакомы.

– Белоконь, дуй за лошадью – и в штаб, – распорядился старлей. – Найдешь нашего командира полка. Фамилию помнишь? Назови!

– Полковник Дубинский, – сказал Белоконь.

– Верно, кузнец-молодец! Доложишь ему там… про все, что у нас тут. Про раненых не забудь. У семьдесят шестых половина расчетов лежит и воет. Считать их не будем, пусть хоть две-три машины пришлют. Но главное, сержант, – это снаряды, понял?

– Так точно!

– Выполняй, не стой столбом!

 

* * *

Единственной лошадью в дивизионе была Ромашка. Артиллерию прикатили на позиции грузовиками, но машины тут же потребовались для других целей. Случись в этот день отступление, пушки пришлось бы бросить. А пушкари, вернувшиеся в дивизию налегке, как пить дать пошли бы под трибунал. За то, что не дотащили технику на своем горбу.

Ординарец убитого капитана, невысокий юркий мужичок, которого все звали просто Матвеичем, повел Белоконя куда-то за командирский блиндаж.

– Здесь наша Ромашка, – объяснил он. – В отдельных апартаментах.

Лошадь находилась в замаскированной прямоугольной яме с широким въездом.

– Никак, для грузовика рыли, – догадался Белоконь.

– Было дело, – сказал ординарец. Он зашел внутрь, и оттуда послышался грохот и лошадиное фыркание. Донесся его голос: – Командир-то наш был с понятием. Говорит мне вчера: «Матвеич, вот завтра отстреляемся и будем бойцам водку развозить». Я говорю: «Товарищ капитан, у нас ведь ни авто, ни водки!» А он мне так по-свойски: «Не боись, солдат, все будет!» Великий был человек!

Матвеич вывел из ямы кобылу удивительной желто-рыжей масти.

– Вот, сержант, прима нашего Дона, – сказал он. И добавил, обращаясь к лошади: – Ромашка, это сержант, познакомься.

Белоконь погладил ее по холке.

– Матвеич, а Матвеич… – растерянно протянул он. – Седла-то нет.

– Ты, сержант, чай, не вчера родился. Должен понимать.

– Что я должен понимать?

Ординарец озлился.

– Да ничего! Офицеры на заднице ездят, а ему седло подавай!.. Да это просто, сержант, – сказал он уже спокойнее. – Ногами за бока держись, вот и все дела. За волосья крепко не хватай, она этого не любит. Уздечку резко не дергай, а то сбросит. Будет упрямиться – пятками ее, пятками!.. У тебя, я смотрю, сапоги новые, не хошь на водку выменять? – неожиданно закончил он.

– Не хочу, – буркнул Белоконь.

Ординарец протянул ему открытую флягу.

– На вот тогда, глотни за упокой души нашего командира.

– Пусть земля ему будет пухом! – сказал Белоконь и сделал два огромных глотка.

Во фляге оказался спирт, и сержант едва не задохнулся. Пока он дышал в рукав, Матвеич тоже выпил и пожелал павшему капитану покоиться с миром.

– …потому что на все Божья воля! – закончил он.

– Бога нет, – напомнил Белоконь.

– Это ты еще из настоящего боя ни разу не вышел. У тебя пока и Бога нет, и партия – наш рулевой.

Белоконь посмотрел на ординарца с удивлением, но тут же понял, что выпившему сержанту можно сказать и не такое. Если даже донесет – легко отпереться. Он молча схватил флягу, выдохнул и глотнул еще.

Матвеич ловко подсадил Белоконя на лошадь и подал ему оставленную на земле винтовку.

– Бывай, сержант. По дороге за полчаса доскачешь. Тут все просто, еще никто не заблудился. Да и Ромашка наша дорогу знает. Береги ее там! А ты – чтоб в целости вернулась! – Последние слова, по-видимому, были адресованы кобыле.

Та фыркнула и пошла шагом.

Дорога оказалась всего лишь раскатанной техникой колеей, но лошадь двигалась по ней уверенно. Белоконь ехал верхом впервые – выяснилось, что ничего сложного в этом нет. Ободрившись, сержант слегка ударил Ромашку сапогами, и та перешла на умеренный бег.

Через пару минут он уже проклинал такой способ передвижения. Чтобы удержаться верхом и хоть как-то смягчить удары о лошадиную спину, приходилось изо всех сил напрягать растопыренные ноги. Спасая свое мужское достоинство, он сильно отклонился назад и перенес вес на мягкие части тела. Винтовка съехала с плеча и билась о ногу. Белоконь отпустил гриву, поправил оружие и, чтобы не потерять равновесие, потянул за уздечку. Ромашка встала. Винтовка сползла. Белоконь подергал уздечку в разные стороны. Лошадь повернула голову и уставилась на него большим карим глазом.

– Ромашка, – сказал Белоконь с чувством, – поехали в штаб, пожалуйста!

Кобыла отвернулась.

– Ну, мертвая! – гаркнул сержант и треснул ее пятками по ребрам.

Лошадь поскакала бодрым кавалерийским аллюром. Всадника мотало из стороны в сторону и высоко подбрасывало. Прошла целая вечность, пока взмокший сержант нашел наконец положение, благодаря которому у него оставался небольшой шанс заиметь в будущем еще несколько карапузов. Он с тоской подумал, что, наверное, поздно об этом беспокоиться.

Белоконь ехал вдоль советских позиций. Безжалостное летнее солнце стояло в зените. Где-то далеко слева мирно текли воды великого Дона. Справа, метрах в пятистах от дороги, громыхали орудия обеих армий. Вокруг была ровная степь с редкой растительностью, из-за чего фронт казался еще ближе. Время от времени оттуда прилетали снаряды – на пути Белоконя попадались довольно крупные воронки. Ромашка огибала их с потрясающим безразличием.

В небе стал нарастать знакомый, пробирающий до дрожи вой сирен. Белоконь поднял голову и увидел множество черных крылатых силуэтов, надвигавшихся с запада. Они стремительно приближались, ближайшие уже начали пикировать. Непобедимая, как саранча, германская авиация – настоящий кошмар артиллериста. То ли «Мессершмитты», то ли «Юнкерсы», то ли еще какая-то холера. Зенитчики ждали их еще утром, но самолеты появились только сейчас. Странно. Дождались, подумал Белоконь.

Обхватив лошадь за шею, он замолотил ногами по ее бокам.

– Скачи, кобылка!!! Давай, милая! Ты же знаешь, где штаб!

Ромашка рванула галопом. По крайней мере, так показалось седоку – с каждым прыжком его подбрасывало на добрые полметра над лошадью. Белоконь держался изо всех сил. Он уже смирился с тем, что на всю жизнь останется евнухом и, если выживет, будет ходить врастопырку.

На позиции посыпались бомбы. Одуревшему от скачки сержанту казалось, что они рвутся со всех сторон и что одинокий всадник в степи – самая привлекательная цель для истребителя.

Так и случилось. Выходящий из пике бомбардировщик вскользь мазнул по лошади пулеметной очередью. Однако Белоконь осознал это позже. В тот момент он почувствовал лишь неведомую силу, метнувшую его в какие-то кусты. Белоконь впал в беспамятство.

 

* * *

Сержант Белоконь открыл глаза и увидел небо. Оно было ужасным. Несколько секунд он силился понять, почему все такое серое и страшное. Ему это удалось: в воздухе висел густой дым – черный и бурый. Солнце по-прежнему висело в зените, но теперь его лучи разбивались о клубящуюся завесу. Все так же выли сирены бомбовозов. На миг Белоконю показалось, что при другом небе – голубом и глубоком – он мгновенно постиг бы о жизни все. Вместо этого сержант понял, что из него еще не выветрился спирт.

«Был бы трезвый – убился бы, к черту», – решил Белоконь.

Он пошевелился. Все его тело было при нем, и каждая клеточка вопила от боли. Белоконю удалось встать на четвереньки. Отдохнув, он медленно поднялся на ноги. Больше всего болело в паху. Сержант с ужасом обнаружил, что его штаны превратились в кровавые лохмотья. Он уговорил себя не делать поспешных выводов.

Белоконь осмотрелся. Воронок поблизости не было: все бомбы достались наступающей армии. Вернее, армии, которая собиралась наступать этим утром.

Умирающая Ромашка лежала далеко от сержанта. На растерзанную кобылу было страшно смотреть. Белоконь расставил ноги и поковылял к ней, потупив взор. Через десять шагов он подобрал свою винтовку. Через двадцать – выстрелил в лошадь.

 

* * *

Белоконь добрался до штаба дивизии всего за час. К концу пути он уже перестал опираться на винтовку.

Суетливую возню возле штабных блиндажей сержант заметил еще издали. Все были на ногах, все куда-то спешили и все задыхались от пыли. В нескольких местах солдаты загружали машины, по цепочке передавая вещи. Ими дирижировали офицеры всех рангов: от командирского мата изрядно вибрировал воздух.

Штаб эвакуировался.

Белоконь с трудом обогнул многоголовую очередь – бойцы выстроились перед столом с бумагами. Энкавэдэшники в фуражках с синим верхом что-то записывали и давали солдатам расписаться. Многие лица в очереди были закопченными до черноты; форма каждого второго была еще хуже лохмотьев Белоконя.

Сержант подумал, что для полного хаоса здесь не хватает только бомбардировки. Однако у немецких самолетов, похоже, были другие цели.

Белоконь обогнул очередь. Его едва не раздавило походной кухней, на которой сидел веселый здоровяк-капитан с двумя медалями на груди. Он спрыгнул, подошел к Белоконю и произнес фразу, которая здесь и сейчас казалась издевательством:

– Солдат, ты чего такой грустный?

У капитана было очень русское, открытое лицо и широкие скулы. Не издевается, решил Белоконь. Не найдя ответа, сержант просто сказал:

– Что?

– Ты артиллерист, да?! А когда я так говорю, слышно?!! – заорал капитан.

– Слышно, товарищ капитан. Я нормально слышу. Сержант Белоконь, – представился он.

– С капитаном Смирновым разговариваешь, – сказал веселый здоровяк. – Ох, и дали вы сегодня жару!

– Не понял, капитан.

– Дали жару, говорю!!! Только мимо все, язви вас в душу!

– Не мимо, товарищ капитан. По ложным укреплениям.

– Опять, небось, разведка виновата?.. – протянул Смирнов с угрозой.

– Никак нет! Виноваты фашисты.

– А, ну ладно… – сказал капитан и улыбнулся. – Сержант, ты один такой. Все сразу винят разведку… Выпей со мной за победу русского оружия!

«Вот так и живем», – отрешенно подумал Белоконь.

– Товарищ капитан, у меня поручение к полковнику Дубинскому, – сказал он. – И еще я ранен. Возможно, смертельно.

– То-то я смотрю, ты такой синий, – сказал Смирнов, наливая в кружку из фляги. – Значит, будет тебе наркоз. Пей, а то не покажу полковника. Давай уж до дна, артиллерия. Выпил?.. Дубинский твой только что зашел вон в тот блиндаж.

 

* * *

Белоконь спустился к указанному блиндажу. Караула у двери не было, он постучал и вошел. Внутри чадила гильза с фитилем. После дневного света помещение казалось погруженным в кромешную тьму. Белоконь отрапортовал во мрак: сержант такой-то, мол, прибыл с докладом для такого-то от такого-то.

Из темноты ему ответили злым ревом:

– Сержант!!! Ты что, контуженый?!!

Белоконь вздрогнул от неожиданности и выдохнул скороговоркой:

– Пострадал при падении с мертвой лошади!

– Раненый! – раздался женский голос. – Я должна идти!.. Пустите же, ну!!!

Тон сказанного однозначно давал понять, что женщина здесь не по своей воле. Она метнулась к выходу, Белоконь посторонился, и за его спиной хлопнула дверь.

Сержант не успел опомниться, как на него обрушился поток ругани. В глубине комнатки с земляным полом и бревенчатыми стенами бранился и жестикулировал человек невысокого роста. Штаны его были приспущены. Продолжая грозить Белоконю Колымой, расстрелом и мучительной смертью с отбитыми почками одновременно, он зажег еще один светильник, подтянул галифе и застегнул ремень. Ругательства иссякли, человек свирепо засопел. Он перекинул через плечо портупею с кобурой, повторяя уже про себя что-то успокоительное вроде: «Ладно, это не катастрофа, это даже хорошо… Не катастрофа, найдется способ…»

 

На грубо срубленном столе лежала фуражка. Она была синей, с красным околышем – войска НКВД. Белоконь окончательно уверился в том, что попал не по адресу. Мелькнула мысль выйти без объяснений: от офицера веяло лютой злобой, он был опасен.

Человек сел за стол, подвинул к себе бумагу и чернила. В свете двух огоньков Белоконь наконец-то разглядел три шпалы на вороте его гимнастерки.

– Товарищ подполковник… – начал было Белоконь.

– Капитан госбезопасности Керженцев, Антон Игнатьевич, – представился офицер. – Особый отдел при штабе дивизии.

Несколько секунд длилось молчание. У капитана госбезопасности были густые, зачесанные назад каштановые волосы и орлиный нос. В его глазах отражалось пляшущее пламя.

– Фамилия, звание? – наконец сказал Керженцев.

Белоконь снова представился.

– С поручением к полковнику Дубинскому, – добавил он.

Энкавэдэшник записал.

– Какое поручение? – спросил он.

– Просить о помощи транспортом и снарядами, – сказал Белоконь. – По приказу штаба дивизион продлил артподготовку и израсходовал вверенный боезапас.

Его задание с каждым словом казалось все менее убедительным. Сержант подумал, что не представляет, что стало с орудиями после бомбежки. По-видимому, это отразилось на его лице.

– Есть потери в личном составе, – продолжил он. – Много раненых, их необходимо доставить в медсанчасть… Телефонная связь со штабом прервалась…

Керженцев побарабанил ногтями по столу.

– Бежал, значит, с поля боя, – спокойно сказал он. – В то время как твои товарищи героически проливали кровь.

Сержанту вдруг показалось, что он пытается решать вопрос, который, возможно, уже разрешился сам собой. Вероятно, его сведения – второй свежести. Наверное, машины к пушкарям уже отправлены. Если штаб эвакуируется, значит, снова отступление.

Занятый этими мыслями, Белоконь не сразу осознал, чего от него хочет капитан госбезопасности.

– Пишу протокол по факту измены Родине, – сообщил Керженцев.

– Товарищ капитан…

– Капитан госбезопасности.

– Товарищ капитан госбезопасности, меня отправили с докладом. Связь со штабом потеряна…

– И как тебя только наши пропустили? – задумчиво сказал энкавэдэшник. – Хотя да, людей у нас не хватает, а артиллеристов и вовсе не контролировали… Почти. Ну, хорошо, а что с контузией, сержант? И какого черта ты полез на мертвую лошадь? Тухлятинки захотелось?

– Лошадь была не мертвой, я на ней прискакал. Ее ранило огнем штурмовика. На полном скаку…

– Сержант, не принимай меня за идиота. По тебе же сразу видно, что сквозь кусты добирался, напролом. С тебя колючки вон до сих пор сыплются. Давай сразу начистоту. Утром ваши начали артподготовку, а ты удрал, так? Прятался где-нибудь все это время, а как началась бомбежка – решил заявиться в штаб и наплести тут невесть чего. Кто ж в суматохе разбираться станет? Правильно я говорю? Вариант, конечно, беспроигрышный – снарядов нет, раненые-убитые, давайте транспорт, товарищи командиры… Но это же черт ведь знает что, сержант!

Белоконь почувствовал, как пот струйками льется у него по спине, по рукам и по грязному лицу. Влага со лба огибала брови и текла по щекам. Капитан госбезопасности строил свою версию произошедшего, и с каждой минутой она пожирала его неубедительную правду.

– Все это неверно, товарищ Керженцев, – собравшись, промолвил Белоконь. – Есть множество свидетелей… Я командовал расчетом гаубицы… А Ромашка… она там лежит.

Керженцев поднял бровь.

– Ромашка?

– Так звали лошадь, – сказал сержант. – Она была у командира дивизиона.

– Значит, ты увел лошадь командира дивизиона?

– Ее дал мне ординарец капитана. Его все зовут Матвеичем.

– Капитана?

– Ординарца.

– Фамилия и звание ординарца.

– Рядовой. Фамилии не знаю.

– Где сейчас эта… Ромашка?

– Здесь недалеко, товарищ капитан госбезопасности. Километр по дороге за нашими позициями, не больше.

– Думаешь, не проверим? – спросил энкавэдэшник. – Проверим, гражданин дезертир, все проверим. Каждое твое слово.

– Я не дезертир, у меня поручение. Нужно срочно доложить полковнику Дубинскому.

– Да прекрати ты про своего полковника талдычить! Нет здесь такого.

– Как… нет?

– А вот так, – сказал Керженцев. – Ты его придумал.

Белоконь открыл рот, но произнести ничего не смог. Капитан госбезопасности откинулся на лавке, наслаждаясь эффектом. Посмотрев на сержанта с минуту, он надел фуражку, поднялся и направился к двери.

– Можешь сесть, сержант, – сказал Керженцев, останавливаясь. – В ногах правды нет. А я хочу знать правду. Узнавать правду, защищать ее – это моя работа.

Он положил руки на ремень, расставил ноги и продолжил:

– Защищать правду, заботиться о торжестве справедливости на всех участках фронта. Я же делаю это не для себя, я служу трудовому народу. И ты бы мог служить, если бы прекратил отпираться и признал свою вину. Подумай над этим. Когда я вернусь, я хочу услышать от тебя правду. И не вздумай бежать. Я здесь, рядом.

Керженцев вышел, даже не позаботившись прикрыть дверь. Было слышно, как он отдает команды резким неприятным голосом.

Лишь на волос Белоконь был от того, чтобы лишиться рассудка. Из всего, что капитан госбезопасности орал там, снаружи, он понял только, что энкавэдэшник отправил кого-то на поиск мертвой кобылы. Ее нужно было доставить снабженцам. Другого сержант не ожидал: армия голодала, а конина всегда считалась хорошим мясом. Теперь она и вовсе была деликатесом. Вряд ли рыжая Ромашка попадет в солдатскую кашу, скорее, она отправится в желудки командиров.

Сержант вспомнил, как год назад, когда ему удалось отправить жену и детей в эвакуацию, а самому попасть в артиллерию, к металлическим махинам, гаубицы перевозили конной тягой. В каждую «М-30» в походном состоянии (с передком, который сам по себе весил полтонны) нужно было впрячь шестерку лошадей. Потом голодная армия отступала. Лошади ранили ноги и стирали копыта – многие из них были не подкованы. Их съедали. На пути отступления иногда удавалось реквизировать новых. Потом тяжелые гаубицы тянули техникой – гусеничными «Сталинцами» и грузовиками. Техника была дефицитом, но и гаубиц с самого начала было мало, а вскоре остались считаные единицы. Так, в недавно укомплектованном и обновленном артдивизионе для конной тяги осталась лишь удивительная желтая Ромашка. Вот настал и ее черед…

Эти мысли помогли Белоконю немного отвлечься от мыслей о своем ужасном положении. Забыл он и то, что ему срочно требуется врач.

Вернулся Керженцев. Он отправился на свое прежнее место. С ним вошли еще двое особистов. Первый был секретарем или просто писарем – он пристроился около капитана и разложил на столе свои папки. Второго сержант не разглядел – энкавэдэшник сел на деревянные нары у стены, справа и немного позади Белоконя.

– Сержант, я же сказал тебе садиться, – напомнил капитан. – Возьми себе табурет в углу и подтащи его к свету.

В указанном углу стоял широкий чурбан, похожий на пень, срезанный у основания. «Табурет» напомнил Белоконю плаху. Вряд ли он смог бы сейчас сдвинуть с места эту колоду.

Сержант сообщил, что не может сесть из-за ранения. Керженцев кивнул секретарю, тот поднялся и проворно вытолкал плаху в центр блиндажа. Стоять перед ней было невозможно – с каждой секундой Белоконь все явственнее чувствовал себя приговоренным перед казнью. Он прислонил винтовку к стене и заставил себя сесть, расставив ноги. Неожиданно стало легче.

– Итак, сержант, – сказал Керженцев. – Остановились мы на том, что при бегстве из дивизиона во время обстрела ты повредил телефонный кабель и украл лошадь. Все это будет запротоколировано. Этого достаточно, чтобы приговорить тебя полевым трибуналом к расстрелу. Прямо сейчас, поскольку мы отступаем. А людей, чтобы конвоировать каждого дезертира, у меня нет.

– Товарищ капитан госбезопасности, этого не…

– Я бы тебе советовал, – прервал его Керженцев, – написать все своей рукой. Подробно и чистосердечно признаться в совершенных преступлениях против социалистической Родины. Признание облегчит твою участь. Потому что свидетелей твоих слов…

Белоконь хотел возразить, назвать свидетелей, возмутиться из последних сил… Он уже подобрал слова, но капитан госбезопасности неожиданно произнес, перебивая сам себя:

– Калибр орудия?! Быстро отвечай!

– Сто двадцать два миллиметра, – проговорил опешивший сержант. – Гаубица образца тридцать восьмо…

– Сколько людей в расчете?

– Четыре! – выпалил Белоконь и похолодел. – То есть семь, товарищ капитан госбезопасности! Со мной восемь. Троих убило, поэтому я…

– Прекрасно, прекрасно, – сказал Керженцев удовлетворенно.

Он вытащил из кармана портсигар, достал папиросу. Затем подвинул портсигар сержанту и сказал почти ласково:

– Угощайтесь, гер диверсант. Небось нервничаете, что на таком верном деле срезались?

Белоконь попался и в эту ловушку. Слишком уж напряженный выдался день – он не мог себя толком контролировать.

– Я не срезался! – сказал он и чуть не расплакался от досады. – Да какое задание, гражданин Керженцев?!

– Товарищ Керженцев, – поправил энкавэдэшник. – Именно у нас так честные люди обращаются к верным слугам партии и народа. Впрочем, с русским у вас прекрасно, даже несмотря на постоянные оговорки. Рад, что вы решили раскрыться. Теперь вы сами можете спокойно и обстоятельно изложить нам суть вашего задания.

Секретарь посмотрел на Керженцева с восхищением. Особист, сидевший в темноте позади Белоконя, тихо засмеялся.

– Я не… – прошептал сержант. – Я здесь случайно!.. Это же просто… это недоразумение.

Белоконь почувствовал, что у него пресеклось дыхание. Он попытался сделать глубокий вдох, но у него не получилось. Тогда Белоконь привстал и вытянул папиросу из раскрытого портсигара энкавэдэшника. С ней он потянулся к фитилю в гильзе. Одновременно это сделал и Керженцев – он до сих пор не закурил, словно ждал этого момента. Сержант артиллерии и капитан госбезопасности придвинулись друг к другу лицом к лицу.

Из-за хмеля и потери крови Белоконю показалось, что Керженцев разросся до невероятных размеров и в один момент заполонил черное пространство в его уме. В невысоком человеке с хищным лицом сержант вдруг увидел все то, что ненавидел, что не давало ему дышать. Наверное, зловещие очертания этой темной фигуры присутствовали в нем всегда, но Белоконь никогда прежде не видел их так четко.

Капитан отодвинулся, оперся спиной о стену и выпустил дым через ноздри.

Белоконь сел ровно, закрыл глаза и несколько раз быстро затянулся. Немного подержал дым в себе и выдохнул. Крепкий табак сразу ударил в голову, и все немного прояснилось.

– Недоразумение? – сказал Керженцев. – Что вы, здесь не может быть никакого недоразумения.

– Я не диверсант, – твердо сказал Белоконь.

– Ладно, вы разведчик, – сказал капитан с улыбкой. – Дело ведь не в том, как называется ваша опасная работа в тылу советских войск. Давайте посмотрим в лицо реальности. Самолеты сбросили парашютистов, верно? Была интенсивная бомбежка, и мы вас проморгали. Очень может быть, что вас видели, и эти люди объявятся позже. Пока мы о них не говорим.

– Я не диверсант, – повторил Белоконь. – К тому же наша зенитная артиллерия не пропустила бы…

Керженцев вздохнул – преувеличенно громко и горестно.

– Снова прокол, – сказал он. – Или просто попытка что-то выведать. Но скажу, раз уж вы спросили… Германская зенитная артиллерия – да, не пропустила бы. А наши зенитчики на этой линии фронта – это четырнадцать человек с семью противотанковыми ружьями. Ружья хорошие, симоновские. К сожалению, они все равно проигрывают многочисленным машинам Геринга. Вы ведь знаете, кто такой Геринг, правда?.. Ну вот. Наша сила – не в технике, а в людях, гер диверсант.

Белоконь ожидал чего-то подобного – прикрывающие пушки зенитчики, которых никто не видел, не внушали доверия.

– Я не диверсант, – снова сказал он. – О том, что противовоздушные с рассвета на позициях, говорил наш командир батареи – лейтенант Еремин. Спросите его обо мне!

– Насколько мне известно, ни одной из наших батарей больше не существует.

Сержант выронил недокуренную папиросу. Керженцев продолжил:

– Ваша легенда – беспроигрышная, потому что мы не можем никого опросить. Вас подводит только подозрительное состояние одежды. Да еще непонятное ранение, на котором вы почему-то настаиваете. Вы ведь просто неудачно сели в овраг или зацепились за дерево, так? Парашют мы, конечно, уже не найдем…

В дверь постучали – видимо, ногой. После четвертого и самого сильного удара она распахнулась, повисла на одной петле. Внутрь ввалился шатающийся человек. Белоконь узнал его по медалям – это был капитан Смирнов.

– Вот ты где, сержант! – сказал Смирнов. – Здрасте, капитан Корж… Э-э-э, виноват, все время забываю вашу фамилию. Привет, Цветочкин! – обратился он к особисту, который сидел позади Белоконя.

– Моя фамилия Лютиков, – четко выговорил тот.

– Ну да, – не стал спорить гость. – А моя – Смирнов… Чего вы тут сидите? Все уезжают…

– По какому вопросу? – раздраженно спросил Керженцев.

Чтобы не упасть, Смирнов ухватился за дверь.

– Да вот, решил зайти… – сказал он.

Речь сильно выпившего капитана прерывалась через почти равные промежутки времени, так, будто он замолкал, чтобы подавить рвоту.

– Сижу я сейчас, готовлюсь к отходу войск. И вижу: идет Дубинский. А рядом с ним тебя, сержант. На носилках несут. Я подошел сказать. Что ты славный малый. А это не ты. Лейтенант какой-то. Тоже рожа вся черная с синим. Вообще не похож, на самом-то деле.

Белоконь подумал, что существование Дубинского означает, что артиллеристы, заочно похороненные капитаном госбезопасности, могут быть живы. И им по-прежнему требуется помощь. Это придало сил.

– У меня поручение к полковнику Дубинскому, – в который раз повторил он. – Я не диверсант!

– Куда уж тебе, сержант! – сказал Смирнов. – Диверсантом надо родиться. Это талант, его не пропьешь…

Он выпрямился, медали на груди звякнули. И продолжил:

– Я им говорю. Где, говорю, сержант. А они: какой? Вот, говорю, такой же. Они: Пырдж… Пыржевальский? Это, значит, ты, – пояснил он Белоконю. – Я им: ясненько. Щас, говорю, будет. Так что я за тобой, сержант.

Белоконь, который до сих пор пялился на капитана Смирнова, обернулся к Керженцеву. И удивился: энкавэдэшник смотрел на него без малейшего интереса. Керженцев погасил папиросу и достал следующую.

– Лейтенант, – сказал он в пространство. – Применение техник на практике понятно?

– Да, товарищ капитан госбезопасности, – отозвался Лютиков. – Восхищен вашим мастерством.

– Сам видишь, что все приемы действуют, – спокойно продолжил Керженцев. – Я тебе тысячу раз говорил: в нашем деле нужна правильная подготовка материала. Если его поработать до такого же состояния, в каком к нам пришел этот сержант, вести дознание гораздо проще и приятнее.

Белоконь слушал капитана госбезопасности открыв рот. Он еще ничего не понял, поэтому пропустил слова Керженцева мимо ушей:

– Ты свободен, сержант. Спасибо за содействие.

Зато они дошли до Смирнова. Он отпустил дверь, шагнул к Белоконю и неожиданно твердо поднял его на ноги за растерзанную гимнастерку.

– Лютиков, проводи товарища артиллериста, – сказал Керженцев. – Не вмешивайся, просто проводи.

Смирнов вытолкал сержанта за порог блиндажа.

– Винтовка! – сказал Белоконь.

Он хотел броситься назад, но оказалось, что Смирнов и ее прихватил. Следом вышел лейтенант Лютиков.

Ситуация снаружи почти не изменилась – все та же суета, пыль столбом… Не было только разрывов и угнетающего психику воя сирен. Люфтваффе сделала свое дело и удалилась.

Белоконь мигом ослеп от солнца.

 

* * *

Солнце палило. Звенели тысячи мух.

Между стонущими и потерявшими сознание бойцами ходили немногочисленные сестры и санитары. Раненые лежали в пыли, прямо на горячей земле – ровными шевелящимися рядами. Солдат сгружали сюда машинами и повозками. Над ними даже не соорудили навесов. Возможно, растянутые на шестах куски ткани посчитали слишком явной мишенью для бомб. Но скорее всего, просто некому было этого сделать. Единственным укрытием была большая палатка с крестом. В ней работали хирурги – быстро и бесстрастно. У палатки стоял грузовик – в него забрасывали трупы.

Белоконь и поддерживающий его Смирнов приблизились к этому полю смерти. Здесь сидел на тряпке усталый немолодой полковник. Рядом с ним девушка в форме санинструктора обрабатывала раны неизвестного Белоконю артиллериста с закопченным до черноты лицом.

– Идите ближе, – позвал полковник. – Он потерял сознание.

Сержант отпустил плечо Смирнова, сделал два шага и по форме доложил, к кому он и по чьему поручению. Полковник действительно был Дубинским, но докладом он не заинтересовался.

– Сержант, не трави мне душу, – сказал он. – Лучше скажи, чего это за тобой особист ходит.

За Белоконя ответил Смирнов:

– Это Розочкин, товарищ полковник. Он погулять вышел.

Лютиков стоял чуть поодаль, прижав фуражку к груди. Это был тонкий невыразительный блондин с глазами навыкате. Судя по реакции на полевой госпиталь, недавний курсант. Он бездумно кивнул Дубинскому, развернулся и отправился переваривать увиденное. Возле ближайшего блиндажа его вырвало, впрочем, на него уже никто не смотрел.

Белоконь начал было рассказывать про пушки, снаряды и транспорт, но полковник его остановил.

– Не узнаешь? – Он указал головой на раненого.

– Никак нет, – ответил Белоконь.

Там лежал незнакомый старлей из пушкарей.

– Это Еремин, – сказал Дубинский.

Уперев винтовку в землю, Белоконь наклонился над артиллеристом. В чертах раненого мелькнуло что-то знакомое, но лишь на секунду.

– Полгода в одной батарее, – прошептал Белоконь, – а сейчас не узнал…

Санинструктор стала собирать сумку.

– Нежилец, – сказала она с отсутствующим видом.

Смирнов тронул ее плечо и указал на сержанта.

– Рита, удели немного внимания этому бойцу. Он смертельно ранен.

Девушка подтянула к Белоконю кастрюльку с мутной водой и снова откупорила бутыль с йодом. Белоконь стащил с себя гимнастерку. Сколько-нибудь серьезных повреждений на его торсе не было – лишь глубокие ссадины и наливающиеся синяки. Но Риту это, похоже, не волновало. Она просто обтирала кожу мокрой тряпкой и намазывала ее йодом. Сержант решил, что в прошлой, довоенной жизни Рита вполне могла быть маляршей.

Пока санинструктор работала с ним, как с забором, который нужно побелить, Белоконь смотрел на ее лицо. Сейчас оно напоминало восковую маску – наружу не проступала ни одна эмоция. Веки припухли, будто девушка долго плакала. Впрочем, здесь, в пыли и зловонии вместо воздуха, глаза каждого второго были так же налиты кровью.

Полковник тем временем закурил, воспользовавшись трофейной зажигалкой, и угостил Смирнова, который расположился с ним рядом.

– Нас прижали к Дону, – сказал Дубинский. – Это был наш последний шанс прорваться – с этой стороны.

– И мы его проворонили, – отозвался Смирнов.

Полковник немного помолчал. Потом продолжил:

– Знаешь ведь, что на западном берегу оставалась какая-то пара дивизий? Основные армии фронта уже за рекой.

– В первый раз слышу, товарищ полковник.

– Кукушкины конспираторы… – сказал Дубинский сквозь зубы. – А как тебе объяснили, за что медаль и внеочередное звание?

– Не такое уж внеочередное. Капитаном я уже был, потом разжаловали. А сейчас… Объяснили, как обычно – за успешно выполненное задание.

– Как обычно, да? Эх, кладем разведчиков, а они ни ухом, ни рылом, за что помирают…

– За Родину, – твердо сказал Смирнов. – Разведчики погибают за свою Родину. Иначе и быть не может.

Рита закончила красить спину Белоконя и распорядилась:

– Штаны долой.

– Там может быть серьезное ранение, – зачем-то предупредил сержант.

– Срезать штанину?

– Не надо, стяну так.

По сантиметру отрывая ткань от ног, он опустил свои изорванные бриджи.

Вокруг стонал и вскрикивал полевой госпиталь. Загруженный под завязку грузовик с мертвецами уехал и воротился пустым. Все были слишком заняты собой – одни умирали, зычно проклиная все на свете, другие уходили на тот свет тихо. Посреди этого пекла Белоконь стоял перед девушкой со спущенными штанами и глупо краснел.

Подошел санитар с канистрой. Даже не взглянув на сержанта, он налил в кастрюльку свежей воды и удалился.

Все так же механически Рита принялась отирать кровь между ног пациента. Белоконь обнаружил, что у него просто рассечена внутренняя сторона ляжки – от колена и до паха. Все вокруг было фиолетово-синим и, очень может быть, не работало, но сержанту стало значительно легче. Его рана мало кровоточила, хоть и была глубока. Именно поэтому он все еще находился в сознании.

Девушка полила ногу йодом – у Белоконя потемнело в глазах, и он едва удержался от крика. Затем она достала из сумки иглу с вдетой ниткой.

– На ногах устоишь? – спросила Рита.

Белоконь установил винтовку справа от себя, перенес на нее часть веса и сказал, что выстоит. Ложиться в пыль не хотелось.

По сравнению с йодом боль при зашивании была более долгой, но терпимой. Санинструктор шила быстро и умело, но довольно небрежно. Сержант подумал, что жизнь у малярш полуголодная, поэтому многие из них по ночам шьют транспаранты и другие грубые полотна.

Капитан с полковником выпили из фляги.

– За всех, кто погиб в бою, – сказал Смирнов, – за моих бойцов. Никого из вас не забыл, ребята!..

Дубинский выпил молча.

– Вы молодцы, – сказал он после. – Никто и не надеялся, что вы так хорошо справитесь. Я слышал, как генерал-лейтенант докладывал Ставке… Он так и сказал: «благодаря блестящей операции фронтовой разведки». Твои группы, группы первого и третьего… У немца даже сомнений не появилось, что действуют не передовые отряды наступательной армии, а всего несколько диверсионных команд. Фриц-то до сих пор уверен, что на юге вот-вот начнется контрнаступление.

– Товарищ полковник, – сказал Смирнов и выразительно огляделся.

Еще минуту назад капитан был слегка навеселе. Теперь он собрался, лицо его окаменело, а глаза стали ясными и внимательными.

– Да брось ты, капитан, – сказал Дубинский и махнул рукой. – Я знаю, где и когда можно говорить открыто. Все это – уже не тайна, хоть в рупор кричи – ничего не изменишь. А главное я уже сказал: все силы сейчас за Доном. Остававшиеся части удалось переправить лишь потому, что немец готовился к удару с юга. Там сейчас их самое уязвимое место, нежное брюхо. И никак не получится убрать его быстро.

Белоконь старался слушать его внимательно, но не преуспел – Рита закончила шить и снова полила бедро йодом. Затем она намазала этой животворящей влагой мелкие царапины на ногах сержанта и перешла к покраске паха. Кроме того, что это было неловко, существовала опасность сжечь кожу – ведь йод никогда не относился к тем растворам, которым можно смело доверить это место. Белоконь подумал было, что санинструктору виднее, однако безразличие девушки говорило само за себя. Возражать было поздно – дело сделано…

Офицеры тоже не проявили участия к его мытарствам. Полковник опорожнял портсигар, выкуривая папиросу за папиросой. Капитан приканчивал фляжку. Наконец Дубинский произнес:

– Сегодня… сегодня была надежда чего-то достичь. Была. Но получилось, что мы сами попались на тот же трюк. Не мы одни умеем строить обманки, капитан, немец тоже на это горазд. Это же надо, бутафорская линия обороны такой длины! Километров пять, мать их. Понарыли, как муравьи, тьфу!.. Знаешь, почему фрицы не поперли на нас сразу? Могли бы ведь отбиться и тут же контратаковать…

– Почему же? – спросил Смирнов.

– Потому что боятся за брюхо. За свое нежное южное брюхо. Думают, наше сегодняшнее наступление – обманный маневр. Поэтому поровняли нас бомбами и успокоились. И можно эвакуировать штаб и даже раненых. Сутки-двое в запасе, потом нас просто сметут.

Смирнов встал на ноги и едва не упал – его порядком штормило. Пришлось снова опуститься.

– Если этот чертов юг так важен, – сказал он, – почему бы не собрать там кулак? Дали бы фашистам по пузу!..

– Капитан, все гораздо сложнее, – сказал Дубинский. – Но об этом нужно спрашивать не меня. А лучше никого не спрашивать. Тебе и так снова дали всего лишь «За боевые заслуги». А по уму надо бы героя или хоть орден.

– Ничего, я не гордый.

Белоконь к этому времени облачился в свою пострадавшую форму. Зашитая нога уже была стянута куском чистой ткани. Санинструктор Рита собралась было идти, но ее остановил оклик Смирнова:

– Рита, взгляни на этого бравого сержанта! Совсем недавно он спас тебя, сам того не зная.

Девушка свирепо глянула на распустившего язык капитана. Но тот был пьян и невозмутим. Санинструктор уставилась на Белоконя, будто увидела его впервые. Эмоции ее вдруг преобразили – это была совсем другая Рита, живая. Немного растерянная, точно ее только что разбудили, симпатичная девушка. Ничего, кроме непонятного взгляда, сержант не дождался. Девушка кивнула полковнику, собрала вещи и перешла к свежим раненым.

За короткий срок обработки одного сержанта количество пациентов полевого госпиталя возросло вдвое. Место, где лежал умирающий Еремин, было теперь очень далеко от крайних рядов со стонущими бойцами.

Белоконь вытянулся перед поднявшимся Дубинским. Он не представлял, что будет делать дальше.

– Товарищ полковник, разрешите… вернуться к батарее?..

Дубинский посмотрел на него с удивлением.

– Ах, да, – сказал он, – ты же добирался сюда все это время… Еремин говорил, что видел эту желтую лошадь, когда его везли. Волновался он, что ты пропал… Вот что, сержант: нет у нас больше батарей. Две сорокопятки на ходу – вот и вся артиллерия. И людей больше нет. Из всего моего стрелкового полка на ногах пара взводов – даже на роту не наберется. Многие здесь лежат, вокруг нас… Вот что, оставайся пока при госпитале. Командирую тебя в помощь санитарам. Заодно будет и отпуск по ранению, хоть тут особо и не отдохнешь. Будешь живой – найдешь часть на том берегу… если госпиталь успеет переправиться. Приказ ясен?

– Так точно, товарищ полковник.

– Приступай к выполнению.

Дубинский ушел. Белоконь остался посреди жуткого стонущего поля. В полном здравии пребывал лишь уснувший между ранеными Смирнов. Белоконь решил, что у капитана нервы, как стальные канаты, ведь спать здесь было совершенно невозможно. Даже просто дышать было трудно. Впрочем, на то он и разведчик.

Сержанту тоже не мешало бы отдохнуть. Стоять он больше не мог. Он осторожно сел на место полковника. Нога болела гораздо сильнее, чем до йода, а перед глазами все плыло. Белоконь окликнул санитара с ведром – то уже был другой, он поил бойцов, – и получил полную кружку прохладной воды. Выпив ее залпом, он привалился к Смирнову, накрыл лицо грязной пилоткой и отключился.

 

* * *

Его растолкал Смирнов.

– Сержант, нашел место дрыхнуть! Люди умирают, а ты храпака даешь!

– Это капитан храпел, – сказали откуда-то сбоку.

– Да тебя контузило, солдат, – отозвался Смирнов. – Я сюда не спать пришел.

Белоконь сел и спросил чужим хриплым голосом:

– Сколько сейчас?

– Чего?

– Часов.

– Десять утра, – сообщили сбоку.

– Солдат! – рявкнул Смирнов. – Помолчи, родной, подумай о вечном. Твои часы, небось, врут. Или вообще остановились, когда в атаку ходил. Сейчас где-то четыре часа дня, сержант.

– Того же дня?

– Ну а какого?..

Солнце уже не палило, на него наползли тучи. Пыль осела, и в воздухе стоял запах мочи, разложения и йода. Мух стало еще больше, они тупо тыкались прямо в лицо. Госпиталь разросся до бывших командных блиндажей. Там стояли две полуторки – все, что осталось от штаба. Еще дальше в небо поднимались несколько столбов дыма – это на передовой догорали последние танки.

Белоконь прислушался к своему телу. Мышцы ныли, особенно болело между ног. Зашитая рана тоже давала о себе знать. В голове шумело. Несмотря на это, он чувствовал себя отдохнувшим.

Сержант посмотрел на Еремина. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что командир батареи мертв уже пару часов. На солнце трупы разлагаются особенно быстро.

Смирнов собрался уходить.

– Бывай, сержант. Может, еще увидимся.

– Товарищ капитан! – сказал Белоконь. – Надо отнести лейтенанта к грузовику.

Он взял мертвого за ноги и поймал взгляд Смирнова. Помятый и недовольный капитан пробурчал что-то невразумительное, но подхватил мертвеца под руки.

Пространство между рядами лежащих красноармейцев было шириной в пару ладоней, да и то не везде. Белоконь шел впереди – он аккуратно переступал через ноги, туловища и головы. Смирнов же особо не церемонился, из-за чего им вслед неслась пестрая ругань.

Ее заглушили звуки из палатки фельдшеров – это был жуткий, бессознательный мат, быстро перешедший в вой с повизгиванием. Через минуту в операционной снова стало тихо. Кого-то вынесли, тут же подтащили следующего. Затем все повторилось.

Грузовик был полон, и шофер уже стоял перед ним, прокручивая лом в моторе.

– Забросим? – спросил Смирнов. – Давай, сержант, на «три».

Они раскачали ношу, но капитан внезапно остановился и сказал:

– Слушай, а покурить у твоего лейтенанта нету?

Не дожидаясь ответа, он отпустил тело и похлопал его по карманам. Нашел портсигар и оставил его на земле.

– Все, качаем. И раз! И два! И-и три!..

Труп перелетел гору мертвецов в кузове и с грохотом упал на кабину. Послышался вопль водителя:

– Вы что там, охренели?!!

Смирнов открыл портсигар. Выругался.

– Капитан, нужно его стащить, – сказал Белоконь.

– Скажи мне, сержант, на кой ляд человеку вот эта коробка, ежели в ней ничего не носить? Хоть бы одну себе на поминки оставил, язви его в душу!.. Да что ты смотришь на меня, будто это я его убил?! Повоюй с мое, тоже таким станешь! Я столько товарищей похоронил – на пять таких машин хватит. Половине рыл ямы голыми руками…

По глазам капитана было видно, что это правда. Белоконь молча пошел к кабине.

Тело Еремина сняли под тихую ругань шофера. Смирнов пригрозил ему провернуть лом совсем в другом месте, и тот замолчал.

– Вот мы с тобой дурни, сержант! – сказал капитан. – Мы ж его в сапогах бросали! В сапогах у человека совсем другая аэродинамика. Давай, сержант, стягивай, себе возьмешь. Тебе в них шагать и шагать. Никакой пользы, если нужную вещь в братской могиле землей присыплют. Правильно, солдат? – обратился он к водителю.

– Так точно, товарищ капитан! – подал голос тот. – Но теперь уже не присыплют.

– Это почему же?

– Так ведь отступаем, – сказал водитель. – Нету там никого, чтоб новые ямы рыть, давно нету. А старые с верхом полные – с двух дивизий трупы возим. «Сталинец» часа два назад все утрамбовал и укатил. С тех пор еще столько же навезли, сверху сгружаем. У меня вот последняя ходка, потом раненых повезу.

– В могилу?!

– Да не, товарищ капитан. Тех, которые жильцы. Евакуироваем госпиталь.

Белоконь закончил с сапогами, и тело наконец закинули в кузов.

 

Шофер предложил Смирнову махорки. Пока капитан складывал цигарку, сержант подрядился помочь завести грузовик. Он быстро и сильно повернул гнутый лом, машина зарычала и тронулась.

– Спасибо! – крикнул водитель. – Сам бы так быстро не завелся!

Когда дым от уехавшего грузовика рассеялся, Белоконь сказал капитану:

– Сапоги заберешь? Ты ж их вроде хотел.

– Уже на «ты»? – спросил Смирнов. – Не уважаешь?

– Уважаю, капитан. Только спросил ты не правильно. Надо было сказать «с каких это пор мы с тобою на ты?» Тогда б я ответил.

– И с каких же пор?

– То ли с десяти, то ли с четырех часов дня.

Смирнов усмехнулся.

– Бери обувку, сержант. И не смотри на меня волком. Я своих боевых товарищей люблю и уважаю. Вспоминаю о них, погибших. Они у меня вот здесь, – он положил руку на сердце. – Но почитать трупы – это уж увольте. Пусть этим занимаются попы или еще какие извращенцы. Пора бы тебе научиться видеть просто мешок с костями, а не человека, которым он был. Ведь не первый день воюешь, как я посмотрю.

Белоконь взял сапоги. Смирнов уходить не собирался – будто у него и начальства нет, и времени полно. Он сел на корточки у груды пустых бочек и протянул сержанту остаток самокрутки.

– На вот, докуривай. Место для разговоров паршивое, но других мест сейчас на фронте нет.

Белоконь сел на бочку и потянул сырую махорку. Несмотря на то, что на вкус она была как гнилая трава, это оказалось куда лучше, чем курить хорошие папиросы в блиндаже энкавэдэшников.

– Значит, будем знакомы, сержант, – сказал капитан. – Меня зовут Михаил, называй как хочешь – хоть Мишей, хоть Смирновым. Родился в пятом, служу с двадцать третьего. И на Дальнем Востоке служил, и на Украине… Два десятка, считай, по стране мотаюсь. Сам я челябинский. Бывал, может, в Челябинске?

– Нет, не доводилось, – сказал Белоконь.

– А я у вас был. И не раз.

– Где это «у нас»?

– В Киеве. Ты ж из Киева, сержант.

Белоконь пощупал карман с письмами и документами. Все было на месте.

Смирнова повеселила такая реакция.

– Ты на меня глазищи-то не таращи, – сказал он, – а то похож на перепуганного ежа. Тоже мне фокус – хохла по роже узнать! Да еще киевского!.. Вот чем ты себе хлеб добывал, черт тебя разберет. Плечи есть, сила в руках тоже, да кем угодно ты мог быть в Киеве.

– Кузнец я.

– На кузнеца ты не очень похож, кожа не такая… Ладно, всяко бывает. Семью хоть успел в эвакуацию отправить? Или ты бобыль?

– Успел, капитан.

– Я смотрю, из тебя слова клещами нужно вытаскивать, – заметил Смирнов. – Не болтлив ты, артиллерия. Не доверяешь?

Сержант пожал плечами.

– У особистов мне не понравилось. Больше к ним не хочу.

– Ах, вон оно что! – произнес Смирнов и хлопнул себя по колену. – А я-то, дурень, забыл!.. Ты, сержант, великое дело сделал – девушку от Коржа спас. Беда наша этот Керженцев. Так что гордись, солдат!

– Мог бы и сам спасти, капитан.

– Если б ты не появился, я бы так и сделал. Пошел бы и свернул шею уродцу – за всех наших баб! У меня, знаешь, на этой войне совсем тормоза сорвало, я сам себя пугаюсь… А тут смотрю – сержант прет. Причем с таким выражением лица на морде, что аж народ шарахается. Как пойдешь с таким лицом на немцев – зови поглядеть, очень уж мне интересно, как эти твари от разрыва сердца поподыхают… Вот я тебя и послал. Нормально получилось, медсестричка сразу же выскочила.

– Зато я остался, – сказал Белоконь.

– А тебя вытащить – пара пустяков. Ты, Конский, не подпишешь. Я это про тебя сразу понял.

– Что не подпишу?

– Да бумажку стукаческую. У Коржа ведь такая паутина – генералы завидуют. Куча бумажек, которым можно дать ход, а можно и не дать. Этим и силен, за это и боятся. Если б он еще полевых жен генеральских не пользовал – сам бы генералом стал. А так… капитанишко, хоть и ГБ. Считай, подполковник, а амбиции – о-го-го. Но все равно паук.

Белоконь надолго задумался.

– А если бы подписал, – наконец спросил он. – А если я уже подписал?..

– Сержант, ты с этими вещами не шути, язви тебя в душу! Народу такие шутки непонятны. Я-то знаю, что ты это так, по дурости сказал. А красные наши воины подумают, что ты серьезно… со всеми вытекающими… Скажу тебе начистоту: мужиков с такими упрямыми рожами, как у тебя, особисты по несколько дней ломают. А потом все равно расстреливают, потому что не видят для себя пользы. У Коржа глаз наметанный, он бы с тобой не возился. Сразу бы…

Смирнов сделал руками движение, будто сворачивает шею какому-нибудь маленькому зверьку.

