Глава 30
Дело Лизы Алексеевой
Алеша уехал 1 марта 1978 года. С мая Лиза жила в нашей семье, стала ее членом. Почти немедленно начались трудности. Весной ее по надуманному предлогу не допустили к госэкзаменам, не дав тем самым формально закончить образование и получить диплом. В июле следующего года, явно по указанию, уволили из вычислительного центра, где она работала оператором и была на хорошем счету. В дальнейшем, особенно после моей высылки, трудности и опасность ее положения увеличивались. Попытки добиться ее относительно быстрого выезда, как у многих других внешне в аналогичном положении, – не удались. Разлука ее с Алешей затянулась почти на четыре года – выезд Лизы стал возможен лишь после многолетних усилий, завершившихся голодовкой моей жены и моей в ноябре – декабре 1981 года.
На протяжении этой книги я много писал о нарушениях в СССР права на свободный выбор страны проживания, о тех трагедиях, к которым это приводит. В случае Лизы все многократно усиливалось ее связью со мной – фактически Лиза Алексеева стала заложником моей общественной деятельности.
Одним из усложнявших обстоятельств была позиция родителей Лизы. Десятилетия изоляции нашей страны от остального мира и целенаправленной пропаганды создали в умах многих искаженные представления о жизни и целях других государств, предубеждения против отъезда из страны. Отъезд представляется им изменой родине, эмигранты в их воображении неизбежно становятся агентами ЦРУ или какой-либо иностранной разведки. Родители Лизы не были тут исключением. Их позиция широко и демагогически использовалась – даже тогда, когда она фактически изменилась.
В первые месяцы 1978 года, когда родители Лизы еще не знали о ее отношениях с Алешей и желании уехать к нему, Лизина мама случайно нашла в кармане ее пальто письмо от Алеши – тогда еще была возможна переписка. Мама устроила Лизе большой скандал – сам факт переписки с человеком, уехавшим из страны, представлялся ей чудовищным и опасным. Лизин отец – инженер на заводе под Москвой, в прошлом военный, сейчас уже на пенсии, человек несомненно искренний и честный, вспыльчивый и упрямый. Было совершенно ясно, что позиция Лизиных родителей не изменится без каких-то чрезвычайных обстоятельств.
Лиза – совершеннолетняя, по закону родители не могут препятствовать ее отъезду, но фактически при отсутствии их согласия даже подача документов на выезд оказывается чрезвычайно затрудненной. Как я уже писал, при подаче документов требуется справка от родителей об отсутствии или наличии у них материальных претензий, и, если они не хотят отъезда, они могут заблокировать подачу документов, не давая никакой справки – при этом нет никакого юридического механизма заставить их это сделать. Частичный выход, который нашли люди, оказавшиеся в таком положении, – посылка документов в Верховный Совет, откуда их обычно пересылают в ОВИР; расчет тут на то, что за время рассмотрения в ОВИРе что-нибудь изменится в лучшую сторону. Так поступила и Лиза, послав в Верховный Совет свои документы, включая вызов от Томар Фейгин (мамы Ефрема) из Израиля, – т. е. было соблюдено и это формальное требование (незаконное, как я уже разъяснял). Впоследствии к этим документам был присоединен вызов от Алеши ей как невесте, а потом вызов как жене.
В апреле 1979 года (вскоре после возвращения Люси из Италии) неожиданно для нас были освобождены «ленинградские самолетчики» – те из них, кто был осужден на 10 лет заключения, т. е. более чем на год досрочно. Всего было освобождено пять человек – Альтман, Бутман, Вульф Залмансон, Пэнсон, Хнох. Вероятно, это был жест доброй воли перед предстоящими переговорами Брежнева и Картера об ОСВ-2, так же как и последовавший затем обмен еще пяти человек. Люся, так много сделавшая в этом деле и считавшая всех его участников своими близкими, тут же поехала в Ригу, где они были выпущены на свободу, чтобы повидаться с ними. Позже у нее возникла мысль, что кто-либо из освобожденных, не связанный другими обязательствами, назовет Лизу своей невестой и потребует ее выезда вместе с собой. «Самолетчики» улетали по высокой международной договоренности – это давало почти 100% вероятности успеха, но, конечно, надо было проявить настойчивость и стойкость. Она обсуждала с ними этот план в поезде Рига–Москва, и потом мы вместе продолжили уговоры на нашей кухне. К сожалению, «самолетчики» побоялись выполнить нашу просьбу – и сами по себе, и в особенности под влиянием «умных» советчиков. Чувствуя неловкость, они уехали, не попрощавшись с нами.