– Отпустил бы, наверно? – невесело пошутил Белоконь.

Капитан расхохотался.

– Остряк, да?.. Нет, дорогой мой Конский, он бы взял этого своего Тюльпанова и устроил учебную казнь. Тюльпанов новенький, ему полезно… Ох, ну и зверская же у него рожа! По нему же гитлерюгенд плачет слезами вот с этот мой кулак. Дайте нам, говорят, этого киндера, мы из него воспитаем коменданта самого страшного лагеря…

Белоконь встал, протянул Смирнову руку.

– Прощай, капитан. Поговорили, отдохнули, пора мне выполнять приказ полковника.

Смирнов тоже поднялся, ответил крепким рукопожатием и сказал:

– А у меня вот отпуск. Три дня на пьянку распоряжением комдива. Хорошее дело – отпуск. Хочешь – немцев стреляй вволю, хочешь – не стреляй… Больше тут заняться нечем, уйти некуда – все же в замечательных местах мне дают отпуска. Пойду, наверное, и правда постреляю. Кто-то же должен прикрывать отступление, а, сержант?..

– Так точно. Желаю хорошо отдохнуть!

– Ну ты и язва, Конский! Я сразу понял, что тебе палец в рот не клади – ну просто крокодил какой-то!

Белоконь козырнул.

 

* * *

На передовой продолжалась пальба.

До ближайших окопов Смирнов добирался ползком. Внутри уже можно было встать и идти, не пригибаясь, – в самых глубоких местах траншеи были на пару ладоней выше человеческого роста. Капитан сразу понял, к кому он попал – это были позиции заградительного отряда НКВД. Они находились в тылу передней линии обороны.

Внутри он обнаружил остатки лишь одного взвода. Здесь были два постреливающих время от времени станковых пулемета системы Максима. Их разделяла сотня метров практически пустого окопа – в этом промежутке прятались всего пять автоматчиков. По траншее между пулеметами то и дело курсировал смуглый шустрый сержант. Он прыгал через трупы, ободрял пулеметчиков, снова прыгал, похлопывал стрелков по напряженным спинам, прыгал… Добравшись до противоположной огневой точки и переведя дух, он начинал свой путь обратно.

Смирнов застал сержанта у правого пулемета. Он представился и потребовал доложить обстановку. Сержант оказался помкомом взвода.

Он рассказал, что командира заградотряда, его зама и двух адъютантов убило во время бомбежки. Смирнов узнал, что из всего отряда действует лишь этот пулеметный взвод – остальные, вероятно, отступили. Взвод долгое время активно «усмирял» трусов и паникеров, бегущих с поля боя. Патроны для станковых пулеметов были на исходе, для ручных – и вовсе закончились… Настали часы относительного покоя. Приказа отступать энкавэдэшники не получали, посланный в штаб гонец не вернулся, а потому они просто делали свое нужное дело.

А потом вместо бегущих и ползущих с поля боя советских солдат на заградчиков обрушились немцы. «Это были не фрицы, а звери!» – сказал про них помкомвзвода. Они бежали прямо на пулеметы, будто не замечая, как большую их часть выкашивает огнем. Кто добегал – тот врывался в окоп. Прежде чем пулеметчики успели собраться и дать отпор, немцы уже перебили две трети взвода и прикончили командующего им старлея. Из четырех «максимов» уцелело только два. Под пули заградотряда легла целая рота этих оголтелых зверей – вон несколько лежит, капитан может на них полюбоваться.

Смирнов осмотрел трупы и сразу определил причины такого самоотверженного поведения фашистов.

– Это «пятисотые», – сказал он. – Штрафная часть, состоящая из военных преступников. Им терять нечего, они смертники. Наверное, их бросили пощупать нашу первую линию, а они вон аж куда прорвались.

Автоматчики дали по короткой очереди. Смирнов стал на земляную ступеньку, выглянул из окопа (брустверы здесь были совсем низкие, сантиметров по двадцать) и увидел устланное трупами поле. Капитану бросилось в глаза то, что ближайшие мертвецы были в основном бойцами из немецких «пятисотых», а метров через пятьдесят лежали сплошь советские солдаты. Зрелище венчал перевернутый чадящий танк с сорванной гусеницей. Он был из тех бедолаг, которые попались Люфтваффе, даже не доехав до передовой. Около танка Смирнов заметил несколько огромных воронок. Больше он ничего не разглядел, потому что из-за гусениц ударили сразу несколько автоматов.

– Оставшиеся немцы засели за танком! – сообщил смуглый сержант. – Это они стреляют!

– Правда?! А я думал, что удмурты! – огрызнулся Смирнов.

– Какие удмурты, товарищ капитан?!

– Из Удмуртии, язви тебя в душу!

Смирнов выглянул снова. Недалеко от танка он засек троих фрицев, переползавших через тела. В руке у него был пистолет, но толком прицелиться ему так и не удалось – немцы прикрывали своих шквальным огнем.

Капитан отпрянул от края насыпи и подозвал помкома.

– Сержант, что с гранатами?

– Осталось несколько штук «эф-один». Только это впустую, товарищ капитан: до танка метров сто, не меньше. Осколочную отсюда никак не добросить – уже бросали.

– Давай их сюда.

Смирнов расположился в нескольких шагах от пулемета. Он положил возле себя гранаты и подобранный здесь же автомат ППШ.

– Слушай и не смей перебивать, – сказал он сержанту. – Немцев нужно выманить. Ты со своими людьми будешь кричать, что вы сдаетесь. Вы вылезете из окопа…

– Товарищ капитан!..

– Отставить! Сказал же, не перебивай!.. Чтоб из окопа все до одного повыскакивали, ясно?! Автоматчики, пулеметчики, все! Без оружия, сержант. Сюда как раз ползут несколько фрицев – им и сдадитесь. Они пошлют кого-нибудь проверить окоп – ничего страшного, здесь полно мертвецов, а я всего лишь один из них. Дождитесь, пока к вам не выйдут остальные. Когда они будут подходить, снова начинайте кричать, чтобы не стреляли – я услышу и начну действовать. Как именно кричать, сейчас скажу. По сигналу «ложись!» все упадете на землю мордами вниз. Вопросы?

– А дальше?.. – спросил энкавэдэшник. Было видно, что он в ужасе от этой затеи.

– Дальше будет показательное выступление капитана Смирнова, негласного чемпиона РСФСР по метанию небольших предметов. Не бойся, красный воин, я с такими гранатами обращаюсь лучше всех.

– Товарищ капитан, солдаты не пойдут. Это же верная смерть!..

– Значит, убеди своих людей, что верная смерть – сидеть здесь без патронов, – сказал Смирнов. – «Пятисотые» не остановятся.

– А если к нам не выйдут из-за танка? Или выйдут, но не все?.. А если в нас начнут стрелять сразу же, когда сдадимся?!

– Смертникам нужно кого-нибудь захватить, чтобы они могли вернуться. Так что вряд ли. К тому же я скажу вам правильные слова, и они выйдут, будь уверен. Твои ребята должны кричать: «Нихт шисэн, вир капитулирэн!», а ты сам ори что есть мочи: «Вир волен цум Власов гэен!» Переводить надо? По-моему, и так понятно: не стреляйте, мол, мы сдаемся, хотим идти к Власову.

– Вир волен цум Власов гэен… – выговорил энкавэдэшник. – Узнает начальство – меня же без церемоний… Пулю в затылок, семью – под колпак…

Смирнов передернулся.

– Это у вас такая присказка ведомственная? – мрачно спросил он. – Вот же б.....во!.. Ничего-ничего, твои орлы не донесут – они и сами будут хороши.

– Товарищ капитан, а что, если этими гранатами нас тоже накро…

– Слишком много вопросов, сержант, – перебил Смирнов. – Выполняй приказ. Я хоть и не из вашего ведомства, а все же старший по званию в этой траншее. Специально для тебя повторяю про гранаты: я сумею их правильно бросить.

Помком без энтузиазма собрал солдат, оставив палить двух автоматчиков. Он долго объяснял план Смирнова. Энкавэдэшники не соглашались, сержант угрожал. Вопрос решился лишь потому, что у взвода больше не осталось пулеметов – стрелки выпустили последние патроны.

Наконец особисты прекратили стрельбу и огласили окоп нестройными воплями на ломаном немецком. Больше всех старался помком – по его тону можно было подумать, что он требует доставить командира коллаборационистов генерала Власова прямо в эту траншею.

Немцы тоже что-то кричали.

– Выбирайтесь наружу, – сказал Смирнов. – Все оставили оружие? Не забывайте держать руки над головой.

Не прекращая горланить о своей капитуляции, заградчики покинули укрытие. Прошло две минуты, они замолчали, и до капитана долетели обрывки немецкой речи. Он осторожно приподнялся над насыпью. Все шло по плану: на полпути к танку энкавэдэшники выполняли команду «хэндэ хох» под дулами двух автоматов. Третий фашист приближался к окопу. Смирнов достал нож, разместился между мертвецами и затащил на себя тело особистского офицера. Теперь он лежал на спине и видел край траншеи.

Немец пробирался вдоль укрытия, опасливо посматривая внутрь. Он прошел над Смирновым и заглянул за пулемет. Затем немецкий штрафник сделал то, чего и ожидал от него капитан: передернул затвор и стал поливать свинцом трупы в окопе. Досталось и мертвому особисту, за которым укрылся Смирнов. Капитан почувствовал сильный удар в грудь. Значит, в него все-таки попали… Силы одной из пуль хватило, чтобы насквозь прошить покойника и ужалить живого.

Фашист угомонился и крикнул своим, что все чисто, здесь только «тотэн». В сторону Смирнова он уже не смотрел, и капитану удалось освободиться от своего мертвого щита.

Он ощупал левую сторону груди и обнаружил, что пуля расплющилась о медаль «За боевые заслуги». Смирнов тут же вспомнил, что ордена носят справа – с орденом он был бы уже мертв. Равно как и с планками вместо медалей. Капитан подумал, что страсть к позерству иногда тоже бывает полезна.

За сдавшихся особистов он не волновался.

Между тем они вновь гаркнули свое: «Нихт шисэн!»

Смирнов взмахнул рукой. Штрафник ойкнул и обрушился в траншею с ножом в спине. Капитан схватил гранату, выглянул наружу, крикнул «ложы-ы-ысь!» и метнул ее с широкого замаха. Вслед за первой тут же отправилась вторая. Взрывы грянули один за другим, над окопом взвизгнули осколки.

В руках Смирнова уже был пулемет ППШ. Капитан выскочил из укрытия и, особо не примериваясь, очередью срубил троих фрицев. Он отпрыгнул вправо, перекатился и расстрелял еще одного.

За танком осталась всего парочка. «Пятисотые» открыли беспорядочный огонь.

Но Смирнов уже успел обежать танк по дуге и оказался у них во фланге. Меткий бросок – и третья граната отправила последних штрафников в Валгаллу. Или куда там отлетают их черные фашистские души…

Капитан немного полежал на земле. Тишину нарушали лишь тихие стоны посеченных осколками солдат. Смирнов поднял голову и не обнаружил опасности. Он встал на ноги.

Первыми взрывами свалило четверых немцев. Трое были мертвы, еще один едва шевелился в крови. Значит, всего их было одиннадцать – капитан предполагал, что меньше.

Пулеметный взвод НКВД окончательно перестал существовать. Одна из страшных гранат «Ф-1» выкосила всю группу разом. Рухнуть вниз по сигналу успел только смуглый сержант. Но осколки долетели и до него – теперь помощник командира мог лишь негромко стонать. Ему вторил один из пулеметчиков. Остальные были мертвы.

Смирнов подошел к энкавэдэшникам, перехватил автомат поудобнее и добил раненых.

 

* * *

Белоконю так и не удалось сообщить о своей командировке кому-нибудь из военфельдшеров. Старшие медики все были заняты делом. Он сунулся в операционную. Там на одном из столов отпиливали ногу, на другом, как ему показалось, складывали человека из внутренностей. Хмурые хирурги были в бурой крови с головы до пят, а светлые пятна, местами проступавшие на их халатах, своим контрастом лишь усугубляли общую картину.

К Белоконю кинулся ассистировавший при операциях солдат в относительно чистой форме санитара. Крупный и сильный, с безумными глазами на искаженном гримасой лице. Прежде чем сержант успел раскрыть рот, санитар схватил его за плечи и стал трясти, приговаривая:

– Ты мне на смену? На смену мне?! Заменить меня пришел? Да? Да?!!

Белоконь взял его за плечи, для начала намереваясь высвободиться из его железных тисков, но санитар тут же выдернул руки и резко обернулся к хирургам.

– Он мне на смену! – радостно провозгласил сумасшедший солдат. – Он пришел меня заменить!!!

В каком-то смысле это было правдой. Белоконь не стал возражать и попытался обойти санитара. Однако для этого маневра в проходе было слишком мало места – мешали столики на колесиках и какой-то пахучий медицинский хлам.

– Телятин, не дури, – сказал один из фельдшеров, не отрываясь от работы. – Тебя никто не заменит. Так больше никто не может.

– А что тут мочь? – заныл санитар. – Что тут мочь-то?!! Р-р-раз – и все!.. Я так больше не могу-у!

– Никто не может, – холодно повторил хирург. – Ты лучший анестезиолог. В нынешних обстоятельствах. Иди сюда, он просыпается.

Санитар взвизгнул и подошел к столу, на котором уже лежал человек без ноги. В руке у безумного Телятина появилась короткая дубинка – видимо, лежала где-то поблизости. Он взял ладонь пациента и держал, пока фельдшер затягивал жгут на культе.

Безногий стал задыхаться с широко открытым ртом.

– Телятин! – крикнул хирург. – Давай же!

Санитар помедлил еще несколько секунд, а затем обрушил дубину на лоб пациента. Приподнявшийся было безногий рухнул на стол и задергал всеми уцелевшими конечностями.

– Все, болевой шок, – констатировал фельдшер. – Плохо, Телятин, очень плохо. Не только слишком поздно, но и в общем-то мимо.

– А я не умею. Не умею я. Разучился. А-ха-ха!..

Телятина окликнул другой хирург. Не прекращая хихикать, солдат треснул по голове второго пациента.

Белоконь закрыл рот и попятился вон из палатки. Снаружи он набрал полную грудь более-менее чистого воздуха.

Анестезиолог с дубиной. Даже не так: спятивший анестезиолог с дубиной. Почему не усыплять раненых спиртом? Или чем их там обычно усыпляют? Каким-нибудь эфиром?.. «Кефиром, чтоб тебя! – ответил Белоконь самому себе. – Не твое это дело, дурак! Медикам виднее!»

К полевому госпиталю подъехали две пустые повозки. За ними – еще пара. Началась шумная эвакуация раненых.

Белоконь осмотрелся и увидел санинструктора Риту. Она помогала идти хромающему бойцу. Сержант подошел к девушке и освободил ее от тяжести. Он дотащил раненого до повозки, помог ему забраться внутрь. Тем временем Рита с обреченным видом взвалила на себя следующего солдата. Белоконь снова отобрал ее груз.

– Послушайте, товарищ санинструктор! – сказал он. – Просто указывайте мне, кого нести, а носить я буду сам.

Рита кивнула.

Повозки для эвакуации быстро заполнялись и уезжали. Подкатывали новые. Грузили на них только гарантированных «жильцов». Этим занимались все, кто мог ходить, – санитары и санинструкторы, легкораненые солдаты и офицеры. Засыпающие на ходу военфельдшеры указывали, кого нужно брать в первую очередь. Выходило, что самых здоровых. На вопрос об эвакуации тяжелораненых они бездумно отвечали, что, мол, таков порядок, первыми к переправе через Дон уедут наиболее боеспособные.

То же делала и Рита. Когда Белоконь взваливал на плечо или вел очередного бойца, она покорно провожала их до повозки. Некоторые солдаты ругались, но в большинстве своем раненые сквозь зубы терпели грубое обращение. Они уезжали – и это было главным.

Телег оказалось всего семь. Все они быстро оказались заполненными и укатили, подпрыгивая и скрипя. Но раненых в госпитале не убавилось. Среди оставшихся бойцов росла паника, однако им вовремя объявили, что вот-вот прибудут грузовики – куда более комфортный и подходящий для них транспорт. Насчет комфорта можно было поспорить – машины обычно тряслись так, что от этого открывались даже прошлогодние раны. Но уверение подействовало. Стали ждать огромную автоколонну, спешившую на помощь пострадавшим в бою героям.

Первым за ранеными приехал давешний братский катафалк – грузовик, на который еще недавно забрасывали трупы. Дощатый кузов был красным, внутри стояли лужи крови, не успев просочиться в щели. И даже туда солдаты соглашались лезть. Машина быстро заполнилась. В кабину к водителю сели двое хирургов, а в кузов к раненым подняли несколько коробок с инструментами и бинтами, ящики с йодом и спиртом.

Грузовик уехал. Операционная прекратила свою работу. Раненые доверчиво ждали обещанную колонну с транспортом.

Санитары в последний раз обошли ряды, предлагая солдатам воду. Потом они бросили даже это несложное занятие и устроились в тени операционной палатки. Медсестры, медбратья, трое красноармейцев, имевших отношение к госпиталю… Тихая компания из дюжины человек. Они негромко переговаривались, по рукам ходили бутыли со спиртом.

Рита села на один из ящиков поодаль и стала рисовать палочкой на земле. Не отстававший от нее Белоконь заметил, что у нее сильно дрожат руки. Он присел рядом с Ритой и положил ей ладонь на плечо. Девушку трясло. Белоконь слышал, как она дышит – судорожно, прерывисто – похоже, что ее лихорадило.

– Подождите здесь, хорошо? – сказал он ей. – Я сейчас.

Белоконь отошел попросить у санитаров спирта. Ему дали лишь потому, что видели, как он таскал раненых. Когда сержант с полной кружкой обернулся к ящику Риты, ее уже там не было.

Девушка брела между рядами раненых к брошенным командным блиндажам. Бойцы приподнимались и звали ее, тянули к ней руки и умоляли о помощи, но Рита, похоже, их даже не видела. Белоконь пошел за ней. К нему точно так же тянулись, а он точно так же не замечал раненых – перед его взором была лишь ее спина с поникшими плечами.

Кроме стонов слух резали какие-то непонятные крики и следующие за ними ругательства. Не останавливаясь, сержант оглянулся.

Между ранеными ходил похохатывающий санитар Телятин и бил их по головам своей дубиной. Белоконь отвернулся. Анестезиолог, да. Причем лучший в нынешних обстоятельствах…

Наконец ряды закончились. Белоконь обогнал Риту и встал у нее на дороге. Санинструктор попыталась его обойти. Сержант сунул ей в руки кружку.

– Выдохните и пейте!

Она сделала глоток или два и сильно закашлялась. Спирт расплескался. Рита выпустила кружку из рук, и та покатилась по земле, издавая жалобный жестяной звук. Девушка несколько раз вдохнула, хватаясь руками за гимнастерку Белоконя, потом оттолкнула его и побежала к одному из блиндажей. Дверь была распахнута, Рита нырнула в темноту и захлопнула за собой дверь.

 

* * *

Белоконь зачем-то подобрал кружку и снова бросил ее на землю. Немного постоял в неуверенности. Риту было жалко. Он почти с ней не разговаривал, а она вела себя отрешенно, но что-то в ее облике вызывало у Белоконя щемящее сочувствие. Одна, слабая и одинокая, среди крови и смерти… Странно, ведь в полевом госпитале были и другие медсестры, девушки-санинструкторы, и они реагировали на все гораздо живее. Нередко с ними случались истерики. Однако Рита казалась куда более беззащитной и одинокой. Она замкнулась в себе, потому что уйти отсюда было некуда – только в себя. В воспоминания, в мечты о светлой жизни после войны…

– Стоп, – сказал себе Белоконь. – Ты все это выдумал.

И все равно…

Он принялся расхаживать возле спуска в блиндаж.

Может, она просто хочет уединиться, побыть недолго одна – подальше от покалеченных и умирающих, от которых разило кровью и остальными жидкостями человеческого организма. А ему следует остаться снаружи. Дождаться транспорта, в конце концов. Беспокоить ее сейчас своим присутствием – жестоко.

Если бы на месте санинструктора Риты оказалась его Люся… Как только Белоконь об этом подумал, ему стало настолько жутко, что аж в груди закололо.

В последние месяцы он пытался поменьше думать о том, что на самом деле происходит в эвакуации. Старался верить письмам, которые теперь приходили исправно. Люся писала, что они наконец-то прилично устроились и живут не впроголодь, а почти по-королевски. Она много шьет, поэтому им хватает даже на продукты с черного рынка. Дети не голодают. Главное, не голодают дети.

На этой успокаивающей мысли Белоконь усилием воли переключался на что-нибудь другое. Эх, если бы он только мог сбежать с фронта и прийти в Уфу пешком, он бы это сделал. Однако последствия его дезертирства были бы гораздо более плачевными, нежели нынешнее положение дел. Не для него – для семьи. А значит, вариантов не было.

Кроме того, все явственнее ощущалось, что фронт вскоре сам подвинется к Уфе и поглотит ее, как это случилось с Киевом. И то, что Белоконь пребывал на передовой, эту возможность нисколько не исключало. Эта гадкая мысль точила его уже целый год – год крупных отступлений и крохотных побед, за которыми неизбежно следовали поражения.

Если бы Люся увидела весь безнадежный кошмар передовой линии воочию, как несчастная санинструктор Рита, она бы сломалась гораздо раньше. Белоконь ни за что не оставил бы ее одну в темной землянке! Успокоить, утешить, защитить, увести – как можно дальше отсюда!..

Белоконь решительно толкнул дверь и вошел внутрь блиндажа. Там было не так темно, как он предполагал: девушка успела зажечь лампу. Она стояла посреди комнаты и держала во рту дуло пистолета.

– Рита! – сказал Белоконь. – Стой!

Девушка с силой надавила на курок. Белоконь успел заметить, как от напряжения затряслись ее руки. Выстрела не последовало. «Предохранитель, – догадался сержант. – Пистолет на предохранителе». Рита, видимо, поняла это тоже, однако исправить ошибку уже не успела. Белоконь взял ее за руки и мягко, но настойчиво отвел от нее пистолет. Девушка выронила оружие, зажмурилась и обмякла. Белоконь успел прижать ее к себе и не дал ей рухнуть на пол.

Рита уткнулась в него и разрыдалась. Белоконь снял с плеча винтовку, подвел девушку к нарам, посадил ее и присел рядом. Она плакала так горько, как плачут только дети, – вкладывая в рыдания всю душу, всю обиду и всю бессильную злобу на свою несчастливую жизнь. С каждой секундой Белоконь все больше и больше проникался этой ее горечью.

Прошло много времени, прежде чем поток всхлипов и неразборчивых причитаний стал оформляться во что-то связное. Они просто сидели на нарах, прижавшись друг к другу. Белоконь видел лишь чадящую лампу и темные волосы Риты. Платка на них не было уже тогда, когда девушка пыталась застрелиться.

Сперва он не вслушивался в ее речь, поэтому пропустил тот момент, когда из обрывков начали складываться фразы. Они по-прежнему были малопонятны – девушка часто сбивалась с мысли, возвращалась к ранее сказанному, пропускала то, что, как ей казалось, Белоконь уже осмыслил. В ответ он гладил ее и шептал что-то утешительное.

Рита попала на передовую совсем недавно. Первый год войны она училась в незнакомом ему, но явно не медицинском институте в Москве – оказывается, в это страшное время даже можно было учиться. Потом все оставшиеся на курсе студенты проголосовали за фронт. Многие действительно хотели уйти на войну добровольцами, а остальным пришлось это сделать. После медицинских курсов Рите присвоили звание – она стала старшим сержантом – и определили в санитарный взвод.

Фронт встретил девушку не только и не столько кровью и трупами, сколько постоянными домогательствами офицеров. После упоминания о каком-то майоре Рита зашлась в рыданиях. Белоконь ни о чем ее не спрашивал, просто давал девушке выплакаться. Лишь иногда он непроизвольно зажмуривался, сжимал зубы и неслышно рычал от злости. Сквозь всхлипы Рита рассказала, что у майора ее отобрал полковник. Он был хорошим. Или ужасным. Наверное, это были два разных полковника, Белоконь не разобрал. Девушка не называла никого по имени, чаще говорила «тот», «этот», «еще один»…

Крови в ее фронтовой жизни тоже было много. Даже без боя здесь всегда хватало пострадавших от шальной мины, от длительных тяжелых переходов, от собственной дури. Санитарный взвод функционировал без отдыха. Время от времени он разворачивался в полевой госпиталь, и тогда начиналась «настоящая работа», на которую ни у кого уже не было сил. После этого – беспорядочная эвакуация. Посеченные, обгорелые, продырявленные пулями, ножами и чем угодно – вплоть до ножек стульев, раздавленные гусеницами и колесами, отравившиеся, герои и самострельщики, поврежденные и агонизирующие тела, с которых нужно срезать форму, зашить или отпилить и облить йодом, потому что больше ничего нет, и стянуть чем-нибудь… В сознании Риты была лишь очередь операций и перевязок, зловонный и бесконечный конвейер.

Она говорила об этом случайному слушателю, потому что больше сказать было некому. Другие видели перед собой то же самое, но воспринимали иначе – Белоконь убедился в этом из ее рассказа. Солдат смеха ради залез на ствол пушки, а его пьяные товарищи выстрелили. Сержант артиллерии без труда представил себе эту сцену: ствол рвануло назад и компенсаторы тут же вернули его в исходное положение. Наверное, речь шла о семьдесят шестом калибре – будь пушка более мощной, жизнь остроумного солдата закончилась бы без участия Риты. Но ей пришлось зашивать шутника. И она не справилась – солдат истек кровью.

Наверное, в иных обстоятельствах история размазанного по стволу идиота могла бы его развеселить. Но сейчас Белоконь испытал к почившему коллеге-артиллеристу лишь ненависть – за его глупость, за то, что он вообще родился на этот свет. Белоконь увидел произошедшее глазами юной девушки-санинструктора – то была не пьяная выходка, но кровавая картина, которую Рита запомнила навсегда.

Не успела она оправиться от шока, как к ней стал настойчиво набиваться «еще один». Белоконь решил, что им был капитан госбезопасности Керженцев. Рита жалобно лепетала, что она больше не может. Что она хочет домой. Только дома уже нет. Все хорошее осталось в прошлом, теперь в жизни будет лишь мрак, кровь, смрад и вши.

Потом она заснула. В дрожащем свете лампы ее лицо выглядело совершенно иначе. Оно не имело ничего общего с той восковой маской, которую Белоконь видел сегодня в полевом госпитале. Рита показалась ему красавицей.

Снаружи что-то происходило. Белоконь прислушался и ничего не услышал. Но чутье подсказывало, что нужно спешить: ожидаемый транспорт уже где-то рядом.

Риту следовало разбудить. Вместо этого сержант осторожно взял ее на руки (она не сопротивлялась) и вынес из блиндажа.

…Это была отнюдь не колонна просторных машин. Увы: всего один трехтонный грузовик с крестом на тенте, приехавший за санитарами и помощниками госпиталя. Он остановился вдали от операционной палатки. Если бы не предчувствие Белоконя, и он, и несчастная девушка застряли бы тут надолго.

Сержант добрался до машины, обойдя гущу раненых по дуге. По дороге Рита окончательно очнулась. Белоконь поставил ее на землю у грузовика, и девушка несколько секунд смотрела на красное закатное солнце, которое опускалось к немецким позициям. Белоконя закат не волновал вовсе, он видел одну лишь Риту. Что-то внутри него изменилось, и окружающий мир вдруг стал совершенно другим.

 

Еще не понимая этого, Белоконь посадил девушку в кузов к медикам. Сам он забрался в пропахшую бензином кабину. Мотор не глушили, поэтому грузовик сразу тронулся.

 

* * *

Шофером был бойкий веснушчатый паренек лет семнадцати в лейтенантском кителе на голое тело. Форма висела на нем мешком.

– Раненый, что ли? – спросил он Белоконя. – Подождал бы транспорта, я только санчасть везу.

Несмотря на эти слова, останавливаться он явно не собирался.

– Здрасте, товарищ младший лейтенант! – сказал Белоконь, установив винтовку между ног. Чтобы перекричать мотор, приходилось говорить на повышенных тонах. – Сержант Белоконь, командирован к госпиталю.

– О, так бы и сказал.

– Я так и сказал, когда лез в кабину… товарищ младший лейтенант.

– Извини, забыл.

Он смотрел на дорогу – закат освещал ее под особенным углом. Водитель боялся застрять или угодить в воронку, поэтому выворачивал руль перед каждой ямкой, которую успевал заметить. Машину из-за этого не только трясло, но и мотало. Однако шофер был весел и, судя по всему, настроен поболтать.

– Я Алеша, – сообщил он. – Только я не лейтенант. Рядовой я. Это мне от прошлых пассажиров подарок остался. За то, что через мост перевез. Вот, говорят, чтоб в лохмотьях не ходил. У меня гимнастерка вся изорванная была. Не смотри, я потом кубики спорю… А тебя как по имени-то?

– Вася.

– Во, Вася, ваши там такие мосты отгрохали – я таких в жизни не видел!

– Что это за «ваши»? – спросил Белоконь.

– Саперы, говорю. Я тебя по воротнику опознал. Черные петлицы с одной красной полосой – это ведь саперы?

– Нет, это артиллерия.

– Теперь буду знать! Я пока не очень разбираюсь… А мосты все равно – сказка! Дома расскажу, ни в жизнь не поверят. Представляешь, на корытах!..

– Представляю, – сказал сержант.

Ему вспомнилась поспешная переправа через Оскол. Понтонный мост тогда разбомбили трижды. Полк утопил половину пушек, и нынешний, уже не существующий, артдивизион собрали из двух.

Алеша продолжал восторгаться:

– На корытах через Дон! Это же уму непостижимо, что может советский человек, когда очень захочет!.. В каждую такую бадью рыл двадцать посади – не потонет! А они, Вася, выдумали сверху мост сколотить! И такая в этих корытах ёкарная сила, что мосты – будто так через реку и лежали! Я по одному два раза ездил… прочный, собака! Второй раз медленно очень получилось, так я корыта считать взялся… На тридцать девятом сбился. А всего их, наверно, сотня!

Под его разглагольствования грузовик подъехал к шумной колонне. Моторы гудели, ржали лошади, кричали люди… В сгущающихся сумерках четкими были только звуки. Белоконь с трудом различил контуры замершего посреди пробки гусеничного тягача. Махина ворочалась на месте, пытаясь развернуться.

Быстро темнело. С пугающей быстротой. Секунду назад Белоконь еще видел машущих руками военных, а теперь еле различал стоящую прямо перед собой винтовку.

– Зар-раза, столпотворение! – сказал Алеша, по-видимому, ничуть не расстроившись. – Ничего, сейчас быстро рассосется. Все уже, считай, на том берегу. Здесь народу не в пример меньше, чем было, когда я за санчастью с того берега ехал.

– Уже стемнело? – спросил Белоконь глухо.

– Что? Какой там стемнело, видно же все!

Сержант поводил ладонью перед глазами. У руки почти не было четкого контура, а пальцы он различил, только когда пошевелил ими.

– Я ослеп, – сказал Белоконь. – Твою мать!..

С ним, как и со многими солдатами, воюющими хотя бы пару месяцев, такое уже бывало. Куриная слепота. Болезнь накатывала после долгого голодания и изнурительных переходов. Половина дивизиона полностью слепла в сумерках. В таких случаях бывалый Еремин посылал кого-нибудь стрелять ворон – уж чего-чего, а воронья на войне вдосталь. Ослепшие солдаты ели и заготавливали на будущее воронью печень. Болезнь отступала, а при хоть сколько-нибудь нормальной кормежке возвращалась не скоро.

Белоконь не ел почти сутки – если бы день не был таким напряженным, слепота бы не появилась. Его вещмешок с сухим пайком остался там же, где и батарея старых добрых гаубиц. Кроме вещмешка он вспомнил про рыжую кобылу Ромашку. Лошадиная печень подходила для такого случая куда лучше вороньей. Если бы он знал…

Главное, не паниковать. За прошлые месяцы он усвоил это четко. Поэтому его вопрос прозвучал довольно спокойно:

– Леша, может быть, у тебя есть с собой немного печенок?

– Почему печенок? – поинтересовался водитель. Он, похоже, ничуть не удивился.

– У меня куриная слепота.

– Да я сразу заподозрил. Сидишь, как сыч, руками водишь… От такой хвори, Вася, лучше всего парное молоко. Ты совсем как мой дядька – он, чуть вечер, сразу слепой, как крот…

Белоконь вцепился в сиденье и стиснул зубы.

– Так он всегда молоко наворачивал, – продолжал Алеша как ни в чем не бывало. – Сразу, говорит, в глазах яснеет. Кринку выпьет, медом заест – и идет девок лапать. Отведи, мол, Маруся меня до сеновала, я совсем незрячий сделался…

– Но ведь молока, – выговорил сержант. – Молока у тебя тоже нет?

– Нету. Я просто говорю, что оно лучше… Сейчас тронемся! Гляди, все разъезжаются. То есть не смотри… прислушивайся, что ли.

Поехали медленно. Но Белоконь теперь обращал внимание на каждый ухаб – начинало казаться, что грузовик идет по краю пропасти и может в любой момент провалиться. Беспечная болтовня Алеши теперь раздражала его донельзя.

– Ничего, – говорил водитель. – На той стороне мигом что-нибудь для тебя придумают. Кислой капустой тоже хорошо. Без молока только… А то и спать ляжешь – утром уже светло, снова будешь из пушки стрелять…

– Самолетов не было? – перебил его Белоконь.

– Каких самолетов, переправа же… Самолеты уж как-то своим ходом.

– Над переправой, немецких. Не было?

– А! Понял. Не было. И все через плечо плюют, чтоб и дальше не было. Чтобы мосты эти чудные не порушили… А я, Вася, так думаю: чего бояться? Один раз живем. Мне вот себя совсем не жалко. Убьют – так убьют, со всеми случается…

По мере приближения к понтонному мосту крики снаружи становились все громче. Мат и неразбериха – обычное дело для переправ. Эта пока была самой спокойной из нескольких, которые видел Белоконь. Впрочем, поправил он себя, он ее даже не видит.

Машина продвигалась – неспешно, но уверенно. Величественный Дон был совсем рядом. Но Белоконь увидит его только завтра, если все будет нормально, если он доживет. Сержант обливался потом.

Когда, по его подсчетам, уже должна была быть середина моста, водитель объявил:

– А вот и мост. Мы на него въезжаем. Какая все же удивительная штука!..

Теперь Белоконь явственно почувствовал, что под ним вода. Дон был огромен и бесконечен в обе стороны. Деревянный мост из бревен-щепок был для реки тонкой соломинкой. Он плавно покачивался, трещал и скрипел всеми стыками.

– Уже над семью корытами проехали, – сказал Алеша. – В этот раз я их действительно пересчитаю.

Мокрый, как мышь, Белоконь попытался отвлечься от этой бесконечной поездки.

Вот новый лейтенантский китель – замечательная вещь. И штаны. Обязательно нужно заменить свою пострадавшую форму. Сапоги покойного Еремина остались у пустой палатки хирургов, но сапоги у него пока есть. А вот китель… Он представил, как на ощупь душит разговорчивого Алешу. Представлял долго, даже сам почти в это поверил.

– Еще три бадьи, – сказал задушенный. – Плюс семь в начале, потом две и пять… Итого двадцать. Ты не думай, я считаю хорошо, у меня отец агроном. Ага, еще одна. Двадцать один…

После удушения Белоконь заколет его штыком. Сначала, конечно, снимет китель – тоже придется на ощупь. Потом печень – она справа. До нее еще нужно добраться. Штыком не получится…

– Все, Вася, считай, что двадцать четыре. Сейчас задними колесами проедем… Во, двадцать пятое корыто пошло.

– Леша, у тебя есть нож? – спросил Белоконь.

– Нож? Есть. Хороший нож, только ржавый с одной стороны. О, двадцать шесть. Или еще двадцать пять? Нет, это двадцать шестое… Прекрасный нож, я его позавчера нашел. Смотрю, лежит…

Белоконь кивнул. Значит, ножом – справа под ребра. Потом достать печень. А он ее внутри найдет? Там же много всего… Ну, ничего. Как-нибудь.

– А соль есть? – осведомился сержант.

– Подожди-подожди… Двадцать шесть и два, и еще одно сейчас будет… а с этим, на которое заезжаем – тридцать. Соли у меня нет.

– Ладно, придется без соли.

– Что без соли?

– Ничего. Следи за дорогой. Поговорим об этом на том берегу.

– Тридцать два корыта! – объявил водитель. – А мы еще только на середине! Правда, дальше они как-то реже…

Вокруг зазвучали автомобильные клаксоны, раздались панические крики. Одновременно застрекотали несколько автоматов. Белоконь услышал, как Алеша высунулся в окно; потом водитель вскрикнул и впечатался в свое сиденье.

– Штурмовики!!! – взвизгнул он. – Накаркал, Вася!

В кузове завизжали на несколько голосов. Белоконь подумал, что Рита наверняка испугалась. Ему захотелось оказаться там, под тентом… Еще лучше – вместе с ней на том берегу.

Судя по звукам, на мосту теперь стреляли все, у кого было оружие. Стало слышно, как сверху, совсем низко, проносятся самолеты.

– По дальнему мосту лупят! – крикнул Алеша. – Глядишь, успеем, если эти мудаки на «Студере»…

Он опять сунулся в окно и заорал:

– Мудаки-и!!! Скорей!!. Сам козел! Скорей, кому говорят!..

Грузовик прибавил ходу. Видимо, ускорилась вся колонна.

Совсем близко в воде грохнули два разрыва. Машину обдало брызгами. Громада моста пронзительно заскрипела и качнулась. Оглушительными щелчками лопнули несколько бревен.

– А это уже по нам! – сообщил шофер. – Не попали, собаки!.. Да, мостик крепкий! Сейчас доедем, Вася, держись!

Белоконь держался.

Над головой снова пролетели истребители. Мост сильно тряхнуло, деревянная конструкция оглушительно затрещала. Грузовик подбросило, он приземлился на передние колеса. Белоконь едва не прошиб головой крышу кабины (снаружи на металле наверняка образовался выступ); одновременно он почувствовал, как машину сильно повело в сторону. Сержант приложился плечом обо что-то мягкое, потом затылком обо что-то твердое. «Перевернемся», – подумал он. Рядом с ним Алеша, воя похлеще сирены бомбардировщика, выворачивал руль.

Не перевернулись – выровнялись.

Вероятно, доехали и даже остановились. Белоконь запомнил только, как он вывалился из кабины, а проклятая винтовка ударила его по спине.

 

* * *

Середина – конец июля 1942 года.

Восточный берег Дона

Жизнь за Доном для Белоконя началась с прогорклого рыбьего жира. Других лекарств от куриной слепоты у медиков не было.

После падения из кабины грузовика он долго ехал в кузове. Вспоминая об этом, Белоконь представлял мягкие женские руки в своих руках. Он не мог бы с уверенностью сказать, были ли они настоящими или лишь воображаемыми. Из-за тряски поездка показалась бесконечной, хотя машина прошла всего несколько километров. На месте санитары и сестры вышли. Напоследок Белоконя погладили по лицу, и он остался один в темноте. Поскольку о болезни сержанта никто в кузове так и не узнал, искать для него лекарство пришлось водителю Алеше. И тот нашел. Причем довольно быстро – одна нога здесь, другая там.

Глоток жира не сделал Белоконя зрячим так быстро, как ему бы хотелось. Оценить лечебный эффект оказалось сложно, так как уже окончательно стемнело. Но положение определенно налаживалось. Сержант осведомился у Алеши о судьбе недавних пассажиров его таратайки – все ли остались целы, где и как они разместились. Выяснилось, что все целы и все разместились. Немного успокоившись на этот счет, Белоконь безапелляционно заявил, что он остается спать в кузове. Алеша не стал возражать и выделил сержанту какую-то ветошь под голову.

Под влиянием прогорклого рыбьего жира Белоконь несколько раз просыпался и вылезал наружу. Побочный эффект был ему не страшен, поскольку сумеречное зрение уже вернулось к нему. Ночь была лунной и светлой, с бездной огромных звезд над соснами. Он узнал, что находится в большой медсанчасти, расквартированной в рощице; что здесь установлен целый комплекс палаток и даже вырыты ямы для землянок. Все это было видно с его пункта наблюдения в кустах какой-то колючей дряни.

…Сержанта разбудило пение Алеши. Водитель выстукивал ритм по борту грузовика и старательно выводил:

Через прорехи в залатанном тенте било яркое солнце. Белоконь подполз к краю кузова, сел и свесил ноги, чувствуя, как отекло и онемело зашитое бедро. Страшно хотелось есть – теперь Алешина печень казалась заманчивой даже без соли.

Подошел водитель. У него в руках были – о, чудо! – миска с кашей и два куска настоящего хлеба.

– Победу проспишь, Вася! – сказал он. – Вот тебе, лопай.

Белоконь последовал совету. Алеша пояснил:

– Девчонки спрашивали, не отравился ли тот бедняга, то есть ты, рыбьим жиром. Нет, говорю, живой, храпит у меня в машине. Да так храпит, что товарищ военфельдшер мне замечание сделал – дескать, мотор заведенным оставляю… Поздравляю, ты проспал до обеда!

Алеше нужно было срочно ехать в штаб, который разместился совсем рядом, буквально в соседней роще. Белоконь доел, поблагодарил и сказал, что поедет с ним. Водитель забрал миску, убежал, вернулся, и они покатили.

По дороге выяснилось, что раненых так и не эвакуировали. Возможно, к ним действительно послали транспорт, но пробиться через переправы удалось лишь Алеше. А у него было четкое поручение забрать только оставшихся медиков.

 

* * *

Штаб строился и зарывался в землю. Саперы копались в траншеях и крыли бревнами землянки, другие солдаты – вплоть до рядовых особистов – валили и распиливали деревья. Офицеры распоряжались, сержанты бегали и орали благим матом.

Белоконь осознал, что из прежнего командования он знает только Дубинского. Но найти полковника ему не удалось. Между делом он выяснил, что дивизию слили с еще одной, такой же потрепанной. Артдивизион и вовсе расформировали за неимением людей и тем более орудий. Белоконь мыкался по роще, нарывался на командный мат и, рискуя попасть под трибунал, игнорировал приказы лезть в землю с лопатой. В итоге его все-таки направили к капитану из нового начальства – это был командир одной из стрелковых рот. В туманной перспективе его роте должны были прередать артиллерию – все, что удастся наскрести из двух слитых дивизий.

Белоконь спустился в свежевырытую землянку и представился.

Капитан Чистяков был один. Молодой, круглолицый мужчина сидел за столом с кипой бумаг, чернилами и коптящей лампой из гильзы. На груди у него были две орденские планки – Боевого Красного Знамени и Отечественной войны. Чистяков почему-то страшно обрадовался появлению заблудшего сержанта.

– Ох, и вовремя ты, Белоконь! – воскликнул он и хлопнул ладонью по столу. – Вот молодец! А через минуту бы явился, я б тебя удавил, ей-богу!..

– Виноват, товарищ капитан? – то ли спросил, то ли сказал Белоконь.

– Список у меня огромный, понимаешь? Вношу пропавших без вести. Я как раз до твоей батареи дошел. Вот тебя бы сюда первым и вписал – по алфавиту. Говорю же, если бы ты позже ко мне свалился, удавил бы, чесслово! Это же снова все переписывать!.. С утра за бумагами сижу, ум за разум уже заходит.

Белоконь сообщил капитану о распоряжении Дубинского временно приставить его, Белоконя, к санчасти. Чистяков пожал плечами и продолжал о своем:

– Вот, видишь, сержант, все вы мне достались, и я теперь весь день заполняю бланки на похоронки. Три человека выживших, почти всех остальных приходится писать пропавшими без вести. Ах, да! Если ты сможешь железно подтвердить чью-нибудь гибель в бою, напишу посмертные представления на медали.

Белоконь назвал Еремина и троих уничтоженных у него на глазах солдат его расчета.

– Это те, что железно, – сказал он, – но могу подтвердить и остальных.

– Не надо остальных. Я и на этих напишу, только чтобы совесть моя была чиста. Сам, наверное, догадываешься, что после такого отступления никаких поощрений не будет и все бумаги завернут.

Чистяков не представлял, куда делся Дубинский, поэтому он, не мудрствуя лукаво, оставил приказ полковника в силе. Белоконю предлагалось пока побыть при госпитале. Отправлять сержанта в пехоту капитану было не с руки: Чистяков ждал, что на него вот-вот с неба свалятся новые пушки и готовился столкнуться с нехваткой обученных кадров. В таких случаях бывалыми сержантами не разбрасываются. А в санчасти Белоконь будет как у Христа за пазухой. Но от него требовалось являться в штаб каждые два дня – если орудия все-таки прибудут, сержант понадобится для натаскивания расчетов.

Напоследок капитан написал Белоконю записку для получения нового обмундирования.

 

* * *

Белоконь готов был к тому, что за новую форму ему придется самоотверженно сражаться со снабженцами. Солдатам постоянно пытались втюхать какое-то рванье, едва прокипяченные после предыдущих владельцев обноски. Однако в этот раз в штабе распределяли новые вещи из свежей партии. Сержанту без боя выдали пахнущую фабрикой гимнастерку, летние галифе, панталоны, нательную майку, новый вещмешок, фляжку и даже пилотку. Он давно рассчитывал заменить сапоги хорошими армейскими ботинками, но обуви в новой партии обмундирования не было, только портянки.

Нагрузившись обновками, Белоконь вышел из первой интендантской палатки и тут же стал в очередь у следующей. Здесь выдавали сухой паек, и с ним все оказалось сложнее. Сало и комбижир закончились до него. Муки, круп, макарон и даже соли не было вовсе. В очереди мечтательно говорили о выдаче рыбных консервов, масла и печенья, но их в этот раз отпускали только офицерам от капитана и выше. Потратив почти час, Белоконь получил две банки «второго фронта» (американской тушенки) и упакованные в бумагу сухари – вместе это почему-то называлось двухнедельным запасом продовольствия. С таким сухпайком надежда была только на регулярную кормежку в санчасти. В нагрузку ему выдали пять коробок сырых спичек, из которых загоралась каждая восьмая, что равнялось примерно одному коробку нормальных, сделанных в мирное время.

Следующей была очередь за спиртом, махоркой и мылом. Последнее приятно удивило сержанта: за прошедший год мыло выдавали впервые. Правда, по одному куску на четверых, но и четвертинка лучше, чем ничего. Он назвался. Здесь, как и всюду на раздаче, Белоконь добавил:

– Только для себя.

Сказал он так потому, что ему не раз случалось ездить к снабженцам от своего расчета или даже от всей батареи – вместе с Ереминым. Интендант странно посмотрел на петлицы сержанта и сказал:

– Вас, пушкарей, почти не осталось…

– Угу, – не стал спорить Белоконь, – то есть так точно.

– Пройди, пожалуйста, в палатку. Там Сан Саныч, скажешь ему… В общем, иди туда.

Белоконь прошел в глубь палатки-склада. Немолодой старлей-снабженец – очевидно, Сан Саныч – распаковывал ящики. Пахло сырым табаком.

Старлей близоруко оглядел вошедшего.

– Тоже командир? – спросил он.

– Командир расчета гаубицы, – сказал Белоконь, уже догадываясь, в чем дело.

– Большой расчет-то?

– Вместе со мной – восемь человек.

– И что же ты, один остался?

– Да. Я остался один.

– Ай-ай, бедные хлопчики! – гнусаво посочувствовал Сан Саныч. – Сколько молодых теряем, сколько чистых душ! Они же, почитай, совсем на свете не пожили! – Белоконь молча ждал, безразлично глядя в потолок палатки. – А тебе, командиру, как, наверно, за хлопцев душа-то боли-ит!.. Помянуть их хочешь?

Немного подумав, Белоконь кивнул.

– Хорошее это дело, – сказал Сан Саныч, – правильное. А в правильном деле мы всегда поможем, мы ж не звери. Есть вариант тебе за всех расписаться. Теперича никто проверять не станет, под трибунал не попадешь. Уж за это можешь быть покоен. Поделим все напополам, а мы с мужиками тоже за твоих хлопчиков выпьем. Ну, как?

Белоконь поколебался. Годом или даже несколькими месяцами раньше он бы точно не согласился – в этом было что-то противное, даже подлое. Но сейчас такие мысли доносились будто издалека, приглушенные безумной фронтовой обстановкой. Душа за ребят не болела. Им-то теперь лучше, им уже все равно.

…А неплохо устроились снабженцы! Выпьют они с мужиками, помянут. И они ведь почти не рискуют: ответственность на сержанте, выдающем мертвый расчет за живой и числящийся на довольствии. Впрочем, черт с ними.

– Сколько нам положено? – спросил Белоконь.

– На всех – шесть литров спирта, два куска мыла и восемь брикетов махорки. Получишь, значит, три литра, кусок и четыре брикета.

– Что ж ты, Сан Саныч, погибших ребят так обираешь?

Еремин, тоже старший лейтенант по званию, за такое обращение пробил бы сержанту «фанеру» – кулаком в грудину. Не за слова – за тон, которым они были сказаны. Но офицеры бывают разные, а уж кадровый пушкарь от кадрового снабженца отличается как яблоко от помидора. Хотя оба – те еще фрукты.

Сан Саныч ответил сравнительно спокойно:

– А ты не учи меня, малец, я ж для тебя стараюсь. И моему командиру налить надо, – пустился он в объяснения, – тоже ведь живой человек. У него тоже душа. Пожалеет хлопцев, документы не глядя пропустит. А его командир, майор наш, он не просто человек – человечище! С ним разговор особый… Не ерепенься, тебе же и так на помин хватит.

Белоконь чувствовал себя мерзко. Неужели ему настолько нужны эти мелочи? Нет. Нужны, но не настолько. В чем же дело?.. А в том, что в словах снабженца все же была правда. Ее можно было разглядеть даже за перекрывающим все желанием наживы. Белоконь мог бы помянуть товарищей, с которыми его связывала тяжелая гаубица-якорь. Он жив, и это не последний его расчет – эти люди быстро забудутся, будут вытеснены из его жизни новыми. Чтобы это не случилось слишком быстро, сержант возьмет себе небольшое, временное напоминание о них. Если он некоторое время будет помнить, просто помнить, что курит их махорку и пьет их спирт, этого будет достаточно.

– Уговорил, Сан Саныч, – сказал Белоконь. – Отложи мне два мыла и восемь махорок, нацеди фляжку спирта, а остальное между собой разольете, чтоб никого не обидеть.

– Больно ты, малец, шустрый! – сказал снабженец. – Тогда шесть махорок.

– Восемь. И два мыла. А спирта вовсе не надо.

– Одно мыло, семь махорок и полкатушки доброго крепкого шнура.

– Какого шнура?

– Я ж говорю, доброго. Почти двадцать метров. Если надо чего подвязать – это первое дело.

Белоконь почувствовал, что запутался, помотал головой и сказал твердо:

– Два мыла. Восемь брикетов махорки. Иначе не подпишу.

– Ишь, молодняк пошел! – возмутился снабженец. – Сделай вам добро, сразу зубами в горло вцепитесь! Я ж только тебе помочь хочу, для тебя! Ничего себе не оставляю, вот те крест!..

На слове «крест» Белоконь развернулся кругом. Правда, уйти он не успел – Сан Саныч остановил. Сделка состоялась.

Сержант нагрузил новый вещмешок и написал в интендантских бумагах, что получил двухнедельный пай спирта, махорки и мыла за весь расчет.

Потом Белоконь увязал все свое армейское добро в один тюк. Он уже собрался идти в санчасть пешком, когда вдруг обнаружил Алешу, который ругался со снабженцами. Водитель получал вещи для медиков и их пациентов. Тут же стоял его грузовик с ящиками, выглядывающими из кузова. Пока Алеша бесцеремонно орал на старших по званию, упирая на недостачу каких-то одеял, Белоконь залез в кабину, нашел там немного бумаги и соорудил себе самокрутку. Выкурил, свернул еще одну. Алеша к этому времени угомонился и расписался в накладных. За то, что он напялил лейтенантский китель и тем самым выдал себя за офицера, его хотели бить, потом решили арестовать, но он как-то выкрутился. Водитель ретировался в машину и поспешно переоделся в новую гимнастерку. Развалившегося внутри Белоконя он встретил как родного и немедленно подарил ему злополучный китель.

Алеша потратил несколько минут на оживление мотора. Мотор заурчал, и они тронулись. Водитель предложил свернуть на небольшое озерцо, о котором он выяснил в штабе. Для успокоения нервов. Белоконь обеими руками был за спокойные нервы.

Небольшой водоем за рощей оказался довольно живописным местом. Белоконь снял с себя все вплоть до ткани, обматывавшей зашитую ногу, и бросился в воду. Возможно, такое обращение даже с этой пустяковой раной грозило ему серьезными осложнениями, но желание выкупаться было сильнее опасений. Впервые за последний год он как следует намылился. Смыв горечь и грязь очередного отступления, он оделся во все новое и почувствовал себя заново рожденным.

 

* * *

Боевые действия на этом участке фронта на время приостановились. Немцы развернули линию обороны вдоль Дона, но было точно известно, что основные силы они теперь бросили на юг и юго-восток – на Сталинград. Германские позиции на великой реке местами были обозначены довольно условно, и на противоположный берег можно было прорваться силами одной роты. Только это было бессмысленно. Без серьезной поддержки любой успешный бросок завершился бы «колечком».

Ходили слухи о подготовке операции по прорыву к котлу у Миллерово (там держали круговую оборону сразу несколько советских дивизий), но слухи так и остались слухами. Для такой масштабной атаки понадобились бы немалые силы, а где их взять, когда основная часть Красной Армии тянется по пыльным степям к Сталинграду.

Медсанчасть, к которой временно прибился заблудший сержант артиллерии Белоконь, была одной из станций на пути марширующих на юг военных резервов. Сюда доставляли пострадавших на марше. Причем сбитые ноги и грыжи от работы с техникой были не самыми распространенными источниками увечий. По количеству жертв они уступали дракам. Ведь армия почти целиком состояла из мобилизованных и добровольно ушедших на фронт ребят, а их никто не учил настоящей дисциплине; их вообще почти ничему не учили – времени не было. Да и сами кадровики по пьяной лавочке точно так же убивали и калечили друг друга.

Хватало и несчастных случаев. Солдаты, до полусмерти замученные переходами по степной жаре со злыми суховеями, приноровились посменно спать на танковой броне во время маршей. Многие срывались под гусеницы. Время от времени Белоконю приходилось хоронить истекших кровью бойцов с раздавленными ногами. Впрочем, ему частенько случалось кого-нибудь закапывать. В медсанбате сержант был тем человеком, которого все использовали для самой пыльной работы. Чаще всего в качестве могильщика. Но даже несмотря на это, сложившееся положение было для Белоконя сродни командировке в рай. Это было совсем не похоже на четкую и размеренную жизнь батареи, где сержант каждую секунду должен был помнить, что к его шее привязан драгоценный трехтонный якорь – гаубица «М-30». Старшие фельдшеры здесь всегда были заняты, а санинструкторы давали ему пустяковые поручения.

В таком же свободном положении находился и водитель Алеша. Правда, он отвечал за грузовик, а тот и горючее жрал, и внимания требовал. Но Алеша любил свою машину, он не тяготился ее обслуживать и постоянно на ней разъезжать. К тому же две трети времени он, как и Белоконь, не был занят. Водитель слонялся по роще и допекал медиков своей болтовней.

Несколько раз Белоконь отправлялся с ним проехаться вдоль очередной колонны солдат. Однако в первой же такой поездке сержант понял, что нужен Алеше лишь как слушатель – изредка хмыкавший и поддакивавший. Солдаты сами укладывали и подсаживали пострадавших товарищей в кузов, шофер в этом не участвовал. Грузовик с грубо намалеванным на тенте крестом быстро заполнялся ранеными и возвращался в медсанбат. После каждого рейса Алеша рисовал на водительской дверце кабины маленький красный крест – в подражание пилотам истребителей, отмечающим на фюзеляже количество сбитых самолетов…

Итак, Белоконь наконец-то принадлежал себе. Хотя бы отчасти.

Ярмо пушки, ответственность за разгильдяев из расчета… Командиру орудия недееспособность любого из них грозила трибуналом – не говоря уж о неповоротливом стальном механизме. Однако сохранить и людей, и гаубицу с прилагающейся тягой (конной или механической) при длительном переходе или форсировании какой-нибудь мелкой речушки было нереально. А еще случались бомбежки. Белоконю очень долго везло. Потом удача взбрыкнула, как покойная кобыла Ромашка. «Р-р-раз – и все!» – как говорил анестезиолог Телятин. Один день – и всего этого нет. А отвечать за лопату и захоронение трупов – плевое дело.

Он наконец-то дышал свободно.

Белоконь настолько привык к копоти, пыли и грязи, что его до глубины души поражала возможность каждый день – даже несколько раз в день! – пешком или на грузовике двинуть к озеру, а там выкупаться и вымыться с настоящим мылом. Ощущение физической чистоты было чем-то из прошлой, мирной жизни.

Первое время Белоконь задумывался о том, что передышка в роще санчасти как-никак досталась ему ценой жизней всех его фронтовых товарищей. Бог войны насытился и на время отстал от сержанта. Но винить себя ему было не в чем, и дальнейшие события отвлекли его от терзаний на этот счет.

 

* * *

Риту он нашел в первый же день. Белоконь немного опасался за нее, ведь девушка снова могла сделать попытку застрелиться. Но днем ему так и не удалось заговорить с ней – она то была занята на перевязках, где бесстрастно раскрашивала кого-нибудь йодом или обтирала спиртом, то бежала на очередную операцию. Она снова была спокойна, но даже по ее отстраненному лицу Белоконь видел, как ей на самом деле претит это занятие.

Не искать встречи с ней он не мог. Из всего огромного сборища самых разных людей, которым являлась расположившаяся в роще медсанчасть, Рита казалась ему самым беззащитным человечком. Он не был безразличен и к судьбам других таких же девушек, которым тоже было тяжело. Но Белоконь был уверен, что Рите гораздо хуже – после ее страшной исповеди в покинутом блиндаже эта девушка стала ему близка, гораздо ближе остальных. Прочие медички казались ему нечуткими, толстокожими. Они переносили свою армейскую участь с обреченным весельем.

Наверное, они прибывали на передовую такими же, как Рита. Может, чуть грубее – большинство из них были вовсе не институтками. И очень скоро перемалывались, обтирались, становились такими, какими он их видел, – готовыми на все и с кем угодно. Безусловно, в подобных отношениях, в крепких мужских объятиях они искали участие, защиту и укрытие от ежедневного жуткого, кровавого ужаса. По крайней мере, так рассуждал Белоконь. Алешино замечание, что большинство тутошних девок были такими и без всякой войны – у них в колхозе так точно, казалась сержанту циничным преувеличением.

Источником крепких объятий, в которых можно было забыться, санитарки считали также и Белоконя, который болтался между санчастью и штабом, как цветок в проруби. Он выгодно отличался от прочих не только статной фигурой, но и тем, что в последнее время был всегда выбрит, пах чистотой и глицериновым мылом. Между тем девушки источали совсем другие ароматы. Это было первым, что замечал Белоконь. Он отваживал их, ссылаясь на любимую жену и троих детей. Это была чистая правда, но она почему-то никого не волновала. Белоконь объяснял, что у него травма и он не может им ничего предложить. Что, впрочем, было враньем – последствия от скачки на Ромашке не беспокоили его уже на третий день. Медсестры вызывались осмотреть, проверить, помочь… Белоконь с серьезным видом отвечал, что ему все оторвало, когда он залез на ствол гаубицы, а боевые товарищи, земля им пухом, выстрелили. Отныне единственная радость в жизни оскопленного сержанта – страстное изучение теории марксизма-ленинизма. Этой байке никто не верил, потому что видели, как он ходит за Ритой. Иногда ему приходилось отбиваться от сомнительных воздыхательниц почти силой.

 

А он действительно ходил за санинструктором Ритой. Носил для нее воду на перевязки, не давал одной таскать раненых. Часто оказывалось, что он совершенно случайно курил возле той самой палатки, где Рита помогала на операции. Иногда это в самом деле было случайностью. Он встречал ее, и когда слонялся по роще без дела, и когда искал военфельдшера, чтобы получить у него очередное задание. Конечно, сержант вовсе не рвался работать на госпиталь, но у него уже сложился некий круг обязанностей. Непогребенные тела после неудачных операций дожидались его в самых разных местах. Лучше было разбираться с ними сразу.

Нельзя сказать, что Рита от него шарахалась, но и в объятия его она не бросалась. Так прошло четыре дня – а в условиях полевого госпиталя это равно месяцу в мирное время. Она наконец приняла помощь. Чувствовалось, что дружеская рука ей на самом деле очень нужна. После очередного трудного дня Белоконь провожал девушку к ее палатке, по пути рассказывая о своей гражданской профессии. Получалось не очень хорошо и едва ли интересно, в особенности для девушки, однако это одна из немногих тем, касаясь которой, Белоконь всерьез увлекался. Он это знал. В остальном сержант оставался молчаливым нелюдимом.

Впрочем, была еще одна тема. И если про кованные им ажурные ворота для дачи одного из киевских партийных чиновников Рита слушала вполуха, то во время рассказа о его детях глаза девушки странно заблестели. Сперва Белоконь мельком упомянул старшего сына, Славика. Рита стала расспрашивать. Белоконь пояснил, что у него не только сын, но две дочки – Светочка и Ириша. Рита попросила рассказать о детях, и в ее голосе чувствовались нотки какого-то непонятного сожаления.

Белоконь заговорил о них – сперва неуверенно и общо. Девушка слушала с грустной отстраненной улыбкой. Переспрашивала, просила рассказать подробнее. Именно после этого разговора она вдруг, все с той же грустной улыбкой сама завела Белоконя глубже в рощу.

Сержанту казалось, что он все понял, хотя он, конечно, не понял ничего. Он пошел с ней, потому что с самого начала этого хотел. Хотел – но лгал себе, что не хочет. Он всегда помнил о своей милой, родной Люсе. Поэтому старался думать, что Риту – самое беззащитное существо во всей Красной Армии – нужно только поддержать по-товарищески. Потому что очень уж нелегко ей пришлось на фронте. Ему хотелось называть свое влечение к этой девушке сочувствием. Впрочем, это ничего не меняло.

Они забрались как можно дальше от палаток и блиндажей. За деревьями в лунном свете поблескивало маленькое озерцо. Темнота вокруг была наполнена звуками ночного леса – ветер в листве, цикады, далекое ухание, похожее на совиное… А сверху в теплом воздухе звенели ледяные звезды.

Белоконь расстелил на траве тот самый китель с уже споротыми петлицами младлея и свою широкую гимнастерку. На них он нежно уложил Риту. То, что произошло дальше, было отнюдь не той нежностью, которая случалась раньше, до войны, дома. С Ритой все было иначе. Может быть, слишком грубо и по-звериному, но так уж сложилось… Острый запах женщины, исходящий от Риты, ударил Белоконю в голову. Он вовсе не хотел быть с ней резким – но только сперва. Это вырвалось из него само и захватило их обоих. Рита отвечала тем же звериным напором. Щуплая девушка оказалась куда сильнее, чем можно было представить.

…Рысь. Так он назвал ее, и ей понравилось. Женщина-рысь. Для девушки со скромным именем Рита она слишком много кусалась. Для Маргариты, пожалуй, тоже.

Потом они повторили – перерыва не было. Полежали, прижавшись друг к другу. Совсем недолго, им помешали наползающие со всех сторон миролюбивые, но очень уж назойливые муравьи. Раньше Белоконь с Ритой их не замечали. Набросив одежду, они в обнимку побрели к озеру – сейчас там не было ни души.

 

* * *

Белоконь исправно посещал штаб и капитана Чистякова. Орудий пока не появилось, и в ближайшее время о них можно было забыть. Прибыло пополнение необстрелянных артиллеристов, и Чистякову пришлось отправить их в пехоту. Капитан разводил руками и отсылал Белоконя обратно в медсанчасть. Сержант только радовался.

На шестой день своей медицинской командировки Белоконь получил длинное письмо из Уфы, отправленное в управление дивизии. Конверт явно вскрывали, но это было в порядке вещей. Белоконь спрятал его за пазуху, чтобы прочесть по дороге из штаба.

В штабе открыто говорили о новых успехах немцев. Сержант узнал, что красноармейцы ушли из Ростова-на-Дону, и теперь там хозяйничает фашист. Настроение писарей, с которыми Белоконь курил, чтобы узнать последние новости, было даже не паническим – безнадежным.

Всеобщую обреченность усугубляло оживление Особого отдела, чем-то оно неуловимо напоминало пир стервятников. НКВД и ГБ в едином порыве обрабатывали поток измочаленных солдат и офицеров, чудом вышедших из окружения за Доном. Все эти красноармейцы были предателями на службе у фрицев. Потому что выжили. Как их наказывали за этот серьезный проступок, Белоконь не выяснял. От штабных разговоров у него остался мрачный осадок.

На пути в санчасть Белоконь несколько раз останавливался заглянуть в письмо. Люся, любимая Люся подробно писала о себе и детях. Послание выглядело успокаивающим, но было довольно сбивчивым: видно, она очень уставала за работой и писала урывками.

Белоконь оставил в штабе для отправки свое, загодя заготовленное письмо на двух страницах. В нем он немного рассказал об огромных понтонных мостах через Дон, чуть-чуть – о медсанбате… В его словах была недосказанность, которую сам Белоконь ощущал очень явственно – он не писал об отступлении, об оставленном полевом госпитале, не описывал обстоятельства пересечения Дона… От его письма разило мерзким казенным оптимизмом. Получалось, что они с Люсей утешают друг друга, и оба это делают неубедительно. Однако иначе не получалось.

Люся… Другая жизнь, к которой он надеялся вернуться. Фронт и семья были двумя мирами, которые не пересекались даже в сознании Белоконя. И не должны были пересечься никогда. Сержант не чувствовал неловкости перед Ритой, упоминая о семье и детях – она была из другого мира.

Даже странно, что в одну из ночей у заветного озера Белоконь все-таки назвал Риту, свою женщину-рысь, именем жены. Но это было однажды и больше не повторилось.

 

* * *

Как-то утром Белоконь в очередной раз отправился в штаб. Он хотел прогуляться, но Алеша вызвался подвезти. В штабе водитель хотел выяснять обстоятельства пропажи вещей, предназначенных для санчасти. Об этом Алеша говорил, не переставая, – он пылал праведным гневом, хотя до потерянных нательных рубах и простыней ему не должно было быть никакого дела.

Белоконь слушал болтовню шофера невнимательно, хмыкал невпопад, а на ухабах трясся с такой счастливой улыбкой, будто каждая кочка доставляет ему несказанное удовольствие. Позади была чудесная ночь – еще одна ночь с Ритой, ставшая вершиной их отношений. Они вновь были у озера, над которым стояла круглая, по-степному огромная и почему-то розовая луна. Впрочем, луна волновала их меньше всего. Рита открылась ему еще больше, чем прежде, и Белоконь наконец понял, что вызывало у нее ту грустную улыбку, когда он говорил о своих детях.

В Москве у Риты был жених, Костя, от него она ждала ребенка. Костя об этом так и не узнал – ушел на фронт вместе с московским ополчением и сгинул там в жуткой мясорубке. А Рита избавилась от ребенка. Она больше не говорила об этом, но Белоконь понял смысл этих слов. Такое избавление было кровавой и опасной, зачастую смертельной мукой. Рита считала, что у нее никогда не будет своих детей. Белоконь попытался утешить ее, но Рита лишь рассмеялась.

– Лучше обними меня, Васенька, – сказала она. – Мой большой наивный ребенок.

Они заснули на берегу и вернулись в санчасть только утром. Сегодня их счастью миновала неделя – на фронте огромный срок, за который можно стать героем, затем трусом и предателем, затем снова героем – и все это за какой-то час, только час этот нужно прожить. А неделя – это целая жизнь внутри крохотной вселенной. Зачастую куда более важная, чем все предыдущие и последующие годы, вместе взятые.

Белоконь хотел сделать для нее что-то особенное. Вчера он собрал степные цветы – симпатичные желтые, милые, но невзрачные белые, голубые. Названий их он не знал. Рите понравилось. Может, составить еще один букет? Взять немного красных – совсем чуть-чуть, как символ праздника… Не крови, нет, нельзя, чтобы она подумала о крови. Нужно разбавить их оранжевыми…

Увлекшись мыслями, сержант пропустил момент, когда Алеша умолк, обиженный невниманием. Правда, ненадолго.

– Вася, ты точно не пьяный? – в третий раз спросил он.

– Не пьяный.

– Ты вот меня не слушаешь, – посетовал Алеша. – А я ведь о жизни говорю. О самой что ни на есть реальной жизни вокруг нас. Это тебе не девок на озере укладывать.

– Да пошел ты, – ответил Белоконь с блаженной улыбкой на лице, которая никак не вязалась с его словами.

Он понимал, что об их с Ритой хождениях на природу знает вся часть. Тут уж ничего нельзя было сделать, и Белоконь просто не обращал на это внимания. Другие медсестры нисколько не стеснялись своей бурной и разнообразной личной жизни и спали с солдатами и санитарами прямо в землянках и палатках – на виду у всех. На виду или с участием – это уж как доводилось. С офицерами у них были особые отношения. Алеша нередко возил девушек в штаб на своем грузовике – кому как ни ему было об этом знать. Самых смазливых медсестер регулярно вызывали в командирские блиндажи. Неизменная их формулировка – «для выполнения боевого задания». Одни оставались при штабе, становясь ППЖ, другие переставали ими быть – из постоянных жен командования становились общими и периодическими.

Риту никто не вызывал. Если бы Белоконь не был так поглощен своим огромным счастьем в крохотной уютной вселенной, он непременно бы над этим задумался. Сравнил бы ее прошлое с настоящим и сделал бы правильный вывод: кто-то из начальства держит ее для себя. И он бы даже догадался, кто именно. Однако этого Белоконь не сделал.

– О, ты напрасно отмахиваешься! – говорил Алеша. – В этот решительный момент, когда родина в опасности, зажравшиеся снабженцы крадут у раненых панталоны. Но так больше продолжаться не может. И не будет! Найдется и на них управа. Уже нашлась, я так думаю. Не удивлюсь, если мы сейчас приедем в штаб и узнаем, что эти нечистые на руки враги народа отправлены в штрафной батальон. Или просто расстреляны как предатели родины. Вот не удивлюсь, Вася! Ты и сам, небось, слышал: во вчерашнем приказе наркома обороны ясно сказано, что наши ресурсы… в общем, что жрать скоро будет нечего, все будем голые и голодные. А эти собаки раненых грабят! Должны же они наконец понести заслуженное…

– Что за приказ? – перебил его Белоконь.

– Вася, да ты точно пьяный! Вчера товарищи из особого отдела зачитывали. Причем два раза, чтобы до всех дошло. Ты опять могилы рыл или просто храпел где-нибудь в кустах? Так тебя бы нашли по звуку и привели слушать. Всех сгоняли…

– Леша, ближе к делу! Какой приказ?

– Приказ наркома обороны номер… кажется, двести тридцать семь, – сказал водитель, – или двадцать семь… Ты не думай, у меня память хорошая, у меня…

– Ну?!

– …отец агроном.

– Провалитесь вы оба, о чем приказ?!

– Об том, что пора уже нам прекратить отступать. А всех отступающих паникеров – в расход.

Белоконь подумал о тех, кто остался за Доном, кого река отрезала от своих. Они вот не отступили. И теперь их прессуют особисты. Он поинтересовался:

– Мне послышалось или ты упоминал тюремный батальон?

– Штрафной батальон, – поправил Алеша. – Я толком не вникал, но, кажется, предателей соберут вместе. И заставят воевать силой, раз они не хотят по-хорошему.

На это Белоконь ответил лишь угрюмым «угу». От его прекрасного настроения ничего не осталось.

Алеша, видя, что его пассажир и главный зритель помрачнел, постарался его развлечь:

– Да ты не хмурься, Вася! Нас это не касается, мы ж и так воюем. У нас в дивизии народ в основном героический. Аж гордость берет, что на нашей земле есть такие люди. Вот пару дней назад случай был. Ты, конечно, не знаешь… Наш офицер угнал у немцев самолет с желтыми крыльями, представляешь?

– Не представляю.

– Во! – обрадовался водитель. – А ты послушай. Мне связисты рассказывали, они всегда в курсе. А было так: среди бела дня из-за реки прилетает штурмовик…

– Леша, а куда это мы едем? – спросил Белоконь.

Почти добравшись до штаба, водитель свернул с накатанной дороги.

– Там саперы все перерыли, – сказал он со странной улыбкой. – Я вчера чуть к ним в яму не ухнул. Вернее, уже ухнул передними колесами, еле вытолкали… Крюк надо делать, иначе никак.

– Останови, я пешком дойду.

– Да ладно тебе, тут три минуты объезда!.. Ты про самолет дослушай, а то обижусь.

– Ну валяй.

– Значит, прилетает штурмовик. Весь такой ярко-голубой, с желтыми крыльями. Я вообще-то не стратег, но мне кажется, что фашисты зря навострились красить свои лаптежники под синичек. Думают, что мы совсем идиоты, синицу от «Юнкерса» не отличим, пока не какнет. Да хотя бы по крестам…

– Короче, твою мать! Прилетает самолет и что дальше?

– Дальше он прет себе по прямой… Вот не знаю, почему его не сбили. Это что же, любой может прилететь и бомбить?.. Ладно-ладно, это я так, между делом… Штурмовик над колонной понесся, представляешь? Там, конечно, переполох – кто стрелять, кто от бомб прятаться… А он себе прет дальше, в степь. Сел, говорят, там. К нему, конечно, наши подтянулись. Еще бы не подтянуться, такого павлина только слепой не заметил. А оттуда вываливается такой веселый здоровый мужик. Я, говорит, наш разведчик, капитан Сидоров моя фамилия.

– Сидоров? – оторопело спросил Белоконь. – Точно Сидоров?

– Ну, может, не Сидоров, какая разница? – сказал Алеша, поворачивая руль.

Они подъезжали к устроенным среди дубков и березок блиндажам. В этой части штаба сержант не бывал. Водитель продолжал разглагольствовать:

– Ты слушай дальше. Вытаскивает он из кабины немца – языка, мол, своим ходом пригнал. Такие дела. Капитану, наверно, орден дадут. Хотя связисты говорят, что немец бракованный попался, по-немецки не понимает. Долбит, как дятел, что он «парларе итальяно»… А все равно капитану надо орден. Если за такое не дают, то за что вообще дают?

– Это уж как командование решит. Не знаешь, где сейчас этот… Сидоров?

– Отчего не знать-то! – весело откликнулся Алеша. – Знаю. Он в Особом отделе байки травит.

– Ты же говоришь, что он герой! – сказал Белоконь укоризненно. – Отчего тогда веселишься?

– Ну ты, Вася, даешь! Даже героев проверять нужно. А если у него от фашистов задание, и все остальное – обманный маневр? Может такое быть? Может, Вася, время-то военное. Страшное время. Каждый может оказаться изменником и предателем… Все, приехали.

Машина остановилась. Со стороны пассажирской дверцы у грузовика выросли двое энкавэдэшников с автоматами на изготовку. Их дула смотрели прямо на Белоконя.

– Выходи из машины! – бросил один из них.

Белоконь обернулся к Алеше и посмотрел ему в глаза. Этого хватило. Сержант сжал зубы, кивнул и молча вылез.

– Бывай, Вася! – крикнул водитель.

Мотор взревел, грузовик стал сдавать назад.

– Сержант Василий Белоконь? – спросил старший энкавэдэшник. – Сдать оружие.

И Белоконь вручил особистам винтовку.

 

* * *

Сержанта завели в блиндаж и усадили на табуретку посреди комнаты. На этот раз табурет был настоящим, колода-плаха осталась в брошенном помещении за Доном. В остальном обстановка была такая же, как и прошлый блиндаж капитана госбезопасности: стол с бумагами, нары вдоль стены… Керженцев и его секретарь за столом, Лютиков на нарах.

Особисты выглядели усталыми. Однако Керженцев при виде нового задержанного заметно оживился.

– Наш старый знакомый! – воскликнул он, всплеснув руками. – Ну как диверсионная деятельность? Продвигается помаленьку?

Белоконь взглянул в его ненавистное лицо и с трудом разжал зубы:

– Никак нет.

– А по моим сведениям – продвигается, сержант. Можно сказать, идет полным ходом. Обнаглели вы, шпионы-диверсанты! Пользуетесь тем, что контрразведка загружена по самое не хочу. Грубо работаете, грубо. Возьмем вот твоего руководителя, Смирнова. Позер, ох, позер! Где же это видано – заявиться к нам на самолете с собственным пилотом. Даже ребенку понятно, что он был у немцев, передавал сведения о наших войсках, получал инструкции для всей вашей шпионской клики. Ну и почувствовал крылья за спиной, хе-хе. Наобещали ему фашисты с три короба, вот он так себя и ведет – еще бы, за ним же стоит Абвер! Это мы здесь, видишь ли, бумажки перекладываем, а они делают свое великое дело во имя фюрера! Тьфу!.. Так что прокололся твой начальник, основательно прокололся. Не сегодня, так завтра мы получим от него полный отчет об инструкциях – в том числе для тебя…

– Он не мой начальник.

– Вот как? Если не он, то кто?

– Капитан Чистяков.

– Чистяков, что за Чистяков… – сказал Керженцев и нарочито наморщил лоб. – Ах да, артиллерия! Он тоже фашистский резидент?

– Никак нет. Он командир стрелковой роты и формирующегося артдивизиона.

Капитан госбезопасности щелкнул портсигаром, достал папиросу и некоторое время разминал и продувал ее.

– Ну, хорошо, – наконец сказал он. – К этому любопытному вопросу мы еще вернемся. Здесь с моей стороны попустительство и даже халатность, признаю. Допросить бы тебя хорошенько, да поглубже… Но все времени нет. Ничего, ты свое обязательно получишь. Мы вашу шпионскую клику так не оставим. Есть у меня наметки поместить вас всех в другие условия и посмотреть, что вы тогда запоете. Много ли информации вам удастся собрать для Абвера… в этих интересных условиях. Так и сделаю, сержант, так и сделаю. У меня, конечно, душа болит, что ты сидишь здесь такой сытый и здоровый, враг всего, что дорого советскому человеку. Поработать бы с тобой денька три… а лучше – недельку… Тогда был бы толк. Но знаешь, по большому счету, все это мелочи, возня в песочнице. Особый отдел под моим руководством принесет куда больше пользы фронту, если я не буду распыляться на подобные вещи, если буду работать по площадям… Как думаешь?

– Не могу знать.

– Скучный ты, сержант. Меня аж зевота разбирает. Хорошо, что мне от тебя никаких признаний не надо! Как представлю, что придется из тебя каждую букву на бумагу вместе с кишками выдавливать, тошно становится. Не мараю о тебя руки, понял, фашистский прихвостень?

– Никак нет.

– Что тебе не понятно, гнида? Следствия захотел?!

– Я не фашистский прихвостень, – сказал Белоконь с ненавистью.

– Вот как? А я не рядовой санитар, у меня есть звание. Но почему-то я его от тебя пока еще ни разу не услышал. Но, учитывая твою ситуацию и мое прекрасное настроение, разрешаю тебе с этого момента говорить мне «гражданин начальник». Выучи это обращение, до смерти оно тебе еще не раз пригодится.

Белоконь отчетливо скрипнул зубами. Керженцев услышал.

– Мне этого твоего зубовного скрежета здесь не надо, – проговорил он. – Я тебе одолжение делаю. Да и то только потому, что времени нет, а тех документов, что у меня уже на руках, вполне для тебя хватит. Ценил бы, гнида. Ах ты, черт, папиросу из-за тебя испортил.

Он бросил на пол истертую папиросу и снова щелкнул портсигаром. Достал следующую, продул, вставил ее в рот; секретарь зажег спичку и поднес ее капитану. Тот прикурил.

– Это все лирика, – сообщил Керженцев, выпуская дым. – Больше для души, нежели для дела. Обратимся к фактам. И первый прямо-таки вопиющий факт, к которому мы обратимся, сержант, это твоя одежда.

Белоконь моргнул. Такого поворота он не ожидал.

– Ну чего ты смотришь на меня, как баран?! На тебе же офицерский китель!

– Без знаков различия… – сказал сержант.

К кителю он уже привык и носил его не замечая. Размер оказался подходящим, а Белоконю годилась далеко не всякая одежда.

– Еще не хватало тебе лейтенантских петлиц, – проворчал Керженцев. – Оно, конечно, незаметно, но мы-то знаем, что петлицы были именно лейтенантские, верно? – Он подмигнул. – Что же получается? Дивизия отступала, а ты ходил и обирал трупы. Искал себе одежку поновее, чтобы без дырок, да и по размеру. По твоему размеру, небось, не сразу найдешь, – добавил капитан госбезопасности, демонстрируя недюжинную проницательность. – Выходит, сержант, что ты мародер, не иначе.

– Китель достался мне в подарок.

– Давай-давай, заливай! Младлей восстал из мертвых и одарил сержанта Белоконя своим пиджачком. А может быть, ты эту одежку на живом приметил? А потом аккуратненько задушил лейтенанта, чтоб китель не попортить, а? Рассказывай, сержант, тебе уже, считай, терять нечего. В несознанку от такого факта не уйдешь.

– Спросите у водителя медсанчасти, – хмуро бросил Белоконь. – У того, который меня сюда привез.

– У Крысюка, что ли?

– Я так и понял, что он крысюк. Мелкая крыса.

– Не ерничай над фамилией, – произнес Керженцев и погрозил пальцем. – Сам-то ты по фамилии гораздо ближе к лошади, чем к человеку… А рядовой Алексей Крысюк честно выполняет свой долг перед Родиной. За активное участие в эвакуации полевого госпиталя он будет представлен к ордену Отечественной войны II степени. Пока ты рыскал среди раненых да присматривался к чужому барахлу, он спасал людей. И тебя, между прочим, спас, гниду такую. У него-то как раз никакой возможности подобрать себе шмотье не было.

Белоконь громко сопел. Он сложил руки на груди и постарался унять бешеное сердцебиение. Ну, Алеша!.. И этот проклятый Корж!..

– Вижу, крыть тебе нечем, – ласково сказал проклятый Корж. – Хорошо. Пойдем дальше. Нам стало известно, что ты, Белоконь, обладаешь каким-то… э-э… неограниченным запасом мыла и махорки.

В голове у Белоконя что-то щелкнуло. Только после этих слов он четко осознал, что НКВД его уже не выпустит. До них он не то чтобы не понимал, что происходит, но всецело был поглощен яростью, накатившей на него при одном взгляде на Керженцева, на эту гнусную тварь, посмевшую тянуть свои мерзкие пальцы к его беззащитной Рите.

А тварь между тем вбивала гвозди в гроб Белоконя.

– Это вещи нужные, – говорил капитан госбезопасности, дирижируя догорающей папиросой, – их ведь на всех распределяют. А у тебя их избыток. Мы, конечно, проверили. И мы, конечно, узнали. О, что мы узнали!.. Оказывается, ты способен на финты, совершенно немыслимые для сержанта рабоче-крестьянской Красной Армии. Надо продолжать? Не надо?

Белоконь сидел с каменным лицом.

– По морде вижу, что не хочешь. А я продолжу. Вот у меня бумага с твоей подписью, Белоконь ты наш Василий. И здесь твоей рукой написано, что по нормам снабжения тобой в качестве командира артиллерийского расчета из восьми человек… Уже выучил, сколько солдат в расчете гаубицы, молодец!.. Так вот: в качестве командира получено за весь расчет: спирта этилового шесть литров… ну и так далее. Прелесть! Мертвые души в ведомости. Николай Василич Гоголь, может, слышал? Так он тоже плохо кончил. Знаешь, как это называется? Са-бо-таж. Подрыв боеспособности дивизии в личных целях. И одновременно с этим – издевательское глумление над героически павшими в бою товарищами. По сути, то же мародерство, только еще циничней и коварней. Что скажешь? Ничего не скажешь? Да мне и неинтересно.

– И вот еще, – продолжил Керженцев после паузы. – В прошлый раз я обещал тебе всесторонне проверить показания относительно твоего поспешного бегства с поля боя. Товарищ Дубинский подтвердил твои полномочия как посыльного, этот вопрос снимается. Но у меня здесь есть куда более интересная бумага – докладная записка рядового Матушевича, который был связным погибшего командира дивизиона.

Белоконь не сразу понял, что речь идет об ординарце Матвеиче.

– Согласно показаниям товарища Матушевича… Вот они, в руках держу, – сказал Керженцев, помахав небольшим мятым листочком. – Так вот, рядовой пишет… Зачитываю: «находящаяся на довольствии части кобыла по кличке Ромашка, каковая кличка присвоена ей по признаку желтой масти»… так, это немного не то… ага, вот: «преступно украдена и уведена из стойла провокатором и противником коммунистической революции сержантом гаубичной батареи Белоконевым В.»… То есть тобой, Белоконь… «После чего и вплоть до нынешнего часу героическое животное находится в лапах оного контрреволюционера, скрывшегося в неизвестном направлении». Так-то, кон-тыр-революционер! Любопытно получается, не правда ли? Мое первое, самое первое, если помнишь, предположение о том, что ты мразь и конокрад, подтвердилось… В показаниях связного Матушевича, кроме того, есть слова о том, как ты в пьяном виде агитировал его сдаваться в плен. Но он остался верен присяге. Прочитать? Очень интересно написано.

– Нет, спасибо… гражданин начальник, – безразлично сказал Белоконь.

Откровенно идиотский донос Матвеича его не интересовал. Под расстрел он пойдет и без ординарца. Наверное, прямо сейчас и шлепнут. Других мыслей в голове не было. Сначала нужно в полной мере осмыслить происходящее. Возможно, времени не хватит даже на это.

Капитан госбезопасности расслабленно закурил следующую. У него был исключительно довольный вид: я, мол, с удовольствием поработал и очень собой горжусь.

– Как видишь, у нас длинные руки, – сказал Керженцев и с наслаждением пошевелил пальцами своих вовсе недлинных рук. – У нас очень длинные руки. Что ж… мы и так потеряли очень много времени. Через час твоя новая рота должна уже быть на марше.

Слова о новой роте Белоконь пропустил мимо ушей. Он был занят. Он представлял, как вырывает Коржу руки.

 

* * *

Керженцев поручил сонному Лютикову проследить, чтобы Белоконя отконвоировали к остальным. «На тот свет», – подумал Белоконь. Нужно было соблюсти протокол, а также отделать сержанта напоследок.

– Обработаешь его лично, лейтенант, – сказал Керженцев. – Хоть какая-то от тебя польза.

Белоконя повели в глубь рощи за блиндажом капитана госбезопасности. Через полсотни метров остановились. Сержант изображал покорность судьбе, а на самом деле лишь ждал удобного момента для бегства. Вот так просто и глупо расстрелять себя он не даст.

Лютиков оглянулся на конвоиров, которые смотрели на него, не скрывая усмешек. Неожиданно лицо лейтенанта исказилось, он подскочил к Белоконю и ударил его кулаком в живот. Удар был несильным, Белоконь согнулся скорее от неожиданности, чем от боли. Происходящее он воспринимал с отстраненной готовностью к действию. Он всегда впадал в это состояние, когда вокруг творилось что-то из ряда вон выходящее, что не вписывалось в привычную картину мира, которая и без того трещала по швам в это военное время.

Лютиков приложил его сапогом под колено. Тоже не особенно крепко, однако это была та самая раненая нога. Швы Рита сняла всего четыре дня назад, и место было довольно чувствительным. Когда сержант оказался на земле, Лютиков изо всех сил стал пинать его, особо не разбирая, куда бьет, все с тем же истерическим напором. Белоконь почти не замечал ударов – он только закрыл лицо руками и согнулся, напрягая мышцы спины. Силы Лютикова быстро иссякли – видимо, лейтенант был действительно очень утомлен. Кроме того, он явно не испытывал к Белоконю негативных чувств и бил скорее для галочки. Когда он прекратил, энкавэдэшный старшина с тупой и плоской рожей, главный из конвоиров после Лютикова, сказал:

– Что же это за халтура, товарищ лейтенант? Такому лосю нужно как следует всыпать, иначе он ничего не почувствует. Разрешите, я добавлю.

Не дожидаясь ответа, он сильно пнул Белоконя по почкам. Затем последовал еще один такой же ощутимый удар.

Раздался окрик Лютикова:

– Отставить! Хватит!

Плоскомордый старшина успел садануть в третий раз. Он сплюнул и прекратил.

– Слушаюсь, товарищ ли-ти-нант! – сказал старшина с издевательскими интонациями, произнеся последнее слово по слогам. – А ну вставай, сволочь! Подъем! Отдохнешь на том свете!

Чувствуя болезненное покалывание от последних ударов, Белоконь стал медленно пониматься, стараясь не становиться на четвереньки и не давать старшине лишнего повода. И все равно он получил сапогом по ребрам. Этим тычком сержанта свалило обратно на траву и сухую хвою.

– Отставить! – крикнул Лютиков.

Старшина ничего не ответил, но, похоже, немного угомонился. Белоконю удалось подняться и выпрямиться.

– Сорвать с него петлицы! – распорядился Лютиков.

Плоскомордый старшина стал к Белоконю вплотную и рванул петлицы с выпущенного над кителем ворота гимнастерки. Сержант пришивал их сам, поэтому петлицы сидели криво, но крепко. Его потянуло вперед вместе с ними, и старшина не упустил случая стукнуть ему кулаком под дых. После этого петлицы были сорваны. Поскольку нарукавных нашивок у Белоконя не было, на этом процесс разжалования завершился.

Лютиков стал перед ним и устало произнес заученную речь. Видно было, что он отбарабанил ее уже не один десяток раз, слова сыпались из лейтенанта скороговоркой:

– Решением чрезвычайного военного трибунала под председательством капитана государственной безопасности Антона Игнатьевича Керженцева, исполняющего обязанности прокурора…

В трибунал входили все присутствующие за исключением Белоконя, а также оставшиеся в блиндаже Корж и его секретарь. Лютиков исполнял обязанности старшего следователя и прокурора, секретарь был секретарем, конвойный старшина – помощником прокурора, остальные конвойные присутствовали в качестве представителей политотдела, что Белоконя даже несколько удивило. Лейтенант объявил следствие по его делу закрытым, приговор Лютиков заранее назвал не подлежащим обжалованию (видимо, от усталости он произносил речь в произвольном порядке) и, наконец, огласил сам приговор:

– В соответствии с приказом номер двести двадцать семь народного комиссара обороны СССР товарища Сталина… – Лютиков набрал воздуха и продолжил скороговоркой: – …вам предоставляется возможность искупить кровью свои многочисленные преступления против Родины самоотверженной службой в отдельной штрафной роте для рядового состава, а также младшего и среднего начальствующего состава… Ф-фу!.. – вдохнул он. – Вот!

На этом официальная часть закончилась, и ошарашенного Белоконя повели дальше в лес.

«Значит, не расстреляют», – думал он. Главное, чтобы не расстреляли. Люся, дети… Этот расстрел стал бы для них клеймом на всю жизнь. А жизни бы и у них не было… Возможность искупить – это самые главные слова. Искупить – и с ними все будет хорошо. Что ж, значит, ему нужно героически погибнуть в бою. Сказано же: кровью! Погибнуть не просто так, а на виду у командования. Ничего, не самая сложная задача. Что там за командование-то? НКВД?..

А ведь был на волоске от побега. Плоскомордый старшина с его пудовыми сапогами не дал Белоконю совершить большую глупость. Поблагодарить этого урода, что ли.

 

Сейчас он должен идти вперед. Нужно дать войне напиться своей крови – тогда она его отпустит. И не будет держать в заложниках его семью. Ради них!..

Белоконя привели к большому, глубокому оврагу. Сверху по периметру густо стояли автоматчики. Через каждые пять шагов были установлены ручные пулеметы. Все дула смотрели внутрь. Это было все, что Белоконь успел заметить, прежде чем его столкнули туда, под прицел доброй сотни стволов.

Бывший сержант кувырком скатился вниз, в шумящую толпу. Вокруг загомонили:

– Смотри-ка, еще один!

– Здоровый, падла…

– Нашего сволочного полка прибыло!

– Не очень-то битый…

– Чистюля! Франт!

Разноголосый гам прервала автоматная очередь над головами.

– Цыц, арестанты!!! – гаркнули сверху.

Шум не утих, но голоса стали глуше. Белоконь поднялся на ноги, отряхнул злосчастный китель, подобрал вещмешок. Он мельком подумал, что ничего из вещей, за которые его обвинили в мародерстве, у него не отобрали. А значит, вовсе не в вещах дело. Проклятье!..

На дне оврага расположились солдаты. Грязные, оборванные. Многие были избиты до полусмерти – они лежали на земле и стонали. Здесь было довольно просторно, арестованные сидели и группками, и отдельно. И лица, лица… Там и сям сверкали глазами перекошенные злобой морды – их было не так много, но они больше всего привлекали внимание. На новичка бойцы смотрели с безразличием – навидались.

Белоконь на глазок определил количество согнанных сюда солдат. Около четырех сотен. Цепь маячивших сверху энкавэдэшиков была для такого котла смешной охраной. Но никто не предпринимал попыток выбраться из оврага. Здесь были только фронтовики, это Белоконь понял сразу. А значит, все, кто хотел убежать, сдались немцам на передовой или рассеялись по лесам во время маршей.

Интерес к новичку быстро угас. Белоконь расположился на траве поодаль от больших групп. Он думал о Рите. В последние дни она незримо присутствовала в его мыслях – если не главным их объектом, то кем-то вроде наблюдателя. Что с ней теперь будет? Опять одна?..

Они прощались каждый раз, когда Белоконь вновь отправлялся в штаб. Он брал с собой весь свой скудный скарб: одежда – на себе, вещмешок – за плечом, винтовка… Они оба знали, что его могут открепить от госпиталя в любой день. И вот это случилось. Не так, как можно было предположить, конечно. Керженцев. Белоконь сжал кулаки до хруста. Рита, его прекрасная женщина-рысь, не просто осталась одна среди враждебных уродов. Из безликой, опасной для нее толпы выделялся капитан госбезопасности. Он всегда там был. Белоконь слишком отрешился от реальности, ему казалось, что он отсек прошлое Риты, что оно больше никогда ее не потревожит. А оно никуда не делось. Проклятье. Наверное, если бы он набросился на капитана Керженцева там, в блиндаже, того бы не успели спасти. С недавних пор у Белоконя был нож. В конце концов, у него с рождения были руки… Однако это означало сломать жизнь Люсе и троим карапузам, старшему из которых уже шесть. Белоконь знал, что система не прощает подобного, она подло мстит преступившим, ломая и перемалывая их беззащитных близких.

Задумавшись, он не заметил, как рядом появился один из арестантов. Он просто приполз и лег рядом. Это был один из бедняг, избитых до полусмерти.

– Дай водички, красный воин, – сипло попросил он. – Глотка совсем сухая.

Белоконь обернулся на голос и секунду смотрел в опухшее от кровоподтеков лицо, залитое запекшейся кровью из рассеченной брови. Затем он протянул фляжку.

– Спасибо, дорогой товарищ.

– Капитан Смирнов? – спросил Белоконь, когда тот напился.

– Нет, твоя покойная бабушка Нюра из Ханты-Мансийска, – сварливо откликнулся тот. – Приползла к тебе с приветом… Да Смирнов, Смирнов. Совсем не похож стал, а?

Белоконь пожал плечами.

– У меня плохая память на лица, капитан.

– Уже не капитан, как видишь. Миша я, забыл?

– Миша, – повторил Белоконь. – Миша, камрад, ты нашел меня, чтобы передать инструкции Абвера? Про бабушку из Ханты-Мансийска – это конечно же, пароль. Какой должен быть ответ? «Хайль Гитлер, бабуля»?

– Не смешно, гражданин Конский. И даже оскорбительно.

Белоконь хмыкнул, но извиняться не стал. Смирнов лег на спину и заложил руки за голову.

– Мистика у меня с капитанской шпалой, – сказал он. – Заколдованный круг. В третий раз разжаловали. Правда, чтобы за связи с фашистами… такого еще не было. Ну, Корж, ну, ублюдок!.. Я-то думал, вернусь триумфатором. И вернулся… Надо было втихую реку переплыть, найти управление, а мне славы захотелось. Про самолет мой знаешь?

– Знаю. Рассказали местные… крысюки.

– Так я нарочно такой выбрал. С африканской маскировкой. Скоро этих машин много будет, фрицы их из Египта стягивают – Сталинград брать. Мне, дураку, пофорсить захотелось. А Корж, язви его в душу, тут как тут. Ничего, еще посчитаемся… Тебя вообще за что, Конский?..

– За мародерство, – сказал Белоконь, не вдаваясь в подробности.

В этот момент над оврагом зазвучали начальственные голоса. Арестантов стали строить во фронт. Началась суматоха, и Смирнов исчезнул из виду.

 

* * *

Белоконю в некотором смысле повезло: он оказался в овраге, когда формирование штрафной роты из военных преступников подходило к концу. Многие арестанты сидели здесь, под открытым небом, не первый день. Когда особистам удалось построить штрафников в несколько рядов, в воздух поднялись кислые запахи немытых тел и испражнений. Белоконь стоял в середине первой шеренги и дышал через раз. Если бы не свежий ветерок, это пришлось бы делать еще реже.

Многие солдаты оказались не в состоянии даже подняться на ноги, не говоря уж о том, чтобы занять место в строю. С такими энкавэдэшники не церемонились – в лежачих просто начали стрелять. После нескольких убедительных хлопков в разных концах оврага ряды штрафников выровнялись и притихли.

По склону неторопливо спустился невысокий человек, при виде которого у сотен арестантов участилось дыхание. Белоконь закрыл глаза и постарался устоять на месте. Опять он, Керженцев. Но сейчас его не достать. Особисты в овраге, сверху, везде…

Но Рита! Эта тварь собирается… Нет! Люся! Нужно думать о Люсе. О Люсе и о малышах – Славка, Ира, Светочка…

Капитан госбезопасности неторопливо прошелся вдоль строя. Он оглядывал штрафников лениво, то и дело морщась. Пока длился этот смотр, вниз спустились еще несколько военных. Новоприбывших арестанты почти не заметили.

Керженцев стал перед строем и заложил руки за спину. Он улыбался. Улыбался под сотнями яростных взглядов. Прошла минута. Штрафники молчали. Керженцев скалился. Наконец в рядах кто-то не выдержал, прошипел:

– С-сучонок!