В эти дни у меня произошли сильные головокружения, очевидно на сосудистой почве. Я лежал в кровати. По радио мы услышали о новом сенсационном освобождении – в обмен на двух советских шпионов – на этот раз двух главных обвиняемых «самолетного дела» Марка Дымшица и Эдуарда Кузнецова (первоначально приговоренных к смертной казни, затем замененной 15 годами заключения), Александра Гинзбурга, Валентина Мороза и баптистского пастора Георгия Винса, в это время как раз направлявшегося из тюрьмы в ссылку. Вместе с Винсом за рубеж выезжала его семья, в том числе сын Петр, тоже только что вышедший из заключения. Я многократно выступал по делу как Георгия, так и Петра Винсов. Я решил обратиться к Петру с той же просьбой, с которой перед тем мы обращались к «самолетчикам». Лежа в постели, я написал письмо Пете Винсу, и Мальва Ланда повезла его в Киев, где жила семья Винсов. Однако при выходе на вокзале в Киеве ее задержала «милиция» (КГБ) якобы по подозрению в поездной краже (чуть ли не, говорилось, бриллиантов – конечно, это все была инсценировка). Мальву обыскали, отобрали у нее мое письмо и тут же насильно доставили обратно в Москву. Впрочем, вероятно, ей все равно не удалось бы добраться до Винса – их дом был «обложен» КГБ, и никого туда не подпускали. Петя Винс уехал один. Это была новая неудача вывезти Лизу, произошедшая сразу вслед предыдущей – с «самолетчиками».
В эти дни Лиза совершила суицидную попытку. Она приняла смертельную дозу попавшегося ей на глаза лекарства. К счастью, Люся заметила ее необычно «заторможенное» состояние, вызвала «скорую», и Лизу удалось спасти. Это был необдуманный поступок оказавшегося в трагической ситуации и совсем еще неопытного в жизни человека. Впоследствии Лиза жестоко раскаивалась. Я рассказываю здесь об этом, так как в этом деле особенно наглядно проявилась заинтересованность КГБ в Лизиной судьбе и так как оно имело влияние на последующие события и, как я думаю, на планы КГБ.
Несколько дней Лиза провела в больнице. Незадолго до ее выписки ко мне в ФИАНе после семинара подошел секретарь парторганизации Теоротдела В. Я. Файнберг с несколько смущенным видом. Потом он приехал к нам на улицу Чкалова и продолжил разговор. Оказывается, в ФИАН приходил отец Лизы, говорил с секретарем общеинститутской партийной организации, а до этого был в райкоме. Отец требовал, чтобы Лизу оградили от моего пагубного влияния, заставили ее не жить у нас. Самое примечательное, что в райкоме уже знали о Лизиной попытке самоубийства. Я кратко рассказал В. Я. об истинном положении дел. В ответ он, еще более смущенно, передал мне исходившую от райкома просьбу не предавать гласности произошедшее с Лизой. Он также обещал, что с отцом Лизы поговорят и постараются как-то успокоить, был в разговоре даже неопределенный намек, что помогут выезду – все эти обещания не были выполнены. Мы же пошли навстречу просьбе райкома, тем более, что публикация была бы тяжела для Лизы; поэтому мы и раньше не собирались ничего публиковать, после же «предупреждения» это как раз следовало сделать. А через месяц (или два) выяснилось, что райком был в этом деле просто передаточным звеном от КГБ! В газете «Неделя» (воскресное приложение к «Известиям» с отдельной подпиской) появился фельетон, целиком посвященный Лизе, – центральным в нем была как раз попытка самоубийства (обыгрывались также поездки Люси и Лизы к Глузману в ссылку). То, что мы ничего не публиковали, дало тут авторам преимущество первого впечатления. Авторы были явно кагебистские, в частности это подтверждалось тем, что в фельетоне использовалось и даже приводилось факсимиле моего письма Пете Винсу, отобранное у Мальвы Ланда на обыске (то, что личные письма недостойно публиковать без разрешения автора и адресата, конечно, игнорировалось). Лиза в фельетоне характеризовалась с самой худшей стороны – как наркоманка и морально неустойчивая личность. Она была обозначена условной буквой Н. Люся же (главная цель клеветы) и я были названы явно и полностью.