Тут и там раздавался шепоток:

– Лыбишься, ублюдок…

– Гад…

– Насосался крови, подлюка…

Капитан госбезопасности рассмеялся. При этом он смотрел на солдат прежним внимательным взглядом. Проклятья стали громче.

Керженцев сделал знак рукой, и двое энкавэдэшников стали у него за спиной. Капитан ткнул пальцем в одного из штрафников во второй шеренге.

– Ты! Выйти из строя. Ты, ты и ты, – добавил он, указывая на бойцов. – Ну-ка вперед! Так, теперь сомкнуться плечом к плечу. Выполнять, падаль! Отлично.

Четверо арестантов выстроились в линию. Они по-прежнему стояли лицами к Керженцеву. От остальных их отделяло расстояние в два шага.

От группы военных, спустившихся в овраг вслед за Керженцевым, отделился офицер. Он подошел к капитану и негромко спросил:

– Что вы делаете?

– Провожу демонстрационное мероприятие, – так же тихо ответил Керженцев. – Не вмешивайтесь, товарищ Титов, это еще не ваша рота.

Белоконю с его места было четко слышно каждое слово. Он стоял почти напротив капитана, в нескольких метрах слева от бедолаг, выбранных для «демонстрационного мероприятия». Титова он мог разглядеть подробно.

Это был приземистый человек, капитан с прекрасной выправкой. Правда, первыми в глаза бросались не петлицы и не фигура Титова. Правая половина его лица была изуродована ожогом, глаз закрывало бельмо.

– Я не могу не вмешиваться, – сказал он. – Это произвол.

– Попридержите язык, капитан, – ответил Керженцев. – Вы все-таки мне не ровня… Я вижу, вы плохо понимаете, что мы имеем дело с мразью. А с мразью иначе нельзя… Действуйте! – громко сказал он через плечо.

Автоматчики стали перед четверкой арестантов. Те зашевелились.

– Целься! – скомандовал Керженцев.

В рядах штрафников поднялся гул.

– Пожалейте хотя бы остальных! – сказал Титов. – Они же не только этих положат!

Керженцев отмахнулся.

– Никакой жалости! – сказал он. – Когда в строю одни враги народа, формулировку «расстрелять перед строем» я трактую именно так. Не будем препираться… Огонь!

Двое энкавэдэшников с энтузиазмом принялись палить по солдатам, отданным им на расстерзание. Пять секунд – и с несчастными было покончено.

Из первого ряда позади расстрелянных выпало несколько человек. Один закричал.

– Раненых добить! – распорядился Керженцев.

Добили. С таким же энтузиазмом. Трупы оттащили в сторону. В повисшем над оврагом молчании было слышно только тяжелое уханье какой-то птицы.

Белоконь взглянул на Титова. Но капитан не двигался и смотрел прямо перед собой единственным здоровым глазом.

Керженцев отошел так, чтобы его видели все арестанты. Он откашлялся и заговорил. Его речь была четкой и отрепетированной. Белоконь заметил это, хотя слова капитана госбезопасности доносились до него как сквозь завесу: он все слышал, но мало что понимал. Керженцев начал с того, что объявил штрафникам, что никаких прав у них отныне нет – только обязанности. Наказание за невыполненный приказ, как и за любую, даже незначительную провинность, – расстрел.

– Вы живы до первого проступка, – говорил капитан госбезопасности. – Не оступайтесь, идите только вперед – и вы вернете себе прежние звания и ордена! Социалистическая родина, которую вы предали и растоптали, та родина, которой вы плюнули в лицо, – милосердна! Она дает вам шанс искупить свои преступления. Цените его, солдаты! Ваша вина может быть смыта только кровью, пролитой на поле боя. Но вы ошибаетесь, если думаете, что можно просто получить пулю и реабилитироваться. Прежде всего, вы должны выполнить боевую задачу. Простых задач теперь не будет, время простых задач закончилось, как закончится теперь и отступление наших войск…

И еще много слов в таком же духе. Кое-что в этой гладкой речи было хорошо и правильно, но общее впечатление от нее складывалось предельно мерзкое. Действия Керженцева говорили сами за себя – после них его слова явно не имели для штрафников никакой ценности. Наконец капитан госбезопасности закончил, было заметно, что он чрезвычайно доволен собой. Мутные взгляды слушателей его нисколько не смущали.

Керженцев потер руки и поручил подчиненным пересчитать убитых по всему оврагу. Получив отчет, он широким жестом указал на стоящего истуканом Титова.

– Товарищи солдаты! – сказал он. – Познакомьтесь со своим командиром Титовым Вячеславом Васильевичем!

Белоконь вздрогнул, но тут же решил не обращать внимания на совпадение. То, что его сын – тоже Вячеслав Васильевич, ровным счетом ничего не значило.

– Капитан Титов – член КПСС, – говорил Керженцев, – кавалер ордена Боевого Красного Знамени и дважды кавалер ордена Отечественной войны I степени. Партия доверила вашу роту настоящему советскому офицеру. Не подведите его, штрафники! Безупречное выполнение приказов ротного командира – ваш путь к реабилитации!..

Услышав свою фамилию, Титов вышел из ступора и тоже хотел что-то сказать. Он вклинился в первую же паузу, которую можно было считать окончанием речи капитана госбезопасности:

– Товарищи бойцы! Братья! – громко начал Титов. Керженцев при этих словах поперхнулся, но дал ротному продолжить. – Мы все здесь – земляки! Каждый из нас защищает землю своих предков! Не отдадим врагу ни пяди! Не отступим, чего бы нам это ни стоило! Ни шагу назад!!! Эти слова приказа народного комиссара обороны теперь звучат в каждом сердце!..

Здоровая часть лица Титова стала почти такой же красной, как и ожог. Командир роты говорил от души. Некоторые штрафники – Белоконь заметил нескольких рядом с собой – слушали его с искренним участием. Блеск в глазах, сжатые губы… Остальные старались не шевелиться и просто ждали, когда это кончится.

Расстрел бойцов перед строем и прямо в строю вызвал непроизвольную реакцию в рядах разжалованных красноармейцев. Дышать теперь было еще сложнее. Белоконь предпринимал все возможное, чтобы его не стошнило на ноги командиров. Было бы нелепо погибнуть за этот сомнительный акт протеста.

Керженцев смотрел на часы. Он дал Титову три минуты, после чего сказал официальным тоном:

– Капитан, принимайте роту!

Титов вытянулся по стойке «смирно». Гэбист сообщил:

– Первоначально в ней было триста пятьдесят солдат и разжалованных офицеров. На данный момент двенадцать выбыли без восстановления в звании. Список выбывших, выписки из личных дел вашего текущего состава и форму для похоронных извещений получите позже… Отвечаю на ваш вопрос о якобы чрезмерном количестве бойцов роты, – четко проговорил Керженцев, однако по лицу Титова было видно, что он об этом не спрашивал. – Первоначальная численность вашего переменного состава одобрена командармом. Вам и вашим людям предстоит нелегкая работа, товарищ Титов. Есть все основания полагать, что количество солдат очень скоро выровняется до положенного… Что еще? Ах, да! Рекомендую назначить взводных и познакомить роту с другими офицерами. Вернее, сначала познакомить, а потом уж взводных.

Титов представил прибывших с ним военных и охарактеризовал каждого как «верного сына отечества». У отечества было три сына: зам командира Гвишиани, замполит Дрозд и санинструктор Попов. Младший лейтенант Попов явно не вписывался в ряды опытных офицеров, скорее, он был похож на перепуганного мальчишку. Он и был мальчишкой – застенчивым толстогубым пареньком с детским румянцем на щеках. Совсем другое впечатление производил старлей Ладо Гвишиани – он смотрел на штрафников с достоинством горского князя, озирающего свое войско. Молодой кавказец мог быть и простым пастухом, но в лейтенантской форме он выглядел эффектно. Кругленький ротный комиссар Дрозд тоже пытался задирать нос, но из-за низкого роста не преуспел. Донести до штрафников свое бесценное слово в качестве политрука ему просто не дали.

– Хватит речей, – сказал Керженцев. – Титов, у вас нет старшины и взводных. Старшину выберете из числа отличившихся в бою. Сейчас решим со взводными. Вы можете взять их только из бывших сержантов. Провинившихся офицеров настоятельно не рекомендуется назначать на руководящие должности.

Было видно, что Титову претит повиноваться капитану госбезопасности в деле управления собственной ротой, но возражать он не стал.

– Сержанты, старшие сержанты и старшины! – громко произнес ротный. – Слушай мою команду! Из первой шеренги – шаг вперед! Из второй шеренги – два шага вперед! Из третьей шеренги – три шага вперед!

Белоконь шагнул вместе с остальными. Сержантов оказалось не так много – человек двадцать, не больше. Титов осматривал грязных и избитых кандидатов во взводные на предмет застегнутых пуговиц или чего-то подобного, видимого только его острым глазом. Некоторым он задавал вопросы, других сразу отправлял обратно в строй. Количество стоящих перед строем сержантов уменьшилось до пяти. Белоконя пока ни о чем не спрашивали, но и назад не отправляли. Когда Титов отбраковал еще одного потенциального взводного, вмешался Керженцев. Он кивнул в сторону Белоконя и сказал:

– Вот этого назначать не рекомендую. Он мошенник, мародер и антисоветский элемент. Весь расстрельный набор налицо. Так что воздержитесь, капитан.

От возмущения у Титова побелел даже ожог.

– Товарищ капитан государственной безопасности, – сказал он, отчетливо и резко выговаривая каждое слово, – позвольте мне самостоятельно решать вопросы внутри вверенного подразделения!

Керженцев пожал плечами.

– Решайте. Наша работа – направлять и следить за выполнением. Приказать я вам не могу, поэтому просто рекомендую.

Титов обратился к Белоконю:

– Фамилия!

– Белоконь Василий, – ответил тот, – бывший командир расчета гаубицы калибра сто двадцать два миллиметра.

– Как долго командовал расчетом?

– Полгода. До этого был заряжающим.

– А хорошая у тебя была пушка, Василий, – задумчиво сказал Титов, – ничего не скажешь, хорошая… Взвод потянешь?

Белоконь подумал, что на черта ему это нужно, но ответил:

– Так точно, товарищ капитан!

А может, и нужно. Может, это шанс скорее получить реабилитацию.

Титов отправил в строй одного из бывших сержантов. Керженцев стоял рядом и играл желваками.

– Первый взвод – в первой шеренге, – объявил Титов, – второй – во второй, третий – в третьей. Рота, напра-а!.. во!! Взводные, выводите людей из этого котлована!

Перед тем как направить свою третью колонну к единственному пологому склону огромной ямы, Белоконь одарил Керженцева последним взглядом. Взглядом, обещающим капитану госбезопасности участь, которой Белоконь до сих пор никому не желал.

Керженцев улыбался и содрогался, будто от подавляемого смеха. Сотни человек смотрели на него с бессильной яростью. Каждый из них видел, что ощущение власти пьянит маленького командира особистов настолько, что он с трудом сдерживает удовольствие.

– Пе-ервый взво-од!!! – заорал первый опомнившийся взводный. – Шаго-ом!!! Марш!!!

– Втор-рой взво-о!!!

– Третий взво-од!!! – бездумно подхватил Белоконь…

 

* * *

Август 1942 года.

Приволжье

Следующие четыре дня рота провела на марше. Шли на юго-восток.

Вместо горячей еды солдатам выдали скудный сухой паек и предупредили, что этот небольшой запас им придется растянуть надолго. Единственное, чего было вдоволь, так это воды. На пути часто попадались ручьи, сбегающие к Дону, и Титов каждый раз делал длительный привал. Ротный видел, какие бойцы ему достались – многие были избиты и изранены, на большинстве была никуда не годная прохудившаяся форма. Но сделать Титов ничего не мог – приказ есть приказ.

Шли ночью и ранним утром, днем – спали в тени окружавшей ручьи чахлой растительности. Иначе беспощадное степное солнце могло выкосить штрафную роту гораздо раньше, чем это сделают фашисты. Кроме того, здесь вовсю гуляли суховеи – то, чего Белоконь не встречал за Доном. Горячий ветер, несущий острые песчинки. Суховеи и жара делали большую часть дня непригодной для передвижения.

Несмотря на принятые меры, даже вполне здоровые бойцы на третий день – точнее, на третью ночь – ступали с трудом, практически ковыляли. Избитые, которым было еще хуже, растянулись по дороге длинной цепью и все больше отставали.

Титов не винил взводных за отставших солдат. Взводные сами едва волочили ноги, их функция свелась к дублированию приказаний ротного о привале и ночлеге. Белоконь считал, что капитан Титов показал себя честным и понимающим командиром.

Смирнов не отставал от роты, шагал довольно бодро, а полученные в Особом отделе раны ему, по всей видимости, не доставляли серьезных мучений. Или он умел терпеть боль. Бывший капитан разведки дважды нагонял Белоконя, пытался с ним заговорить. Но тот отмалчивался.

Белоконь думал о Рите. Он вспоминал чудесные дни в санчасти и кусал губы в бессильной ярости при одной мысли о том, что теперь будет с его беззащитной рысью. Иногда он скрупулезно воссоздавал перед собой образ Керженцева. И пытался силой мысли убить его на расстоянии. Он вкладывал в этот разрушительный порыв практически всего себя. Перед глазами плыло, ненависть спадала, но не исчезала. Эти упражнения выматывали, после них идти приходилось уже из последних сил. И не было, не было никакой возможности узнать, достигли ли его убийственные проклятья адресата, растерзан ли он в кровавые ошметки, разорвано ли его гнусное сердце, размазан ли его скользкий мозг…

Видя, что Белоконь не совсем вменяем, Смирнов отставал. Уже через минуту он беседовал по душам с очередным разжалованным офицером.

Во время дневной сиесты в роту наведывались два «газика». В них сидели младшие особисты и катался туда-сюда замполит Дрозд – единственный офицер, не деливший со штрафниками тяготы марша. Особисты пересчитывали солдат, материли постоянно отстающих и нагоняющих колонну бойцов и уезжали, прихватив замполита. Дрозду однажды даже удалось произнести перед спящими в кустах штрафниками речь о нечеловеческой любви к их матери – Родине и ее доблестной дочери от товарища Ленина – Коммунистической партии. В жизни роты замполит больше никак не участвовал.

Штрафники шли вперед. Их движению отчасти способствовал и тот факт, что впервые за всю войну солдаты и офицеры оказались безоружными. Два пистолета у командира и его зама – не в счет. Огромную роту мог бы шутя выкосить один немецкий взвод. Фашистов не ждали, но все же.

Теперь о немцах, которых ждали. По сведениям пятидневной давности, единственный прорыв за Дон на этом участке фрицы совершили ниже по течению. Они там закрепились на высоте 123,8 метра и взяли под контроль значительную часть тракта. Свежим силам, стекающимся к Сталинграду с севера, приходилось огибать простреливаемую с высоты территорию, а это – приличный крюк. Ставка не могла себе позволить расходовать направленные в Сталинград резервы для того, чтобы выбить немцев обратно за реку. Штрафники же направлялись именно к стратегической высоте. Оружие они должны были получить на месте.

На подступах к высоте окопались сдерживающие силы Красной Армии – всего один батальон. После первого и последнего штурма фашистских укреплений от батальона осталась четверть состава. Теперь эта четверть сидела в окопах и дожидалась штрафной роты Титова.

Титов знал, как сильно ждут его людей у высоты 123,8. Сам бы он уже прибыл. Если бы ему не пришлось идти на равных с основной колонной, капитан был бы на месте уже через день. А если бы роте – темпы ее командира, штрафники за неделю дошли бы до Берлина. Складывалось впечатление, что Титов мог продолжать путь без привалов, еды и воды. Дни и месяцы, все так же невозмутимо глядя перед собой единственным здоровым глазом, шагая с прежним упорством.

Попов и Гвишиани старались соответствовать командиру – с разным успехом. Горец стоически выносил изматывающий поход, но его фигуре явно не хватало фанатизма. Санинструктор Попов и вовсе выглядел так, будто это его пару дней назад обрабатывали энкавэдэшники, будто жизнь его полна страданий, он из последних сил преодолевает муки, но в любую минуту может упасть и умереть. Однако Попов не отставал от ротного и его зама – как выяснилось, он просто боялся штрафников.

 

* * *

У старлея Ладо Гвишиани вскоре прорезалось довольно своеобразное чувство юмора. На очередном привале он поручил Попову приступить к исполнению своих обязанностей санинструктора. Суровый горец взялся курировать младшего лейтенанта и ходил за ним по пятам.

У Попова не было медикаментов, но дело было даже не в этом. Когда он видел кровоточащую рану или мозоль, то цокал языком, охал, притопывал, осматривал рану со всех сторон, горестно вздыхал, щупал… Словом, для медика он вел себя по меньшей мере странно. Но это были еще цветочки.

– Болит? – со страдальческим видом спрашивал Попов очередного пациента.

– А то! – отвечал штрафник.

– Ой, боли-ит! – жалостливо ныл Попов.

– Ну? – интересовался штрафник.

– Видишь, что дэлается! – говорил Гвишиани младлею. – Надо помочь солдату, э?

– Йода у нас нет, спирта тоже нет… – сообщал Попов, – но в походных условиях рану можно обеззараживать подручными средствами…

– Это чем же? – интересовался штрафник. Болячки обычно промывали в ручье, когда оттуда уже была взята требуемая роте пресная вода.

Под взглядами штрафников и давлением неотступного Гвишиани Попов окончательно смущался.

– Э-э… понимаете, можно… врачи рекомендуют… в общем, мочой.

– Мочой, значит, – мрачно говорил солдат или бывший офицер, которому уже казалось, что над ним издеваются.

– Ага, – подтверждал санинструктор.

– И ходить обоссаным?

– Ага.

– Послушай, мальчик… – начинал штрафник, закипая.

– А лучше всэго ослиной мочой, – вмешивался Гвишиани. – Пэрэбродившей, понял? Двэсти лет будешь жить.

– Ослиной у нас нету, – говорил Попов. – Но можно ведь своей, в походных условиях же… Или, если не хочется, попросить боевого товарища…

– Или санэнструктора, – кивал Гвишиани.

– Только если очень надо… – смущенно откликался Попов.

После этой реплики бывшие офицеры обычно бросали в него тем, что было под рукой. Чаще всего сапогом с той самой ноги, которую до этого демонстрировали санинструктору. Солдаты просто материли. Один раз сапог угодил Попову точно в лоб, и он разрыдался. Гвишиани схватился за нож и пообещал зарезать, как барана, того, кто еще раз сделает подобное с санинструктором при исполнении его служебных обязанностей. Хныкающему Попову он сказал:

– Терпи, ты же мужчина!

Попов терпел, лишь изредка всхлипывая. Так и не одарив натершего кровавые мозоли штрафника своей помощью, консилиум из медика и горца с примкнувшими к ним любопытными двигался дальше. Спектакль повторялся с небольшими вариациями.

Процессия обошла полроты и собрала полсотни зрителей. Всем бойцам было рекомендовано одно и то же универсальное лекарство от всех видов травм. Напоследок жестокий Гвишиани заставил Попова разобраться с парой случаев медвежьей болезни. Скудный походный рацион сильно способствовал развитию этого тяжкого недуга.

Когда санинструктор подходил к одному из страдающих недугом штрафников, зрители замирали. Сидящий на корточках солдат смотрел на толпу с ужасом. Первую фразу бросал Гвишиани:

– Вот видишь, человэку плохо. Надо помочь ему, да?

– Нужных медикаментов у нас нет, – начинал Попов, – но в походных условиях…

Зрителей прорывало:

– Можно обойтись мочой!!!

– Попросить, чтоб на тебя пописали!..

– Терпеть, ты же мужчина!

Вмешивался Гвишиани, и штрафники быстро замолкали. Попов с достоинством продолжал:

– В походных условиях… можно взять немного перегоревших в костре углей, растолочь их в миске и добавить…

– Мочи!!! – гаркала рота хором.

Раздавался безудержный хохот.

– Пусть товарищ санинструктор сам это пьет! – возмущался больной, у которого от публичного лечения мигом все проходило.

– Двести лет будешь жить! – заливались солдаты.

Привал закончился, и от измученного Попова отстали. По сути, его вина была лишь в том, что юный санинструктор не знал, чем можно лечить походные болячки при полном отсутствии медикаментов.

 

* * *

За высотой 123,8 находился оккупированный немцами небольшой городок, скорее даже поселок. Предполагалось, что с его стороны на укрепления постоянно поступал провиант, благодаря чему фашисты могли сидеть в обороне сколь угодно долго. Высота была прекрасно оборудована для защиты. Главными объектами наружной немецкой линии были десятки врытых в землю и замаскированных пулеметных огневых точек. Советский батальон уже ощутил их работу на собственной шкуре.

Благодаря этой высоте немцы держали значительную часть тракта и сильно портили жизнь колоннам резервов с людьми и техникой, направляющимся к Сталинграду. Кроме того, они, возможно, собирались с силами для серьезного прорыва. Такого, который отрезал бы Сталинград с севера. Это было гораздо серьезнее, нежели блокированная часть тракта.

Сдерживающие силы Красной Армии растянули свои позиции на подступах к стратегической возвышенности. Позиции были такими же условными, как и сами сдерживающие силы. Блиндажи в два наката бревен, окопы – даже в самых глубоких местах не выше полутора метров, зато с откровенно демаскирующими полуметровыми насыпями-брустверами. Отсюда можно было ходить в атаку, и ни для чего другого укрепления красноармейцев не годились.

Рота штрафников прибыла на советские позиции на четвертой ночи пути. К этому времени от колонны отстали больше половины бойцов. Они потом подтягивались к окопам весь следующий день.

Людей Титова встречали командиры окопавшегося батальона. Комбат Дерюгин выразил сомнения в боеспособности штрафников – их плачевное состояние было заметно даже в ночи. Титов его успокоил: когда рота соберется, это будет три сотни хлебнувших лиха фронтовиков, готовых броситься в ожесточенную атаку. Не исключено, что капитан и сам в это искренне верил.

Титов узнал, что его рота – не единственное штрафное подразделение, которое будет штурмовать высоту. Они просто успели первыми, и теперь у них есть целый день, чтобы передохнуть. В самое ближайшее время с востока ожидались еще три штрафных роты. Две из них были сформированы еще до двести двадцать седьмого приказа. В их состав вошли досрочно реабилитированные и призванные на фронт заключенные. Третья целиком состояла из зэков, которых пока никто не реабилитировал. Это все сведения, которыми комбат Дерюгин располагал относительно пополнений, но он ничего не знал об их численности. Увидев, что так называемая штрафрота Титова – не сотня и даже не полторы сотни человек, а почти целый батальон, комбат стал надеяться на лучший исход.

Бойцов отправили отдыхать по хлипким землянкам, которых здесь было нарыто предостаточно. Титов и Гвишиани дали своим людям поспать до одиннадцати часов. Штрафники валялись бы и дольше, но в окопы заявился замполит Дрозд с особистами и все испортил. Энкавэдэшники подняли роту, вновь ее пересчитали и стали прикидывать, сколько из отставших солдат еще подтянутся, а сколько уже не вернутся никогда.

Тем временем в окопы подвезли горячую еду, что здорово скрасило пробуждение. Под напором оголодавших штрафников полевые кухни быстро опустели и укатили восвояси. Бойцы Титова получили аж по три порции ядреной шрапнельной перловки, и, чтобы не скрутило животы, часть каши отложили до вечера. Правда, позже выяснилось, что «лишние» порции предназначались запаздывающим уголовникам, но, как выразился Гвишиани, «кто успэл, тот и сэл».

– «Съел», а не «сел», товарищ старший лейтенант, – поправили его. – Сели-то они гораздо раньше нас…

Эта случайная и весьма сомнительная шутка очень развеселила сытых штрафников. В окопах стоял громовой хохот, который наверняка было слышно и немцам. Наверное, он мог бы даже их спугнуть и убедить сдать высоту без боя, но не убедил, к сожалению.

Повеселел даже Белоконь, решив, что все, в конце концов, не так уж плохо. Будучи взводным он найдет возможность быстро отличиться, а может быть, даже воротиться в свою часть, то есть к Чистякову… Да какой там, к черту, Чистяков! Вернуться к Рите!.. Вернуться и защитить ее от все и вся.

Видя такую радость и боевой задор, особисты повременили с выдачей оружия. Но страсти быстро улеглись, и рота организовалась в очереди повзводно. Выдаваемое под роспись личное оружие по большей части досталось штрафникам в наследство от полегшего батальона. Добрую половину бойцов вооружили автоматами с вместительным круглым магазином, «папашами» – ППШ и ППД. А в отдельной очереди даже гранатами в ассортименте. Кому не досталось гранат, получили саперные лопаты – орудия страшной разрушительной и посредственной созидательной силы. В умелых руках, конечно. Небольшой группе случайных везунчиков достались трофейные «шмайссеры». Многим штрафникам уже доводилось ими пользоваться – все знали, что это чрезвычайно удобные и надежные машинки. Остальные получили заурядные винтовки Мосина – точно такую же Белоконь целый год таскал на плече, избавившись от нее при известных обстоятельствах.

 

То, что автоматического оружия не хватит на всех, было понятно сразу – его всегда было мало. В этот раз Белоконь подсуетился заранее и первым погнал свой взвод к ведавшим «папашами» энкавэдэшникам. По сержантской привычке он организовывал подчиненных энергичными пинками и затрещинами. Только когда его сотня была выстроена в длинную очередь внутри окопа, Белоконь с ужасом понял, что он сейчас гонял не рядовых разгильдяев, а видавших виды военных, в том числе кадровых офицеров.

Но почему эти люди терпели тычки взводного, будто запуганные новобранцы? Потому что они уже стали штрафниками. Внутренне. Их сломал Особый отдел, довел до готовности котел оврага, а в безоружном марш-броске суховеи выветрили из их голов последние иллюзии. Они были готовы повиноваться и умирать, жертвовать собой ради посмертной реабилитации или просто по приказу. Настоящие штрафники. Разве он сам сильно от них отличался?.. Белоконь не знал.

Пока происходили массовые действа с кашей и автоматами, особисты занимали позиции позади основной линии окопов. Они деловито устанавливали станки для пулеметов Максима, расчищали доставшиеся им траншеи, носили ящики с патронами. Сначала штрафники не замечали энкавэдэшников, но вскоре заприметили. И впали в мрачную задумчивость. Возможно, были и наивные оптимисты, рассудившие, что рота НКВД – явно не меньше роты – располагается здесь для посильного участия в штурме высоты.

Потом Гвишиани веско проговорил, глядя на особистские приготовления поверх насыпи:

– А вот и наша охрана, э!

И сплюнул.

Только после этого штрафники заметались и загомонили: заградительный отряд. Они еще никогда такого не видели. Сдерживающие панику и отступление силы НКВД располагались буквально в паре метров от основных позиций. Стало ясно, что во время атаки штрафников будут буквально гнать вперед – из окопов особистов подступы к высоте простреливались до самых фашистских огневых.

К середине дня прибыли первые машины с уголовниками. Их путь сюда был долгим – в отличие от людей Титова, которым до окаянной высоты было рукой подать. Сначала зеков везли железной дорогой, потом гнали в пешей колонне. Несмотря на охрану, половина будущих бойцов Красной Армии «потерялась» в пути – велика Россия, уже не найдешь. Штрафники с уголовным прошлым прибыли на фронт совершенно озверелые. Они проклинали войну, долгий путь и граждан начальников, открывающих огонь даже при малейшем подозрении в побеге.

Перед дальней дорогой зеки провели неделю в учебной части, где их готовили воевать в пехоте. Надеяться на бойцов, прошедших такую подготовку, не приходилось, и комбат Дерюгин приуныл. Вдобавок ко всему весь батальон уголовников – три роты – был немногим больше роты Титова.

Через час после прибытия зеков приехала машина с предназначенными им винтовками – ничего другого уголовникам не полагалось. На ней же привезли снаряды для пушек калибра семьдесят шесть миллиметров. Внезапно выяснилось, что позади заградотряда располагалась батарея в четыре орудия. Пока у замаскированных пушек не началось оживленное движение, штрафники их не заметили. А увидев, приуныли: огневая поддержка была плевой.

Суматошный день подошел к концу. В его завершение фрицы, до этого сидевшие тихо, устроили штрафникам небольшой минометный обстрел. Чтоб не забывали, где находятся. Особых разрушений не было. Пострадали два блиндажа с титовцами, кого-то убило у заградчиков да разнесло в клочья один из грузовиков, доставивших штрафной батальон с зеками.

 

* * *

Белоконь высчитывал число и никак не мог понять, был этот день вторым августа или уже третьим. От длительных переходов у него всегда изменялось ощущение времени. В конце концов он плюнул – это было совсем не важно. Он лежал в блиндаже, куда набилось еще полторы дюжины бойцов его взвода. Некоторые спали, остальные тихо переговаривались. Белоконь делал вид, что спит.

Он думал о своей жизни, о том, что для него теперь мир будет всегда поделен на несколько совершенно разных эпох. Первая из них – довоенная и самая продолжительная. Детство, юность, любимая работа, от которой он уже отвык и начал забывать. Любимая жена, которую он помнил всегда, но все меньше и меньше питал к ней эмоций, он помнил о ней скорее как о факте, о том, что она есть, есть дети, из Уфы приходят письма… Довоенные воспоминания съеживались, будто остров, затапливаемый половодьем. Потом война, вторая эпоха. Недолгая учеба, стрельба из пушки, переход с пушкой, снова гаубичный грохот, снова отступление… Это была изнурительная работа, но все же не та война, которую вела пехота или авиация. Приехали, зарылись, замаскировались, отстрелялись, уехали, снова едем, едем, едем. Да, вокруг трупы, но перед глазами – гаубица, тяжелая махина. Именно она палила по немецким укреплениям. Не люди, наводящие ее на цель, не люди, дающие ей разрушительные снаряды, не люди, ведущие ее к месту очередного сражения – через грязь до середины колес, через снег до груди, через раскаленные солнцем просторы. Воевала пушка. Она и еще три таких же – батарея, четыре тяжеловеса.

За год службы пушке и жизни для пушки Белоконь видел куда меньше крови, чем увидел бы в любых других войсках. Но служба при гаубице отупляла – совсем иначе, чем отупляла бы пехотная мясорубка, если выживать в ней из атаки в атаку. От этого мрака он убегал в письма к Люсе, к своей единственной спасительнице – ниточке в жизнь, которую он считал настоящей.

А потом пушка исчезла из его жизни – так быстро, что он еще не до конца опомнился. И пушка погибла. Туда ей и дорога. Правда, она, как тонущий крейсер, утащила с собой почти всю обслугу, которая могла бы и выплыть.

И вдруг началась, озарила все вокруг его третья эпоха – еще меньшая по времени, но такая огромная и бездонная… Рита, ночь, лес, озеро… Все, что было до этого, – лишь тусклый снимок, все, что будет потом, – несущественно.

Мир накренился, не выдержав этого счастья, – и рухнул.

Наступила новая, очередная эпоха. Особисты, вонь, овраг, солнце над головой и бесконечная пыльная дорога под ногами. И ведь это еще только начало. Грядущая атака на высоту сто двадцать три и восемь – еще одна эпоха в его расслоившемся мире. Но о ней лучше не думать. Сама придет.

Белоконь чувствовал, что изменился – причем изменился совершенно. Теперь, если бы ему предложили выбрать, в какую из эпох вернуться, он, не раздумывая, предпочел бы ночную рощу и озеро, отражающее лунный свет. И свою женщину-рысь. Раньше, еще на службе при гаубице, он часто думал о том, что больше никогда не вернется в довоенный Киев, никогда не будет любимой Люси и любимой работы. Все уже изменилось. И сам он сильно изменился. Прошлого не воротить.

Вдруг в его сердце закололо от ужаса и дыхание стало прерывистым от того, что он понял, что с эпохой, в которой они сошлись с Ритой, случилось уже то же самое. Для того чтобы они встретились – так близко и так ярко, – должны были совпасть миллионы условий. Этот мир были составлен не только из них двоих – в нем также был волшебный лес, тяжелая работа днем, ослепительная близость ночью, теплое озеро, звезды и даже помалкивающие за рекой немцы. И разводящий руками Чистяков – ведь каждый раз этот жест означал, что Белоконь может вернуться в санчасть еще на два дня.

Он вдруг понял, что для счастья нужны не только двое, но и мир вокруг, который их не тревожит. Не исчезает, а просто их не беспокоит и занимается своими делами. Так и случилось. Но и этому пришел конец. Может быть, даже если они и сойдутся снова – будут они, но не будет покоя и тишины. А может быть, изменятся и они.

Страх не отпускал. Сердце кололо и, как ему казалось, билось с перерывами, неритмично. Белоконь медленно встал и пробрался к выходу из блиндажа, осторожно переступая через штрафников.

 

* * *

Как только Белоконь выглянул наружу в прохладную, потрескивающую близкой стрельбой ночь, его спросил тонкий мальчишеский голос:

– Товарищ солдат, не знаете, где взводный третьего взвода? Широкий такой хохол. Мужики говорят, в каком-то из блиндажей, я уже запутался, где спрашивал, а где нет.

– Я этот взводный, – ответил Белоконь.

– О, сам нашелся! Идемте со мной, ротный всех собрал у себя… Ступайте осторожней, в окопах спят тюремные товарищи, им не хватило землянок.

По траншеям пробирались медленно. Белоконь смутно различал перед собой фигуру провожатого. Это был хороший знак: даже после изнурительного перехода он не слеп в сумерках. Кроме звезд и ущербного месяца ночь расцвечивали лишь зеленые линии пуль. Они брали начало из одной точки в немецких укреплениях. Стрельба была бессистемной, но очень эффектной.

– Трассерами дают, сволочи! – сказал провожатый. – Вот жахнули бы по ним наши пушкари, чтоб не наглели!

– Глупость, – безразлично бросил Белоконь.

– Почему?

– В этом месте наверняка сидит единственный пулеметчик. Он сразу смоется. А батарею раскроем – они потом по ней из минометов врежут.

– Вы-то откуда знаете?

– Орудием командовал.

– Что, были случаи?

– Угу.

– Расскажете?

– Нет.

В просторном блиндаже, который занял Титов, уже собралось все ротное командование. Ладо Гвишиани, замполит Дрозд и двое взводных сгрудились около низкого стола. Титов стоял над ними с дымящей трубкой. Белоконь был последним – Попов (именно им оказался провожатый) слишком долго его искал.

Белоконь отдал честь и доложился.

– Иди сюда, Василий, – сказал Титов. – Взводным это тоже нужно знать.

На столе, в свете двух ламп, лежала довольно условная схема высоты. Ротный пыхнул трубкой и заговорил. Белоконь ожидал небольшого вступления о терзаемой врагом советской земле, но Титов сразу перешел к делу:

– Я только что вернулся с совещания, на котором решалась судьба нашей совместной атаки…

Это бодрое начало он тут же испортил тем, что по традиции партсобраний перечислил всех присутствовавших на судьбоносном совещании. Комбата Дерюгина – с полномочиями, но без батальона, командира уголовного штрафбата, майора НКВД, руководившего заградотрядом, командира дивизиона пушек семьдесят шестого калибра, а также всех их политруков. И себя с Дроздом – для тех, кто не понял, что они тоже присутствовали на совещании.

Итогом трехчасовых дебатов этой толпы командиров стал довольно незамысловатый план взятия фашистских укреплений. Перед его оглашением Титов предупредил, что высказывал свое неодобрение и даже протестовал. Но так получилось, что он, руководитель основных сил атаки на высоту 123,8, имел всего лишь должность ротного – с соответствующим правом голоса. Ниже стоял лишь командир дивизиона из двух батарей семьдесят шестых. Белоконь про себя отметил, что батарей все-таки две – вторая где-то прячется. В конце концов, план приняли, передали наверх по телефону и более высокое командование его уже утвердило. Так что обратной дороги не было.

Когда Титов добрался до изложения диспозиции, присутствующие уже закуривали по третьей. Ротный и Гвишиани потягивали глиняные трубки, набитые такой же махоркой, как и в самокрутках у взводных. У Дрозда были папиросы, но он ими ни с кем не делился. Не курил только Попов, и это ему серьезно мешало совещаться. Санинструктор задыхался, кашлял, выходил из блиндажа подышать свежим воздухом, но тут же возвращался, напуганный сверкающими трассерами.

Из-за густого дыма Белоконь с трудом различал схему на столе, но того что он видел, было достаточно, чтобы правильно понимать ротного.

– Сейчас известны только три пулеметные огневые точки, – говорил Титов. – Перед первым штурмом сведений было больше, но потом, понятное дело, фрицы сменили положение некоторых пулеметов… Словом, мы знаем о трех дзотах. Предполагается, что с нашей стороны их около дюжины. Поэтому каждый сантиметр земли перед высотой пристрелян. Есть и хорошие новости: участки как перед нашими, так и перед немецкими позициями, по которым мы пойдем в атаку, не заминированы. Саперы очень хорошо поработали еще перед атакой батальона Дерюгина. С тех пор никто ничего не минировал. У наших это делать было некому, нечем и незачем – немцы не предпринимают попыток прорыва, они только обороняются. У фашистов, судя по всему, и желания особого нет – они надеются на свои фортификации. На артиллерию, опять-таки. Они все же отсюда держат огромный участок дороги – у них там пушек до кузькиного хрена, с какой угодно дальностью…

– Насколько я понял, – вмешался Дрозд, – взять высоту невозможно.

– Возможно все, – отозвался Титов. – Прежде всего, силой нашего духа. И танками, если бы они у нас были…

– Но танков у нас нет? – уточнил Дрозд.

Титов пожал плечами.

– Предполагается, что гнать сюда танки – значит напрасно угробить машины. Немецкие противотанковые с этой высоты сожгут их на раз-два. Но я бы все-таки попробовал танками…

– Как в тире, мать его… – пробормотал один из взводных.

– В тире меньше трупов, – сказал Дрозд.

– Теперь собственно план, – сказал Титов. – Утвержденный командованием план… Завтра в шесть тридцать утра… то есть уже почти сегодня, сейчас два ночи… одна рота уголовных штрафников пойдет в разведку боем. Щупать немцев на предмет огневых точек. Возможно, им удастся подавить пару пулеметов. Серьезно на это никто не рассчитывает.

– На убой пойдут уголовнички, – удовлетворенно сказал Дрозд. – Что ж, не они первые, не они последние. В борьбе за великое дело оправданы любые жертвы. Они погибнут во имя…

– Замолчи, шакал! – потребовал Гвишиани.

– А ты мне не приказывай! Ишь, орел!

Не спуская глаз с замполита, Гвишиани потянулся к ножу на поясе. Дрозд испуганно отпрянул за спины взводных. Белоконь подумал, что он бы даже придержал этого мелкого пакостника, если бы горец действительно хотел его зарезать.

– Ладо, спокойнее, – сказал Титов. – А вы, товарищ политрук, в самом деле прекратите все эти… пораженческие настроения.

Все так же глядя на Дрозда, Гвишиани пообещал:

– Сдохнэшь, как собака!

Замполит стал от него как можно дальше и что-то буркнул для виду. Видно было, что он здорово напуган. Убедившись, что здесь и сейчас кровопролития не будет, ротный продолжил:

– После разведки боем планируется длительная артподготовка по обнаруженным точкам.

– Савсэм длительная? – спросил Гвишиани.

– Пока фашисты не пристреляются по нашим орудиям, – ответил Титов. – Удастся пушкарям разнести пять-шесть дзотов – уже хорошо. Сразу после артиллерии вперед пойдут две роты зеков и основные силы, то есть мы. Атакуем все вместе по тому же пути, по которому ходил батальон Дерюгина…

– И с тем же успехом, – буркнул Дрозд так, чтобы его услышали только взводные, за спинами которых он прятался.

Белоконь хотел лягнуть замполита, но вместо этого громко сказал:

– Товарищ капитан, разрешите обратиться! Здесь товарищ политрук утверждает, что лично он вполне созрел для лобовой атаки.

Титов проявил неожиданную от такого человека смекалку. Он тут же сделал вид, что и сам слышал, как Дрозд рвется в бой.

– Это похвально, товарищ ротный комиссар, – сказал он. – Рад, что вы передумали прятаться от пуль в окопах заградительного отряда. Это говорит о том, что вы не только верный сын отечества, но и настоящий коммунист.

Дрозд, который с каждым новым пунктом плана все больше и больше радовался тому, что не будет участвовать в атаке, опешил. Он явно не ожидал, что его может подставить какой-то заведомо безмозглый бугай. То, что командир так быстро поддержал этого штрафника, было просто страшно.

Титов с воодушевлением продолжил:

– Для меня честь сражаться плечом к плечу с таким человеком!

– Э, как он бэз каски пойдет? – подхватил Гвишиани. – Ай, нэхорошо! Попов, друг, давай быстренько принэси каску нашему дятлу! В каске будэшь, гэрой.

– Это заговор… – прошипел Дрозд. – Заговор против политработника…

Он отскочил к выходу и заорал:

– Все под трибунал пойдете!!! Особенно ты! – взвизгнул он, ткнув в Белоконя пальцем.

– Я там уже был, товарищ политрук, – отозвался тот.

Продолжая вопить, Дрозд выскочил из блиндажа.

– Маладэц, брат! – сказал Гвишиани, хлопнув Белоконя по плечу.

– Василий, больше так не делай, – сказал Титов. – Дрозд только этого и ждет. Ладо, ты тоже хорош. Командиров и так не хватает, а вы на расстрельную статью напрашиваетесь.

Белоконь подумал, что его собственная реплика в отношении замполита по глупости сравнима с артиллерийским залпом по ночному пулеметчику-провокатору. Но так вышло.

– На чем я остановился? – спросил Титов.

– На нашей атаке, – подсказал Белоконь.

– Верно. Задача роты – достичь немецких окопов и отбить их. Первый взвод получит инструменты и перчатки. Части солдат нужно будет добраться до ограждений, перерезать и смотать колючку. Три ряда – не так много. Должны справиться быстро. Взводный, задача понятна?

– Так точно, товарищ капитан, – откликнулся молчавший до сих пор штрафник. – Там правда не заминировано?

– Дерюгин заверил командование, что нет, – хмуро сказал Титов. – На деле может быть иначе.

– А если…

– Вот и посмотрите! Но проволоку убрать надо. Если мы в ней увязнем, нас постреляют из окопов. Второй и третий взводы, гранаты получили?

– Так точно, – подтвердил второй взводный.

– Так точно, – сказал Белоконь. – Противопехотных мало, в основном фугаски. У немцев здесь еще и танки?

– Нет, Василий, танков нет, – ответил Титов. – Но хорошо, что напомнил. Эти гранаты нужны для дзотов. Часть огневых точек – с бронезакрытием… Все знают, что это за дрянь? Вижу, что не все. А мне с таким приходилось иметь дело. Вместо амбразур у них – врытая в землю шапка из брони. Для пуль такие дзоты неуязвимы, их может взять только фугасный снаряд из сорокапятки или противотанковая граната.

Ротный сделал паузу, чтобы подчиненные переварили информацию. Немного пососав мундштук, он продолжил:

– Гранаты можно связать по три. Пехотные тоже связать, но бросать только в окопы. В моей прежней части такую связку осколочных гранат называли «русской тройкой». Очень меткое название. При удачном попадании шрапнельный взрыв может очистить не менее двадцати метров окопа, чего вполне достаточно для прорыва. Так что будем надеяться на лучшее. Но обязательно… слышите, взводные, обязательно проинструктируйте людей! На ровном месте пехотной «тройкой» можно положить половину собственной роты. По этой причине у уголовного штрафбата – только винтовки. Предполагается, что в нашей роте – люди опытные.

– Значит, шансы все-таки есть? – подал голос Попов и смутился от своей смелости. – Извините, товарищ капитан, я не хотел вас перебивать…

– Шансы есть, если мы будем крепки духом, – сказал Титов. Справившись с деловой частью, он снова перешел к патетике: – Нужно только каждую минуту помнить, что мы идем отбивать русскую землю. Что атакуем врага не потому, что за нашими спинами – пулеметы энкавэдэ. Мы – не уголовники! У нас должно быть нечто большее, чем страх! В каждом сердце должна разгореться благородная ярость к захватчикам! Земляки! Братья!!! Не дадим фашистской гидре оплести наше социалистическое отечество!!!

– Это все очэнь хорошо, – сказал Гвишиани, выстукивая трубку о столешницу. – Давай сначала павтарым план, а потом уже нэ дадым оплэсты, да?

Титов продолжал сверкать глазами и шумно дышать, поэтому Гвишиани решил сам подвести итоги.

– Ситуация такая, – начал он без акцента. Белоконь давно заметил, что при желании Ладо мог говорить по-русски чисто, кавказским акцентом он только бравировал. – Утром – разведка боем. От ее успеха зависит успех артиллерии. Если пушкам дадут хорошо пострелять, мы пойдем в атаку по расчищенному пути. Если он не заминирован. А как пройдем через ограждения – попадем в окопы…

– Если пройдем, – добавил первый взводный.

– Надо пройти, – строго сказал Гвишиани. – А там уж, если все будет нормально, захватим всю высоту. И если за ней не стоят серьезные резервы, даже удержим. Если у нас останутся солдаты.

– Ой, – тихо сказал Попов.

– Это конец, товарищи командиры, – сказал второй взводный.

Гвишиани хмыкнул и снова заговорил на прежний лад:

– Это нэ конец таварыщ сэржант и нэ ой, таварыщ младший лэтенант. Это война. В пэрвый раз, что ли? Слушай, хороший план.

– Когда возьмем высоту, – сказал Титов, – подойдут резервы. Гвардейский полк. Они войдут в населенный пункт. Возможно, с боем, но вряд ли. Предполагается, что немцы не будут биться за простреливаемый с потерянной высоты городок. Нам, главное, на ней удержаться.

 

* * *

В шесть тридцать было уже светло и довольно прохладно. Солнце светило наступающим зекам в спины. Они ползли по траве и сперва не встретили вообще никакого огня.

Рота Титова была уже на ногах. Из окопов было хорошо видно, как уголовные штрафники стали подниматься. Кто-то предположил, что немцы еще спят. Видимо, та же безумная мысль посетила и атакующих. До первых огневых им оставалось метров тридцать, когда в один момент заработали несколько пулеметов. На поле боя началась неразбериха. Зеки с утроенной скоростью ползли обратно. Кроме мата были слышны истошные вопли их ротного. Но очередной призыв командира оборвался после винтовочного выстрела. Судя по всему, уголовные его просто прикончили (в роте Титова нашлось немало свидетелей того, что это так и было).

Зеки побежали.

– Всем лечь в окопы!!! – закричал Гвишиани торчащим над брустверами титовцам.

Команду мгновенно разнесли по траншеям. Рота Титова скрылась.

Белоконь сидел на дне окопа вместе со своими бойцами и слышал, как сразу после этого над головами зазвучали пулеметы – теперь долбили «максимы», а пули встречали зеков с противоположной стороны. Заградотряд сделал свое дело чисто – до позиций не добрался ни один из бегущих с поля битвы.

Разведка боем провалилась – с треском и скрежетом.

Командиры оставшихся частей собрались на экстренное совещание.

 

* * *

Белоконь курил в окопе и думал о предстоящей атаке. Судя по всему, нужно готовиться к худшему. Разнесут семьдесят шестые три-четыре дзота – толку-то… Лобовой штурм на этой высоте можно сдерживать двумя бронированными точками. На противотанковые тоже никакой надежды. Даже если удастся подобраться к пулеметным амбразурам на достаточное расстояние, гранату, а уж тем более связку гранат, надо еще правильно бросить. Нужны умелые руки, много умелых рук. Даже танк подбить – серьезная проблема, если руки растут не из того места…

От тяжких дум его отвлек Смирнов, вдруг появившийся неизвестно откуда. Теперь он выглядел гораздо лучше, чем в овраге – с его лица сошли припухлости, ссадины покрылись коркой. На плече у него висел немецкий «шмайссер». Смирнов сел рядом с Белоконем и приложился к своей верной фляжке. Интересно, откуда у него спирт? То, что во фляжке именно спирт, было ясно по запаху.

– Привет, товарищ Конский! – произнес разведчик, занюхав рукавом.

– Миша, где ты спирт берешь? – спросил Белоконь.

– Профессиональная тайна, – весело сказал Смирнов. – Послужи с мое, научишься. Кстати, раз уж ты сам об этом заговорил, когда нам наркомовские сто граммов выдадут, взводный?

– Уже вот-вот. Перед атакой.

– Значит, атака все-таки будет?

– Думаю, будет. Так что не расслабляйся.

– Я-то как раз начеку, – сказал Смирнов. – И я к тебе не просто так, а с предложением.

– Слушаю внимательно.

– Рота, которую сейчас расстреляли, ведь не просто так ходила, правильно? Не ради… демонстрационного мероприятия?

– Не ради, – согласился Белоконь.

– А продемонстрировали знатно! Теперь из оставшихся никто назад не побежит – все это видели, всем все понятно… Но ни одной огневой они не подавили, и это проблема. Вот я и решил послужить отечеству. В порядке, понимаешь, собственной инициативы, а не из-под палки. Как ты думаешь, Конский, могу я послужить отечеству не из-под палки?

– Еще бы, – не стал спорить Белоконь.

– То-то!.. А ротный наш – золотой человек! Только я его все никак найти не могу. Совещается, говорят, где-то. А я вот, гляжу, Конский сидит, отдыхает от управления взводом… Проведешь к ротному?

– Если расскажешь, чего ты от него хочешь.

– Времени нет.

– Это приказ, рядовой, – мрачно сказал Белоконь.