Впоследствии мы узнали, что все же, несмотря на усилия авторов фельетона, он произвел на многих впечатление, отличное от того, к которому стремились авторы и их «заказчик». Многие читатели (и особенно многие читательницы) спрашивали: «Если такая любовь, то почему девушка не может поехать к любимому человеку без всех этих сложностей?» В самом деле, почему?
В «Неделе» появился новый фельетон, который должен был, очевидно, исправить дело. Но это произошло уже после моей высылки в Горький, т. е. в «новую эпоху», и после еще одного события. В конце февраля 1980 года в США выехала Оля Левшина, первая жена Алеши, вместе с дочерью Катей. Их отъезд был неожиданным не только для нас, но и для всех знакомых и друзей Оли. Мы до сих пор не знаем всех обстоятельств, предшествовавших этому отъезду, мотивов самой Оли, позиции родителей, но несомненно, что ее отъезд отвечал каким-то планам КГБ и стал возможен благодаря КГБ. Формально, по-видимому, она уехала по тем же документам, которые были оформлены 2 года назад, но на самом деле мы и этого не знаем.
Второй фельетон в «Неделе» появился сразу за Олиным отъездом. Он во многом противоречил первому – но кто из читателей их будет сверять! Тема любви Алеши и Лизы отсутствовала. Получалось так, что Алеша допустил «загул», валялся потом у жены в ногах, она его простила, хотя и не сразу, но теперь семья восстанавливается, Оля едет к мужу. Люся же – любящая бабушка (как будто это криминально) – устраивает отъезды и Оле, и Лизе; последней – «чтобы удалить следы своих преступлений». Фельетон назывался «Оглянись, человек»; в нем было обращение к Н., которая, якобы, в любой момент может свободно уехать, уже вроде бы уезжает, но должна в последний момент одуматься и понять, что демоническая Елена Боннэр посылает ее «в никуда» (Алеша уже соединился со своей законной женой), на верную гибель ради каких-то своих планов. Самой же Лизе, к этому времени уже несколько месяцев ждавшей ответа на поданное в ОВИР заявление, как бы давалось понять, что она никогда и никуда не уедет – но это было ясно только посвященным. Оба фельетона были перепечатаны в горьковской местной газете, возможно и в других изданиях, и в сокращенном виде за рубежом.
Тогда же в итальянской газете «Сетте джорни» появился фельетон, специально посвященный Люсиным «преступлениям». Номер газеты был прислан по почте ряду людей в СССР, возможно и за рубежом. Начальнику Теоротдела ФИАНа академику Гинзбургу, находящемуся в командировке в Италии, номер подложили в машину советского консульства (я узнал об этом не от самого Гинзбурга, а через третьих лиц)1. Автор фельетона ссылался на того же Семена Злотника, о котором я писал в связи с «желтыми пакетами», – это мифический персонаж, под именем которого выступает КГБ. Якобы автору фельетона удалось встретиться с Семеном Злотником (кажется, в Ницце), и тот рассказал ему о сенсационных фактах из жизни жены академика Сахарова Елены Боннэр. Фельетон был написан в самом низкопробном бульварно-постельном стиле и не только содержал безудержную клевету и ложь в Люсин адрес, но и демонстрировал знание подробностей Люсиной жизни чуть ли не с пеленок – несомненный плод тщательного изучения ее биографии целой армией гебистов. Так, в фельетоне говорилось, что в школе, где училась Люся, велась игра в героев «Трех мушкетеров» Дюма, и Люся выступала в роли миледи (демонической красавицы). Автор фельетона тем как бы создавал у читателей соответствующий образ Люси. Игра в называние героями Дюма в Люсином классе в Ленинграде действительно велась, но за год до того, как Люся приехала из Москвы после ареста родителей, и миледи была совсем другая девушка (не исключено, что именно от нее и получили гебисты эту информацию). Фельетон развивал те же темы, которые содержались в желтых пакетах – якобы причастность Люси к гибели жены Злотника и жены Всеволода Багрицкого. Обвинить автора фельетона в клевете при этом было невозможно, так как он ссылался на рассказ Семена Злотника, с которого уже совсем нет спроса, поскольку его не существует. Кончался фельетон зловещим намеком: Елене Боннэр удалось уйти от ответственности за два преступления – убийства или подстрекательство к ним, но если она совершит третье, то несомненно ответит за это. В этом, видимо, была вся соль. КГБ, толкая Лизу к отчаянию, к гибели, может к новому суициду, заранее готовил психологическую почву для того, чтобы обвинить в этом Люсю (этим объясняется также фраза в фельетоне «Недели», что Люся пытается выслать Лизу за рубеж, так как Лиза – свидетель ее преступлений!).
Оля приехала в Бостон и начала там работать. Развод Алеши и Оли был оформлен через несколько месяцев после ее приезда. Суд определил алименты и дни обязательного общения дочери с отцом. Со временем Катя вновь привыкла к Алеше, подружилась с Мотей и Аней; во всем этом была существенная, положительная сторона приезда Оли. Сейчас Катя уехала из Бостона, так как Оля вышла замуж, что само по себе, конечно, очень хорошо; общение Кати с Алешей и Лизой, приехавшей в конце 1981 года, и с другими родственниками в Бостоне не прерывается.
Только после развода Алеша смог послать Лизе приглашение как невесте; при этом советское консульство отказалось, вопреки обычной практике, его завизировать, вновь демонстрируя исключительность и трудность нашей ситуации.
Между тем Лизино положение продолжало обостряться. До мая 1980 года Лиза свободно ездила ко мне в Горький (с Люсей или с Руфью Григорьевной). Но 16 мая, когда они вместе с Руфью Григорьевной поехали на мой день рождения, ее не пустили. Когда она отошла от Руфи Григорьевны, чтобы купить сигарет, мужчины в штатском схватили ее и затащили в комнату железнодорожной милиции – она даже не успела крикнуть. Это, конечно, были гебисты. Они заявили ей: «Вы знаете, кто мы. Мы слов на ветер не бросаем. Вам запрещается ездить в Горький. Вы не должны жить на улице Чкалова, должны вернуться к родителям!» (Последнее при сложившихся отношениях было исключено.) Через несколько дней Лизу вызвали в КГБ (в «орган КГБ», как было написано в повестке) и сделали официальное предупреждение об уголовной ответственности по статье 1901 в случае продолжения ею ее деятельности. (Это так называемое «Предупреждение по Указу». КГБ получил по Указу Президиума Верховного Совета право делать такие предупреждения.)
В дальнейшем угрозы в отношении Лизы много раз повторялись, и мы не могли думать, что это только пустые слова. Однажды при поездке Лизы вместе с Люсей в Ленинград они с Наташей Гессе пошли на рынок. Там к Лизе подошли несколько гебистов, и один из них заявил: «Убьем».
Летом 1980 года я послал телеграмму на имя Брежнева, где просил о разрешении Лизе на выезд к любимому человеку, жениху, и подчеркивал, что все, что происходит с нею, – это заложничество, связанное с моей общественной деятельностью.
В августе я обратился с большим, подробным письмом к заместителю президента Академии академику Евгению Павловичу Велихову, в его лице к президенту и Президиуму Академии. Два месяца Велихов ничего не отвечал на мое письмо и на повторные телеграммы, потом 14 октября прислал телеграмму такого содержания (привожу по памяти): «Мною принимаются меры для выяснения возможностей выполнения Вашей просьбы. По получении результатов сообщу». После этой телеграммы Велихов никогда ничего не сообщил и никак не реагировал на мои дальнейшие телеграммы и еще два посланных ему письма.
20 октября 1980 года я обратился с большим открытым письмом к президенту АН СССР академику А. П. Александрову. В письме затронут ряд общих и более частных тем. В этом письме я прошу Александрова и в его лице Президиум о помощи в деле Лизы. Ответа я не получил.
Летом 1980 года и зимой 1980/81 года Люся со своей стороны обращалась с просьбой о поддержке к различным общественным и государственным деятелям Запада. Я написал тогда же свое первое письмо канцлеру ФРГ Шмидту.
3 февраля 1981 года я послал большие и подробные письма с настоятельной просьбой о помощи Якову Борисовичу Зельдовичу и Юлию Борисовичу Харитону.