– Вот ты как заговорил… – протянул Смирнов. – Ладно, язви тебя в душу, расскажу по старой дружбе!.. Видишь ли, у меня за плечами очень серьезный опыт… скажем так, подрывной работы. И я очень хорошо понимаю, что такие укрепления не берутся наскоком в полный рост. Нужен подход. Нужна особая подготовка. В нашем случае есть два хороших варианта. Первый – раскатать высоту в блин тяжелой артиллерией. И только потом гнать вперед пехоту. Сам понимаешь, мы этого сделать не можем. Второй вариант сложнее: нужно собрать хорошую диверсионную группу, в которой будут люди, съевшие полк собак на подобных операциях. Да что там, на операциях на несколько порядков сложнее. Я, как ты уже понял, говорю о себе.

Смирнов сделал эффектную паузу, приосанился и отхлебнул из фляги.

Белоконь его поторопил:

– Продолжай, Миша, время идет.

– Если коротко, я хочу просить нашего дорогого ротного дать мне официальную – официальную, понял? – возможность провести небольшой рейд. Или наскок – как ни назови…

– Ничего не выйдет, – сказал Белоконь. – Надо было раньше думать. Все уже распланировано по пунктам. Артподготовка начнется, даже если у пушек будет всего пара отчетливых мишеней. Постреляют по окопам, тоже польза.

– Ты меня неправильно понял, Конский. Я говорю о молниеносном рейде. Все, что мне нужно, чтобы начать действовать – группа красных воинов, официальное разрешение и некоторые гарантии. И конечно гранаты. По работе с гранатами я мастер.

– Какие гарантии?

– Во-первых, гарантия того, что артподготовка не начнется до моего возвращения. Ты не хмыкай, а дослушай опытного товарища! Во-вторых, и это самое главное, надежда… слышишь, даже не гарантия – надежда, что при успехе операции мне вернут звание, медали и присовокупят к этому набору еще какую-нибудь штучку от себя. Какой-нибудь орден.

– Допустим, командиры на это пойдут, – сказал Белоконь. – Что ты называешь успехом операции?

– Уничтожение трех-четырех огневых точек – уже успех, ты так не считаешь?

– Считаю. Но как?..

– План прост до тупости. Люди с автоматами выползают на линию огня дзота и изо всей дури палят по амбразурам…

– Амбразуры бронированные, – сказал Белоконь, – там такие шапки из…

– Тем лучше! – перебил Смирнов. – Представляешь, какой внутри будет грохот?

– В этом весь смысл? Чтоб немцы на огневых оглохли?

– Конский, ты не дослушал. Смысл не в этом, а в том, что буду делать я. Группа лишь отвлекает внимание и дает мне пространство для маневра. Я тем временем использую все свои навыки для расхерачивания дзотов гранатами. Не спрашивай, как я буду это делать – это все многолетняя подготовка. Повторяю: у меня немалый опыт операций посложнее этой. В конце концов, мы ничем не рискуем.

– Только людьми.

– Скажи это особистам из заградотряда, шутник. И вообще, посмотри вокруг. Мы здесь все сидим в ожидании приказа наступать на высоту, которая берется прямой атакой только с потерей нашего личного состава почти на сто процентов. Если вообще берется.

Белоконь затушил папиросу и встал.

– Хорошо, – сказал он. – Идем к Титову. Только не забудь сказать и о солдатах из отвлекающей группы. Пусть им тоже вернут звания и награды.

– Может, и вернут, – проворчал Смирнов, – но только посмертно.

 

* * *

Предложение Смирнова прошло на ура. Командиры уже приготовились к худшему – с минуты на минуту должна была начаться слепая артподготовка. Инициатива бывшего капитана разведки пришлась как нельзя кстати.

Сначала Белоконь со Смирновым нашли мрачного ротного – Титов курил трубку на свежем воздухе у блиндажа в компании Гвишиани. Они внимательно выслушали план Смирнова. Узнав, что он гарантирует поражение четырех огневых, ротный первым делом бросился давать отбой пушкарям.

Смирнов получил гранаты – ему собрали дюжину связок противотанковых. Тридцать шесть гранат – неподъемный груз для иных, однако тренированный Смирнов обращался с ними весьма свободно, сказывалась его сибирская выправка. Часть связок он повесил на себя, часть аккуратно разместил в наплечной сумке, разбухшей от этого до невозможности. Автомат он сдал на хранение Белоконю – разведчик сказал, что сейчас этот замечательный механизм будет только мешать.

Вопрос о реабилитации участников операции решился просто. Титов дал слово, что он накатает представления на всех штрафников группы, а подвиг Смирнова распишет во всех подробностях – дайте только подвиг. Других гарантий ротный не дал, ибо его власть кончалась, как только он отправлял бумаги наверх. К заверениям Титова присоединился и Гвишиани – он обязался сделать то же самое, если во время атаки ротный погибнет смертью храбрых. Себя горец, очевидно, считал бессмертным.

Смирнову, как ни странно, для подвига хватило и обещаний. Видимо, дело было в возможности проявить себя на виду у всех, и этот фантастический шанс почему-то казался ему реальным.

Белоконь попросился в группу прикрытия Смирнова. Он получил «добро» от Титова и, совершенно неожиданно, железное «нет» от самого разведчика.

– Он мешает мне собраться и настроиться, – пояснил Смирнов ротному. – Даже здесь мешает. А там, – он махнул рукой в сторону немцев, – нужно будет полностью сосредоточиться на задаче. Так что участие нашего неповторимого взводного в операции ставит на ней жирный крест.

Для Белоконя он добавил:

– Извини, Конский, но такие люди, как ты, всегда притягивают… э-э… слишком много внимания.

– Тебе же это и нужно, – упрямо сказал Белоконь. – Отвлекать внимание фрицев.

– Фрицев, а не мое, – ответил Смирнов. – Не бей копытом, тема закрыта.

Группа набралась быстро. В роте Титова собрались военные, понимающие, что для них этот наскок – не большее самоубийство, чем последующая атака. Их мотивация мало отличалась от мотивации Смирнова – помочь наступлению и показать себя на глазах у командования. Да, возможно, придется погибнуть, но и посмертная реабилитация дорогого стоила.

Смирнов взял пятнадцать человек с автоматами и разъяснил им боевую задачу. В целом инструктаж сводился к простым указаниям: по-пластунски выползти в поле зрения дзота, спровоцировать огонь, гранаты не кидать, из травы не высовываться – но вести перестрелку. Когда Смирнов сделает свое дело, ползти к следующему дзоту.

На случай, если группа прикрытия поляжет раньше срока, разведчик попросил сформировать еще одну-две команды.

– Может, понадобится и три, – тихо сказал он Титову. – Или даже больше. Посмотрим, как буду справляться я, и как будет вести себя фашист. В любом случае всех сразу не отправляй – мне нужно по пятнадцать человек.

Операция началась. Не занятые в ней штрафники как один высунулись из окопов. За дерзкой вылазкой следили и особисты. Останавливать они в этот раз никого не собирались, впрочем, их отношение к происходящему так и осталось непонятным. Однако само их присутствие как сдерживающей и карающей силы серьезно волновало не только уголовный штрафбат, но и титовцев.

 

Сперва никакого зрелища не было. Добровольцы просто ползли в направлении ближайшего дзота – вверх с небольшим уклоном. Им приходилось перебираться через тела расстрелянной уголовной роты, но, как и во время разведки боем, немцы не спешили открывать огонь – подпускали поближе. Однако настолько ближе группа поддержки Смирнова не стремилась. Подобравшись на приемлемое расстояние, штрафники устроили себе небольшой бруствер из трупов и открыли шквальный огонь сразу по двум огневым точкам, расположенным от них одинаково далеко, на одной линии. Пули зазвенели по броне. Дзоты стали отстреливаться. Из-за того что их бронированные амбразуры располагались слишком низко, почти у земли, пулеметчики не видели всю группу прикрытия сразу, и это давало штрафникам шанс продержаться некоторое время.

Смирнов куда-то пропал. Сначала он переползал через мертвецов вместе с остальными – Белоконь видел его вполне отчетливо. Но потом разведчик исчез в траве и в том месте так и не появился. Белоконь подумал, что ему на пути попалась какая-нибудь яма или воронка от снаряда. Как бы там ни было, через пару минут Смирнов обнаружил себя сам.

В свежем утреннем воздухе взрыв связки противотанковых гранат был особенно звонким. Левый дзот смялся внутрь. Его крытая слоем земли бревенчатая крыша не пострадала, кидать на нее гранаты было бы бесполезно, но взрыв пришелся точнехонько на врытую в землю стальную шапку амбразуры. На поле боя упали последние комья земли, и стало ясно, что и сама шапка, и пулемет в ней искорежены, а пулеметчики внутри скорее всего погибли.

Штрафники в окопах приветствовали первую удачу дружным радостным криком. Смирнова они так и не увидели – разведчик не показался, даже когда бросал гранаты. Было не совсем понятно, как ему это удалось, на открытой-то местности. Еще не смолкли радостные возгласы, когда точно так же рвануло вторую амбразуру. Правый дзот постигла та же участь.

За эти минуты группа прикрытия заметно поредела. Вперед двинулась лишь половина из них – Белоконь насчитал семь ползущих красноармейцев. Оказалось, что лежать под кинжальным огнем пулеметов – весьма опасное занятие, даже если прикрываться трупами. А дальше на пути штрафников трупов уже не было. Но они упорно ползли вперед – до тех пор, пока по ним не стали палить сразу из трех точек, находившихся позади тех, что были взорваны. Открытая и беззащитная группа больше ничего не успела – ее выкосили до последнего солдата.

Благодаря постепенно возвышающейся местности поле боя было как на ладони. По окопам с титовцами пронесся стон разочарования.

Ротный командир поглаживал обожженную половину лица и смотрел вперед, на раскрывшиеся огневые.

– Прекрасная маскировка, – сказал он. – Просто замечательная.

– Внутри, наверное, душно, – задумчиво проговорил стоящий на соседнем ящике Белоконь.

– Не душно, если вырыто с умом, – сказал Титов.

– А в сортир?..

– Ночью. Пулеметчики сменяются, вход через скрытый люк. Там все продумано.

Белоконь подумал, что рассуждать об устройстве дзотов и удобствах немецких стрелков в такой момент недопустимо. И постарался не рассуждать.

Вторая группа ждала наготове, но Титов не спешил отправлять бойцов на смерть. Жертва могла оказаться бессмысленной: самоотверженный и самонадеянный разведчик, возможно, лежит где-то там с простреленной головой.

Однако не тут-то было. То, что Смирнов живее всех живых, подтвердил грохнувший перед следующей амбразурой взрыв. Атакованная огневая была крайней справа, и на этот раз попадание было не столь удачным – до брони Смирнов не добросил. Прошло полминуты. На миг из травы взметнулась рука со связкой гранат. Оказалось, что разведчик залег в неожиданном месте – прямо перед вторым взорванным дзотом. Небольшой бугор защищал его от яростной стрельбы сразу из трех точек. Через секунду у правого дзота снова рвануло. На этот раз попадание было верным – огневая была смята, так же, как и предыдушие.

– Вперед! – наконец распорядился Титов, и вторая группа отправилась прикрывать диверсанта-виртуоза.

 

* * *

За следующие полчаса ротный отправил на верную гибель еще три команды – уже по двадцать человек. Дела шли не так гладко, как в начале операции, но результат все же был. Фрицы так и не смогли ничего противопоставить замысловатому трюку разведчика – слишком хорошо он прятался, слишком ловко и незаметно перемещался. Засевшим в дзотах с узким обзором пулеметчикам скорее всего казалось, что угроза исходит именно от лупящих с открытого места штрафников. Соответственно штрафникам и доставалось. Смирнов успевал переползти один-два раза, бросить пару связок гранат, когда очередная группа прикрытия переставала существовать – до последнего автоматчика. Похоже, он это предвидел, и пока все шло по его плану. Смирнов уничтожил две линии огневых точек – пару пулеметов в первой линии и четыре во второй, – показавшись на глаза наблюдателям лишь дважды. В первый раз он перебегал между дзотами, во второй – перекатами через голову подбирался ближе к своей последней мишени.

– Двенадцать штук, – сказал Гвишиани, когда взрыв уничтожил шестую амбразуру. – У него больше нэт гранат.

– А у нас больше нет добровольцев, – сказал Титов.

Ротный вовсе не выглядел обрадованным успешным завершением операции. В прикрытии единственного бойца рота потеряла девяносто человек. Если бы речь не шла об ослаблении неприступной высоты и если бы легшие под пули солдаты не были штрафниками, Титов бы рассказывал об этой вылазке под трибуналом. На пару со Смирновым.

Командир был угрюм еще по одной причине. Он четко понимал, что обещанной штрафникам реабилитации ему не добиться. Слишком их было много. Слишком незначительной была задача по нейтрализации нескольких огневых точек, чтобы вернуть звания почти сотне военных преступников. Командование не пойдет на это. «Да он издевается! – скажет какой-нибудь чин из НКВД, увидев отправленные Титовым бумаги. – Эту боевую задачу могла решить артиллерия. Она и должна была ее решать!» Да. А тот факт что у приданных штрафникам батарей были завязаны глаза… на высоком уровне подобные мелочи никого не волнуют.

Почти все погибшие были разжалованными офицерами. Они надеялись, что после смерти их восстановят в прежнем статусе – и тогда их семьи избавятся от черной метки родственников врагов народа. Но этого не случится. После расстрела второй группы командиру не следовало посылать за Смирновым ни одного добровольца.

Бывшие офицеры видели гибель своих предшественников и, в отличие от первой команды, понимали, на что идут. Вот так штрафрота лишилась трети состава и, по-видимому, самых смелых и самоотверженных бойцов.

Между тем в окопах ликовали. Штрафники палили в воздух, подбрасывали вверх каски и пилотки – им казалось, что после такого успеха взятие высоты будет невинной прогулкой. А еще ведь не было артподготовки… Вылазка Смирнова, с одной стороны, серьезно упростившая задачу атаки, с другой – дала солдатам ложную надежду на легкий исход. При лобовом наступлении его все равно не будет.

Смирнов вернулся в окоп через десять минут после последнего взрыва. Весь в земле, в грязной дочерна форме, на его перемазанном лице сверкала улыбка. Он явно чувствовал себя триумфатором. Штрафники подходили пожать ему руку. Его хотели поднять и подбросить в воздух – не позволила лишь ширина траншеи.

Белоконь стоял там же, рядом с Титовым и Гвишиани. Те негромко переговаривались – командир излагал свою точку зрения на произошедшее. Белоконь убедился, насколько может быть обманчива выигрышная внешне ситуация.

Он в очередной раз подумал о жене и детях. Если бы мастер-разведчик дал ему уйти умирать в первой группе, Белоконь бы погиб – с мыслью о том, что он будет реабилитирован и его родным теперь ничего не грозит. И это было бы самым страшным заблуждением в его короткой жизни.

Смирнов пробрался к командирам через ликующую толпу.

– Товарищ капитан, – приподнятым тоном обратился он к Титову, – разрешите доложить! Боевая задача выполнена и перевыполнена! Мной уничтожены шесть дерево-земляных огневых точек с бронезакрытием. Вверенный запас противотанковых гранат израсходован полностью.

– А потери? – холодно спросил Титов.

Смирнов тут же посерьезнел и набычился.

– Ребята знали, что это – не развлекательная прогулка! Как бы там ни было, мы подавили шесть активных пулеметов на пути наступления…

– Верно, все верно, – сказал Титов без выражения. – Объявляю тебе благодарность за блестяще выполненное задание. Представление о твоей реабилитации в числе прочих штрафников я подам сразу после наступления. Я или мой заместитель Ладо Зурабович, если я погибну.

– В числе прочих? – сказал Смирнов, наморщившись. – Капитан, как это понимать? Считаешь, я сделал пустячное дельце, которое каждому по плечу? Думаешь, это было так просто?!

– Нет, я так не думаю. Я вижу, что это было сложно. Но в этом не только твоя заслуга. Без погибших в прикрытии бойцов ничего бы не вышло.

Разведчик побагровел.

– Но ни один из них меня бы не заменил! Ни один, капитан!!! А их могли бы заменить даже уголовники!

– Нет, Смирнов, ты не прав, – все так же спокойно сказал ротный. – Чтобы пойти тебя прикрывать, видя, что все группы гибнут до последнего человека, нужно было немало мужества. Я смотрел в лица своих солдат, когда они уходили. Каждый из них знал, что идет под огонь пулемета. Они такие же верные сыновья родины, как и ты. И подумай вот о чем: ты полагался на свое мастерство, выработанное, я не сомневаюсь, годами тренировок, а им было не на что надеяться. И ты вернулся. Уверенно ушел и уверенно вернулся. Потому что знал, что вернешься.

– Вот, значит, как, – хрипло сказал Смирнов. – Ну, спасибо тебе, ротный! Ох, отблагодарил, язви тебя в душу!.. Думаешь, если я делаю вид, что так просто рвать мышцы, ползая по линии огня, значит, это действительно просто?! Ай, молодца, нечего сказать… Знал бы ты, чего мне стоит одна такая вылазка…

– Слушай, герой! – сказал Гвишиани – четко и без акцента. – Никто тебя не критикует. Мы все видели, что ты мастер, лучший боец нашей роты. Успокойся уже. Только на мертвых солдат плевать не надо, почти все они – в прошлом такие же храбрые офицеры, как и ты.

Эта отповедь отрезвила Смирнова.

– Виноват, погорячился, – сказал он спокойнее. – Ребята молодцы, все до единого…

Он подошел к Белоконю, и тот протянул разведчику автомат.

– Видишь как, Конский… – протянул Смирнов, принимая оружие. – Ты, небось, и не знал, с кем служишь.

– Догадывался, – сказал Белоконь. – Меня сейчас другое интересует. Миша, ты не пустил меня в первую группу, потому что знал, что так будет? Что будет не десяток, а почти сотня погибших?

– О чем ты, красный воин? – искренне удивился Смирнов. – Думаешь, я тебя прикрываю?! Брось, ты не маленький, а очень даже большой. Тебя уже поздно защищать… взводный штрафной роты. Я сказал правду: ты бы мешал мне сосредоточиться. Есть такие люди, как ты, я знаю. Вот и всё.

В этот момент началась артподготовка. Ударили семьдесят шестые, и солдаты в окопах присели от неожиданного близкого залпа. Зеки с паническими воплями попадали на дно траншеи.

 

* * *

Пушкари отстрелялись успешно – по крайней мере, так казалось с позиций. Полчаса беспрерывной работы двух батарей только добавили штрафникам энтузиазма. Даже Белоконю начало казаться, что высота 123,8 уже практически разгромлена. Он видел, как взрывами перепахало пространство позади обезвреженных вылазкой Смирнова дзотов, видел, что большая часть снарядов легла в немецкие окопы.

Над их головами недолго кружил самолет-разведчик «Фокке-Вульф», потом он исчез. Через считаные минуты фрицы начали ответную стрельбу по батареям – и те почти сразу умолкли. Но со своей задачей семьдесят шестые справились. Все время артподготовки солдаты встречали радостным ревом каждый снаряд, летевший в сторону немецких укреплений.

Сверху нажаривало солнце, а кроме окопного песка глаза теперь ел дым. Пришло время штурма. Белоконь, как и другие взводные, собрал своих людей у подъема из окопа.

Положенные штрафникам наркомовские сто граммов – наливали, впрочем, по двести – они уже получили во время артподготовки. Спиртом, как и прочими земными благами, ведали особисты, и в этот раз они сработали четко. Привычных очередей и росписей в бумажках не было. Вместо этого люди из НКВД просто прошли по окопам с большими флягами.

Белоконь повторял последние инструкции. Вернее, драл глотку, перекрикивая близкие взрывы немецких снарядов:

– Раненым лежать на месте! Все меня, мать вашу, слышат?! Ранят – лежать, не рыпаться! Назад не бежать! Отступать, то только со всеми! Только по команде! Если она будет! А можете ползти вперед – ползите впер-ред!

Белоконя не слушали – бойцы его взвода и сами прекрасно понимали обстановку. Да и указания эти они уже слышали от Титова и Гвишиани. Однако зловещий заградительный отряд позади позиций сейчас не очень пугал – все верили, что штурм будет успешным.

Радовало то, что ответный немецкий артобстрел пришелся аккурат на позиции отряда НКВД. После уничтожения двух героических батарей – теперь уже было понятно, что обе батареи, где бы ни пряталась вторая из них, уже уничтожены – фрицы выбрали в качестве цели именно траншеи заградчиков. Судя по всему, их наводчиков привлекло значительное количество открытых пулеметных точек – куда большее, чем было на переднем крае, в окопах штрафников.

И тут-то особистам пришлось несладко. Такой откровенной глумливой радости штрафники не испытывали даже во время операции Смирнова.

Сам бывший капитан разведки куда-то пропал. Сколько Белоконь ни вглядывался в лица бойцов своего взвода, Смирнова среди них он не нашел. Однако сейчас не это было главным. Белоконь думал даже не о самой атаке – он пытался не пропустить приказа о ее начале. Наконец слева в окопе раздался истовый вопль ротного:

– В атаку!!! Ур-ра-а-а!!!

Титов и Гвишиани шли на приступ вместе со всеми – впереди первого взвода. Крик командира подхватили десятки глоток, Белоконь тоже закричал. Штрафники стали выбираться из окопа. Когда снаружи было уже около половины взвода, Белоконь повел людей вперед.

Как и всегда в таких случаях, он наблюдал картину будто чужими глазами, со стороны. Они все бежали по этому страшному полю – многие солдаты падали, запнувшись о трупы; приходилось прыгать. И все палили куда попало. К стрекоту сотен «папаш» примешивались винтовочные выстрелы. Стрельба и крики. Штрафники шли в атаку каждый с собственным кличем.

– За-а-а ро-одину-у!!! – орали поблизости.

– Ур-ра-а!!! – кричал сам Белоконь.

– А-а-а-а-а!!!!! – ревели сотни голосов.

На этом фоне выделялась пестрая матерная разноголосица бывших зеков.

– Сдохни, прокурор Астахов!!! Сдохни, прокурор Астахов!!! – надрывался тонкий вибрирующий голос немного впереди и слева.

– Тво-о-ою-у ма-ать!!! – выла большая часть уголовного штрафбата.

– Смерть чека-а!!!

– Век воли не вида-а-а-ать!!!

Над полем взвился еще один клич – его подхватывали все больше титовцев:

– Смерть Коржу-у-у!!!

Крики и болезненно громкие выстрелы рядом – все это было слышно лишь в первые секунды атаки. Но после вокруг стали рваться снаряды, засвистела шрапнель. До немецких окопов было еще очень далеко, но все вокруг уже заволокло дымом.

Один из шрапнельных осколков звякнул по автомату, чуть не выбив его из рук. Самого Белоконя не задело. Он бежал вперед, стреляя в дым короткими очередями. Вокруг падали, отставали.

– Рита, Рита, Рита! – твердил он. Каждый раз спохватывался и заставлял себя повторить имена жены и детей. А потом снова: «Рита-Рита-Рита!»

За взорванными дзотами была еще одна линия огневых. Добежав до этого рубежа, солдаты натыкались на настоящий пулеметный шквал. Три уцелевших дзота выкашивали наступающих. Спасались только те, кто успевал нырнуть в воронки в земле – семьдесят шестые знатно пропахали это место.

Белоконь скатился в небольшую яму от снаряда. Здесь уже лежали двое мертвых бойцов. Один сжимал в руке противотанковую связку. Белоконь аккуратно разжал его пальцы.

Вокруг стоял безумный грохот, но в этой какофонии он явственно различал голос немецкого пулемета, работавшего чуть выше, буквально в паре шагов от ямы. Он хотел высунуться, но вдруг понял, что солдат с гранатами повел себя точно так же – и лежал теперь с разорванной пулями головой. Белоконь снял каску, надел ее на дуло автомата и приподнял его над краем воронки. Тут же звякнуло, и покореженная каска улетела далеко назад.

Пулемет был рядом и долбил без передышки. Бросить связку наобум? Но в бронированную амбразуру, лишь немного приподымающуюся над землей, попасть сложно. Он же не Смирнов, чье умение бросать гранаты было чем-то сверхъестественным. Белоконь мог надеяться только на удачу.

С каждой секундой промедления эта такая близкая огневая разносила все новых солдат его и соседних взводов. Мало кто подобрался к ней так близко. Если не удается выглянуть – надо бросать наобум, решил Белоконь, сжал связку и размахнулся.

В этот момент пулемет умолк. Белоконь не гадал, из-за чего это произошло – он понял сразу, чутьем: в дзоте меняют раскаленный ствол орудия. Не задумываясь о верности этого неожиданного прозрения, он выглянул над ямой, увидел всего в двух метрах от себя закрытую землей железную амбразуру, примерился и бросил.

БОМ-М-М!

То ли взрыв, то ли удар гигантского колокола. Белоконь чудом успел нырнуть обратно, открыть рот и заслонить руками уши. Перевернувшись на спину, он так и замер с открытым ртом.

В солнечном, перемазанном черным дымом небе над позициями штрафников поднимались в воздух красные сигнальные ракеты. Одна за другой. Сигнал к отступлению.

Уже? Но почему?!

Это было черт знает что. Атака провалилась.

Белоконь закинул автомат за спину – какая же это легкая и удобная штуковина в сравнении с громоздкой винтовкой! – и пополз назад, к своим окопам.

 

* * *

В отступавших не стреляли. Да и не должны были при отходе на позиции по приказу. Но «не должны» – последний аргумент, когда дело касается врагов народа. Просто энкавэдэшникам из заградотрядов действительно было не до этого. Белоконь успел заметить, что немецкая артиллерия смешала их траншеи с землей – наружу торчали изломанные бревна, которыми раньше были укреплены окопы.

Позиции штрафников почти не пострадали, но от этого было не легче. После сигнала назад вернулись лишь немногие из наступавших. Кто-то побоялся своих же пулеметов, кто-то продолжил переть на немца, не замечая ракет и не слыша многоголосого воя боевых товарищей.

Белоконь нашел изгвазданного в земле и чужой крови Гвишиани и засыпал его вопросами:

– В чем дело? Кто дал приказ отступать? Почему так быстро? Что вообще происходит?!

– Нэ знаю, – развел руками зам командира. И натужно пошутил: – Пэрекур.

Правда, вместо того чтобы достать свою трубку, он стал собирать штрафников. На позиции вернулись только титовцы, и было непонятно, что с уголовниками. И вообще ничего не понятно – поле боя шевелилось, стреляло и дымило, лишний раз высовываться из окопа было не только опасно, но и бесполезно – ситуации это не проясняло.

Ясно было одно: если высота не будет взята сейчас, она не будет взята вовсе. Зам командира тоже это понимал.

– Адын раз живем! – сказал Гвишиани и повел штрафников на штурм высоты.

 

* * *

Совместная атака уголовного штрафбата и людей Титова превратилась в кавардак. В непрекращающуюся кровавую сумятицу, где целые взводы гибли напрасно – от пуль собственных товарищей, принявших их за врагов, да от страшных осколочных гранат, случайно брошенных в гущу своих же солдат.

За это пехотные атаки называли мясорубкой. Белоконь впервые имел возможность убедиться на собственном опыте в справедливости этих слов. До этого дня он видел подобные наступления лишь издали и мельком – во время работы на гаубицу. И только в бинокль. Насмотревшись вблизи, он не то чтобы ужаснулся – привычное лунатическое состояние его по-прежнему не отпускало, – но стал удивляться каким-то несущественным глупостям. Например, тому, что артиллеристов почему-то считают тугими на ухо, а пехотинцев – нет. Между тем здесь было куда больше шансов оглохнуть.

Вместе с Гвишиани Белоконь вел людей через зону подорванного им дзота в третьей линии огневых. Потом его чем-то садануло в голову, он упал. Когда поднялся – полубезумный, с грохочущей болью в черепе, – уже потерял из виду и титовцев, и Гвишиани. Или сам потерялся, это уж как посмотреть.

Он долго полз вперед на руках. Останавливался. Стрелял в неизвестность. Полз. Закрывался от свинца телами мертвых и раненых, снова стрелял и полз. Какой-то залитый кровью и присыпанный землей солдат просил его добить. Наверное, Белоконь добил – он не помнил. Состояние было не тем, чтобы запоминать происходящее. Быть может, именно это называют опьянением боем. Дурная голова, трясущиеся от напряжения руки, струящийся пот по лицу, пятна перед глазами… Один раз его даже вырвало.

Резкая боль в предплечьях немного его отрезвила. Белоконь наткнулся на остатки колючей проволоки. Пришлось повернуться набок и выдирать ее из рукавов. Одновременно он огляделся – теперь уже почти осмысленным взглядом.

Белоконь обнаружил, что уже преодолел часть проволочного ограждения. Если торчащие тут и там закрученные обрывки колючки можно назвать ограждением. Вокруг были тела и части тел, дымились воронки. Здесь рвались мины, только мины. Пушки фашистов не стали бы класть снаряды вплотную к собственным позициям.

А позиции были прямо перед Белоконем – рукой подать. Внутри окопов стреляли и вопили по-немецки. Белоконь стал переворачивать мертвецов в поисках гранат – если уж на этой ниве ему повезло один раз, повезет и дважды. Не может быть, чтобы ни у кого не было…

На возню с покойниками он потратил добрых пять минут. За это время – огромный период в бою – вокруг ровным счетом ничего не изменилось. За брустверами продолжались шевеление и редкие выстрелы. Наконец Белоконь нашел то, что искал. Находка превзошла ожидания – то была не просто противопехотная граната, а целая связка из трех штук. «Русская тройка», как говорил Титов.

Он приподнялся и бросил гранаты в окоп перед собой. Закрывая голову руками, Белоконь успел подумать, что любая оплошность в обращении с осколочными – например, если он перебросит «тройку» через траншею и она рванет снаружи – гарантированно будет стоить ему жизни. Хорошо, что эта мысль не пришла раньше. Рука не дрогнула. Бросок получился на славу, под стать Смирнову.

После взрыва он слишком рано отнял руки от глаз и увидел, как над окопом веером разлетелись алые брызги и ошметки тел.

 

* * *

Невероятно, но при всем хаосе штрафникам удалось выбить немцев из укреплений. Высота 123,8 покорилась немалой кровью. Целиком картину произошедшего во время штурма Белоконь восстановил со слов командиров и тех немногих, кто уцелел.

После артподготовки уцелело три дзота. На них и напоролся первый приступ. Один из пулеметов удалось уничтожить взводу, который вел за собой Титов. Штрафники пошли на огневую в лоб в полный рост – в итоге амбразуру завалили телами и взорвали. Второй пулемет грохнул Белоконь.

Дорога вперед была открыта, когда над головами засветились красные огоньки сигнальных ракет. Весть об отступлении тут же облетела бойцов. Как Титов ни надрывался, но часть его роты стала отходить.

Тем временем уголовный штрафбат прочно залег перед пулеметами и, когда проблема дзотов была решена, уцелевшие зеки двинулась вперед. Их комбат был уже мертв. Под предводительством собственных авторитетов уголовники действовали не удивление слаженно. Они быстро достигли проволочных заграждений, в которых уже увяз взвод штрафной роты со всеми своими перчатками и ножницами. Фашисты беспрерывно садили по взводу из окопов, но титовцы упрямо расчищали путь от колючки.

Зеки расстреляли их в упор. После чего уголовный штрафбат пополз к немцам, размахивая заранее приготовленными белыми тряпками. Неизвестно, как их появление восприняли бы фрицы – наверное, без восторга, им было не до пленения смертников. Впрочем, до плена дело не дошло. Потому что участок земли перед фашистскими окопами был густо заминирован. По словам немногих уцелевших очевидцев, уголовный штрафбат разнесло в клочья в полном составе.

Дальнейшее было более-менее ясно. Титов смог организовать и повести на приступ оставшиеся на поле боя силы. Гвишиани перегруппировал отошедших бойцов и тоже повел их вперед. Возможно, кто-то из отступивших воспользовался жалким состоянием заградотряда и улизнул из этой бойни, но таких было немного.

Собранные Титовым и Гвишиани группы прошли по зачищенному уголовниками участку минного поля и ворвались в окопы. Ворвались не все – путь от мин был расчищен довольно условно. Когда первые штрафники уже дрались в немецких траншеях, кто-то из подходивших потревожил торчащие над землей усики прыгающей противопехотной мины. Та, как ей и положено, выстрелила вверх и разорвалась в метре над землей, жахнув во все стороны смертоносной шрапнелью…

Бой в окопах был горячим, но коротким. Собственно позиции немец сдал легко. Надо полагать, из-за того что мало кто из фрицев оказался готов ко встрече с врагами лицом к лицу. Белоконь добрался до позиций лишь к концу их зачистки. Гвишиани очень удивился его появлению: он своими глазами видел, как его, Белоконя, убило осколком в голову – он рухнул на землю и больше не двигался. Выяснилось, что осколок прошел по касательной, сняв небольшой участок волос с кожей. Этой раны Белоконь первое время не замечал, хотя она сильно кровоточила.

Штрафники с полным правом расположились на захваченной высоте. Вместе с командирами их теперь было тридцать. Подтянулись и силы заградотряда. Артобстрел уничтожил половину особистов – в живых их осталась всего сотня. Соотношение стало абсурдным: на каждых трех штрафников (если считать кадровых офицеров Титова и Гвишиани штрафниками) приходилось десять человек охранения.

Однако энкавэдэшники были по-своему полезны. У них был собственный санитарный взвод, пускай всего из четырех человек, а также, что гораздо важнее, свои связисты. Командный пункт штрафников Титов расположил в немецком блиндаже, и туда быстро протянули телефонный кабель.

Ротный доложил высшему командованию о взятии укреплений, вызвал машины для раненых, а также обещанный гвардейский полк для взятия важного городка и удержания высоты. Ему тут же дали полномочия комбата и сообщили, что с приходом пополнения его рота будет переформирована в отдельный штрафной батальон. Задача – держаться на высоте силами вверенного батальона. От переименования штрафроты в штрафбат народу в ней, естественно, чудесным образом не прибавилось, однако помощь уже была в пути.

Отдельная история была с батальоном Дерюгина. Собственно, после штурма высоты, в котором его люди – полсотни бойцов – принимали участие наравне с титовцами, от батальона остался лишь Дерюгин. Да и он был не в себе. Очень сильно не в себе, ведь именно он запускал в воздух красные сигнальные ракеты во время атаки. Спрашивать бывшего комбата, почему он это делал, было уже бесполезно – он только плакал. Если бы у Дерюгина не отобрали ракеты и сигнальный пистолет, он бы покалечился, пытаясь из него застрелиться. Из невнятного лепета рехнувшегося комбата стало ясно, что в его голове по каким-то причинам смешались два штурма – провальное наступление на высоту его собственного батальона и атака штрафников.

Гвишиани хотел зарезать Дерюгина собственноручно, но Титов принял не менее жесткое решение. Ревущего командира передали особистам. На второй день после захвата высоты 123,8 его расстреляли.

Удержание укреплений пока что не требовало особых усилий – их просто никто не отбивал. Медики занялись ранами выживших. Белоконю протерли спиртом царапину на голове, забинтовали. Ранение выглядело несерьезно, однако было очевидно, что Белоконь заработал сотрясение мозга – на следующее утро он пугал штрафников иссиня-черными фонарями вокруг глаз. Подташнивало и немного качало. Изредка рвало. Все это он справедливо полагал пустяковым недомоганием (было с чем сравнивать) и старался обращать на свое состояние поменьше внимания – дел и без того было по горло.

Из оставшихся штрафников Титов сформировал команду гробокопателей под руководством Белоконя, своего единственного оставшегося взводного. По этой причине Белоконь был назначен на пост старшины.

На поле боя хватало тяжелораненых. Их осторожно укладывали на расчищенное место перед окопами. Медики разводили руками – ни условий, ни инструментов для операций. Гуманнее всего было бы добить бедняг. Вместо этого их просто складывали рядом, а позже закапывали отмучившихся вместе с остальными павшими бойцами.

Транспорт для раненых прибыл только утром третьего дня. К этому времени отправлять в медсанбат было практически некого.

 

* * *

На шестой день после штурма на высоту обрушилась степная жара во всем своем слепящем великолепии. Часовые сидели на постах голые по пояс, с обвязанными одеждой головами. В укреплениях было тихо и дремотно.

Близкая стрельба и грохот взрывов в занятом немцами городке казались звуками из другого мира, который не имеет к штрафникам никакого отношения. Между тем это шумел гвардейский полк, старательно очищающий город от фрицев. Насколько можно было судить с высоты, операция протекала успешно, а даже если бы нет, штрафники не смогли бы ничем помочь красногвардейцам – их по-прежнему было так же мало. Несмотря на это, положение было обнадеживающим: полку удалось отрезать город от высоты 123,8, и теперь в тылу у гвардейцев имелась своя крепость, к которой можно было отойти в любой момент.

Командиры и часть свободных от караула штрафников засели в командном пункте. В этой же просторной землянке отдыхал и Белоконь – он лежал на деревянных нарах в полудреме. Утром он вместе со своей командой гробокопателей закончил последнюю братскую могилу. Ладони были стерты в кровь, в голове шумело. Нужно было сходить проверить посты, но никакого желания высовываться в раскаленное марево у него не было – казалось, что он сразу же потеряет сознание.

В блиндаже было относительно прохладно. Это было просторное, полностью утопленное в землю укрытие с такими элементами комфорта, которые в советских землянках казались непростительным шиком. Два больших высоких стола, множество стульев со спинками, полки на бревенчатых стенах… Скатерти, самовар и множество вещей, которых красноармейцы не видели с начала войны.

Комбат Титов был единственным человеком в командном пункте, который по-настоящему работал: он заполнял документы на погибших. Непреклонный командир поставил себе задачу: добиться реабилитации всей штрафроты – и живых, и мертвых. Успешное взятие стратегической высоты дало ему надежду покорить и эту вершину. Но это была бумажная работа титанического объема. Титову предстояло истереть десяток стальных перьев, извести бочку чернил – и все равно оставалась вероятность ничего не добиться. Но комбат писал.

 

Ему здорово не хватало Попова, который был не только санинструктором, но по совместительству и писарем роты. Юный лейтенант был в числе немногих раненых, отправленных в медсанбат – он получил пулю в ногу еще в начале атаки и все время штурма провалялся под трупами. Потом выполз. Подстрелили его свои же – это было очевидно. В некотором смысле ему повезло: характер ранения исключал возможность самострела – пуля прошла сзади в бедро и раздробила кость. Таких самострелов не бывает.

Рядом с Титовым курил трубку Гвишиани. Из командиров штрафроты здесь не было только Дрозда – замполит предпочитал обретаться поближе к отряду НКВД. Там ему было спокойнее.

На полу штопал гимнастерку один из ротных уголовного штрафбата – Сивой. Это был щуплый и смуглый человек неопределенного возраста. Сивой был абсолютно лыс, но прозвище все равно ему подходило – наверное, из-за сиплого голоса. На поле боя он с десятком своих людей отбился от сдающихся зеков, примкнул к Титову и в первых рядах ворвался с ним в окопы. Из всего уголовного штрафбата на высоте остался сам Сивой и еще трое его подчиненных. В первые дни после взятия высоты они обследовали погибших фрицев и их блиндажи. Поэтому всех четверых слышно теперь было за версту – звякали и громыхали их набитые карманы и вещмешки.

Сивой старался быть поближе к новому штрафному комбату – ему явно не хотелось терять пост ротного, которого он непонятно как добился. Титов же не обращал на уголовника никакого внимания. Им заинтересовался только Гвишиани, и Сивой рассказал заму командира историю о том, как он впервые попал в лагеря в начале двадцатых. Титова тогда поблизости не было, и теперь, воспользовавшись царившим в блиндаже молчанием, Сивой стал повторять свой рассказ уже в его присутствии. Начал он со слов о том, что, дескать, гражданин Гвишиани его давеча спрашивал, так вот он теперь расскажет. Гвишиани промолчал, поэтому Сивой продолжил:

– На зону попал я по идиотизму своему малолетнему. Шестнадцать лет мне было. И была у меня бренчалка – типа балалайки, только круглая. Ну, ходил по деревне, делал вид, что я – акын. Знаете, кто такой акын?

Гвишиани хмыкнул, остальным в блиндаже было все равно.

– Поэт такой, – пояснил Сивой. – Сочиняет и поет о том, что видит вокруг. Вот иду я со своей бандурой и распеваю…

Сивой действительно запел надтреснутым голосом:

Откашлявшись, уголовник продолжил:

– На всю жизнь свою шутку запомнил! Десять лет лагерей! За что?! Да за то, что одному из этих баранов не понравилась песня! Карпович – сука, так я с ним и не посчитался! Его в тридцатые расстреляли, когда я уже второй срок мотал…

Он подождал какой-нибудь реакции благодарных слушателей, но все, кроме Титова, эту историю с бараном-председателем уже слышали. А командиру было не до баранов – он работал. Беседу поддержал Ладо:

– Спэл про баранов – я сразу дом вспомнил, а! В последний раз барана рэзали, когда меня на войну провожали. Прадедушка рэзал. У него бараны были – вай, красавцы! Чтоб ему еще сто лет жить с его баранами, только он меня на эту войну и отправил.

– Прадедушка – коммунист? – спросил кто-то из штрафников.

– Прадедушка – уважаемый человек, – поправил зам командира, – старейший из Гвишиани нашего клана. Сто двадцать лэт, понял?

– Как же он в таком возрасте еще и баранов разводит?

– Как и все Гвишиани, он крепок телом и духом, – сказал Ладо. – Ты бы нэ спросил такой глупый вопрос, если бы знал, что он в сто двадцать лэт еще и молодую жену взял.

Штрафники охнули.

– Заливаешь, начальник, – очень тихо сказал Сивой. Горец не услышал.

– Э! – гордо сказал Гвишиани. – Прадедушка как узнал, что война, так савсэм юность вспомнил. Сразу говорит: «Пойду русских рэзать!» После этих слов в блиндаже кто-то шумно подавился и долго надсадно кашлял. Говорили ему, что война уже другая, но раз сказал – значит, пойдет. И ушел мой прадедушка с трехлинейкой в город. Потом вернулся. В армию, говорит, добровольцем записался, пришел устроить пир напоследок. Тогда он своего любимого барана и зарэзал. А через день комиссары приехали. Прадедушку нэ взяли, потому что нэ положено. Один Гвишиани у них добровольцем записан – кого-то брать надо. Вот так пошел я на войну вместо прадедушки, чтоб ему еще сто лэт жить.

– Сразу офицером, что ли? – поинтересовался кто-то.

– Почэму сразу? Учился долго. Меня, когда определяли, спрашивали: «Из винтовки стрелять умеешь?» Умею, да. «А товарищу Михаилу Максимовичу Гвишиани нэ родня?» Все, говорю, Гвишиани, – родня. Тогда, говорят, в офицерскую учебку пойдешь. Я и пошел. Долго учился, шесть месяцев. Оттуда уже лейтенантом вышел…

У входа в блиндаж показался караульный. Вместе с ним внутрь проникла волна удушающего жара, поэтому на вошедшего посмотрели с неприязнью. Дозорным оказался Смирнов. Одет он был в рваные бриджи, обернутую вокруг головы нательную рубаху, обмотки вместо жарких сапог и ремень с повисшим на нем раскаленным «шмайссером».

– Товарищ комбат! – обратился он к Титову. – Докладываю: гвардейский полк отбил город! Над зданием исполкома… или что у них там… подняли красный флаг!

– Отличная новость! – сказал Титов, оторвавшись от бумаг. – Что-то еще… товарищ рядовой?

От такого обращения Смирнова передернуло. Он полагал себя уже состоявшимся героем с обещанным орденом на груди. Конечно, почти все поклонники его подвига под прикрытием группы смертников теперь тоже были в земле, но это ничего не меняло. Однако комбат Титов и не думал пренебрегать договором с разведчиком, просто давал понять, что бумага о подвигах Смирнова еще не одобрена командованием. А учитывая, что таких хвалебных представлений Титов собирался сделать три сотни…

Смирнов помрачнел, но «рядового» проглотил.

– Неплохо бы сменить часовых, товарищ комбат, – сказал он. – Со всех течет в три ручья, глотки сухие, бойцы с ума сходят.

– По времени вам еще час жариться, – сказал Титов. – Но раз так, разрешаю смениться на час раньше. Старшина, проследи за сменой караула.

После этих слов комбат снова зарылся в бумаги.

– Есть проследить за сменой караула! – негромко откликнулся Белоконь.

Он медленно поднялся. Если подниматься быстро, будет штормить и подташнивать. Жара, забинтованная голова… проклятый осколок.

Белоконь взял с собой четверых штрафников включая Сивого. Остальных караульных он рассчитывал найти в соседнем блиндаже.

Раскаленный Смирнов остался в землянке.

– Да-да, товарищ штрафной старшина, – напутствовал он Белоконя, – иди полюбуйся на это торжество рабоче-крестьянского оружия. Не часто у нас в последнее время такие торжества бывают.

Белоконь не обратил на него внимания. После того как Смирнов куда-то пропал во время основной бойни и появился среди штрафников, когда все уже было позади, Белоконь чувствовал к нему отвращение.

 

* * *

Он расставил дозорных, после чего едва не свалился от теплового удара. Над одной из огневых точек был сооружен навес из куска холстины на палках; Белоконь сел под холстиной и опустил голову между коленями. Через минуту немного отпустило.

Когда в голове прояснело, он обнаружил, что рядом сидит Сивой – преступный акын занял этот самый комфортный пост с одним их своих уголовников. По праву авторитета, которое Сивому почему-то казалось незыблемым даже в штрафбате. Выжившие люди Титова не любили его за эту блатную наглость.

Сивой достал один из своих многочисленных немецких портсигаров, извлек папиросу и протянул ее Белоконю вместе с трофейной зажигалкой.

– Покури, старшина, – сказал он. – Покуримши оно легче.

Табак у немцев был не ровня солдатской махорке – у него даже вкус имелся.

– А если пожрать нормально – еще легче, – проинформировал Сивой. Судя по усыпавшим его гладкий череп шрамам, уголовник десятки раз приходил в себя с разбитой головой и теперь точно знал, о чем толкует. – Да только где ж тут нормально пожрешь?..

– Фашистского пайка тебе мало? – спросил Белоконь.

– У них здесь один мед и шоколад, сам знаешь. Все тает, течет, скоро задница от них слипнется… Мяса бы с кашей или супец какой… Видать, давно немчуре хавчика не подвозили. Эх, что за жисть пошла! Ни помыться, ни побриться, вонища, вши заели…

– Какие уж вши, – с сомнением сказал Белоконь. – Меня никто не заедает, тебя и подавно не заедят.

Но Сивому, похоже, хотелось просто поныть.

– В баньку бы! – жалобно проговорил он. – Все бы отдал за баньку! И морду бы поскоблить! В этой щетине еще жарче-то…

– После войны помоешься, – мрачно ответил Белоконь, терзаемый схожими желаниями. – А бриться… ну, брейся, никто не запрещает.

– Так ведь нечем, старшина! Своего инструмента нет, у немчуры какие-то фитюльки вместо бритв… Может, у тебя какая бритвочка имеется?.. Сыграл бы портсигар против бритвы? Ты только не вспыли, я просто спрашиваю!

Последние слова Сивой произнес очень поспешно.

Портсигар… Сперва этого добра хватало у гниющих на солнце фрицев. Потом перестало хватать. Белоконь даже не пытался пересилить себя и взять папиросы у мертвых, так и вертел самокрутки. Сбор трофеев на занятой высоте его не интересовал. Старшина был слишком занят – он переживал за своих женщин. Думал о них, когда рыл землю, грезил, когда проваливался в тревожный сон…

Все, что он добыл для себя, – губная гармошка да карманная библия на немецком. Эти вещи лежали на нарах, Белоконь дважды на них засыпал, прежде чем заметил. Гармошка была нестандартной – на ней были изображены бегущие олени и заходящее солнце. Библия была напечатана на очень хорошей бумаге. Белоконь оторвал и выбросил переплет и с тех пор приобщался к религиозным таинствам через легкие – сворачивая самокрутки. Если подумать, это был самый короткий путь.

В мрачные минуты душевной тоски Белоконь извлекал из гармошки с оленями тоскливые всхлипы и нечеловеческий вой. Она приглянулась Сивому, западавшему, как ворона, на все блестящее. Белоконю гармошка нравилась, но не настолько, чтобы не обменяться на что-нибудь полезное. Да хотя бы на хороший портсигар с папиросами. Но Сивой, несмотря на то, что портсигары достались ему даром и было их у него штук десять, вот так запросто меняться не хотел. Уголовнику это казалось какой-то дикостью – взять и обменяться. Он предлагал играть в карты, биться об заклад, кидать монетку – делал все, чтобы у него была возможность получить предмет без обмена. Причем по лагерной привычке норовил взять Белоконя наглостью. А как насчет сыграть, начальничек? Не боишься, мол?.. Белоконь между тем был на грани помешательства от событий последней недели. После второго такого наезда он сорвался. Белоконь схватил саперную лопату и погнался за шустрым уголовником – наверное, хотел зарубить. Гонял он его недолго – успокоился, обежав большую часть траншей. С тех пор Сивой очень явственно чувствовал в Белоконе силу и вел себя не так нахально, как с остальными. В глазах уголовника новоиспеченный старшина встал на одну ступеньку с начальниками – Титовым и Гвишиани.

В этот раз Белоконь просто не обратил внимания на предложение сыграть. Да и бритвы не было.

– Не барин, ножом побреешься, – сказал он.

– Ножом я себе всю шкуру сдеру, – сказал Сивой, – пока результат-то будет.

– Если нормально заточить, то не сдерешь.

– Эх, старшина, старшина… Сам заросший, а меня учишь.

Белоконь пожал плечами.

– Мне не до этого. Я и топором побриться могу, если будет надо.

– Как припрет, можно и голой задницей, – сказал Сивой. – Полрожи в кровищу, подумаешь! А ты так, чтобы начисто и не сдирая шкуру, можешь, старшина? Топором-то?

– Неси топор, попробую.

– «Попробую»! Не обижайся, но фуфло это все. Давай об заклад побьемся, чтоб интерес был. Только не вспыли, я просто предлагаю!.. Даю лучший, под завязку полный портсигар против твоей гармошки, что топором нормально не поскоблишься.

Белоконь подумал, что все равно когда-нибудь придется бриться. Старшине так ходить можно лишь в исключительных случаях, а вообще-то не положено.

– Идет, – сказал Белоконь. – Где топор?

– Найти инструмент – дело десятое, – радостно сказал Сивой. – Найдется позже – обрастешь больше… Шучу, старшина, не кипятись. Пустячное вообще-то дело – в городок сгонять, да взять там любой. Меня можешь послать, я с удовольствием схожу. Не сбегу, не бойся. Хотел бы свалить, свалил бы раньше.

Заявление было сомнительным, но Белоконю было в общем-то все равно. Сивой этого не заметил и стал развивать тему.

– Я ротным хочу быть, – пояснил он. – Как думаешь, старшина, оставит меня товарищ Титов ротным?

Если бы Белоконь не был в таком жутком состоянии, он бы ответил резко. Возможно, кулаком в зубы. Претензия уголовника быть ротным над бывшими офицерами и сержантами была немыслимым нахальством. Но в горячем солнечном мареве любой бред казался таким же бредовым, как и правда. Поэтому Белоконь просто ответил:

– Не зарывайся, гражданин Сивой. У тебя есть шанс, только если нам пригонят пополнение из бывших зеков… Так что лучше беги, – закончил он неожиданно для себя.

 

* * *

Через час из захваченного городка к энкавэдэшникам приехал «газик» с парой офицеров. По случаю попутного транспорта Гвишиани поручил Белоконю съездить в населенный пункт и, реквизировав какую-нибудь повозку, нагрузить ее мясом. Горец тоже страдал от отсутствия нормальной еды. К тому же тридцать человек – не триста, на всех хватит одной свиньи. Или барашка. Рекомендовано было упирать на барашка.

Титов дал Белоконю записку к командиру гвардейского полка с просьбой поделиться со штрафбатом оружием. Комбату сообщили, что уже сформировано огромное пополнение для его батальона. Личного оружия могло не хватить даже с трофейными автоматами и винтовками.

Белоконь отправился в город на тряском автомобильчике с офицерами. По кружной проселочной дороге машина обогнула небольшой лесок. Белоконь рассудил, что прямой пеший путь к городку можно было проделать быстрее, зато теперь он не заплутает, когда поедет обратно на повозке.

Штаб полка разместился в двухэтажном зданьице исполкома, над которым выгорал на солнце упомянутый Смирновым красный флаг. Здесь Белоконем и его запиской занялся интендантский майор. Майор нашел для штрафного старшины простую крестьянскую телегу. С точки зрения интенданта, у телеги был тот очевидный плюс, что в нее много не поместится.

Они пригнали телегу к одному из двориков, где солдаты разделывали свежатину. Майор расщедрился, и старшине выделили половину коровьей туши. Это было очень неплохо – все-таки Белоконь просил для штрафников, то есть могли вообще ничего не дать. Однако по случаю взятия города малой кровью гвардейцы были веселы, а майор-интендант так и вовсе был счастлив. Судя по всему, немцы не успели здесь все разграбить.

Пока тушу укладывали на телегу и заматывали в брезент, Белоконь приметил огромный топор, воткнутый в колоду. Рядом курил упитанный детина в окровавленном фартуке. Белоконь пообщался с великаном – он оказался полковым кашеваром. Обнаружив необычайную чуткость к нуждам штрафбата, повар согласился отдать недавно найденный и заточенный топор в обмен на какую-нибудь памятную безделушку. Белоконь махнул рукой и вручил ему свою необычную гармошку – с условием, что за эту вещь придется пожертвовать также точильным камнем. Детина легко согласился. Белоконь забросил колун на телегу и покатил получать оружие, которое полку было не жаль отдать штрафникам.

Штрафбату пожертвовали двадцать старых винтовок и десяток противопехотных гранат. Белоконь мельком отметил, что красногвардейцы тоже связывают осколочные в «русские тройки». Расписавшись в бумагах интенданта, он загрузился в просевшую под грузом телегу и медленно покатил по дороге из города, которая должна была привести его к высоте 123,8.

 

* * *

Впоследствии встречу с немецкими грузовиками Белоконь вспоминал с трудом. Он точно знал, что ехал, точил топор и задремал. Он даже помнил, что ему снилась Рита – в последнее время так всегда бывало в полудреме. А потом вдруг немцы, гранаты, топор… Если бы все это тоже приснилось и было простым кошмаром, навеянным жарой… Но этот кошмар оказался слишком реальным.

Когда Белоконь представил эти самые доказательства пред ясны очи Ладо Гвишиани, горец лишь промолвил несколько крепких, судя по интонации, фраз на своем языке. Потом прибежал Титов и выразился по-русски. Белоконь доложил обо всем устно и присовокупил письменный рапорт, написанный по дороге немецким карандашом на немецком же офицерском планшете.

В телеге Белоконя удивительным образом сосуществовали множество на первый взгляд совершенно несовместимых вещей. Перепуганный пленный немец (вид его был ужасен и недвусмысленно говорил о том, что его долго возили по земле), покалеченная осколочной гранатой часть коровьей туши, винтовки, документы убитых фрицев, их офицерские планшеты и две отрубленных головы. Первая голова в прошлом принадлежала мясистому штабному офицеру, вторая – автоматчику, она зачем-то была отрублена Белоконем на стадии сбора документов.

Поседевший от ужаса офицер-аист на машине с особистами отправился в штаб армии. Белоконь этого уже не видел – ему дали глотнуть водки и отправили отдыхать. Оказавшись на нарах, Белоконь мгновенно провалился в тревожный сон. В этом же блиндаже Титов по-прежнему стоически заполнял бумажки, требуемые для реабилитации штрафников. Как стало ясно на следующий день, комбат под завязку наслушался ночного бреда своего старшины.

Первое, что услышал Белоконь, когда очнулся, был шорох карандаша по бумаге. В блиндаже был только он и Титов.

Белоконь приложился к фляге с водой и долго пил. Титов подошел и сел возле него на нары.

– Очнулся? – спросил комбат. – Что-нибудь соображаешь?

Белоконь утвердительно замычал.

– Хорошо, – сказал Титов. – Я пытался тебя растолкать пару часов назад и поговорить, но ты меня не слышал. Вижу, сейчас тебе получше.

– Так точно, товарищ капитан, – с трудом произнес Белоконь и закашлялся.

– Ты проспал почти сутки, товарищ старшина. Пора бы оклематься. Я уже давно всех выпроводил, чтобы поговорить с тобой. Можешь не отвечать, только слушай.

– Угу.

– Василий, я не берусь судить, что у тебя с головой и было ли оно у тебя до травмы. Но второго Дерюгина нам не нужно. Когда сходят с ума командиры, это слишком дорого обходится для солдат, понимаешь?

Белоконь кивнул, хотя слова комбата он воспринимал с трудом. Но сознание возвращалось, в глазах светлело с каждой секундой.

– Для тех, кто имеет голову на плечах, – говорил Титов, – война опасна не только смертью или ранением. Сколько уже таких дерюгиных на моих глазах впадали в… хм, в поведение, которое можно назвать только преступным. Я и сам отчасти такой – мне обожгло не только лицо и грудь, мне обожгло ум… Может быть, я говорю сейчас не очень гладко и четко, но уж постарайся понять. За мной нет ни малейшего преступления, но командовать штрафниками меня отправили не просто так, на то были причины. Во мне что-то сдвинулось, Василий. Пока ты тут лежал, говорил и вскрикивал, я понял, что и с тобой случилось то же самое. Поэтому я и решил с тобой поговорить. Хочу рассказать тебе, что мне помогает выплыть, когда накатывает волна ужаса. Выслушай и постарайся запомнить. Это единственное средство для таких людей, как мы с тобой.

– Хорошо, – сказал Белоконь. В «единственное средство» Титова он заранее не верил, но старался не подавать виду.

– Когда мне кажется, что меня вот-вот захватит ужас, что нет выхода и все бесполезно… я думаю о русской земле, – сказав это, Титов встал и простер руки, указывая на раскинувшуюся за стенами блиндажа русскую землю. – Наша страна, она огромна, бескрайние просторы!.. Сколько лесов и полей, широких, как море, рек! Эта земля может прокормить сотни миллионов человек, тысячи! Сколько хлебопашцев с плугами, рабочих на наших величественных заводах, коров на тучных колхозных лугах… – Титов сделал паузу и набрал побольше воздуха, – …ежедневно совершают великий трудовой подвиг, чтобы прокормить нашу рабоче-крестьянскую армию!!!

Запрокинув флягу, Белоконь принялся шумно пить. Комбат не обратил внимания.

– И гордость!!! Гордость охватывает за нашу советскую родину во главе с рабоче-крестьянским правительством!

Беспрерывно кивая, Белоконь достал из вещмешка немецкий заменитель меда в брикете. К нему бы хлеба. Ничего, и так неплохо.

– И чувствуешь, Василий, всей кожей ощущаешь, что вместе мы победим любого врага, не говоря уж о какой-то там душевной слабости! Что такое душевная слабость перед жарким энтузиазмом нашего общего дела?!! Наш человек, рабочий и колхозник, всегда здоров душой – он лечится трудом для всеобщего блага! Большевизм – высшая стадия умственного здоровья, вот к чему нужно стремиться!..

Белоконь утвердительно выкатил глаза – выразил энтузиазм и преданность общему делу. От этого он едва не подавился.

Титов кончил и немного успокоился. К нему постепенно возвращалось осмысленное выражение здоровой половины лица. Комбат принял из рук Белоконя флягу с водой, попил и отдышался.

– Вот так и только так, Василий, – сказал он, – можно бороться с нашим слабым перед обстоятельствами разумом.

– Спасибо вам большое за науку, товарищ капитан! – сказал Белоконь.

– Это единственное средство! – повторил Титов. – В моменты слабости ты должен понимать, что есть что-то гораздо выше и важнее твоей жизни. И даже жизней всех бойцов Красной Армии!

Белоконь с ним согласился. Да, есть что-то гораздо выше – есть! Рита, ночь, луна над озером… Рита…

– Знаю, что не всякий способен повторить твой подвиг, – сказал комбат. – Ох, не всякий! Поэтому я и говорю с тобой как с близким мне по духу советским человеком. В одиночку уничтожить два взвода фашистов, захватить языка и важные документы, схемы – это по-комсомольски!.. Ты комсомолец?

– Нет, товарищ капитан, мне не по возрасту.

– Ах, да… И я со всей уверенностью утверждаю: подобное можно совершить только с мыслью о нашем социалистическом отечестве… – чуть менее восторженно сообщил Титов и внезапно перешел на деловой тон: – Поэтому я добавил несколько фраз в твой вчерашний рапорт, перепишешь. Без них у командования может сложиться ошибочное впечатление о случившемся. Уверен, что очень скоро тебя восстановят в звании и вернут в твою часть. И орден получишь, уж в этом не сомневайся. Но, как я уже говорил, меня беспокоит твое состояние. Мы с Ладо посовещались… и товарищи из энкавэдэ не против… Пока документам еще не дали хода и пока я твой комбат, получишь отпуск. Три дня. На большее мне не хватит полномочий – на бумаге ты еще штрафник.

 

* * *

Титов сказал, что документы о реабилитации и, возможно, о присвоении ордена будут направлены уже в артдивизион Белоконя – за три дня этот вопрос решится.

Это означало свободу…

Белоконь добирался в штаб своей дивизии сперва на попутной полуторке, а потом и пешком. В первый день он проделал большую часть пути. Белоконь трясся в кузове машины, проезжая мимо все так же тянущихся к Сталинграду колонн грузовиков, танков, самоходок и просто пехоты. Потом пришлось идти пешком, ночуя в поле, убеждая каждый встречный патруль, что он не дезертир. Отпускное удостоверение у него было в порядке, но все шло к тому, что он прибудет в штаб к концу третьего дня отпуска, когда уже нужно будет либо возвращаться в штрафбат, либо идти к Чистякову. Если не считать той самой первой полуторки, попутного транспорта не было.

Белоконь шел тем же самым маршрутом, которым двигалась его штрафная рота, спеша на проклятую высоту. Он жевал мерзкую кашицу, в которую превратился немецкий шоколад, и думал, что Сивой был чертовски прав – нормальной едой это можно называть только с большого голода и только в первые дни. Белоконь представил Сивого – как он в это время тоже идет куда-то, ест такую же шоколадную кашу и так же ее клянет. Уголовник последовал совету старшины – прощаясь со штрафниками, Белоконь его уже не застал. Сивой сделал ноги, так и не дождавшись разрешения их небольшого пари.

В этом одиноком походе у Белоконя было два повода для радости. Первый: жара стала спадать. При таком незлом солнце можно было идти и днем – предварительно прополоскав форму и бинты в холодном ручье и чувствуя, как одежда высыхает на теле. Правда, после этого он очень скоро становился еще грязнее – пыль охотно липла к мокрой ткани. Вторая радость – то, что те встречные, которые хоть что-то слышали о его дивизии, утверждали, что ее штаб на прежнем месте. За полторы недели дивизия могла либо перестать существовать, либо переместиться в немыслимые дали, и Белоконю пришлось бы долго искать ее у черта на рогах. Другой вопрос – где теперь Чистяков с его недоделанным артдивизионом…

Это не главное, решал Белоконь и переключался на более важные материи. К такой-то матери Чистякова, артиллерию, отпуск! Не к ним он возвращается. Он идет к Рите. То, что штаб на прежнем месте, могло означать, что на прежнем месте и санчасть. Ему очень хотелось так думать. Что никуда не делась роща вокруг нее. Что их с Ритой озеро – все там же. Что она там, его Рита, его женщина-рысь… При мысли о том, что могло произойти с ней за эти дни, у Белоконя темнело в глазах. Он сжимал зубы, бил себя по лицу, останавливался, обливался водой из фляги.

Последний день отпуска был в самом разгаре, когда позади него на дороге раздался приближающийся рев мотора – с характерным постукиванием. Очень знакомый голос очень знакомого грузовика. Белоконь оглянулся через плечо и помахал рукой.

Водитель не узнал его со спины. Грузовик с крестом, грубо намалеванным на рваном тенте, остановился чуть впереди. Белоконь заглянул в кузов – там было пусто. Пассажиров нет. Замечательно. И дорога вокруг – пустая, как на заказ. Ни души. Замечательно.

Он подошел к водительской дверце и стал на подножку. Из кабины высунулась веснушчатая голова Алеши. Белоконь тут же схватил парня за плечи и вытащил его наружу. Алеша вскрикнул было, но уже в следующий момент упал лицом в песок на обочине. Он завопил от страха и неожиданности, ужом перевернулся на спину и Белоконь тут же поставил ногу ему на грудь.

– Вася!.. – ахнул Алеша.

На его лице отразился ужас. Белоконь на миг увидел происходящее его глазами. Разбитое лицо, песок и слезы в глазах, возвышающийся глыбой грязный штрафник с забинтованной головой, жуткой чернотой вокруг глаз и свежим шрамом во всю щеку. Тот самый Вася, за которым остался неоплаченный должок перед водителем… Все правильно, было чему ужаснуться.

– Приехали, с-сучонок! – сказал Белоконь, переводя «папашу» на стрельбу одиночными.

– Вася, ты что! – запричитал водитель. – Вася, не надо! За что, ну за что?! Я же тебе ничего не сделал!..

Из глаз у него текли слезы. По голосу Белоконь уверился, что не ошибается. Слишком хорошо он помнил тот последний взгляд Алеши, перед которым Белоконя взяли особисты. И обвинения Керженцева, построенные на весьма специфическом материале. Такое не забывается.

– Что с Ритой? – сипло спросил Белоконь.

– С какой Ритой, Вася?.. Я ни при чем, я ничего не знаю!

– Отвечай, сучонок, не юли!!! – рявкнул Белоконь. – Что с моей Ритой?!

– С Прохоровой, ты про Прохорову? Ничего, слышишь, ничего!

– Ты ее к Коржу возил? Возил?!!

– Ай, не дави! Дышать нечем!

– Ну?!!

– Она сейчас при штабе… Но это не то… не дави…

Алеша захрипел, и штрафнику пришлось ослабить давление.

– Это не то… говорят, что она ему не дает…

Автомат теперь упирался водителю в грудь. Белоконь убрал ногу.

– Бывай, крысеныш! – сказал он.

Алеша заскулил. Белоконь выстрелил.

 

* * *

Белоконь свернул с дороги и шел через негустые рощи. Он оставил все как есть – тело на земле в пыли, грузовик рядом. Найдут? Пусть кто-нибудь найдет. Какой только люд по дорогам не шастает – дезертиры, мародеры, сумасшедшие, фашистские диверсанты… а то и все вместе – дружным партизанским отрядом. Идет вой-на на-родная, свяще-э-энная война. Пришили парнишку, делов-то. О том, чем Белоконь обязан водителю Алеше, знал только Керженцев. А до Керженцева уже недалеко. Белоконь просто подождет нужного момента и сделает с этой тварью то же самое. А потом…

Что потом? Расстрел, вечное клеймо его семье? Лишение даже того скудного пайка по карточкам, который они получают в эвакуации…

Нет, все будет тихо. Он тихо придет в штаб и тихо разберется с Коржом. Иначе нельзя. Потом он уйдет подальше по этой же дороге и будет идти, пока не удастся искупаться в трех ручьях. Так он для себя решил. Чистая вода смывает кровь. А от крови этой гадины нужно долго отмываться. Белоконь не хотел возвращаться к Рите в крови. Пусть он уже изменился, пусть между ним теперешним и их маленькой вселенной в роще у озера с его стороны теперь лежит тяжкое бремя штрафной бойни… Он смоет с себя хотя бы часть этой дряни. И лишь после этого найдет Риту.

Со стороны это будет выглядеть естественно. Штрафник получил отпуск и, зная о скорой реабилитации, добирался до своей прежней дивизии. Задержался, потому что попуток не было. В отпусках теперь все задерживаются – вокруг такая неразбериха, что солдаты неделями не могут найти свою переехавшую или переформированную часть. А смерть Коржа можно списать на кого угодно. У таких людей полно врагов.

Решение было принято.

Белоконь приблизился к знакомой роще, когда уже начинало смеркаться. Он хорошо запомнил эти места – именно отсюда уходила штрафная рота Титова. Рота, по количеству состава перекрывавшая иные батальоны. Офицеры, младшие командиры, солдаты – проступки большинства из них наверняка были незначительными. Штрафная бойня перемолола почти всех. И за это с Керженцева тоже причитается. Не только с него, конечно, но и с него тоже.

Впереди за деревьями нарастал гул голосов. Белоконь понял, что приближается к тому самому оврагу – к котлу, в котором теперь варились новые смертники. Он стал обходить это проклятое место по широкой дуге. Овраг был важным ориентиром – отсюда уже рукой подать до землянки Керженцева.

Нужный блиндаж он нашел без труда. Рядом с ним тоже кто-то был. Надо подождать. Залечь в мох, зарыться в листья? Он мог бы упасть в степную траву – в ней приходилось ночевать не раз, – но здесь… Надо терпеть ползающих по телу под одеждой сороконожек, жучков, прочую кусачую живность, да еще какая-нибудь шишка возьмет да вопьется в бок… Он не захотел. Надоело.

Совсем близко, почти над землянкой, росло крупное старое дерево. Высокое, с пышной листвой и, что еще важнее, с раструбом ствола, чтобы забраться наверх. Можно попробовать. В сумерках его не будет видно, если не присматриваться.

Белоконь выждал, пока энкавэдэшники удалятся. Сейчас, пока нет свидетелей! Он тихо подбежал к дереву и стал карабкаться наверх. Получилось довольно шумно, он сломал несколько веточек и на пути к удобной наклонной части ствола потревожил листву. Оказавшись в трех-четырех метрах над землей, он нашел удобное для себя место и притих. Похоже, что его медвежья возня осталась незамеченной – она пришлась на те минуты, когда рядом никого не было. Белоконь еще шумел, когда из блиндажа стали выбираться особисты. Он замер и затаился.

 

Энкавэдэшники выволокли кого-то наружу. Долго били. Белоконь не смотрел в их сторону – казалось, что прямым взглядом он привлечет к себе внимание. Жертва вскрикивала, особисты сопели и фыркали. Крики уже почти прекратились, когда из открытой двери блиндажа – Белоконь ее не видел, но было ясно, что дверь открыта – раздался окрик начальства:

– Хватит возиться!

Голос был не просто знакомым – Белоконь никогда не спутал бы его ни с каким другим.

– К остальным его! Ведите следующего! – распорядился Керженцев из своего логова.

Трое энкавэдэшников ушли за следующим, остальные волоком потащили хрипящего и захлебывающегося беднягу по направлению к оврагу. Особисты прошли так близко под Белоконем, что он узнал одного из них – это был тот самый плоскомордый старшина, который на примере Белоконя учил Лютикова, как правильно бить задержанных.

Тройка, отправившаяся за новым подследственным, вернулась раньше. Белоконь мельком взглянул на эту процессию. Конвоируемый солдат был уже здорово избит – даже в сумерках Белоконь различил на его форме большие кровавые пятна. Особисты втолкнули подследственного в блиндаж и вошли следом. Стало тихо. Внутри землянки изредка раздавался гул голосов, но слишком глухой и неразборчивый.

На дереве было не очень комфортно – руки уставали держаться, от неудобной позы немели ноги, – однако, несмотря на это, лучшей наблюдательной точки нельзя было и пожелать.

Вернулась группа во главе со знакомым старшиной. Особисты расположились перед входом в блиндаж, закурили. Поначалу Белоконь зачем-то вслушивался в их речь, хотя никакой полезной информации услышать от них не ожидал. Ему быстро это надоело – энкавэдэшники говорили о том же, что и все красноармейцы – о еде, о выпивке, о девках, снова о еде, о немцах… Всего, кроме немцев, им очень не хватало.

Белоконь стал задремывать, обнаружил это и ужаснулся. Нужно было чем-то заняться. Он посмотрел на листья перед собой и в очередной раз убедился в том, что городской житель далек от природы. Что же это за дерево? Похоже на дуб, края листьев немного отличаются, но тоже волнистые. Наверное, все же какая-то разновидность дуба. Если так, то в расположении логова капитана госбезопасности был скрытый смысл. Возможно, блиндаж нарочно вырыт именно тут. Поскольку Корж находит гадкое удовольствие в том, чтобы допрашивать красноармейцев под сенью дубовых листьев – фашистской символики… Если это чертово дерево все-таки дуб. Если нет – то нет.

Глаза слипались.

Двое особистов вынесли солдата из блиндажа и передали людям плосколицего старшины. Привели еще кого-то.

Вокруг постепенно темнело.

Белоконь подумал, что где-то здесь, в штабе, совсем рядом, может быть его Рита. Он мог бы ее увидеть. Он мог бы ее обнять… Сердце стучало, по спине и по лбу катились капли пота. Сейчас лучше этого не представлять. Он же не переживет.

…Нужно было подумать головой раньше и достать где-нибудь часы. Найти на немецкой высоте, выменять. Он так и не позаботился заменить чем-нибудь свой давным-давно сгинувший «Луч», поэтому не знал, сколько просидел на дереве. Два часа? Три? Больше?..

За это время наступила ночь, звездная и ясная. Белоконь мог различить свои руки, темные листья перед собой, усеянное голубоватыми огоньками небо. Это было замечательно. Больше всего сейчас он боялся ослепнуть. После долгого похода, явно неполноценного питания, да и всей выматывающей штрафной свистопляски это было бы естественно. Сумеречное зрение пропадало именно в таких случаях. Пришлось бы ночевать в лесу и думать, как бы застать Коржа в одиночку завтра, после рассвета…

Голос Керженцева раздавался у входа в блиндаж. Белоконь не видел капитана госбезопасности, но слышал каждое его слово. Корж отдавал распоряжения об усилении охраны в овраге, о смене постовых у пулеметов. Он поинтересовался у кого-то, не было ли Крысюка. Белоконь фыркнул. После этого Корж отпустил подчиненных.

Белоконь подождал, пока особисты разойдутся, и осторожно спустился вниз. Постоял, опершись на ствол и растирая ноги. Несколько раз присел, помахал руками. Чтобы отойти от вахты на дереве, понадобилось несколько минут. Белоконя уже охватило лихорадочное предчувствие. Он оставил вещмешок на земле, бросил автомат. Поколебавшись, поднял автомат и закинул его за спину на ремне.

Блиндаж снова открылся и оттуда вынырнул субтильный силуэт. Ему вслед доносились последние указания:

– …и что бы она ни говорила, все равно приведешь! Это приказ, Лютиков!

– Есть, товарищ капитан госбезопасности! – откликнулся субтильный.

Белоконь стоял, замерев. В темноте Лютиков его не заметил, удалился в сторону других блиндажей. Теперь Корж наверняка один. На случай, если это не так, у Белоконя есть «папаша». Но лучше не стрелять – на выстрелы сбегутся и особисты, и штабники.

С минуту он всерьез думал о том, чтобы найти где-нибудь в штабе гранату типа «Ф-1» и бросить ее в блиндаж. Нужно будет быстро уходить, но проблема даже не в этом. Он просто не может так поступить, это же совсем не то. Хватит решать вопросы гранатами – речь все-таки не о фрицах. Здесь совсем другие счеты. Керженцева нужно задушить, а не грохнуть издали.

Корж прикасался к Рите. Кровь пульсировала в мышцах, шумела в ушах. Эта тварь, возможно, не только прикасалась…

Эта мысль решила все.

Белоконь приблизился к блиндажу и увидел, что в проеме курит человек. Белоконь сделал шаг вперед, крутанул автомат на ремне и сунул курильщику прикладом в зубы. Успел отметить, что под прикладом хрустнуло. Корж влетел внутрь. Белоконь спрыгнул с земляной ступеньки, пригнулся, вошел следом и прикрыл дверь.

Горели две масляные лампы. Стол, фуражка на нем, нары… Знакомая обстановочка.

Белоконь упустил пару секунд. У Керженцева оказалась отличная реакция – не вставая с пола, он схватил табурет и бросил им в нападавшего.

Штрафного старшину ударило в плечо, но это его только распалило. Корж успел достать наган, и когда он уже навел его на Белоконя, на руку с револьвером обрушился «папаша» старшины. Раздался выстрел, пуля ушла в стену, а наган отлетел в сторону. Белоконь как следует пнул распростертого врага между ног, отбросил автомат и тут же пропустил удар под колено. Он рухнул на Керженцева боком. Капитан извивался и шипел окровавленным ртом с осколками зубов. Белоконь двинул ему в челюсть раскрытой ладонью, схватил одной рукой за горло поверх расстегнутого воротника и придавил врага коленом к полу. На штрафника сыпались удары. Кулаки Керженцева не причиняли ему вреда, он их почти не чувствовал. Особист попытался вцепиться в его горло, но не дотянулся.

– Говоришь, длинные руки?! – прорычал Белоконь. – У тебя, тварь, длинные руки?!!

От ярости он не смог произнести ничего внятного, кроме этих слов.

Корж шевелил разбитыми губами, хрипел и плевался. Если бы особист не напряг шею изо всех сил, Белоконь бы ее сломал. Даже одной рукой.

– А-а-а-а… – раздалось за спиной.

Продолжая душить Коржа, Белоконь повернул голову и увидел Лютикова. Молодой лейтенант замер на пороге с открытым ртом. Белоконь душил. Одновременно он попробовал достать свободной рукой лежащий в шаге от него наган.

Позади Лютикова, застывшего в нерешительности, был еще кто-то. Раздался тихий возглас, и Белоконь понял, что погиб. Оттолкнув Лютикова, внутрь вошла…

Ну зачем? Ну почему сейчас?..

…Рита. В своей форме санинструктора, с повязкой на волосах…

– Вася! – вскрикнула она. – Васенька!.. Что ты делаешь?

Закончить то, что он делает, Белоконь не смог. Не успел довести дело до конца, хоть и довел бы, даже при ней довел бы – потому что обратного пути не было. Однако недодушенный Корж успел воспользоваться моментом. Он сцепил руки над головой и все силы вложил в последний удар, пришедшийся Белоконю чуть выше локтя. Скорее из-за обстоятельств, чем из-за боли, Белоконь ослабил хватку, и Керженцеву удалось освободиться от его руки. Корж извернулся, цапнул его за пальцы своими обломанными зубами и сбросил с себя штрафника. Белоконь упал на бок, схватил наган, а другой рукой дважды ударил Керженцева в живот. Лягаясь, особист отполз в угол между столом и стеной. Сидя там, он хрипел и задыхался.

Белоконь сидел на полу с револьвером. Ошарашенная Рита стояла рядом и гладила его по макушке – там, где не было бинтов.

Лютиков убежал.

– Вася, что ты наделал… – тихо сказала Рита. – И, боже мой, что они с тобой сделали!..

В хрипах Керженцева стали различаться слова.

– Ашшеляю… аштшеляю шшоими уками…

Белоконь шумно дышал и думал только о том, что она рядом. Теперь – ненадолго, но рядом.

– Я тебя люблю, – сказал он.

Рита не ответила.

Керженцев взобрался на лавку за столом. Он сидел там, сверкал глазами и вытирал рот куском материи.

Сейчас примчатся особисты. Сейчас.

Шли секунды. Никто не появлялся.

…Потом Рита умоляла Коржа оставить все как есть, не трогать Васю. Корж сипел и плевался кровью. Рита становилась перед столом на колени. Белоконь поднимал ее. Корж удовлетворенно хрипел, потом его перекашивало от зубной боли, он полоскал рот спиртом, выплевывал, глотал, хрипел…

 

* * *

Документы о реабилитации штрафного старшины пришли в Особый отдел дивизии около четырех часов этого же дня. Вероятно, чуть раньше, чем Белоконь встретил на дороге Алексея Крысюка. Сработано было удивительно оперативно для бюрократов штаба армии. Даже учитывая то, что Титов уведомил начальство о небольшом отпуске своего подопечного и попросил отправлять бумаги сразу в часть Белоконя.

Скорее всего немец, за которым пришлось гнаться с топором, оказался очень ценным языком, а в его портфеле, оставившем длинный след на щеке старшины, обнаружились по-настоящему важные схемы. Покидая высоту 123,8, Белоконь узнал, что аист был полковником и замом начальника штаба какой-то пехотной дивизии.

Белоконя повысили в звании до старшего сержанта артиллерии и приставили сразу к ордену Боевого Красного Знамени.

Первым человеком, который обрадовался, что он не подох в штрафроте, был Керженцев. И на то у него были свои причины: он наконец нашел рычаг давления на Риту, которая с студом отбивалась от него всеми способами. Корж был раззадорен отказами и задет тем, что она предпочла ему, капитану госбезопасности, какого-то сержанта. Керженцев давно вбил себе в голову, что санинструктор Прохорова почему-то нужна ему больше все остальных женщин.

Получив документы Белоконя, Корж написал Рите записку с информацией о ее Василии. Присовокупив, что он легко может лишить этого человека всего, мигом отправив его обратно в штрафники. Второй раз Василий уже не вернется. Керженцев уверил в этом Риту, прибегнув к фактам: из трех с половиной сотен проштрафившихся красноармейцев капитана Титова после первого же боя осталось две дюжины. Девушке было предложено подумать и решить, что для нее важнее.

К концу дня, посылая за ней Лютикова, Керженцев рассчитывал на совсем иной разговор. И разговор состоялся. Правда, он получился несколько неожиданным.

Белоконь не только не испортил планы капитана госбезопасности, но невольно помог ему. Теперь в руках Коржа была настоящая власть над штрафником – вместо сомнительной перспективы отправить на смерть человека, в котором командование армии признало героя. И Прохорова умоляла не расстреливать любовника.

Если бы не выгоды, которые Керженцев надеялся извлечь из этого положения, Белоконя долго и с удовольствием резали бы на куски. Поднять руку на начальника Особого отдела дивизии… И не просто поднять – под натиском его стальной клешни Керженцев уже почти попрощался с жизнью. А потом он едва оправился от удушья. Раскрошенные зубы болели так, что только лишь от злобы Корж не потерял сознание. В паху болело так, будто там разорвался фугасный снаряд.

Но это был весь ущерб. Позорной для капитана госбезопасности сцены не видел никто, кроме Лютикова, значит, можно считать, что вообще никто не видел. С Лютиковым следовало разобраться отдельно. Мало того, что лейтенант никак ему не помог, так он еще и куда-то запропастился с помощью.

Как выяснилось позже на допросе с пристрастием, Лютиков никуда не подевался. Он выбежал из блиндажа и, дрожа от страха, ждал, пока внутри что-то произойдет. Пока огромный страшный солдат не прикончит капитана госбезопасности, которого за последние дни он, Лютиков, возненавидел всей душой. Ждал он долго, и пошел за помощью лишь через полчаса.

Отсутствие бравых энкавэдэшников было даже на руку Керженцеву. Продлившаяся около сорока минут сцена его устраивала. Он даже начал получать удовольствие, несмотря на боль и шок, из-за которых ему уже ничего не хотелось – даже от непокорной стервы Прохоровой.

Корж не согласился оставить штрафника реабилитированным и с орденами. Мог бы, но не согласился. Возможно, тогда бы Рита всецело ему принадлежала – ему, Керженцеву. А может, и не настолько ей этот Василий был нужен. Коржу было слишком больно и страшно, чтобы идти на такое: велика была вероятность, что этот безумный ублюдок наведается к нему еще раз и завершит начатое.

Капитан госбезопасности нашел выход, который мало чем отличался от расстрела Белоконя на месте. Он решил отправить его обратно в штрафбат к Титову. Керженцев не сомневался, что в следующий раз Белоконь не вернется. Во второй раз из такой мясорубки не возвращаются. Герой получит свое. Штрафбат – как помилование, вместо немедленного расстрела… При таком раскладе Корж лишался только одного – счастья прикончить ублюдка собственными руками. А Рита Прохорова доставалась ему. За милосердие.

Решение было принято, теперь самое время появиться подмоге. Потому что ублюдка с перебинтованной головой и шрамом на щеке уже почти ничего не сдерживало – даже присутствие девушки. И особисты наконец нагрянули. Керженцев сумел сохранить лицо. Кривясь от боли, он застегнул воротник, надел фуражку и прошамкал приказ разбитыми губами, снова поранив изрезанный язык об осколки зубов. Белоконя скрутили и снова повели в овраг.

Вернее, пока скручивали, ублюдок вдруг разрядил наган Керженцева в его сторону. Капитана госбезопасности спасла лишь его собственная небрежность: в барабане оставался всего один патрон. Выстрел сшиб с его головы фуражку.

 

* * *

В этот раз штрафников в овраге было значительно меньше – набиралась едва ли сотня. Никто не говорил речей – всем им объяснили их положение раньше. Наутро всех согнали к грузовикам, поджидающим за рощей. Дорога заняла часов шесть или больше.

Белоконь сидел среди штрафников совершенно раздавленный. В кузове курили, разговаривали, ругались, плакали. Он тоже плакал – но это были не слезы, а нечто вроде истерики.

Он же шел ее спасать. Он шел спасать свою Риту. А получилось, что он ее подставил. Он прекрасно понимал, какова цена его возвращения в штрафбат. От этого понимания в голове мутилось. И винить некого – только себя. Как нужно было поступить? Все-таки найти осколочную гранату? Застрелить Коржа сразу? Он поступил так, как считал нужным. Но почему-то этот самый правильный на его взгляд выход обернулся и против Риты, и против Люси с его детьми.

…Он давно им не писал. Бывало, что не писал и дольше, страшно этим мучился, но теперь он почему-то не тяготился этой потерянной связью с семьей. Его волновала только судьба Риты. Волновали ошибки. И еще разрывалось сердце от воспоминания о том, как она просила Керженцева отпустить ее Васеньку.

Сбежать и прикончить Коржа?

Белоконь уже проиграл. Полный провал. С немцами было проще – он действовал инстинктивно. С Алешей – то же самое. Но Алеша – обычный стукач, букашка. Не тот враг, который каждое мгновение маячил перед взором Белоконя. Не тот, которому его женщина отдалась по первому зову. Она же сама уговаривала Коржа стать его постоянной полевой женой! О, боже! Хотелось выскочить из кузова и бежать, бежать туда скорее, уничтожить его, разорвать… Впрочем, это была безнадежная затея, жалкое трепыхание. Кто-то из штрафников уже выскочил. Вот уж чего не было в первом огромном составе титовцев, который мог бы при желании просто разбрестись по степи! Три «газика» охраны из НКВД. Беглеца сняли из автомата, даже не притормаживая.

 

* * *

Штрафбат Титова за это время ушел с высоты и переместился на десяток километров к юго-западу.

Здесь был грандиозный затор. Обозы резервов, тянущиеся на Сталинград, упирались в развернутые на их пути немецкие танковые, мотострелковые и пехотные дивизии. Как говорили командиры, фрицам удалось прорваться на восток танками и отрезать измотанные маршем запасные войска Красной Армии от их пункта назначения. По сути, «прорыв» выражался в том, что несколько немецких частей с прибаутками проехали вперед сквозь прорехи в редкой цепочке растянувшейся вдоль Дона обороны. Почти без боя, без потерь – запросто давя все живое на своем пути. Они даже взяли пару советских полков в «колечко», зажав их между двумя своими дивизиями – одна окопалась здесь, вторая – ниже по течению Дона.

Хуже всего было то, что с этих позиций простреливались артиллерией многие километры железной дороги Калач – Сталинград. Немцы пользовались этим преимуществом вовсю – пушки грохотали круглосуточно. Потеря этого участка железной дороги могла попросту обескровить город на Волге.

На месте затора против фашистских позиций уже стояли гвардейцы, бравшие городок у высоты 123,8, и еще какие-то части. Немцы готовились к затяжной обороне, а для голодных и измотанных маршем резервов это было смерти подобно. Еще и потому, что вовсе не сюда их отправили умирать – они были срочно нужны в совершенно другом месте. Требовался быстрый прорыв, который соединил бы затор с «колечком». Вернее, два прорыва – здесь и на юге, с противоположной стороны.

На севере, чтобы не губить попусту «нормальные» части, поставили штрафной батальон Титова. Для подобных целей он и был сформирован. Из тридцати человек с офицерами за пару дней штрафбат разросся до восьми сотен. Военных преступников гнали сюда со всего Сталинградского фронта.

Саперы и штрафники, перемазанные в земле и совершенно не отличимые друг от друга, возились в свежих окопах – углубляли, расширяли, укрепляли… Очередное пополнение энкавэдэшники выстроили снаружи, на широкой площадке между линиями траншей штрафбата и заградотряда.

Бойцов принимал усталый Титов. Белоконь безразлично отметил, что на его воротнике теперь не одна, а две шпалы – комбат стал майором. Его здоровый глаз смотрел в даль, а обожженная половина лица побелела. Майор Титов коротко рассказал прибывшим штрафникам, какое важное дело их ждет, сказал об отечестве, о гитлеровских щупальцах, одно из которых им предстоит безжалостно отрубить, и передал слово Дрозду.

Замполит тоже был не в настроении – слишком явно чуял опасность. Но вот он увидел в неровном строю новоприбывших Белоконя и воспрянул. Свою речь Дрозд выстроил вокруг того, что у преступивших суровые законы военного времени красноармейцев появилась возможность умереть с пользой для родины. Обращался он персонально к Белоконю, указывая на него рукой. Старого знакомца заметил и Титов. Комбат велел бывшему старшине выйти из строя и отвел его в сторону, наказав Дрозду продолжать. Замполит быстро закруглился.

Белоконь рассказал все предельно кратко: дал в рожу Керженцеву, немного его придушил, вот и все дела. Не расстреляли, потому что… потому что герой и кавалер ордена Красного Знамени. Белоконь произнес это с трудом – чувствуя, как нарастает внутренний вой, преследовавший его со вчерашней ночи. В ответ он ожидал от Титова назидания в духе «тем временем, когда отечество истекает кровью…».

Для Белоконя и прежде безопасность жены и детей была гораздо важнее, чем общий и безликий патриотизм. А после встречи с Ритой Белоконь и вовсе перестал понимать слова о родине. Родины не было, не было своих и чужих. Была только Рита и люди, которые могли ей чем-то угрожать, – враги. И главный враг… Которому он позорно уступил.

Однако Титов был слишком измотан. Всю патетику он выдал уже перед пополнением. Он вежливо порадовался, что Белоконю дали орден, и сухо сказал:

– Роту потянешь? У нас не хватает ротного.

– Не потяну, товарищ майор, – сказал Белоконь.

Это была правда. Чтобы вести вперед, нужна была уверенность. Не только в том, что нужно идти вперед, но и просто уверенность, твердость духа. Но Белоконь был повержен в самом главном вопросе, какая уж тут твердость.

– Придется оставить роту Смирнову, – с сожалением сказал Титов. – Он же мне всех людей угробит.

– А я не угроблю, комбат? – спросил Белоконь.

Титов внимательно посмотрел ему в лицо своим красным от усталости глазом.

– Не знаю, Василий, – сказал он. – Вестовым тебя взять, что ли? Ни у меня, ни у Ладо нет вестовых.

– От меня на этой должности не будет толку. Не умею я заботиться о чужом комфорте, с этим нужно родиться.

– Твоя правда, – хмуро откликнулся Титов. Немного помолчал и добавил: – Назначаю тебя исполняющим обязанности начальника штаба. Это получше?

– Штаба? – искренне удивился Белоконь. – Меня? Комбат, вы сегодня совсем не смешно шутите, не то что раньше. Ну, какой из меня штабник? Как из Смирнова сапер.

– Тогда меня устроит.

– Вы правда, серьезно?

– Вполне. Батальону положен штаб.

– Почему я? Разве нет других…

– Другие меня не устраивают. Прекратить обсуждение приказа, рядовой! Побудешь пока исполняющим обязанности. Если в далеком светлом будущем мы будем живы и если нас вдруг решат укомплектовать, как положено, тебя все равно не утвердят. Но когда это будет?.. Да еще, говоря начистоту, кадровых штабных крыс в штрафбат и салом не заманишь. Так что я действую по обстановке.

– У нас есть сало? Тогда я согласен.

– У нас нет даже интенданта, которого можно об этом спросить, – серьезно ответил Титов. – Всем ведают особисты, наша охрана и поддержка…

– Я пошутил, комбат. Имел в виду свою национальность.

– Ах, да… Так вот, примешь дела после атаки, а пока будь на подхвате.

– Товарищ майор, – негромко сказал Белоконь, – с реабилитацией штрафников нашей первой роты что-нибудь получилось?

– Мне не докладывают, Василий. Я только могу отправлять бумаги выше. Я даже насчет тебя не знал. Надо же, восстановили, повысили… Другие штрафники о таком могут только мечтать. А ты… – Титов не закончил.

– А я дурак.

– Нет, ты просто мало думаешь о русской земле. О ней, нашей матери и кормилице, нужно помнить каждую минуту.

Белоконь посмотрел на роющихся в окопах людей с лопатками. Он указал на них и произнес фразу, которая через секунду показалась ему сущей абракадаброй:

– Вот кто в русской земле по уши.

– Правильно, – сказал Титов. – Они делают общее дело. А не сводят личные счеты, когда родина стонет под пятой захватчика. Когда огромная часть нашей страны обливается кровью в лапах фашистской гидры…

– Да, комбат, согласен, – сказал Белоконь. – Свои личные счеты они уже свели. Теперь им остается лишь делать общее дело.

 

* * *

В очереди за оружием Смирнова было слышно издалека. Бывший разведчик что-то говорил громким глумливым голосом, а его рота отвечала своему командиру нестройным гоготом.

– Есть в энкавэдэ такая должность, – вещал Смирнов, ничуть не стесняясь выдающих винтовки особистов, – как заместитель полевой жены. Для нее и звание специальное предусмотрено: подкапитан. Вот наш друг и был таким заместителем жены под капитаном гэбэ!..

Когда Белоконь подошел поближе, он увидел и объект издевательств. Им был худосочный штрафник с бледным до синевы лицом. Белоконь поначалу не узнал его в пилотке, но через секунду понял, что это Лютиков.

Он не удивился. Чему удивляться? Керженцев наверняка отыгрался на молодом лейтенанте за Белоконя. Предположение подтвердилось, когда очередь подвинулась вперед на пару шагов. Лютиков опирался на палку, но все равно едва не свалился. После этого усилия бывшего лейтенанта долго кренило в сторону. Белоконь заметил, что на простой солдатской форме, в которую Лютиков был облачен вместо новеньких энкавэдэшных шмоток, спереди по всему телу проступали пятнышки крови.

Это ничуть не смущало Смирнова. Похоже, ему доставляло особое удовольствие медленно добивать особиста. Штрафники его поддерживали, за Лютикова никто не заступался. Кому не было смешно – а многим не было, – тот просто не смеялся и смотрел на бывшего офицера НКВД с тупой злобой.

– Ох, и удачная у тебя фамилия! – продолжал Смирнов. – Погоди немножечко, вот погоди, и пойдет по всей армии, да что там – по всему фронту слава об особисте Одуванчикове… то есть, извини, Лютикове, прозванном за крутой нрав лютым. Слово «подлюка» мы учитывать не будем, потому что у кого ж на такую ересь язык-то повернется? Подкапитан энкавэдэ – и вдруг подлюка. Нет, красный воин, такого прозвища тебе можно не опасаться.

Лютиков не откликался. При такой реакции полумертвой жертвы пыл любого палача быстро сошел бы на нет. Но Смирнов был особенным.

– Ай-ай-ай, Лютиков, а какая блестящая карьера тебя ждет! Майор Лютиков, подполковник Лютиков, полковник Подлютиков…

Смирнова прервали вопли в одной из очередей. Солдат указывал на небо, а через пару секунд то же самое делали уже десятки штрафников.

Пара крылатых корректировщиков огня с черными крестами пролетела совсем низко. Самолеты выбросили листовки – много и сразу. Облако кружащихся в воздухе бумажек усыпало позиции. Штрафники прыгали, ловили их, распихивали по карманам. Особисты прыгали и орали, чтобы не смели. Бесполезно. Солдатам нужна была бумага для самокруток. В штрафбат не доставляли ни вездесущую «Правду», ни другие газеты, а бойцы попадали сюда с минимумом личных вещей. Немецкие листовки с призывами прекратить тщетное сопротивление всемогущему Третьему рейху и великому фюреру были отличным выходом из положения.

Белоконь продолжал стоять в очереди, не вынимая руки из карманов. Бумага ему пригодилась бы, если бы в нее было что заворачивать. Но вещмешок остался под неизвестным деревом у блиндажа Керженцева.

 

* * *

Вечером Белоконь сидел в батальонном командном пункте, которым здесь, как и в укреплениях на высоте 123,8, была землянка Титова. Он разбирал и смазывал маслом оружие. У особистов Белоконь получил винтовку с расколотым прикладом и затвором, так и норовящим застопориться. До этого он получал личное оружие только дважды, и оба раза исправное – первую винтовку, которая год била его по спине в походах, и ППШ, прослуживший всего неделю. Теперь ему досталась убогая развалина, с которой даже в штыковую идти стыдно. То, что нужно для смертника, решил он.

Белоконь долго и с каким-то мрачным удовольствием смаковал эту мысль. С такой винтовкой только сдохнуть. Кр-расота! Туда ему и дорога.

Сполна насладиться самоуничижением ему не дал Ладо Гвишиани – теперь капитан и по-прежнему зам Титова. Узнав, за что бывший старшина титовцев вернулся в штрафники (он услышал ту же выхолощенную версию, что и комбат), горец воскликнул:

– Маладэц, а! Я бы его совсем зарэзал!

– Да, надо было мне его зарезать, – рассеянно сказал Белоконь.

После этого Гвишиани нашел для него наган в кобуре и портсигар с папиросами. Револьвер был чуть более потертым близнецом оружия Керженцева, отчего самоуничижающее чувство Белоконя получило новый виток. Он поблагодарил Гвишиани, надел кобуру на ремень, закурил. И стал разбирать и смазывать наган. Выражение его лица при этом наверняка было странным.

Командиры не спали, потягивали трубки, переговаривались, прислушивались к стрельбе. Белоконь не участвовал в беседе, но тоже не спал. В землянке, кроме них троих, больше никого не было.

Пальба не смолкала всю ночь. Саперы до утра занимались разминированием прохода для пехоты. Немцы пускали в воздух яркие белые ракеты и в их свете расстреливали саперов из пулеметов. Место перед их позициями было ровным как стол – даже траву фрицы выжгли заранее. Оставалось лишь надеяться, что саперам удалось, несмотря ни на что, расчистить пространство в две сотни метров шириной, необходимое для сражения.

Когда от густого табачного дыма дышать в землянке становилось невозможно, Белоконь выходил наружу. Ночь была душной, воздух не двигался, а в окопах стояла жуткая вонь – из-за постоянной стрельбы впереди и давящих сзади позиций заградотряда штрафники не рисковали выбираться наружу и устроили сортир прямо в траншеях. Надеясь все же глотнуть свежего воздуха, Белоконь отошел подальше от блиндажа командного пункта и услышал громкий голос в одной из соседних землянок. Он подошел к самому входу и заглянул внутрь.