Я считал (и считаю), что я в особенности имел моральное право рассчитывать на их помощь – в силу нашей более чем двадцатилетней совместной напряженной работы, а в случае Якова Борисовича Зельдовича и в силу личных дружеских отношений – в деле, которое было столь трагичным, ключевым для меня. Я писал им об этом, подчеркивая, что я прошу у них помощи именно в деле о выезде Лизы и ни в каком другом. Я не получил никакого ответа от Ю. Б. Харитона. Устно мне были переданы его слова, что ответ Якова Борисовича является и его ответом. От Зельдовича же я получил письмо, о котором уже упоминал в первой части книги. Яков Борисович писал, что не может выполнить мою просьбу из-за неустойчивости его положения, которая проявляется в том, что его не пускают за границу дальше Венгрии.
Лиза послала свое заявление в ОВИР 20 ноября 1979 года. Через полтора года, в мае 1981 года, ее вызвали в ОВИР и сообщили об отказе. Отказ сообщал сам начальник Областного ОВИРа полковник Романенков в присутствии заместителей и секретарей и еще двух людей явно из КГБ. Причина отказа, названная Романенковым, – «недостаточная мотивация воссоединения»(?!). К этому времени у Лизы, кроме вполне достаточного по формальным требованиям ОВИРа вызова от Томар Фейгин, был и вызов от Алеши ей как невесте. Присутствовавший гебист обратился к Лизе с предложением написать отказ от дальнейших попыток выехать из СССР. Он многозначительно добавил: «Так и нам, и вам будет спокойней». Предложение это было беспрецедентным и совершенно противоправным – это был шантаж. Оно также раскрывало моральную и юридическую слабость позиции властей. Лиза решительно отказалась.
Смысл фразы «Вам будет спокойней» вскоре стал выявляться. Через несколько дней Лизу дважды вызывали на допросы, формально по делу Феликса Сереброва (одного из арестованных членов Комиссии по использованию психиатрии в политических целях и Хельсинкской группы), а фактически – чтобы угрожать ей и запугивать. Допросы происходили в очень грубой форме, с криком, чего Лиза совершенно не выносит, и угрозами как ареста, так и физической расправы. Так, один из следователей угрожал выкинуть ее в окно!
После получения Лизой Алексеевой необоснованного отказа и угроз я решил еще раз обратиться к Брежневу, на этот раз с подробным письмом (отослано 26 мая). В письме я вновь рассказал о деле Лизы, привел аргументы, показывающие необоснованность отказа ей. В заключение я писал: «Я обращаюсь к Вам как к Председателю Президиума Верховного Совета СССР, чья подпись стоит под Заключительным Актом совещания в Хельсинки и другими важнейшими документами, и как к человеку, лично знающему меня с 1958 года. (Я, возможно, ошибся, надо – с 1959 года, а может, наоборот, ошибка в первой части воспоминаний.) У Вас, я уверен, нет оснований сомневаться в моей субъективной честности и искренности. Я готов нести личную ответственность за свою общественную и публицистическую деятельность в соответствии с законами государства. Но то, что происходит со мной и вокруг меня, – бессудная высылка, круглосуточный надзор и изоляция, кража личных и научных записей органами КГБ. В особенности же недостойным является использование КГБ судьбы моей невестки для мести и давления на меня. Это неприкрытое заложничество, и настоящим письмом я ставлю Вас об этом в известность. Недопустимость заложничества неоднократно провозглашалась представителями СССР. Отпустив Лизу, власти подтвердили бы этим свои заверения. Я убежден, что разрешение Е. Алексеевой на выезд из СССР не только прекратит многолетние страдания разлученных любящих, но и будет актом справедливости, способствующим авторитету СССР. Я обращаюсь также с просьбой помочь в деле выезда Алексеевой к главам ряда иностранных государств. С уважением (подпись)». Никакого ответа на это письмо, как и на телеграмму в 1980 году, не было.
Тогда же – в мае или июне 1981 года – я сказал Люсе: «Мне кажется, что исчерпаны все средства, кроме голодовки». Она в принципе со мной согласилась.
Между тем вскоре удалось завершить дело, которое, хотя и не решало само по себе проблемы Лизиного выезда, но имело очень большое косвенное значение, в особенности моральное, как подтверждение верности Алеши и Лизы, их любви. 14 июня в штате Монтана в северо-западной части США Алеша в суде города Бют вступил с Лизой в заочный брак. В США есть несколько штатов, законодательство в которых допускает заочное бракосочетание, один из них – расположенный в северо-западной части страны штат Монтана. На церемонии, состоявшейся в торжественной обстановке в городском суде города Бют, невесту представлял Эд Клайн, большой друг нашей семьи (это о нем я писал выше как о создателе вместе с Чалидзе «Хроники-Пресс»). Эд имел заверенную доверенность от Лизы – получение ее и доставка представили большие трудности. Вдобавок мы не знали, что в США, как и в большинстве стран, но не в СССР, при вступлении в брак требуются справки об отсутствии венерических заболеваний. Во время церемонии Алеша и Эд обменялись кольцами, оба очень волновались.