Полуживой особист Лютиков читал штрафникам стихи на память. Это было так необычно, что Белоконь остановился и немного послушал.

Голос Лютикова дрожал от напряжения.

Белоконь сперва подумал, что бывший лейтенант читает свои стихи. Особист закончил, раздались просьбы повторить, Лютиков предложил прочитать что-нибудь другое и даже взялся читать, но под негодующими возгласами затих и уступил. Он начал это же стихотворение заново. Только тогда Белоконь узнал Лермонтова.

Лютиков начинал сипнуть, его голос то и дело пускал петуха. Он наверняка декламировал Лермонтова далеко не во второй раз.

В этой ситуации самым странным было то, что его, офицера НКВД, до сих пор не прикончили втихую. Видимо, Лютиков вовремя нашел способ прекратить издевательства, обратившись к поэзии. Но судьбу его это никак не изменит. Те же штрафники, что охотно сегодня слушали про «русский бой удалый», завтра с еще большим наслаждением всадят ему в спину очередь или штык – авось, в атаке простится.

Белоконь ушел, так и не дослушав описание бородинского сражения. Он точно знал, что для бывшего лейтенанта НКВД Лютикова это последние стихи. Знал, и ему было все равно.

 

* * *

Утром в игру вступили артиллеристы. Никто из штрафников не смог бы сказать, насколько успешным был обстрел немецких позиций. Но длительное грохотание и свист пролетающих над головой в сторону врага снарядов воодушевляли не хуже спирта. Когда пришло время пехоты, Титов повел свой батальон вперед – в атаку в полный рост.

И снова бежали, орали и стреляли, задыхаясь в пороховом дыму. Белоконь несся наравне со всеми.

Винтовка разорвалась у него в руках после первого же выстрела. Его почти не повредило, но сказать, что он отделался легким испугом, тоже было нельзя. Испуг после этого неожиданного взрыва перед глазами, тряхнувшего руки с такой силой, что кисти надолго онемели, был немалым. Без того поврежденный приклад брызнул в лицо щепой, и Белоконь почувствовал, как лоб и щеки заливает кровь. Его лишь оцарапало, и к большому шраму на щеке прибавилось еще пару мелких порезов на брови и скуле. Оставалось мчаться дальше и вопить еще неистовее. Впереди и вокруг были дым и спины солдат, в руках – наган. Белоконь кричал, что все равно всех убьет и щелкал быстро опустевшим револьвером.

 

С головой творилось что-то ужасное – после разрыва винтовки перед глазами сверкали длинные белые искры. Белоконя вело в сторону. Нужно было бежать, а он уже еле шел. Нужно было хотя бы идти, а он полностью потерял ориентацию в пространстве и бродил зигзагами, то и дело натыкаясь на несущихся штрафников. Казалось, что штрафники постоянно меняют направление. Удивительно, но они его не подстрелили. Потом стало не до них. Белоконь стоял на коленях среди покрытых золой тел, его рвало в каску. Мимо него бежали, через него перепрыгивали, но не задавили.

Батальон Титова полег на поле боя вместе со своим командиром. Немцы оградились от штрафников сплошной стеной огня. Наступающих выкашивало шрапнельными минами, бегущих назад расстреливали особисты. Белоконь терял сознание и захлебывался рвотой среди трупов, поэтому о том, что произошло во время прорыва, он не мог ничего сказать – потому как ничего не увидел. Атака вообще выскользнула из его памяти – он помнил лишь то, что случилось с винтовкой, свою каску и доводящий до безумия грохот со всех сторон. При попытке вспомнить что-либо еще его начинало тошнить, поэтому он даже не пытался.

После штрафбата Титова настал черед гвардейцев. Это были свежие, сплоченные и хорошо вооруженные силы. Вперед двинулся знакомый полк – кулак, который должен был пробить оборону фрицев. Атакующие шли по трупам штрафников и уже не встречали такого серьезного сопротивления, как первая, обреченная на гибель, волна.

С какого-то момента они вообще перестали встречать сопротивление. Фашисты расступились и дали мнимым триумфаторам влиться в «колечко», подойти на помощь измученным полкам. Коридор в глубь немецкой обороны, который красноармейцы должны были прорубать весь день, а может, и часть ночи – предполагалось, что сражаться придется за каждый метр, – образовался сам собой еще утром. Его нужно было срочно укреплять линией обороны, перпендикулярной немецким позициям.

Гвардейские командиры, даже если и догадались, что в этом безупречном наступлении кроется что-то неладное, с определенного момента уже не могли ничего поделать. По всей длине пробитого в немецкой обороне коридора – больше километра – раскрылись замаскированные дзоты. Десятки, а возможно, и сотни торчащих из-под земли пулеметов. Они были практически неуязвимы, поскольку каждую огневую точку прикрывали такие же с противоположной стороны. Это оказалась дорога смерти. Пара сотен метров в ширину ложного прорыва – смешное расстояние для немецких пулеметов.

К этому времени вдоль всего коридора уже растянулись силы, предназначенные для создания укреплений на занятой местности. Несколько тысяч советских солдат вдруг оказались под шквальным огнем – с двух сторон.

Немцы расстреляли всех.

 

* * *

Через несколько часов Белоконь выполз к бывшим позициям штрафбата и ввалился в окоп. Там уже хозяйничали свежие силы – не штрафники, другие солдаты. До тянущихся с поля боя раненых никому не было дела. На него обратили внимание, поскольку он загораживал проход.

Белоконь сообщил какому-то лейтенанту, что он – начштаба штрафбата Титова. Лейтенант поручил паре бойцов отволочь Белоконя к особистам. Он вполне мог идти, опираясь на провожатых, но видок у него, должно быть, был еще тот. Поэтому в окопах заградчиков залитого кровью штрафника с изрезанным лицом приняли без подозрений – сразу видно, не симулянт.

Нить происходящего потерялась в мутном беспамятстве. Белоконь ехал куда-то с ранеными гвардейцами, рядом кто-то жутко стонал. Потом стоны ослабли и прекратились вовсе, чему он обрадовался.

Следующий эпизод, который запомнился, – как он ел кашу из большой алюминиевой миски, сидя на сене в каком-то хлеву. Вокруг было много увечных солдат, в глаза бросались свежие кровавые пятна, проступающие на грязных бинтах. Каша была овсяной – причем на молоке и с настоящим сливочным маслом. Он так давно не видел нормальной еды, что масло и молоко в каше накрепко врезались в память.

Большую часть времени Белоконь бредил. То ему казалось, что его уже простили за все тяжкие преступления и восстановили, а он сдал сержантскую форму и теперь приехал в Киев, чтобы познакомить Риту с детьми. В бреду не возникало никаких сомнений в том, что Люся обрадуется его новой подруге. Ей больше не рожать, это будет делать Рита – конечно обрадуется.

Другие видения были не такими оптимистичными. То и дело его накрывало волной безысходного страха, будто война будет всегда и никогда не кончится.

Он оклемался уже в медсанбате, расположившемся в каком-то поселке. Белоконь лежал в бывшем амбаре на соломенном матрасе. Висящая в воздухе больничная вонь не перебивала источаемые стенами и полом запахи зерна и мышей. Здесь было множество таких же выздоравливающих бойцов со всего фронта.

Сосед на лежанке слева был из красногвардейцев, шедших в атаку вслед за штрафбатом Титова. Он лишился руки. Гвардеец знал о всех текущих операциях Ставки Верховного главнокомандования и делился сведениями со всеми желающими. От безрукого соседа Белоконь узнал подробности провального наступления. Красногвардейцу было известно и о печальной судьбе аналогичного прорыва на юге, и о том, что «колечко» с советскими полками было уничтожено, как только исполнило свою роль приманки. Узнав наконец, что случилось, Белоконь прекратил разговор с чересчур осведомленным гвардейцем. Когда тот понял, что штрафник намеренно не реагирует на его реплики, то не удивился. Безрукий просто перешел в другую часть амбара. Подозрение в том, что это был провокатор, переросло в уверенность.

Белоконь отлеживался и помаленьку приходил в себя. Больше всего на свете он хотел бы написать длинное послание в эвакуацию. Рассказать Люсе обо всем, ничего не утаивая. О том, как в его жизни появилась Рита, и о том, как он ее потерял, об ужасах штрафбата, о той сумятице, что все эти дни была в его мыслях… Рита превращалась в светлое воспоминание, которое уплывало от него все дальше и дальше. Раздиравшие его всего несколько дней назад страсти – безудержный гнев к Керженцеву и чувство вины, от которых он мог найти успокоение, только если бы его изрешетили пулями, – больше не вызывали столь сильной реакции.

Ранеными никто не занимался. Их только кормили, да и то изредка. Раз в пару дней, между рядов лежанок ходил усатый фельдшер. Кого-то он осматривал подробно, на кого-то лишь бросал взгляд мимоходом. Когда на Белоконя наконец обратили внимание, он уже чувствовал себя здоровым и отдохнувшим. Накануне он побрился тупой бритвой, одолженной у соседа справа, а также сходил в деревенскую баню с другими солдатами – теми, кто мог ходить. Там его чуть ли не до мяса отхлестали березовыми вениками, и теперь Белоконь чувствовал себя будто родившимся заново.

Военфельдшер осмотрел его, постучал молоточком по коленям, велел пройти по прямой линии и с закрытыми глазами коснуться кончика носа.

– Здоров, как конь! – подытожил усатый фельдшер. – Хоть сейчас на бойню.

Белоконь сообщил, что следующая такая шутка будет стоить врачу челюсти, и тот воздержался.

Его немедленно выписали. В общей сложности со дня рокового наступления штрафбата Титова прошла неделя. В соседнем сарае он получил свой чудом сохранившийся наган в кобуре. Других вещей у Белоконя не было. Изодранная форма была не в счет. Он сдал серую робу, в которой провалялся на матрасе все это время, и взамен получил свои тряпки – их явно прокипятили, что очень радовало.

Во дворике возле сарая происходила обыкновенная больничная возня – бегали санитары, ковыляли раненые, полоскалось на ветру растянутое на веревках рваное белье. Парнишка-санитар гонялся за единственной курицей, лавируя между солдатами и прибывающими машинами. Выпучив глаза, куда-то несся усатый военфельдшер, выдворивший штрафника из амбара. Заметив Белоконя, врач бросился к нему. Оказалось, что его ищут особисты.

– Какое счастье, – невесело сказал Белоконь. – А я все думал, куда бы мне податься.

Фельдшер привел его к открытому «газику» без дверец. Рядом с водителем на солнце изнывал рыхлый майор НКВД.

– Рядовой штрафного батальона Василий Белоконев? – лениво спросил он.

– Никак нет. Василий Белоконь, и.о. начштаба.

– «Ио»! Иго-го! – передразнил рыхлый энкавэдэшник. – Быстро в машину!

– Товарищ майор, так вам, наверно, не я нужен, – сказал Белоконь.

– Ты, штрафная морда, ты. Залазь уже, а не то разозлюсь.

Белоконь забрался в «газик» и сел позади майора.

 

* * *

Его привезли на просторный двор с большим деревянным домом и парой перекошенных пристроек. Майор поднялся на крытую веранду, Белоконь вошел следом.

– Побудь пока здесь, – бросил энкавэдэшник и скрылся внутри дома.

За грубым столом на веранде сидели Ладо Гвишиани и Смирнов. Горец потягивал трубку, а бессмертный разведчик собирал «шмайссер». На табуретах расположились трое незнакомых красноармейцев.

– Конский, ты?! – сказал Смирнов, щелкнув автоматным магазином. – Ну, дела!..

Ладо молча поднялся, подошел к Белоконю и крепко его обнял.

– Салют, капитан! – сказал ему Белоконь.

– Здравствуй, брат! – откликнулся Гвишиани.

Он представил Белоконя сидящим на табуретах: «Мой брат, смэлый герой штрафного батальона», – и пригласил его за стол. Белоконь пожал руки другим военным, забрался на лавку. Он успел заметить, что ни у кого из присутствующих на веранде не было петлиц на воротнике. А снаружи прохаживались двое часовых с автоматами…

Три красноармейца, лица которых были для Белоконя новыми, не были штрафниками. Ковальчук, Лысенко и Телятин. Третья фамилия показалась знакомой, а когда боец сказал, что последние пару месяцев служил в медсанчасти, Белоконь признал в нем санитара-анестезиолога. Того самого, который укладывал раненых дубиной в полевом госпитале на той стороне Дона.

Оказалось, что до госпиталя Телятин был разведчиком – не диверсионного направления, как Смирнов, а из войсковой разведки. Попал к медикам по ранению, а его дивизия тем временем сгинула в котле. Хирурги выписали Телятина к себе санитаром, и вскоре у него стали происходить странные припадки неуемного веселья. Выходило так, что его не согнула разведка, но надломила санчасть. На веранде Телятин держался вполне вменяемо, но, присмотревшись к его глазам, Белоконь различил в них затаившуюся сумасшедшинку.

Телятин не помнил, как в тот раз ушел из госпиталя, но припоминал, как переплыл реку. На том берегу он узнал, что то ли вошел в воду слишком далеко от первой переправы, то ли его так сильно снесло течением, что до эвакуировавшейся санчасти ему теперь целый день шагать пешком. Телятин не растерялся и форсировал Дон в обратном направлении. Поползал среди немцев, присмотрел себе автомобиль. Потом кого-то придушил, переоделся в немецкую форму, прибил водителя, вывел машину на дорогу вдоль реки и пару часов ехал в направлении вверх по течению. Переплыл реку, санчасть не нашел. Попал к особистам как вышедший из занятой врагом территории. Посидел у них. Сбежал. Наконец-то нашел медсанчасть. И честно исполнял свой долг человека и гражданина, пока его не отыскали. А нашли не скоро…

– За медицину! – сказал Смирнов и хлебнул из фляги. Поморщился и передал свой неиссякаемый сосуд по кругу. Там был жуткий, издалека шибающий в нос самогон. Белоконь и Гвишиани не стали пить, а остальные не побрезговали.

Кучерявый улыбчивый Лысенко был чемпионом Украинской ССР по греко-римской борьбе. Его мощная шея распирала расстегнутый воротник гимнастерки, рукава ему были коротки. В остальном борец выглядел худым и изможденным. И вскоре стало ясно, почему.

Как и Белоконь, Лысенко служил в артиллерии, при гаубицах. Правда, ему пришлось обслуживать куда более тяжелую махину калибром в 203 миллиметра – восемнадцать тонн на гусеничном ходу, стокилограммовые снаряды. Гаубица прошибала метровую крепостную стену за десять километров от нее. И это ее единственное полезное свойство до сих пор было совершенно не востребовано. Повальное отступление Красной Армии не предполагало штурма крепостей, поэтому неповоротливые двухсотмиллиметровки держали в глубоком тылу. Вместо того чтобы брать немецкие города, Лысенко кормил комарье и гнус в каких-то болотах за Самарой. Как он попал в такую даль от Украинских фронтов, борец не рассказал – сослался на то, что это долгая история. Гаубицы ждали ответного удара социалистического отечества – вперед, к вражеским крепостям! – и дождались. Но харьковское наступление обернулось катастрофой, началась Сталинградская кампания… а гусеничные чудовища все это время ползли к Саратову. Часть их сгинула в разлившейся по весне Волге-матушке. Гаубица Лысенко была безвозвратно потеряна. В числе прочих осиротевших расчетов он довел-таки уцелевшие махины до Саратова. На это потребовалось больше трех месяцев.

– Почему так долго? – спросил Гвишиани.

Лысенко рассмеялся.

– Что ты, это очень быстро! – ответил он. – Наши дуры-гаубицы с тягачами даже на ровной дороге не разгоняются больше пятнадцати километров. А из Самары в Саратов… мама моя, какие уж там дороги!

Из города двухсотмиллиметровки отправили в Сталинград железной дорогой. А образовавшиеся лишние расчеты – в штрафбат своим ходом. Пока Лысенко добрался до своей новой части, ее не стало – штрафной батальон нужно было формировать заново.

– И вот я здесь, – со смешком сказал Лысенко. – Больше года прошло, как мобилизовался, а еще никуда не попал вовремя! Думал, без дуры будет легче… Без нее, скажу я вам, в самом деле легче, но все равно я за этой войной не поспеваю.

– А ты и не гонись, – сказал Смирнов. – Умереть всегда успеешь.

Фляга была у Ковальчука. Неожиданно для всех он привстал и провозгласил:

– Пью за то, чтобы война закончилась раньше, чем Лысенко соберется в атаку!

Выпил, подышал в рукав, сел. Борец одобрительно засмеялся, остальные молча посмотрели на Ковальчука. Белоконь полагал, что этот боец просто неразговорчив, а Смирнов и Гвишиани, как он узнал позже, думали он и вовсе немой.

Ковальчук был здоровенным детиной с мечтательным и добрым лицом деревенского дурачка. Он почти не говорил и не замечал, когда к нему обращались. Чтобы Ковальчук куда-то пошел, нужно было его подпихнуть. Или хотя бы тронуть его плечо и указать направление. Чтобы что-то сделал – хорошенько встряхнуть и только после этого объяснять боевую задачу. И то не было полной уверенности, что он поймет правильно и выполнит до конца, не забыв поручения. Если Телятину и Лысенко на вид можно было дать лет по тридцать, то возраст Ковальчука не поддавался определению – его детские пухлые щеки и большие губы плохо сочетались с фигурой циркового силача. О себе этот гигант так ничего и не рассказал, даже когда всем стало ясно, что он умеет говорить.

Ведущая в дом дверь открылась, и внутрь пригласили бывшего заместителя командира штрафбата капитана Гвишиани. Ладо попрощался со всеми, оставил Белоконю трубку и мешочек с махоркой, и удалился. Полчаса прошли в каком-то оцепенении – все присутствующие на веранде как будто лишь сейчас поняли, где находятся.

Вызвали Смирнова. Разведчик был уже навеселе. Он отсалютовал оставшимся, отошел от двери на пару шагов и ввалился в дом с разгону. Раздался мат на несколько голосов и удаляющийся грохот.

Всего через десять минут после Смирнова настал черед Лысенко. За час, прошедший после вызова борца-артиллериста, Телятин начал глупо хихикать, Белоконь до тошноты накурился крепкой махорки из мешочка, а Ковальчук заснул с открытыми глазами.

Телятина двое особистов ввели в помещение под руки. Через двадцать минут то же самое попытались сделать с Ковальчуком, но он разбросал сопровождающих и пошел сам.

Белоконь остался один. Он невыносимо долго прохаживался по скрипучей веранде, оценивающе посматривал на часовых снаружи и уже собрался попросить бумагу, чтобы написать Люсе последнее письмо, как вдруг услышал:

– Рядовой штрафного батальона Василий Белоконь!

И Белоконь вошел к особистам.

 

* * *

Его привели в небольшую комнатку с двумя столами. Рыхлого майора НКВД в ней не было.

Первый стол был завален бумагами и заставлен светильниками и чернильницами. За ним трудились два лейтенанта – оба вполне могли быть братьями оставшегося на поле брани Лютикова, настолько они были схожи в главных чертах. Возле второго стола, со скатертью, самоваром и чашками, стояло неуместное здесь плетеное кресло-качалка. В кресле восседал довольно оригинальный субъект из высшего начальствующего состава НКВД. Человек неопределенного возраста, с мышиным цветом волос и лица, среднего роста… но с черной повязкой на глазу и с острым крюком вместо кисти. Воротник кителя был застегнут до последней пуговицы, на петлицах красовались два ромба.

– Здравия желаю, товарищ генерал-майор! – приветствовал его Белоконь.

Человек в кресле-качалке ухмыльнулся.

– Вот ты, значит, какой… – сказал он. – Садись, дружок. Не туда, садись поближе к столу, угощу чаем. Давно ведь чаю не пил? Я имею в виду настоящий чай.

– С мобилизации, товарищ генерал-майор, – ответил Белоконь.

Он сел у стола и положил руки на колени. Высший чин НКВД его откровенно разглядывал, продолжая говорить.

– Называй меня Романом Федоровичем. Или уж по-уставному: товарищ старший майор госбезопасности Никольский. Генерал-майор – звание общевойсковое, а в ГБ у всех персональные.

Один из близнецов Лютикова передал старшему майору госбезопасности пухлую папку.

– Лейтенант, налей чайку нашему гостю, – сказал Роман Федорович.

Перед Белоконем поставили стакан в подстаканнике. Пока Никольский одной рукой раскладывал папку у себя на коленях, он отхлебнул кипятку. Это в самом деле был настоящий крепкий чай – горький и вкусный.

– Бери сахар, дружок, – сказал Никольский. – Сушки вот. Давай без церемоний, по-свойски…

– Спасибо, товарищ ге… Роман Федорович.

– …тебе ведь терять уже нечего, – закончил Никольский.

Белоконь сумел не закашляться. Ему было все равно, уронит ли он лицо перед особистским генералом, но вот расплескать чай было бы жалко. Больше, небось, не нальют.

– Какая интересная у тебя карьера, Белоконь!.. – произнес Роман Федорович, не отрываясь от бумаг. – Если это можно назвать карьерой… Но ведь служил же, и служил неплохо! Как следует из дела, проявлял сноровку и смекалку в управлении гаубицей «М-30» в походных и боевых условиях. За что и назначен командиром орудия с присвоением внеочередного звания сержанта… А до войны, значит, востребован в… хм, здесь написано «в декоративной отрасли кузнечного дела». Это как? Левша? Блох подковывал?

Белоконь подумал, что в папке наверняка все подробно расписано.

– Никак нет, – сказал он. – Изготовление узорных ворот, оград, решеток…

– Понял-понял, – перебил Никольский. – Согласен, нужная профессия. Особенно в большом городе.

– Так точно, товарищ старший майор госбезопасности.

Никольский сделал знак лейтенантам. С его колен убрали папку, а в руку дали стакан с чаем.

– Ну вот, – сказал он. – Такое прекрасное начало и вдруг – мародерство, подозрение в диверсионной деятельности…

Белоконь молча пил свой чай и ждал, пока особистский генерал закончит эту затянувшуюся прелюдию. Однако тот не спешил.

– Но ведь искупил же ты, дружок, все искупил! Кровью и делом. Пойти и умереть в штрафной роте – это тьфу, ерунда! Красной Армии нужны именно такие поступки, как твой! Чтобы с пользой! Чтобы и языка с документами взять, и фрицев порубить на окрошку. Наградили тебя справедливо, не забыли и не обидели, разве не так?

– Так, Роман Федорович.

– А если так, то почему на нашего человека с кулаками полез?

– Личные счеты, товарищ старший майор госбезопасности.

Никольский протянул свой крюк к тарелке и подцепил на него баранок. Повертел, полюбовался.

– Эти штучки, – сказал он, – оставь для мирного времени. У младшего командира рабоче-крестьянской Красной Армии не может быть ничего личного к офицеру наркомата внутренних дел. Это понятно, дружок?

– Так точно.

Роман Федорович отправил баранку в рот и громко ею захрустел. Белоконь допил чай.

– Твое дело, – сказал Никольский, цепляя крюком следующую сушку, – пересмотрели. Начальник Особого отдела твоей дивизии… тот самый, которого ты зверски избил… признал наказание слишком мягким. Вместо штрафного батальона тебя приговорили к расстрелу.

Белоконь молча ждал продолжения. Перед расстрелом чаем не угощают. Впрочем, его пока не расстреливали – возможно, теперь иной порядок.

Он не чувствовал страха. Главное, добиться, чтобы перед казнью разрешили написать жене. Хотя бы две строчки о том, что он всегда будет ее любить. И детям – попросить прощения за будущее, которое их ждет. И – ни слова о Рите. Ни одного слова.

РИТА!

В голове вспыхнул ее образ – ничуть не поблекший, такой же яркий, как и прежде.

…Написать ей отдельное письмо. Записку на клочке бумаги. Три слова! Два! Одно: «люблю»… Какой же он дурак! Что же он наделал…

– Жалеешь, что избил нашего человека? – спросил Никольский.

Все это время он с интересом наблюдал за лицом Белоконя своим маленьким внимательным глазом.

– Жалею…

«…что не задушил!» – добавил Белоконь про себя.

– Ты из породы везунчиков, дружок, – сказал Роман Федорович. – Только по молодости не умеешь воспользоваться своим везением. А оно ведь никуда не делось, оно с тобой даже сейчас… Лейтенант, ты там заснул?! Еще чаю!

Никольскому тут же подали новый стакан.

– И нашему гостю, лейтенант, всегда ты забываешь про гостей!

Белоконь тоже получил вторую порцию – близнец Лютикова с таким остервенением сунул стакан ему в руки, что немного горячего чая пролилось на залатанные штрафные бриджи.

– Не люблю пить в одиночку, – пояснил Никольский. – Даже чай. Итак, Белоконь, тебе по-прежнему везет. Иначе тебя бы уже скормили свиньям. Свинки здесь уже и не таких дружков едали. Понимаешь, о чем я?

Белоконь кивнул.

– Мы дадим тебе еще один шанс, – сказал Роман Федорович. – Уж не знаю, который по счету, но точно последний.

– Спасибо, товарищ старший майор госбезопасности.

Белоконь пока не понимал, к чему клонит общительный особистский генерал, и терялся в догадках. Неужели простое доносительство? У НКВД и без него повсюду глаза и уши, к тому же это слишком мелкая услуга для помилования…

– Какое у тебя интересное лицо, – заметил Никольский. – Каждая мысль на нем – как на ладони. Нет, мы не испытываем недостатка во внутренней агентуре, это ты напрасно. Тем более в агентуре с такими говорящими лицами. Нам нужна твоя удача, дружок.

 

* * *

Во время дальнейшего разговора Белоконь выпил три кружки горячего чая и пропотел, как в бане. Если бы инструктаж затянулся, замечательный генеральский напиток полился бы у него из ушей.

Говорил Никольский, Белоконь лишь кивал, соглашался, задавал короткие недоуменные вопросы или просто отмалчивался. Под конец старший майор госбезопасности так воодушевился, что выскочил из кресла-качалки – при этом обнаружилось, что он сильно хромает – и стал возбужденно ковылять по комнате, тыкая в Белоконя крюком с вертящейся на нем сушкой.

– Снайперы!!! – кричал он. – Боевая группа!!!.. Охрана – тьфу!.. Заложить фугас!!!.. Родина доверила!!!.. И на окрошку!!!

Белоконь утвердительно кивал, чтобы выразить энтузиазм и заинтересованность. Выхода не было. Задание, которое доверяла и поручала Белоконю ГБ, было фантастической операцией с минимальными шансами на успех. Но на словах оно выглядело достаточно простым.

«Дольх», а по-русски «Кинжал». Так, оказывается, называлась та самая немецкая операция, в ходе которой Сталинград был отрезан от значительной части резервов. Линия прорыва за Дон на карте напоминала клиновидное острие, направленное на железную дорогу Калач – Сталинград. Штрафной батальон Титова участвовал в попытке переломить лезвие «Дольха». Но Белоконю этого, конечно, объяснять было не нужно, он и сам все прекрасно видел.

А что, собственно, он видел? Только дым и заблеванную каску перед собой…

Других столь же масштабных попыток противостоять операции не предпринималось. Были ответные действия Красной Армии, самоотверженная работа 3-го отдела разведуправления Сталинградского фронта, еще кое-что… Не вдаваясь в подробности, Никольский дал понять, что все эти мероприятия не принесли пользы отнюдь не из-за личного состава Красной Армии – никто не отрицает мужества советских воинов. Дело было в качестве организации войск «Кинжала». Оперативность, точность и невероятная слаженность реакции немцев на любую атаку говорила о том, что операцией руководит группа гениальных кукловодов. То есть полководцев.

Эти сведения подтвердились. Но марионеточный мастер был всего один. Мозгом операции «Дольх» оказался генерал-полковник фон Штумпфельд. В руках этого человека были основные нити управления. И он дергал за них с невиданной сноровкой.

Агентурной разведке удалось собрать не так много информации об этом человеке. До «Кинжала» им особо не интересовались, полагая лишь одним из карьерных интриганов на службе Третьего рейха.

Штумпфельд носил графский титул, но для прусского аристократа вел себя необычно и вызывающе – на него следовало обратить внимание уже из-за этого. Генерал-полковник панибратски общался с рядовым составом, пренебрегал положенным ему по статусу комфортом и в походных условиях жил не лучше простых офицеров. «Элемент, идейно близкий могучему учению марксизма-ленинизма», – сообщали агенты. Стройную характеристику немного портило то, что фон Штумпфельд всегда имел при себе не просто полный, а даже избыточный набор положенных полководцу его ранга регалий. Но Белоконя, конечно, не должны заботить такие тонкости.

Ставка Штупмфельда располагалась в центре клина немецких дивизий. Большую часть времени граф проводил вне своего командного пункта, объезжая позиции по периметру. Он мог нагрянуть в любую точку «кинжала» среди ночи и устроить подчиненным грандиозный разнос. С собой генерал-полковник брал только адъютантов, лишь изредка он выезжал в сопровождении офицеров своего штаба. Существенный момент заключался в том, что при графе не было соответствующей его положению и важности охраны. Оперативность и скорость передвижения Штумпфельд ставил выше собственной безопасности. С безопасностью, впрочем, тоже был порядок.

Генерал-полковник не боялся возможных покушений. Их и не было, поскольку о его решающей роли в происходящем стало известно только теперь. Графа не волновали диверсанты с неба – он полагался на зенитную артиллерию, которая сбивала на подлете к периметру «дольха» любой самолет. Какие уж там парашютисты! Ночью по небу над клином войск шарили прожекторы, вся передовая линия освещалась ракетами. Воздух был надежно закрыт для чужих. «Кинжал» занимал не такую уж большую территорию, и Штумпфельд держал ее в идеальном порядке. Внутри клина ему мог угрожать разве что шальной снаряд, но против него не поможет никакая охрана.

Кроме того, скорость и неожиданность передвижений графа оставляли диверсантам очень мало шансов его где-нибудь застать. Сам генерал-полковник мог оперативно связаться со своим штабом из любой точки клина, его тоже можно было найти, но предугадать его перемещения на пару шагов вперед не мог никто.

Фон Штумпфельда нужно было уничтожить в кратчайшие сроки.

В подтверждение этого Никольский остановился посреди комнаты, снял с крюка баранку и раскрошил ее в кулаке.

– Ты познакомился со своей группой? – спросил он.

– С группой? – удивился Белоконь. Ни о какой группе он и слыхом не слыхивал, хотя в словах старшего майора госбезопасности это проскальзывало.

– На веранде, дружок, – сказал Никольский. – Это была твоя группа в полном составе. Тертые бойцы, каждый из них – мастер в своей области.

– Виноват, Роман Федорович, – сказал Белоконь. – Не мог знать, что они все еще… Ну как же…

Особист перечислил:

– Смирнов, Гвишиани, Ковальчук, Лысенко, Телятин… и командир группы Белоконь. Думал, что всех, кроме тебя, уже расстреляли? Нет. Я перекинулся с каждым парой слов и отправил отдыхать. От своего шанса никто не отказался. Даже несмотря на то, что цель задания пока знаешь только ты.

– Товарищ старший майор…

– Только не спрашивай, почему ты командир группы. Пора бы уже оставить эту гражданскую привычку задавать вопросы, когда нужно просто выполнять приказ. Ты старший, потому что начальство так решило. Другие кандидатуры рассматривались и были признаны не отвечающими требованиям.

– Виноват, Роман Федорович, но в группе двое офицеров, и я не уверен, будут ли…

– Будут! – снова перебил Никольский. – Еще как будут! Вприпрыжку!..

Он прошелся туда-сюда и добавил:

– Бывших офицеров не два, а три. Ковальчук был младшим лейтенантом, разжалован за саботаж задания. Но это не важно, Белоконь. Вы все – без званий. Над каждым из вас – смертельный приговор, который по документам уже должен быть приведен в исполнение. Выполнение задания – ваш шанс избежать сурового возмездия, отдать свои жизни с пользой! Это единственная возможность отвратить от ваших родных всеобщую ненависть и презрение. Тебе понятно, дружок?

Белоконь промычал что-то утвердительное.

– Если фон Штупмфельд будет устранен, – сказал Никольский, – каждый из вас получит свой прежний статус. Никакого штрафбата. Этот период жизни будет просто вымаран из личных дел. У кого он, конечно, был…

Генерал поднял руку-крюк и продекламировал:

– Артиллерии старший сержант Белоконь Василий, кавалер ордена Боевого Красного Знамени, проявив геройство и мужество, верный воинской присяге, погиб в бою за социалистическое отечество. Посмертно приставлен к ордену Отечественной войны I степени… И число. Например, сегодняшнее.

Белоконь сидел недвижно. Так ничего и не спросив, он шумно допил очередной стакан чая.

– Под прежним статусом, – сказал Никольский, – я подразумевал именно это. Посмертное признание. У каждого из твоей группы есть родные, – пояснил он. – В основном в эвакуации. Понимаешь, к чему я веду? Родина не может кормить семьи преступников, в военное время это непозволительная роскошь. А вот семьи героев… Еще есть выплаты по орденам – это тоже хлеб…

– Мне позволят написать письмо жене? – спросил Белоконь.

– Никаких писем. Тебя сейчас вообще не существует. И только от твоих дальнейших действий зависит, в каком виде ты появишься в документах. Не хочешь стараться для себя, постарайся для своих детей. Их у тебя трое, помнишь?

– Помню, Роман Федорович.

– Вот и славно, дружок. И не забывай.

Никольский снова забрался в свое кресло и сделал знак лейтенантам. У Белоконя забрали стакан.

– Сегодня, – сказал старший майор госбезопасности, – у тебя на повестке неформальное общение с группой и получение амуниции. Мины, гранаты, личное стрелковое оружие… Минимальный сухой паек. Карты-схемы с маршрутами фон Штумпфельда… вернее, с маршрутами, которые он использует достаточно часто. На этот счет с вами проведут подробный инструктаж. В числе личного оружия получишь две винтовки для снайперов… Да, у тебя в группе два достаточно опытных снайпера – Ковальчук и Гвишиани. Красная Армия не разбрасывается кадрами. Эти люди сами выбрали свою судьбу, но, даже несмотря на это, у них есть возможность погибнуть при выполнении важнейшего боевого задания.

 

Белоконь почему-то вспомнил речь Керженцева перед строем штрафников.

– Группа выступает сегодня ночью, в двенадцать, – сказал Никольский. – Быть готовыми. Срок выполнения задания – двое суток. На третьи оно считается невыполненным. Все, можешь быть свободен. У тебя сегодня еще много дел.

Свежеиспеченный командир диверсионной группы – вот уж что-что, а это Белоконь раньше вряд ли мог предположить! – поднялся.

– Роман Федорович, разрешите спросить.

– Слушаю.

– Заместитель командира батальона Гвишиани… почему он здесь? На него повесили неудачную атаку штрафбата?

Особистский генерал ухмыльнулся.

– Достаточно смелая формулировка даже для твоего положения. Нет, дружок, не только это. Видишь ли, уже после атаки политрук этого самого штрафного батальона был найден с перерезанным горлом. И найден в таком месте, где его никак не могли бы достать фашисты.

 

* * *

Преодоление линии фронта под покровом тьмы было задачей, при решении которой группа Белоконя могла легко прекратить свое существование. Ночь была светлой, а небо над огромными проволочными спиралями разрывали ослепительные огни осветительных ракет. Это происходило с удивительной регулярностью, заставляющей задуматься о чрезмерной расточительности обычно бережливых немцев. Смертники – именно так Белоконь называл себя и своих людей – могли рывком проползти лишь несколько метров. После этого им нужно было снова лежать недвижно, надеясь, что их шевеление не было замечено. Пока группу спасали маскировочные плащи, но на ровной, как каток, поверхности приходилось надеяться лишь на удачу.

Самыми напряженными были минуты, когда Смирнов и Телятин резали проволоку. Они делали это достаточно аккуратно – оба уже имели дело и с подобными спиралями толстой колючки, уложенными в несколько рядов, и с громоздкими ножницами для жести. Но все-таки их возня была слишком заметна со стороны. Тем более фашисты натыкали на своих позициях наблюдательных вышек.

Был предусмотрен отвлекающий маневр: в сотне метров левее группы Белоконя с минуты на минуту должен был начаться ложный штурм одной из вышек. Там шли разведчики с ручными пулеметами и лентами трассирующих пуль. Атака все не начиналась. То ли лазутчики отстали от группы Белоконя под грузом своих орудий, то ли они просто не спешили рисковать жизнями и принимать огонь на себя. Однако и они были приговоренными преступниками на службе у ГБ, и выбирать им не приходилось.

Смирнов и Телятин звенели проволокой, Белоконь лежал позади них мордой в землю и злился. Если его группу заметят – все пропало, ложная атака уже никого не обманет и никого не спасет. Нужно отвлечь внимание немцев именно сейчас, пока этого не произошло.

Он вдыхал какую-то душную гарь. Да, здесь же жгли траву… Рядом тихо молился Лысенко. Слов разобрать было нельзя, но в том, что борец-чемпион именно молится, Белоконь не сомневался. Мало ему, заразе, могучей теории марксизма-ленинизма. Посторонняя помощь потребовалась. Белоконь подумал, что в противостоянии гитлеровской Германии и СССР бог, если он есть, уже второй год воюет на стороне фашистов. Поэтому лучше бы не привлекать его внимания к пробирающимся в немецкий тыл смертникам-диверсантам, иначе бог вполне себе может поднять тревогу.

Замыкали группу Гвишиани и Ковальчук с укутанными тканью снайперскими винтовками на спинах. Ладо следил, чтобы молчаливый детина не заснул или не выкинул какой-нибудь финт еще похлеще. Пока, однако, обходилось.

Смирнов просигналил Белоконю: с проволочным ограждением справились.

Впереди была полная неизвестность. Где-то у немцев должна быть узкая минная полоса. Должна. Даже несмотря на то, что этот участок был наименее пригоден для атаки красноармейцев, ибо фрицы находились на возвышении и с него могли бы шутя расстрелять атакующих еще на стадии подготовки. Это место никто и не собирался атаковать. Однако мины были точно. Впрочем, походило на то, что опасный участок смертники уже миновали до проволоки.

Снова ползли вперед, замирая каждую минуту. Судя по ощущениям, они уже преодолели ползком всю степь и вот-вот должны были выползти к Каспийскому морю. На самом деле смертники проползли лишь двести метров до проволок, и всего тридцать после.

Чертовы «отвлекающие» разведчики, от которых уже не требовалось никакой поддержки и тем более отвлечения противника огнем, дали о себе знать неожиданным и не самым лучшим образом. Они подорвались на минах. Судя по мощно прозвучавшему в тишине залпу – сразу на нескольких. Зато стало ясно, что группа Белоконя уже давно миновала минную полосу.

Завыли сирены. На вышке включился прожектор и стал ощупывать пространство за проволокой. Застрочили пулеметы – на случай, если от группы разведчиков еще что-то осталось. Если осветительные ракеты действительно на короткое время делали пространство светлее (главное, не смотреть на саму ракету), то прожектор играл диверсантам на руку. Он разрезал тьму мощным лучом, одновременно делая беспросветно-черным все, чего не касался.

Группа доползла до окопов. Первыми вниз спустились Смирнов и Телятин. Двое бывших разведчиков ползли налегке, ножницы они бросили на месте, у них были только ножи и пистолеты – на всякий случай.

В окопе произошла небольшая возня. Смирнов кого-то зарезал, Телятин осмотрелся, потом они прошлись в разные стороны и прикончили еще пару солдат из ночных дозоров – благо тех всполошили сирены, фрицы в сонном энтузиазме заняли положенные боевые точки, и к ним было легко подкрасться.

Белоконь спустился в окоп, тоже осмотрелся. Можно было либо вылезти наружу с другой стороны и продолжить путь по-пластунски, либо поискать ходы, ведущие в нужном направлении. Безопаснее было оставаться в окопе. Его узкая и высокая кишка надежно хранила от ненужного внимания, а любая встречная сила могла быть ликвидирована по одному. Двоим здесь можно было разойтись только боком. У немцев тоже все окопы разные, этот был тесным, но положенной высоты в человеческий рост.

Нужный лаз смертники нашли сразу. Когда группа тяжело продвигалась по системе траншей в глубь немецкой обороны, над окопом торчала только башка Ковальчука. Крупный снайпер не мог одновременно идти вполоборота и пригнувшись, в противном случае он застревал в проходе.

 

* * *

Перемещения смертников по занятой немецким «кинжалом» территории нужно было свести к минимуму. Белоконь не стал ломать голову и для засады выбрал ближайший из возможных маршрутов фон Штумпфельда. Местность была настолько не подходящей для выжидания объекта, насколько это вообще возможно. Голая степь с колеями проложенной через нее напрямик дороги. Это был кратчайший путь из северной линии немецких укреплений в южную, и наоборот. Таких дорожек через равнину наверняка было множество. Далеко на юге начинались куцые рощи – согласно схеме, там нашла пристанище немецкая артиллерия.

Таким образом, Белоконь предложил смертникам устроить засаду посреди чистого поля. Возражения? Он ожидал возражений. Особенно от Смирнова. Белоконю казалось, что мастер-диверсант попытается утвердить свой авторитет и перехватить бразды правления. Но Смирнов принял все как данность. Он даже его одобрил – вслед за Гвишиани, который сказал, что «с точки зрения внезапности лучшего места просто нэт». Получалось, что оба старших офицера признали Белоконя способным принимать адекватные ситуации решения. В этой иллюзии он хотел бы пребывать как можно дольше.

Выбор Белоконя немного покритиковал Телятин. Он указал по крайней мере три точки на схеме, которые считал более подходящими для засады. Но у каждого из этих мест был один большой недостаток: слишком близко к немецким укреплениям, хозяйственным или санитарным узлам. Штумпфельд предпочитал объезжать свои владения вдоль фронта и только в трех местах пересекал «дольх» напрямую. Выбранная дорога была ближайшей.

Объяснив это Телятину, Белоконь почувствовал себя великим стратегом. Потом он понял, что на самом деле стратегами были люди из госбезопасности. Это они определили место для засады и отправили группу Белоконя войти в «кинжал» как можно ближе к нему. Только его об этом не уведомили, дав смертнику возможность думать, что операцией руководит именно он. Однако его функции как командира сводились к минимуму, все должно было решиться в действии, в молниеносном ударе.

Если будет, по кому наносить этот удар. За двое суток – время, которое им было дано на выполнение операции, – фон Штумпфельд мог вообще здесь не появиться. Он не вездесущ. Встретить генеральский автомобиль в ближайшие два дня – огромная удача для диверсантов.

Кроме графа по дороге мог проехать кто угодно – фрицы на мотоциклах, в танках, на грузовиках, на конях и с шашками… Смертникам нужно было залечь на совесть, слиться с пространством, став частью скудного пейзажа.

Но перед этим следовало ликвидировать следы своего проникновения на занятую вермахтом территорию. Всех троих часовых, легших под ножи разведчиков в окопах, пришлось взять с собой. Иначе появление в «дольхе» советских диверсантов становилось совершенно очевидным. Пропажа часовых была единственным следом, который мог бы их выдать – проход в проволочных заграждениях они кое-как сцепили за собой. Немцев отнесли достаточно далеко в степь и бросили в траве. Их можно было бы заметить с ближайшей вышки, если бы наблюдатели вдруг обратили свои бинокли в глубь собственных позиций – на какие-то темные пятна посреди поля. А еще трупы могли выдать стервятники и прочие любители славной фашистской падали. Но уж с этим смертники ничего не могли поделать. Если пропавших солдат начнут искать, то непременно найдут.

Примерно у центра пересекающей «кинжал» дороги лежал огромный валун. Оставалось только догадываться, как он попал в степь, где даже самые высокие травы и кустарники почти не поднимались над землей. Когда группа до него добралась, уже светало.

Высотой камень был метра полтора при ширине в несколько шагов. Сверху он был будто бы срезан, возможно, обтесан неведомыми степняками сотни лет назад. Каменное ложе с углублением, в которое вполне мог бы поместиться человек. Древний жертвенный алтарь? Для смертников в первую очередь это была отличная позиция для снайпера. При всей ее очевидности.

Белоконь предложил залечь на камне привычному к скалам Гвишиани. Горец не согласился. В других обстоятельствах следовало бы принять жесткие меры к отказчику – не подчинение командиру группы во время задания является саботажем. Однако Белоконь решил не лезть на рожон. Он отправил на камень Ковальчука, впрочем, немного опасаясь, что каменное ложе окажется для него мало. Но гигант кое-как там уместился вместе с винтовкой.

Дорога пролегала в каком-то десятке метров от камня. У ближайшей колеи Телятин выкопал ямку для фугаса и заложил управляемый заряд, протянув шнур к себе за валун. За камнем устроился и Белоконь – он залег в сухой траве, укрытый маскировочным плащом. Остальная группа окопалась с противоположной стороны дороги. Саперскими лопатами диверсанты сняли дерн и продолбили три неглубоких ямки в сухой и жесткой земле. Они легли в эти маленькие могилки так, чтобы можно было поднимать головы и выглядывать на дорогу. Сверху их скрывали плащи, на которые свободный от земли Телятин уложил дерн с сухой и жесткой степной травой.

Все приготовления смертники закончили к восьми утра. Отправляясь на последнее задание в своей жизни, Белоконь раздобыл у особистов карманные часы. Свои роли в операции все знали. Правда, достаточно приблизительно, но больше и не нужно было. Только бы дождаться немецкого генерала, а там уж они о нем позаботятся. Это дело нехитрое.

Каждый из смертников видел фотокарточку Штумпфельда, на которой он был изображен с длинными и тонкими усами. Особисты требовали, чтобы члены группы не обращали внимания на усы и запоминали лицо, поскольку этого тараканьего атрибута у графа скорее всего уже нет. Но в памяти как назло остались одни усы. Впрочем, это было не так важно. Во всем «дольхе» только у Штумпфельда был черный сверкающий автомобиль с опускавшейся кожаной крышей – этакий символ его статуса, прочее командование ездило на простых армейских джипах. А из всех пассажиров автомобиля лишь один – генерал-полковник, увешанный крестами, лентами, значками и прочими побрякушками.

Задание, которое поначалу казалось Белоконю невыполнимым, приобрело вполне четкие контуры.

Главное, устранить объект, а дальше – уж как кривая вывезет. На территории немецкого «кинжала» стрельба и взрывы мгновенно привлекут внимание ближайших частей. Задание действительно в самый раз для смертников. Вырваться из окружения после убийства графа вряд ли возможно.

 

* * *

Белоконь лежал под плащом и страшно потел. Злое солнце еще и не начало нажаривать, а лежать в засаде уже стало невыносимо. Наверное, ему тоже стоило зарыться в землю. Белоконь этого не сделал, потому что валун и густая трава около него были прекрасным укрытием. Но – не от солнца. Не исключено, что ребятам с той стороны дороги гораздо комфортнее. Как бы там ни было, теперь придется терпеть до темноты. Хорошо, хоть запас воды приличный.

Чтобы не задремать на жаре, Белоконь бодрил себя мыслью, что граф может появиться в любой момент. Кроме того, по дороге мог проехать кто-нибудь еще – каждую минуту следует быть начеку. Впрочем, любое движение смертники заметили бы издалека.

В одиннадцать утра с камня шумно скатился Ковальчук. Белоконь решил, что снайпера приперло справить нужду, и он не смог терпеть до выполнения задания или просто до ночи. К подобному группа подготовилась еще ночью. Им предстояло выдержать до заката. А также пересилить голод и желание курить. Допустимо было лишь понемногу отхлебывать из фляг.

– В чем дело, боец? – спросил Белоконь, перекатываясь на спину.

Ковальчук опирался о камень и смотрел на командира бараньим взглядом. При этом он бессовестно возвышался над землей всей своей огромной тушей. Если эта тупая гора мяса так и будет тут стоять, хана всей маскировке.

– Быстро вернулся на свое место, гаденыш! – прошипел Белоконь.

Для внушительности он приподнял над собой своего нового «папашу». Стрелять он, понятное дело, не собирался – любой выстрел среди чистого поля привлечет внимание немцев.

Ковальчук постоял еще немного, держась за камень, затем нашел в себе силы и заговорил:

– Камень ночью немного остыл, теперь снова раскаляется.

Белоконь впервые слышал его голос после памятного тоста на веранде особистов. Странный голос.

– Придется терпеть, – сказал Белоконь.

Ковальчук не двигался. Стараясь говорить как можно спокойней и убедительней, Белоконь произнес:

– Ночью что-нибудь придумаем. Наложим на тебя дерна…

– Там пекло, командир, – измученно произнес Ковальчук. – Я до ночи не вытерплю, у меня сердце слабое.

– Будем надеяться, что наш генерал появится раньше. Больше ничем тебе помочь не могу. Нам нужна эта снайперская точка, слышишь? Теперь марш наверх! Тебя могут заметить с вышки, твою мать!

– У меня слабое сердце, – повторил Ковальчук.

– Через два часа тебя сменит Гвишиани. Потерпи два часа… Да что я тебя уговариваю, идиот?! Наверх! Живо!

Белоконь щелкнул переключателем «папаши» и недвусмысленно направил автомат в живот гиганту.

– С-саботаж задания? – прошипел он так, что даже ему самому стало ясно, что сейчас он выстрелит. Хотя не собирался.

Ковальчук тоже это понял.

– Два часа, командир, – сказал он прежним голосом. – Я постараюсь.

Он забрался на камень и заворочался там.

Белоконь вернулся в прежнее положение на живот, скрежеща зубами.

Ковальчук – снайпер?! Да он чертов недоносок! Из-за него все может сорваться в последний момент! А Белоконь ему пообещал смениться с Гвишиани! Он-то, командир, о чем думал, когда это брякнул? Среди бела дня выкапывать из земли горца, загонять его на камень с винтовкой, потом закапывать Ковальчука, которому наверняка еще и яма Гвишиани окажется мала…

Через два часа о таком маневре уже не могло быть и речи.