Официальные лица и пресса в СССР утверждают, что заочный брак в СССР не имеет законной силы. Один из иностранных корреспондентов, узнав о заочном браке Лизы и Алеши, позвонил в ОВИР и спросил о том, как это повлияет на выезд Е. Алексеевой. Он, конечно, сделал это зря – ответ был автоматически отрицательным, а звонок и публикация как-то его легализовали. Между тем в советском Кодексе о браке написано, что заочный брак, заключенный в какой-либо стране в соответствии с ее законами, признается законным в СССР. Правда, мы сами об этой статье закона узнали уже после голодовки, когда вопрос был уже разрешен. Практически, конечно, КГБ бы с законом считаться не стал, даже если бы мы и указывали на этот аргумент в дополнение к другим, тоже юридически достаточным.
Родители Лизы Алексеевой, узнав о том, что Лиза и Алеша вступили в заочный брак, переменили свою точку зрения на Лизин отъезд – для них подтверждение Алеши его верности Лизе имело большое значение. Отец Лизы Константин Александрович Алексеев написал летом 1981 года письмо Брежневу, в котором он просил отпустить его дочь. К сожалению, мы об этом тогда не знали. КГБ же, безусловно зная о письме отца, до самых последних дней, до окончательного решения продолжал ссылаться на прежнюю позицию родителей, в частности об этом писалось в статье в «Известиях», опубликованной уже 4 декабря 1981 года.
В сентябре 1981 года в Москве состоялась большая Международная конференция по управляемому термоядерному синтезу. Я послал письмо многим иностранным участникам конференции с просьбой о поддержке в деле Лизы. Однако большинство из тех, кому я писал, на конференцию не приехали, поддерживая политику бойкота. К сожалению, я не послал письмо Председателю Европейского физического общества профессору Энгельману, который вместе с Велиховым был сопредседателем конференции, – мне кажется, что я предполагал отправить ему письмо, но в обычной суете перед отъездом Люси в Москву этого не сделал. Как мне передали, профессор Энгельман два дня отказывался открывать конференцию, требуя присутствия на ней Сахарова – одного из пионеров ее темы – и еврея-отказника доктора Альперта, специалиста по ионосфере. Потом какими-то ложными аргументами Велихову удалось его уговорить. О деле Лизы Энгельман, по-видимому, не знал и ничего поэтому о нем Велихову не говорил.
Кроме иностранных участников, я также послал письма советским участникам – академикам П. Л. Капице и Б. Б. Кадомцеву и еще одно, уже упомянутое, письмо Велихову. Ни один из них никак не реагировал на мои письма. В сентябре 1981 года мы узнали, что в ноябре Л. И. Брежнев поедет в ФРГ для важных переговоров с канцлером Гельмутом Шмидтом и другими высшими руководителями ФРГ. К этому времени мы уже окончательно пришли к мысли, что никакого другого способа добиться выезда Лизы к мужу, кроме голодовки, реально не существует (дальнейший ход событий только подтвердил это). Поездка Брежнева за рубеж создавала психологические и политические условия, при которых голодовка имела наибольшие шансы на успех. Нам обоим было ясно, что такой случай больше может не повториться. Очень существенно было также, что наши предыдущие двухлетние усилия – письма, документы и обращения – тоже не только показали свою недостаточность, но и сделали Лизино дело достаточно широко известным; наше решение о голодовке в этих условиях не выглядело как сумасбродство и понималось очень многими (не всеми, конечно) как вынужденное и единственно возможное.
Первоначально мы обсуждали с Люсей решение о голодовке письменно, записками – мы не хотели, чтобы это обсуждение сразу стало известно КГБ в нашей прослушиваемой квартире. Нам не пришлось обсуждать очень долго – решение было нашим общим, основанным на глубоком понимании каждым моральной и фактической неизбежности избранного пути. Конечно, ни о каком давлении, прямом или косвенном, одного из нас на другого не могло быть и речи. Это внутреннее единство, близость потом очень поддерживали нас на всем протяжении голодовки – и в те дни, когда мы были вместе в квартире, и в последние, решающие ее дни, когда нас насильно разделили при госпитализации.
Приняв же окончательное решение, мы уже не считали нужным его скрывать – наоборот, нам казалось, что мы даем КГБ шанс выйти из этой игры без шума и скандала и потери лица, потиху отпустив Лизу. Не наша вина, что они этим не воспользовались.
В первой половине октября мы подготовили и разослали множество писем и документов, в которых просили о поддержке наших требований, в том числе мое письмо, фактически второе, канцлеру ФРГ Шмидту и разосланное во много адресов и потом широко опубликованное «Письмо иностранным коллегам».
Люся и я написали трудные для нас письма Руфи Григорьевне и детям, сообщая о нашем решении. Конечно, мы понимали, как им будет мучительно, тяжело – гораздо трудней, чем нам. Но мы рассчитывали, что они, и в первую очередь Алеша, правильно нас поймут, рассчитывали на духовную близость, созданную всей жизнью. Не меньше мужества и понимания требовалось от Лизы. К счастью, мы не ошиблись. Не имея во время голодовки никакой непосредственной связи с нами, они не только не допустили действий, которые могли бы помешать успеху, но и сумели сделать гораздо больше, чем мы могли предполагать, – я об этом подробней пишу дальше.
Я подготовил также телеграммы Брежневу и Александрову, в которых сообщал о голодовке, но пока, по просьбе Люси, медлил с их отправкой – это был тот шаг, после которого отступления уже не могло быть. Со всем этим Люся уехала в Москву. Она также взяла с собой тетради с рукописями воспоминаний – я много написал заново после кражи сумки – с новыми тетрадями дневников, документами и т. п. Я не хотел, чтобы все это досталось КГБ. Через неделю от нее пришла телеграмма: «Встречай обязательно носильщиком везу воду аккумулятор». Вода, о которой шла речь в телеграмме, – это щелочная минеральная вода «Боржоми», которую мы пили во время голодовки начиная с третьего дня в дополнение к простой воде. В Горьком подходящую нам воду достать было невозможно, в Москве тоже не просто, но по Люсиной просьбе Юра Шиханович «достал» (любимое советское слово) 100 бутылок – к слову, большая часть из них осталась неиспользованной. Аккумулятор – для нашей машины «Жигули»; предыдущий вышел из строя, возможно «естественным» образом, хотя в свете последующих событий в этом можно сомневаться (и раньше, с лета, когда Люся перегнала машину из Москвы, с ней происходили некоторые «странные» вещи). 19-го мы ездили в город без каких-либо происшествий, без наездов на доски с гвоздями, как мы уверены. А на другой день утром сразу в двух шинах оказались проколы, пришлось везти колеса на станцию техобслуживания на такси.
К 20 октября мы решили, что откладывать отправку телеграмм Брежневу и Александрову больше нельзя. 21 октября утром я отправил эти телеграммы, в них был назван срок начала голодовки – 22 ноября 1981 года, за день до приезда Брежнева в ФРГ. Мосты были сожжены.
Конечно, у КГБ все еще была в оставшийся месячный срок возможность «мирного исхода». Они избрали другое. Уже через два дня после отправки телеграмм мы получили выразительный сигнал – у нас украли автомашину! Все обстоятельства и последующие события, с нею связанные, показывают абсолютно однозначно, что это сделал КГБ. Во время поездки вышел из строя совершенно новый аккумулятор, возможно было сломано еще что-то; таксист, которого мы попросили нам помочь, не мог завести машину от своего аккумулятора. Мы поставили закрытую машину во двор школы (по совету бывшего директора, который заверил меня, что ничего плохого не случится). Через полчаса машина была украдена; в школе в тот день еще шли занятия, два работника школы, как потом выяснилось, в это время стояли на улице и якобы ничего не видели (их запугали?). Машина – большая ценность в наших, вообще в советских условиях. Но все же удивительно, если КГБ рассчитывал, что можно заставить нас при помощи кражи машины изменить какие-либо существенные наши планы, тем более в таком деле, в котором мы решились на крайнюю меру – голодовку. Несомненно, это было «выражение отношения». Потом оказалось, что с кражей, видимо, связывались и какие-то тактические планы, может они возникли по ходу дела.