Все это время Ковальчук тихо постанывал на своем месте, ворочался и громко хлебал воду, а Белоконь думал, что сейчас возьмет нож и перережет ему глотку. Конечно, этих звуков не могло быть слышно у немцев – там вряд ли можно было бы услышать даже их разговоры и окрики. Ветер иногда приносил звуки из рощи с противоположной стороны дороги, но то был грохот тяжелой техники, а если уж голоса, то пронзительные вопли.

Из рощи на дорогу выехали автомобили. Они подняли целый столб пыли, в которой невозможно было разглядеть, что это за транспорт. Но явно не одинокое авто фон Штумпфельда.

Белоконь приказал Телятину и Ковальчуку лежать и не рыпаться, притвориться мертвыми, иначе он их сам поубивает. Телятин, правда, и без того не подавал поводов для тревоги. Но мало ли, что ему взбредет. Рванет фугас не вовремя – и конец операции, можно стреляться. Поэтому Белоконь не поленился лишний раз напомнить ему о необходимости схорониться. Телятин ответил в духе, что все путем, он в порядке и понимает ситуацию. Ситуацию понял даже Ковальчук – он перестал возиться и стонать и тихо лежал в своем углублении на камне. С противоположной стороны дороги, где Белоконь назначил старшим Гвишиани, все было спокойно. Белоконя немного волновал непривычный к засадам Лысенко, но он, кажется, вполне нормально чувствовал себя в земле. Возможно, просто спал.

По дороге прошла колонна из пяти грузовиков. За ними – мотоциклетки. Хорошо скрывшихся диверсантов не заметили. Смертники некоторое время глотали выхлопной дым и пыль из-под колес, но они стоически перенесли эту напасть.

К семи вечера жара стала спадать. Август как-никак. В июне палило бы до десяти-одиннадцати, и от группы в итоге остались бы лишь сварившиеся в комбинезонах тела.

Штумпфельд в этот день так и не появился. Его можно было ожидать и ночью, поэтому смертники могли себе позволить только небольшую передышку – когда солнце закатилось и стало окончательно темно. Остальное время следовало оставаться на местах. Выставлять часовых Белоконь не планировал. Со своей стороны дороги он сам не собирался спать, ему хватило дневной дремы, а с противоположной – надеялся на Гвишиани и Смирнова.

Там, откуда они пришли к камню, немецкие позиции вновь освещались ракетами и прожекторами. В рощице с противоположной стороны – примерно на таком же расстоянии – между деревьями горели костры и мелькали автомобильные фары. Вся эта иллюминация делала место засады смертников средоточием тьмы.

Белоконь поднялся, сбросил плащ и немного походил, разминаясь. Казалось, будто вместо одежды он закутан в промасленные и просоленные тряпки.

– Командир, ты как? – спросил Телятин. Он тоже поднялся, но даже в темноте было видно, что он двигается куда живее.

– Нормально, – ответил Белоконь. – Вообще-то не думал, что лежать на одном месте окажется так сложно.

– А! Это ерунда, пустячное дело. Денек на солнышке, да на сухом месте… Я вот однажды в болоте неделю на одной точке сидел. Вот это была сложная засада. У меня с тех пор ноги гниют…

– Откапывай остальных, – поручил Белоконь. – Только аккуратно, им еще долго в тех же ямах сидеть.

Телятин – пригнувшись, хоть в этом сейчас и не было надобности, – перебежал на ту сторону дороги.

Белоконь заглянул на камень. Он хотел похвалить Ковальчука за выносливость и пообещать, что завтра загонит наверх строптивого Гвишиани – пусть тоже прожарится немного на этом жертвенном алтаре. Но когда Белоконь протянул руку и со словами «Заснул, снайпер?» стянул с Ковальчука плащ, в лицо ему шибанула приторная трупная вонь. Он отшатнулся и от неожиданности сел на землю.

Гигант был мертв. Это было настолько явственно и невероятно одновременно, что Белоконь просто растерялся. Камень. Жара. Слабое сердце. Первая мысль была о том, что теперь Ладо точно туда не полезет.

Как и когда это случилось? Днем? Да, наверное, еще в середине дня. Черт дери этого Ковальчука, он что, не мог раньше объяснить, что подохнет под степным солнцем?! Закопали бы его в землю. Пристрелили бы его сразу. Возни с ним теперь…

«Боевой товарищ погиб при исполнении задания, – сказал Белоконь сам себе, – и к человеку, честно выполнившему свой долг, ты испытываешь лишь раздражение и злобу…»

Да какой он боевой товарищ!.. Обуза. При исполнении? Как говорил Роман Федорович, верный воинской присяге, с Лениным в груди?.. Маленький чахлый Ленин в могучей грудной клетке не выдержал степного зноя. И никакой пользы. Едва не подставил всю группу, гаденыш.

С той стороны дороги тоже что-то случилось. Белоконь понял это по голосам, когда подошел ближе.

Лысенко ел тушенку – в темноте Белоконь видел только силуэт, но звук опустошаемой консервной банки он бы в жизни ни с чем не перепутал. Телятин курил, пряча в ладони огонек папиросы. Смирнов ушел в поле. Белоконю хотелось одновременно есть, курить и тоже немного посидеть в поле, но когда он услышал последнюю новость, то сразу же обо всем позабыл.

– Гвишиани ушел, – сообщил Лысенко без предисловий.

– Куда ушел? – спросил Белоконь. Ответ он уже знал, чувствовал.

– Совсем ушел.

– Когда?

– Он вылез из ямы часа полтора назад. И все, больше не вернулся.

Белоконь сел и достал папиросы – ими группу снабдили особисты. Прикурил от папиросы Телятина и тоже спрятал оранжевый огонек в ладони.

Надо же, Ладо – и вдруг дезертир. В голове не укладывается. Но все правильно, если подумать: его жизнь – в горах, а становиться смертником на чужой войне ему незачем… Дьявол, он ведь воевал в штрафбате, ходил в атаки, с которых обычно живыми не возвращаются!.. Да, и еще зарезал Дрозда. Как барана. Обещал – и сделал. Или он обещал, что политрук сдохнет, как собака?.. Теперь все равно. Сейчас нужно думать о том, что группа без боя, на ровном месте потеряла двоих. Только об этом.

Вернулся Смирнов, достал свою тушенку. Минимальный паек, которым группу снабдили энкавэдэшники, был именно таким – по одной банке на брата, папиросы, фляги с водой.

Белоконь коротко рассказал, что случилось с Ковальчуком. Лиц в темноте он не видел, но обреченное молчание Телятина и Лысенко выдавало их с головой, и многое говорило о дальнейших перспективах задания. Смирнов беспечно жрал консервы и ничему не удивлялся.

– Снайперов у нас больше нет, – сдавленно проговорил Лысенко.

– Хрен ш ними, – сказал Смирнов с набитым ртом. Он прожевал и развил мысль: – Они и не нужны были. Это гэбисты перестраховались. Подсунули нам брак, как всегда. Гвишиани – диверсант!.. Да это просто смешно. А этот второй… гора мяса без мозгов. Говорили, что раньше он был ого-го. Но теперь нет. Перегорел, война все выжгла. Так что наплюйте, могучие красные воины.

– Угу, – сказал Белоконь.

Он докурил и отошел от группы.

– Не вступи в яму, командир ты наш дорогой! – сказал ему вслед Смирнов. – И постарайся не нагадить в мою лежанку, а то мы, не ровен час, потеряем еще и тебя.

 

* * *

Утром Белоконь не нашел Телятина.

Он поручил бывшему санитару-ударнику дежурить у камня и разбудить его через два часа, если он заснет. Или в случае если на горизонте появятся фары графского или любого другого автомобиля. Но Белоконь проспал до пяти утра – проснулся, от того, что жутко замерз в своем мокром комбинезоне.

Земля посвежела, и от нее начинало тянуть холодом. Ненадолго – солнце снова раскалит степь. На востоке уже светлело, хотя степь все еще тонула в темноте. На камне дрались и драли глотки крупные вороны. Или вороны и еще какие-то стервятники. Для них там был настоящий пир. И сразу на блюде… Странно, что Белоконь не слышал их во сне. Он полагал, что спит чутко.

Телятина не было. Ни около камня, ни в степи поблизости – Белоконь бы его увидел. Он перешел дорогу и сообщил Смирнову и Лысенко о новой потере. Борца-чемпиона пришлось разбудить.

– Мама моя… – проговорил Лысенко, услышав новость.

– Вот это уже плохо, – сказал Смирнов. – Парень, конечно, был сильно двинутый, но совсем недурственный боец… Но – не теряем оптимизма! Наших сил для такого легкого объекта вполне достаточно, поверьте.

На лице Лысенко, которое было теперь хорошо видно, отразилась мучительная работа мысли.

– Нужно скорректировать план, – сказал Белоконь.

– Давай-давай, стратег, – сказал Смирнов. – Ты выспался, я надеюсь?

– Прикорнул немного. А в чем дело?.. Неужели кто-то проезжал по дороге?!

– Никого не было. Я глаз не сомкнул, так что можешь быть спокоен. Это вы тут храпака давали на два голоса с двух сторон дороги. Увидели бы фашисты такую засаду, животы бы надорвали.

Белоконь закурил и стал излагать план с учетом того, что группа внезапно стала в два раза меньше. Лысенко он решил поместить на место Телятина, сам – залечь с этой стороны со Смирновым…

Борец поднялся.

– По нужде? – спросил Белоконь, не глядя на него.

Лысенко не ответил. Белоконь поднял голову и встретился с ним взглядом. Взгляд у Лысенко был пустой и холодный. Смирнов тоже смотрел на чемпиона.

Белоконь вкрадчиво спросил:

– Куда ты, солдат?

– Пойду, – сказал Лысенко, с видимым трудом разлепив губы.

– Куда?

– Вы же справитесь вдвоем?.. Мне нельзя погибнуть, у меня мать и сестра…

– Сидеть! – рявкнул Белоконь, вытаскивая наган из кобуры.

– Не надо, – сказал Лысенко. – Я пойду. У меня мать. Пойду…

Он развернулся и пошел через дорогу – на восток, мимо проклятого камня.

Белоконь поднял револьвер и взвел курок.

– Погоди, – сказал Смирнов, кладя ладонь на поднятый наган. – Нам стрельба не нужна. Я сам с ним потолкую, позволишь?

– Да, Миша, – сказал Белоконь внезапно севшим голосом. – Ты разберись.

Смирнов оставил на земле автомат и пошел за Лысенко странной приплясывающей походкой.

Дальнейшее Белоконь видел вполне четко – предрассветная мгла уже стала рассеиваться.

Смирнов был от Лысенко в паре метров, когда борец резко развернулся, расставил руки и прыгнул на разведчика. Смирнов попытался ударить его в солнечное сплетение, но Лысенко поймал его руку в захват, дернул на себя и завернул ее разведчику за спину – из раскрывшейся ладони выпал нож. Однако Смирнов таки умудрился вцепиться борцу в волосы и освободить руку, но в следующий момент Лысенко уже взял в захват его шею. Смирнов поднял борца на себе и рухнул на спину, в очередной раз освободившись из смертельных объятий. Он на четвереньках отпрыгнул в сторону и поднялся, когда Лысенко бросился ему под ноги. Смирнов вновь упал на борца – на этот раз раздался явственно слышный в рассветном воздухе стон. Стонал Лысенко – Белоконь понял это, когда Смирнов встал над скорчившимся телом. Разведчик рывком выдернул нож из бока Лысенко и вогнал его борцу под лопатку.

Схватка продолжалась не больше тридцати секунд – Белоконь не успел вмешаться. Да и не на это он рассчитывал, когда поручил Смирнову разобраться.

Смирнов некоторое время шипел и матерился. Потом как-то разом успокоился.

– Если я победил в честной схватке чемпиона УССР, – сказал Смирнов, разминая вывихнутую руку, – значит, я теперь чемпион над всеми хохлами? Если по совести-то, а?

– Если по совести… – сказал Белоконь, подходя поближе, – то чемпионы борются без ножей, Миша.

– В спорте – оно конечно. А это – война.

– Значит, и спортивный титул тебе ни к чему.

– Ну вот, а я ведь жизнью рисковал. А мог бы просто ножичком бросить – результат был бы тот же… Дерни за кисть, – сказал Смирнов, вытянув руку. – Только резко. Давай!

Белоконь дернул. Разведчик охнул и пошевелил рукой.

– Кажется, встала косточка на место, – сказал он. – Старею я, Конский. Раньше я бы такого Лысенку, язви его в душу, сразу скрутил. А сейчас… Форма уже не та.

– Так и он был сильно не в форме, – возразил Белоконь.

– Я бы так не сказал.

– Давай лучше решим, что теперь делать.

– А что тут решать? Решать, Конский, нечего. Для начала закинем-ка мы его на камушек. Пусть птичек кормит. Там их и так предостаточно, так что закапывать уже бессмысленно.

 

* * *

Они лежали под плащами напротив камня и ждали автомобиль фон Штумпфельда. К ночи должны были истечь отпущенные на задание двое суток. В середине очередного изнуряющего солнечного дня уже казалось, что генерал скорее всего так и не появится.

Налетевшие на камень вороны так орали, что приходилось говорить в полный голос, хотя смертники лежали рядом.

– Чертово положеньице! – говорил Белоконь. – Хоть иди к немцам и спрашивай, где, мол, граф ваш шляется, почему задерживается? Времени нет. Группы нет. Хана.

Смирнов пил из фляги – на этот раз просто воду – и отвечал совершенно безмятежно, будто на прогулке:

– Поменьше напрягайся на этот счет, дорогой товарищ. Я твоя группа, и другой такой группы тебе в жизни не собрать, ты уж мне поверь. Толпа в шесть человек нужна только из расчета на естественные потери при прохождении линии фронта. Считай, что такие потери и выкосили наши ряды. Да, ты не уследил, да, два дезертира ушли. Если бы ты их зарезал, на конечный результат задания это бы не повлияло. Конечно, если бы мы и так не числились у особистов трупами, за дезертиров тебя самого бы расстреляли. Считай, что тебе повезло.

– Хорошенькое везение! Из-за такого вот везения я здесь и оказался. Генерал-майор Никольский больше всего ценил во мне именно это качество.

– Теперь видишь, насколько он был етицки прав?

– Угу.

– Никого особо ценного мы не потеряли. Телятин разве что мог пригодиться. Но обойдемся и без этого психа. Спасибо и на том, что он просто тихо ушел, а не провалил засаду какой-нибудь выходкой… У тебя сейчас главное сокровище – это я.

– Я бы ждал этого чертового фашиста, даже если бы остался один, – сказал Белоконь. – И прикончил бы его, чего бы мне это ни стоило. Я не могу иначе, от выполнения задания зависит дальнейшая жизнь самых дорогих мне людей.

– У меня тоже, Конский, у меня тоже. Но я, как видишь, не раскисаю. И ты не раскисай, нам еще дело делать. Не рассчитывай, что добрый дядя Миша все сделает сам, ты мне тоже пригодишься.

По своей сути план не изменился: остановить машину взрывом и действовать по обстановке. Фугас решили не использовать. Заряд на всякий случай оставили на прежнем месте, но Смирнов собирался останавливать авто гранатами. Белоконь должен был активно поливать машину свинцом – не дать пассажирам разбежаться. Дальнейшее, как сказал Смирнов, дело техники. Все было просто, и стало непонятно, что всего сутки назад здесь делала такая толпа народа, когда хватило бы и двух человек с автоматами.

Второй день ожидания завершался гораздо легче, чем первый. Штумпфельда все не было, хотя место для засады было выбрано вполне подходящее. Смирнов еще раз основательно изучил схемы маршрутов графа и еще раз пришел к этому выводу.

Перед глазами Белоконя появлялись лица его детей и Люси. Их будущее теперь зависело от прихоти немецкого генерала. Как могло сложиться такое нелепейшее положение? Белоконь не мог бы ответить, как, но он не обманывался насчет «почему». Лишь по его вине.

 

В восемь вечера Белоконь не выдержал и закурил. Он прикончил папиросу в три затяжки – едва ли за такой короткий срок дымок посреди степи успел привлечь чье-нибудь внимание.

– Послушай, Миша, – сказал Белоконь после этого, – а тебя не очень смущает вся эта ситуация? То, что случилось с группой? С Лысенко вот…

– Он предатель, – откликнулся Смирнов. – Никакой пощады предателям. Разгромим и уничтожим врага до последней капли крови.

– Это в общем. А как быть со своими?

– Это у меня спрашивает человек, который пытался удавить начальника особистов собственной дивизии.

Надолго замолчали. Наконец Смирнов заговорил:

– У меня такая работа, – сказал он. – Чаще всего я не знаю, для чего нужно каждое конкретное задание. В стратегические, а уж тем более тактические детали меня обычно не посвящают. Но я знаю, за что я воюю в целом. Понимаешь?

– Кажется, да.

– Я воюю за родину, за землю, за то, чтобы мы могли мирно жить и растить детей на своей земле. Лишь это важно: знать главное. Тогда на все препятствия на пути к большой цели смотришь лишь как на препятствия. Как на враждебные происки. Например, Лысенко. Он открыто ушел из группы – и поставил под угрозу выполнение важного задания, которое, глядишь, на один шаг приблизит нас к победе. Это не Телятин и не Гвишиани – оба смылись ночью, и у обоих хватит сноровки не попасться немцам хотя бы сутки. А с нашим чемпионом было другое. У него просто не выдержали нервы. Значит, он – препятствие, мешающее нам сделать шаг к победе. Значит, он такой же враг, как любой фашист. И даже более опасный, потому что сейчас может причинить больше вреда, чем любой рядовой фашист.

– Я тебя понял, Миша, – сказал Белоконь. – Большое спасибо.

– Пожалуйста. Я не договорил. Если у тебя возникают какие-то сомнения и тебя гложут странные мысли, думай об общем благе, и все станет на свои места. О большой цели. Малые жертвы на пути к ней – это нормально. Чем больше мы их принесем, тем быстрее придем к победе. Здесь то же самое, что и со строительством коммунизма – нужно двигаться, переступая через отдельных людей, к общему светлому будущему.

– Ясно. Ничего другого я и не ожидал.

– У тебя другое мнение? Мой тебе совет на будущее – держи его при себе.

– Да держу, держу… Считаешь, что у нас есть будущее?

– Конечно. Вот выполним задание и будем прорываться к своим. У нас для этого есть все необходимое.

– Но мы ведь не должны вернуться…

– Не должны мы, а! А кто нам запретит? Вернемся героями – глядишь, живыми не похоронят. Еще куда-нибудь отправят. У меня, Конский, вся жизнь такая. С самого плевого задания возвращаешься – языка взять, да просто пощекотать немцев, – а тебя тут же к особистам волокут – за каждую минуту отчитываться. Не знаешь, чего нам тут не хватает?

– Спирта? – спросил Белоконь наугад.

– Нет, не спирта. На задании не пью и тебе не советую. А не хватает нам какого-никакого самолета. Глядишь, ночью бы фашистские позиции перелетели. У них там, правда, зенитчиков, что вшей на красноармейце…

К девяти вечера, когда Белоконь уже потерял последнюю надежду встретить на этой жуткой пустынной дороге хоть какого-нибудь графа, когда все ближе подкрадывалась безнадега, когда солнце выжгло тело до полного безразличия к дальнейшей судьбе, когда закончились папиросы, а воды осталось на пару глотков, от рощи отделился автомобиль.

Начинало смеркаться, но было еще достаточно светло. Автомобиль светил фарами – и даже по ним было видно, что это не армейский внедорожник, а роскошная генеральская машина. Белоконь едва удержался от стона облегчения. Вот он, родимый! «Люся, Ирочка, Света, Славик, я вас не подведу! – мысленно кричал он. – Только не теперь!»

В последний момент Смирнов передумал использовать гранаты.

– Какого черта! – сказал он. – Возьмем их так. Главное, следи, чтобы никто не ушел, слышишь?

– Слышу-слышу, – откликнулся Белоконь, сжимая автомат.

Автомобиль быстро приближался. Когда он был в сотне метров от камня, Смирнов выскочил на дорогу – в освещенное фарами пространство. В авто Смирнова заметили не сразу или просто не успели принять решение. А потом было уже поздно.

Смирнов расставил ноги, поднял автомат и выпустил длинную очередь по лобовому стеклу.

Белоконь успел подняться на одно колено и тоже держал генеральский транспорт на прицеле. В первые секунды стрельба его оглушила.

Одна фара погасла, автомобиль съехал на обочину и остановился. Несмотря на то что Белоконь внимательно следил за происходящим, он едва не упустил самого главного. Дверца с противоположной стороны машины распахнулась, и оттуда на четвереньках выбралась какая-то фигура. Белоконь заметил выжившего, только когда он поднялся и с места припустил по дороге в сторону рощи. За ним!

Смирнов уже был возле машины. Белоконь промчался мимо него.

– Брось плащ, клоун! – крикнул ему вслед разведчик.

Слова дошли до Белоконя не сразу, но руки откликнулись на них мгновенно – он сбросил мешавший бежать плащ и побежал гораздо быстрее.

Это настолько отчетливо напоминало погоню за фашистским офицером, которому Белоконь собирался отрубить голову, что во время бега вместо автомата он чувствовал в руках топор. Поэтому Белоконь так и не воспользовался оружием по назначению.

Убегающий от него человек не кричал – берег дыхание. Спереди доносилось только неясное бряцание. Белоконь вдруг понял, что звенят многочисленные награды, которыми увешана грудь беглеца. Он гнался за самим генерал-полковником фон Штумпфельдом. Однако бегал граф неважно – не в пример пресловутому офицеру-аисту. Если бы генерал теперь рванул так же, то уже через пару минут уже был бы у спасительной рощи. После утомительного и голодного двухдневного пекла Белоконь сильно потерял в скорости.

Фон Штумпфельд был невысокого роста, с круглой блестящей от пота лысиной на непокрытой голове. Белоконь догнал его – все-таки догнал! – и, вложив все силы в последний прыжок, повалил генерала на дорогу. А затем обрушил на круглую лысину приклад «папаши». В запале Белоконь бил графа снова и снова – он не обращал внимания на брызги и не остановился, даже когда вместо округлого затылка месил его разлетающееся в стороны содержимое.

Смирнов за руки оттащил Белоконя от трупа.

– Нет времени развлекаться! – прикрикнул он.

Пока Белоконь приходил в себя, Смирнов перевернул тело. Несколько секунд он вглядывался в оставшееся сравнительно целым лицо генерала.

– Он, – сказал Смирнов. – Точно он. Без этих дурацких усов конечно. Но я в лицах не ошибаюсь.

– Он же весь в наградах, – сказал Белоконь, по-прежнему тяжело дыша, – и форма явно генеральская.

– Мог переодеть адъютанта в свою форму, а сам путешествовать как рядовой. Такое бывает. Учитывая то, что он еще и с солдатней чуть ли не на брудершафт пил…

– Не мог бы. Гэбисты говорили, что ему нравится… нравилось ему чувствовать свою причастность к низшим чинам, не снимая своих… атрибутов. Со своей генеральской и графской высоты.

– А ты говоришь, группа из шести человек! Хрен там! Хватило нас с тобой с автоматами! Вернее, хватило одного автомата, а тебе можно было сразу дать в руки лопату – справился бы и лопатой. Теперь вытри эту фашистскую кровь с лица – и двинули к машине. Давай поживей, чтобы нам не пришлось встречать здесь половину корпуса Штумпфельда.

 

* * *

Двое смертников-диверсантов действовали быстро и слаженно. Они отнесли тело фон Штумпфельда к машине и загрузили его в багажное отделение. Отделение было небольшим, поэтому пришлось немного повозиться, утрамбовывая внутрь то руку, то ногу, но в итоге багажник закрылся. Кожаная крыша авто была опущена, и подымать ее не стали. Трупы водителя и адъютанта с передних сидений переместили на просторное заднее, где был еще один мертвый адъютант. Туда же бросили изуродованное пулями, но сохраняющее целостность лобовое стекло.

Закапывать тела в степи не было смысла – немцы их мигом найдут, если выпустят овчарок. Даже на трехметровой глубине. А у диверсантов не было времени даже сгрузить трупы в небольшие ямки, выкопанные для засады. К тому же неопределенная пропажа генерала хотя бы на время введет фрицев в замешательство.

Смирнов сел на место водителя, Белоконь занял соседнее сиденье. Немного повозившись с мотором, разведчик завел автомобиль, и засада у гигантского камня, ставшего последним приютом для двух смертников, осталась позади.

Когда автомобиль ринулся вперед, от рощи вслед ему уже светили фарами машины с переполошенными стрельбой немцами. Но это была еще не погоня – просто реакция на тревогу.

Генеральское авто неслось в сторону немецкой линии обороны, откуда и пришла группа Белоконя. Судя по всему, там пока еще ничего не знали о приближении смертников – вероятно, встречный ветер, бьющий теперь в лица Белоконя и Смирнова, приглушил автоматные очереди, и до этой стороны немецкого «кинжала» стрельба просто не долетела.

Не доезжая до позиций, Смирнов свернул направо, и авто покатило по кочкам под прямым углом от дороги. Тряска была умеренной, она даже рядом не стояла с сомнительным удовольствием ухать по ямкам в кузове полуторки, держась за борта, клацая зубами и ударяясь задом на каждой колдобине. Машину, конечно, подбрасывало, но здесь были мягкие кожаные сиденья, поэтому смертники неслись по степи, выжимая из генеральского мотора все, на что он был способен.

Полчаса диверсанты катались по степи с трупами за спиной. За это время они пересекли поперек две пустынные дороги. Когда впереди замаячили огни и темные скопления техники, уже настала ночь. Смирнов повернул налево – к позициям немцев.

…Их сумасшедший прорыв через линию обороны увенчался успехом только благодаря своей внезапности. Появление в тылу позиций генеральской машины с вылетающими из нее гранатами произвело на немцев очень сильное впечатление.

 

* * *

Когда после безумного прорыва через окопы Белоконь и Смирнов вылезли наружу, к проволочному ограждению, оказалось, что спирали колючки на этом участке уже порезаны. И диверсанты лицом к лицу встретились с советскими саперами, тихо разбирающими ограждения и выкапывающими из земли мины. Видимо, наутро на это место была намечена атака. До появления Смирнова и Белоконя у саперов, делающих свое невероятно важное для пехоты дело, были шансы уйти незамеченными.

Смертники в пылу стреляли во все, что движется. Им вслед понеслась разнузданная пальба сразу нескольких пулеметов. В мелькании трассеров и осветительных ракет диверсанты рухнули вниз и, очевидно, провалились сквозь землю. А вот саперам нужно было срочно уносить ноги, поскольку пулеметы естественным образом переключились на них. От полного уничтожения их спасло только то, что незадолго до выхода смертников из окружения там рухнула подкошенная взрывом вышка с прожектором.

Среди бегущих саперов в окопы к красноармейцам нырнул и Белоконь. Смирнова рядом не было. Его вообще не было в этом окопе. Вероятно, разведчик остался лежать на разминированном поле, сраженный сразу несколькими очередями. Смирнов не раз доказывал, что убить его не так-то просто, но безнадежный выход из «дольха» и не был чем-то простым. Диверсанты попрощались с жизнью, еще выбираясь из немецких окопов. Их точно должны были расстрелять перед позициями. Но там оказались саперы. Да еще эта удачно взорванная вышка… Белоконя спасло лишь невероятное стечение обстоятельств. Смирнова оно могло не спасти.

В окопах было полно солдат, и в темноте на Белоконя не обращали внимания. Он нашел себе место в одном из ответвлений траншеи. Здесь была устроена пулеметная точка, но сам пулемет отсутствовал, стоял лишь станок от него. Белоконь сел на ящик из-под патронов и прислонился спиной к рядам свежих, пахнущих смолой бревнышек, которыми были обложены стены окопа. Он долго сидел с закрытыми глазами, пытаясь отдышаться и унять бешено колотящееся сердце. В ушах звенело, и Белоконь на время выпал из шума и суеты окружающего мира.

Задание выполнено-выполнено-выполнено, твердил он про себя. Да, они со Смирновым молодцы.

Надо же, всего за один день он успел привязаться к человеку, к которому раньше испытывал отвращение. Смирнов вновь показал себя мастером своего дела. С его помощью сложные вопросы решились просто и почти сами собой. В том числе изначально нерешаемые вопросы. Например, прорваться через окопы немцев к своим, сея панику и сумбур. Да еще сделать это так, чтобы диверсантов не прикончили ни фашистские, ни советские пулеметы. Видно, последнее Смирнову не удалось – среди бегущих саперов его не было совершенно точно.

Из окружающего Белоконя гула стали вычленяться фразы, кое-как достигавшие его помутненного рассудка.

Совсем близко звучал усталый голос, принадлежавший явно немолодому человеку.

– Эк немец разошелся! – говорил он. – Хана теперь нашим ребятам…

– Они, наверное, и мины разобрать не успели, – откликался голос помоложе.

В обоих голосах Белоконь краем уха уловил знакомые нотки.

– Завтра нас прямо на эти мины и погонят, – сказал старший. – Вот и узнаем, успели или нет.

– Неужели теперь атака будет? Не отменят?

– Куда ж она денется. Командование спустило приказ. Пойдем вперед хоть по минам, хоть как. Такая наша доля, малец.

Голоса на некоторое время умолкли. Затем старший заметил:

– Дать бы сейчас по ним пару хорошеньких залпов из семидесяти шести! Сами же свои точки светят, так и просятся…

– Глупость, – авторитетно сказал младший, – раскроем свои батареи – так немцы по ним тут же минометами жахнут.

– Я те дам «глупость»! Какие минометы среди ночи?! Два раза ударить и откатить пушки. Замучаются пристреливаться! Поменьше разевай рот о том, чего не знаешь, салага. Я артиллерией командовал, когда не то что тебя не было, папаша твой еще сисю просил.

– Рядовой Дубинский, для вас я не салага, а товарищ младший лейтенант, – сказал молодой. – И о таких вещах знаю, может, и поменьше вашего, а все равно достаточно.

Старший невесело рассмеялся.

– Дожили, – сказал он. – Меня теперь что, каждый безусый курсант-медик будет военному делу учить? Ох, и попал я в передрягу… Мальчик, тебе самому не стыдно так говорить? С меня всего неделю, как шпалы сняли, но глупее я от этого не сделался. А кубики свои лейтенантские можешь смело засунуть себе в жопу. Это тут ты санинструктор, а я рядовой. А у себя я полковник, не хрен собачий.

Белоконь слушал голоса, как в бреду. Дубинский, точно. А второй – санинструктор Попов, молодой и подающий надежды специалист по лечению мочой…

Наверное, у Белоконя от перенапряжения снова что-то сдвинулось в голове. И он теперь принимает каких-то случайных солдат за знакомых, которые никак не могли сойтись вместе и вести подобную бредовую беседу. Или он повредился рассудком, или судьба действительно так жутко над ним подшутила?.. Судя по голосам, часть, в окопы которой он рухнул, – штрафная.

– Вы в штрафбате, товарищ бывший полковник, – сказал санинструктор, подтверждая догадку Белоконя, – а не у себя в полку. Здесь вы рядовой штрафник. И у вас почти нет шансов вернуться командовать артиллерией туда, где вы не хрен собачий.

Белоконь открыл глаза, но не увидел вокруг ничего, кроме темноты. Поднял голову вверх – звездного неба тоже не было. Всюду была темнота. Где-то стреляли пулеметы, раздавались крики, в окопах поблизости были слышны возня и голоса. Из них Белоконь различал только ближайшие – Попова и Дубинского.

– Братцы, – позвал он, – дайте водички…

Ему показалось, что призыва никто не услышал, но через пару секунд совсем рядом раздался голос Дубинского:

– Бери, чего же ты? Поить тебя, что ли?

– Ничего не вижу, – сказал Белоконь, поднимая руку.

В ладонь ткнулась открытая фляга. Он долго пил, потом вернул ее в темноту.

– Спасибо, товарищ Дубинский.

– Не за что. Ты, я смотрю, какой-то совсем неживой… Из саперов или из нашего штрафного брата? Весь в земле… Да и крови на тебе порядочно. Ранен?

– Штрафник я, – сказал Белоконь. – Не ранен, все в порядке.

– Ну, смотри. Зови, если что. Мы тут рядом сидим. Вон даже санинструктор. Хреновый, конечно, но уж какой есть. Поможет, если что.

– Не надо мне его помощи.

Белоконь хотел спросить Дубинского, за что его отправили в штрафбат, но им вдруг овладела апатия. Отправили и отправили. За что-то. Мало ли, взболтнул что лишнее, кто-то донес. Здесь это уже не важно. Дубинский его не узнал – и ладно. Близко знакомы не были. Как и с Поповым. Это хорошо, ему сейчас не до знакомых.

Что ж, он снова среди штрафников. В третий раз. Сколько веревочке ни виться… Утром атака. Интересно, это как-то связано с тем, что истекли двое суток, за которые смертники должны были устранить генерала Штумпфельда? А, неважно. Но они ведь смогли, устранили… прикладом по черепу. Какая человек все-таки мерзость.

Утром – в атаку. Опять в атаку. Сколько можно. Какая гадость это утро. Если бы всегда была ночь – вот такая же беспросветная, как сейчас, – люди бы вообще не воевали. Потому что никогда бы не наступило утро атаки.

Что теперь делать? Искать особистов, докладывать о своей миссии, чтоб его передали Никольскому… Они-то передадут. А Роман Федорович прикажет: пулю в затылок, тело скормить свиньям. Потому что Белоконя уже нет. Он существовал только на период задания. Смирнов хотел что-то кому-то доказать, когда они выйдут к своим, но и у него вряд ли получилось бы.

Даже если не считать старых провинностей, которые Белоконь смыл кровью немецкого графа, на нем еще и потеря всей группы и два дезертира. За это по головке не погладят. За это в нее выстрелят. И все дела. И неизвестно еще, останется ли тогда в силе обещание особистского генерала о его посмертной реабилитации.

А ведь это главное. Главное, чтобы у Люси был пропавший на войне муж-герой с орденами, чтобы дети не боялись сказать, кем был их папка. Чтобы они выжили в голодной эвакуации, вернулись в Киев и чтобы росли спокойно, не как родственники врага народа. Еще не хватало им жить с печатью на лбу: отец был законченной штрафной мразью, предателем родины…

Значит что? Значит, завтра – вперед вместе с остальными штрафниками. В последний раз искупить кровью свою глупую жизнь…

Не такая уж она и глупая. В ней был яркий, совершенно ни с чем не сравнимый свет – неделя с Ритой…

Белоконь зажмурился и почувствовал, как по его щекам текут крупные слезы. Он ведь старался о ней не думать. О ней и о том, что с ней случилось из-за него. Пытался отстраниться от произошедшего – еще тогда, в госпитале, – чтобы оно не разорвало ему сердце, чтобы он не свихнулся от своей вины. Но теперь можно. Теперь все можно. Теперь лишь это и осталось. Потому что утром – в атаку.

Он тихо рыдал на своем ящике, не реагируя на звуки внешнего мира. Он был один в своей темноте – штрафник Белоконь и его память. Потом незаметно для себя он уснул – крепко и без сновидений.

 

* * *

Его разбудил грохот артподготовки. Было уже светло, замерзшие за ночь штрафники разогревались, оживленно снуя по траншеям. Они залезали на ящики и высовывали головы над бруствером, обсуждали работу пушек и готовность немцев к атаке. Дубинского и Попова не было, и Белоконь даже решил, что они ему приснились. Воды ему мог дать кто угодно. И вести между собой разговор, из которого Белоконь узнал, что попал в окопы штрафбата, тоже могли совершенно любые солдаты.

А еще выяснилось, что они оставили рядом с ним небольшую фляжку с водой, отдающей болотом.

Белоконь не становился в очередь за спиртом. Все, что ему было нужно, – патроны к «папаше» и клозет. Первое он нашел на той же огневой точке, где спал. Здесь был открытый ящик со стандартными семимиллиметровыми патронами, годными как для винтовки, так и для ППШ. Белоконь наполнил барабан и пошел искать нужник. И нашел его в таком же ответвлении – там разве что не было пулемета и ящиков.

Вскоре артиллерия умолкла.

Белоконь пристроился в хвосте одного из взводов и вместе со штрафниками выбрался из окопа, когда прозвучал вопль к атаке.

…Дым, крики, непрекращающиеся взрывы и стрельба – эта атака штрафбата для Белоконя ничем не отличалась от предыдущих. Она была их продолжением, тем же залитым кровью пространством, на которое он уже дважды выходил со штрафной пехотой. Как и все, он несся и стрелял, орал, не слыша своего голоса, спотыкался и оскальзывался на изувеченных телах, падал, поднимался, бежал… Он потерял чувство направления и забыл о какой бы то ни было цели. Дымное поле стало казаться бесконечным, никуда не ведущим, совершенно самодостаточным. В какой-то момент он заметил, что многие штрафники бегут уже не с ним, а на него – при этом никто не прекращал стрелять. И Белоконь тоже не прекращает – в горячке он наверняка кого-то посек по ошибке. Его не задели. Он был заговоренным штрафником – таким же бессмертным, как разведчик Смирнов. Но штрафником. Он развернулся и побежал вместе с остальными, но в очередной раз запнулся о мертвеца и рухнул, потеряв из виду тех, с кем собирался мчаться вперед. Те хоть знали, в какую сторону нужно было бежать.

Когда Белоконь поднимался, его внимание привлекла фигура, склонившаяся над умирающими солдатами. Вернее, сначала даже не фигура, а большая сумка с крестом – знакомый атрибут медика. Девушка-санинструктор – а это определенно была девушка – пыталась поднять и взвалить на себя какого-то стонущего солдата. Он все время падал, но девушка не оставляла попыток. Белоконь подобрался ближе и увидел, что живот раненого в таком жутком состоянии, что куда-то переносить его теперь не только бесполезно, но и жестоко. Когда санинструктор собралась с силами и едва не приступила к телу в очередной раз, Белоконь выстрелил бедняге в голову.

На девушку это не произвело особого впечатления. Белоконю даже показалось, что он услышал вздох облегчения, чего не могло быть, поскольку вокруг стоял невообразимый шум захлебывавшейся кровью атаки.

Вдруг Белоконь понял, что видит перед собой Риту. Это была она – его Рита, именно такая, какой он впервые увидел ее в полевом госпитале – с усталым и безучастным, безразличным ко всему обреченным лицом из воска. Отгородившаяся от происходящего непреодолимой стеной, спрятавшая душу в раковину… Рита, Рита, Рита!

Он кричал ей это, тряс ее за плечи, обнимал, отстранял от себя, вглядывался в лицо и снова прижимал к себе. Она не сопротивлялась. Рита смотрела на него пустыми глазами – вроде бы узнавая и не понимая, кто стоит перед ней, кто на нее набросился и почему.

Наконец в ее лице что-то изменилось – Белоконь смотрел в него близко-близко и заметил этот момент – в глазах появился смысл, а лицо вместо безучастности приобрело страдающее выражение. Губы зашевелились, Рита что-то говорила, Белоконь прислушивался, прижав ее к себе, но различал лишь бессвязный лепет с упоминанием своего имени и каких-то сочувственных слов. Рита считала его мертвым. Он и был больше всего похож на изувеченного мертвеца. Он ей привиделся, его здесь нет.

Вокруг царил прежний кровавый хаос.

Белоконь держал в руках любимую женщину – такую родную, но сейчас чужую, отстраненную, с наглухо закрытым от него сердцем. Она неожиданно вырвалась и направилась к ближайшему раненому – тот мог стоять и даже идти, хромая. Рита поддерживала его под руку и хромала вперед вместе с ним, будто забыв о том, что только что видела своего Васеньку, будто посчитав это временным умопомрачением. А возможно, она действительно была не в себе.

Белоконь подхватил раненого под другую руку, хотя тот в этом явно не нуждался. Рита тут же отпустила штрафника со своей стороны – вынырнула из-под его руки и отправилась искать себе другого.

Откуда она здесь, что она здесь делает? Нет, глупость, Белоконь же сам видит, что она делает. Она выводит штрафников с поля боя. Не заботясь, правда, о самих штрафниках – словно имеет дело с неодушевленными мешками с мясом. Как там, в полевом госпитале, вечность назад. Там он тоже пытался ей помогать.

Он бросил своего неходячего штрафника и пошел за Ритой, пытаясь удержать ее, снова обнять, посмотреть в эти глаза – чтобы она наконец поняла, что он не бредовое видение, а ее мужчина – живой, из плоти и крови. Белоконь взял Риту за плечи и повел ее в сторону, куда она собиралась тащить раненых. Рита сопротивлялась.

– Нет, нельзя! – вскрикнула она. – Там Антон, там люди Антона, туда так нельзя! Антон меня убьет! Нужно помогать солдатам!

Какой такой Антон?!

– Керженцев, там Керженцев? – спросил Белоконь, но Рита не ответила, она вырвалась у него из рук с неожиданной силой.

Значит, Керженцев с заградотрядом, подумал Белоконь. Зачем было спрашивать, если и так понятно.

С земли самостоятельно поднимался раненый штрафник, которого бросил Белоконь. Он снова его подхватил и крикнул девушке:

– Сюда, вот этого! Рита, нужно ему помочь!

Она послушно взяла раненого под другую руку, и они побрели к окопам. Теперь Белоконь их видел – окопы штрафников были совсем рядом, в нескольких десятках метров. Там тоже был дым, и оттуда тоже палили пулеметы. Вернее, короткие очереди раздавались немного дальше, в следующей линии окопов. Заградчики. И среди них Корж.

Он выгнал ее на это жуткое поле смерти, под огонь немцев и своих людей, выгнал таскать обреченных штрафников! Она же здесь не выживет! Странно, что ее до сих пор не убили! Надо же, «Антон», «помогать солдатам»! Боже, что он с ней сделал!..

Пройдя еще пару шагов, Белоконь понял, что Рита уже не поддерживает раненого под другую руку. Она снова пропала, возможно, снова устремилась назад… Белоконь отпустил солдата – тот прошел самостоятельно несколько метров и рухнул в окоп головой вниз. Наверняка сломал себе шею, зачем только вели! Он стал озираться в поисках ее фигурки, но Рита уже отошла далеко, Белоконь не нашел ее взглядом. Он прошел вперед, столкнулся с каким-то штрафником, несущимся не разбирая дороги, оба упали.

…Он искал ее невыносимо долго, звал, смотрел на усеянную мертвыми землю, в ужасе от мысли, что, может быть, вон то тело… или следующее, чуть дальше… но нет, не она. Вокруг мелькали фигуры, совсем рядом взорвался осколочный снаряд – Белоконь вовремя успел среагировать на характерный визг снаряда в полете и рухнуть на землю. Он не пострадал – вернее, одним осколком задело его спину, но боли не было, рана не мешала двигаться и скорее всего была пустяковой.

Риту он не нашел. Она просто пропала, хотя сначала должна была быть совсем рядом. Может быть, она вернулась к окопам, спустилась вниз? Наверняка она спустилась вниз, она же не бросает раненых через бруствер, как это сделал Белоконь!

До окопа он теперь добирался ползком – активизировался и интенсивно работал пулемет прямо напротив Белоконя, на позициях энкавэдэшников.

В траншее был кто угодно, но только не Рита.

Она пошла к нему. К своему Коржу, к Антону. Да, как он сразу не догадался! Куда ей еще идти! Она вернулась из этого ада просить его прекратить пытку. Больше ей быть негде.

Окопы штрафников должны были сообщаться с позициями заградотряда одной-двумя узкими траншеями – так было оба прошлых раза, должно быть и в этот.

Белоконь прошел по окопу, преодолевая препятствия вроде людей, норовящих выгнать его наружу. Он обманывал их военной хитростью, которой научился в своем победоносном диверсионном походе от старшего товарища Смирнова. Белоконь просто переступал через них. На пути к большой цели каждое препятствие – враг по определению.

В «папаше» закончились патроны, он подобрал себе другой автомат, а этот бросил.

Да, у него есть большая цель, самая важная – найти Риту, вытащить ее отсюда. Эта главная цель сливалась с другой, очень важной для достижения главной: добраться до Керженцева.

Наконец Белоконь нашел проход к заградчикам. Это была прямая траншея длиной метров в шесть – той же глубины в человеческий рост, что и окопы штрафников, но гораздо уже. В ней не разошлись бы два человека, и Белоконю пришлось идти, выставив вперед правое плечо – по-другому он не помещался. Траншея охранялась, и когда Белоконь сделал два шага, с противоположной стороны его окликнули:

– Стоять! Назад! Еще шаг – и стреляю!

Белоконь замер на месте. В проходе стоял особист с направленным на него автоматом.

– К капитану госбезопасности Керженцеву! – сказал Белоконь твердо.

– Назад!

– Вестовой от генерала Никольского!

Особист растерялся.

– Но там же штрафники, – сказал он неуверенно, – там их позиции…

– Я похож на штрафника?

– Да.

– И тем не менее я не из этого батальона.

– Почему тогда оттуда идешь?

– А к вам по-другому хрен доберешься. Закрылись со всех сторон, язви вас в душу!

Часовой оторопело замолк. Чтобы подтолкнуть его к принятию решения, Белоконь сказал:

– Смотри, красный воин, я беру свой автомат и медленно кладу его на бруствер. Видишь?

Белоконь вытянул над траншеей руку с оружием и положил автомат. Брустверов в этом промежуточном окопе не было, но это было и не важно.

– Теперь, – сказал Белоконь грозным звенящим голосом, – немедленно позови Керженцева. Пусть идет прямо сюда, я буду его ждать. Скажи, что это насчет Прохоровой. Запомнил?

– Так точно. Но прямо сюда… Может быть…

– Никаких «может быть». Пусть идет сюда, здесь тихое место, которое как раз подходит для разговора. И проследи, чтобы нам не мешали. Меня послал Роман Федорович Никольский, – добавил Белоконь для верности. Каждое слово он будто вбивал особисту в голову. – Он генерал-майор и старший майор госбезопасности. Ты слышал о Никольском?

– Так точно.

– Выполняй.

– Есть!

Когда часовой исчез, Белоконь едва не съехал на дно траншеи. Он сам не понимал, как только что мог говорить так четко и убедительно, в голове были винегрет и туман. Белоконь оперся руками о бревенчатую стенку и положил на нее тяжелую голову.

Через пару минут появился Корж. Он был один. Входить в траншею капитан госбезопасности не спешил, стоял снаружи.

– Вештовой от Никольшкого? – сказал он, заметно шепелявя. – Я шлушаю.

Как только Белоконь услышал этот голос, к нему вернулись и уверенность, и злость.

– От Никольского, – подтвердил он, не поворачиваясь к Керженцеву. В профиль Корж точно не узнает человека, наградившего его этой особенностью речи. – Вам пакет и устное послание.

Белоконь вынул из внутреннего кармана своего бесцветного из-за грязи комбинезона одно из писем Люси.

– Иди шюда шо швоим пакетом.

– Виноват, товарищ капитан госбезопасности. Меня заставили здесь разоружиться. Вооружиться обратно? – Этот явный бред Белоконь посылал в пространство уверенным металлическим голосом. – К тому же снаружи могут быть сторонние наблюдатели, лишние уши, а сведения сугубо секретные. Это лучшее место, какое можно было найти.

– Пгишем шдешь пго… Пгохагава? – спросил Керженцев. Белоконю пришлось подумать, прежде чем он распознал все слова в фразе.

Белоконь произнес:

 

– Именно об этом Роман Федорович велел сказать. На словах и только вам. Кстати, Прохорова не у вас?

– Нет.

– А где она?

– Выполняет швой долг пегед годиной.

Сказав это, Корж наконец поборол сомнения и вошел в траншею. Белоконь подал ему конверт и, когда Керженцев протянул за ним руку, перехватил ненавистного особиста за кисть и дернул на себя. Другой рукой Белоконь безошибочно схватил Коржа за горло. Из глотки особиста вырвался стон, который Белоконь оборвал на половине, сдавив изо всех сил. Для Коржа в окопе было достаточно места, но, чтобы отбиваться, пространства все равно не хватало. К тому же в этот раз Белоконь действовал быстро – он решил, что удовольствие от процесса получит, уже когда будет созерцать труп врага, а сейчас важен быстрый результат. Керженцев оседал, у него подкосились ноги. Белоконь протиснул второе плечо вперед и ухватил за горло двумя руками. Шея хрустнула. Белоконь отпустил тело, и особист с жутко выпученными глазами и вывалившимся языком упал на дно траншеи. Чтобы закрепить результат, Белоконь несколькими ударами разбил ему голову прикладом автомата. В этом уже не было надобности, но иначе почему-то не было уверенности, что враг окончательно мертв.

Несколько секунд Белоконь всерьез собирался помочиться на труп, но вспомнил санинструктора Попова и мрачно подумал, что эта процедура может иметь ненужный в этих обстоятельствах лечебный эффект. Нет, не стоит. Да и не получится. Но без глумления Белоконь обойтись не мог. Он наклонился над мертвяком и стал срывать с расстегнутого воротника петлицы капитана госбезопасности. Петлицы оторвались только вместе воротником. Белоконь засунул воротник со шпалами в карман, в последний раз пнул Керженцева и вышел из траншеи в широкий окоп штрафников.

Здесь определенно было светлее. Или это просто рассеивалось кровавое марево в глазах.

Не обращая внимания ни на что, Белоконь выбрался из окопа на дымящееся поле боя и пошел искать Риту. Он не уйдет отсюда, пока не найдет свою женщину.