В начале ноября в связи с истечением полугодового срока после отказа Лиза вновь послала заявление в ОВИР, приложив документ о заочном браке. 16 ноября ее вызвали в ОВИР. Внешне повод был незначительным – с нее опять потребовали справки из домоуправления и от родителей. Когда Лиза заявила, что справки от родителей не будет, инспектор ушла из комнаты, долго отсутствовала и, вернувшись, согласилась обойтись без справки. Это мы расценили как хороший признак – КГБ, возможно, готовил себе запасной путь отступления.
15 ноября Люся поехала в Москву последний раз перед голодовкой. В ее отсутствие неожиданно приехал мой дальний родственник Саша Бобылев, муж Клавиной сестры. До этого он никогда не приезжал в Горький, да и в Москве мы виделись раз в несколько лет. Конечно, он приехал отговаривать меня от голодовки. Пустили его ко мне без всяких трудностей. Я не исключаю даже, что его приезд был явно или неявно санкционирован КГБ, но и не утверждаю этого. Аргументы Саши Бобылева были заимствованы из «Недели». Он, в частности, говорил, что я нарушаю права родителей Лизы, которые, наоборот, вполне вправе не пускать за рубеж свою совершеннолетнюю дочь. Голодовку он называл совершенно безнадежной и добавлял, что детям (имея в виду только детей от первого брака) нужен живой отец, а не мертвый.
Опасаясь, что во время голодовки КГБ будет использовать естественное волнение моих детей в своих целях, я послал им телеграмму, в которой настаивал, чтобы они не приезжали ко мне во время голодовки без Лизы, – в противном случае я не могу их пустить. Я рассчитывал при этом, что они поймут и причину моей телеграммы, и ее острую форму, рассчитанную на «двойное» прочтение – и детьми, и КГБ.
Люся в Москве в недели, предшествовавшие голодовке, столкнулась с тем, что многие знакомые и друзья, в особенности многие инакомыслящие, не одобряют и не понимают нашего решения. Хотя содержание и форма аргументов при этом были иными, чем у Саши Бобылева, но в основном мысль – что голодовка совершенно неправильное дело – была той же. Уже после окончания голодовки я получил два письма, написанные ранее – от Револьта Пименова и Петра Григорьевича Григоренко, в которых они резко возражали против голодовки. О других письмах и телеграммах с возражениями, которые пришли во время голодовки, я рассказываю ниже.
Люся передала мне перед голодовкой слова Лидии Корнеевны Чуковской: «Я не думала, что Андрей Дмитриевич может быть таким жестоким». Я не понял, что означали эти слова. Может быть, Лидия Корнеевна имела в виду те волнения, которые выпали на долю наших близких и друзей. Я могу сказать, что в этом смысле наше решение было действительно трудным, но от этого не становилось менее неизбежным...
Среди тех, кто особенно энергично возражал против голодовки, оказался и Феликс Красавин. Он неоднократно, ссылаясь на свой лагерный опыт, и до, и во время голодовки всячески подчеркивал ее бессмысленность («КГБ ни за что не отступит!») и нашу неминуемую гибель. За 10–12 дней до начала голодовки мы встретились с ним у Хайновских – я выше писал об этой семье. Феликс рассказал о состоявшейся у него беседе с его куратором из КГБ. Куратор (фамилию Феликс назвать отказался), по его словам, сказал, что в результате голодовки погибнет Сахаров, и именно это является целью его жены, которая таким образом хочет избавиться от ставшего ей уже ненужным мужа (и – подразумевалось – уехать в США). Ему – Феликсу Красавину – во время голодовки делать у Сахаровых нечего, ходить туда ему запрещено. Мы поняли это как угрозу КГБ убить меня (без свидетелей) и свалить вину за это на Люсю. Замечу, что во время голодовки, пока мы были в квартире, Феликс беспрепятственно заходил к нам и продолжал свои уговоры. Во время одного из таких визитов он сказал, что он понимает – после нашей гибели и ему останется недолго жить, КГБ уберет его как ненужного свидетеля. В беседе Феликса с куратором была и такая – вскользь – фраза: «У Сахарова, кажется, пропала машина. Возможно, ее жена спрятала или перегнала в Москву. Ну, к весне машина, наверное, найдется» (опять намеки, компрометирующие Люсю).
Постараюсь сформулировать возражения оппонентов голодовки. Очень многие – в их числе Григоренко, в упомянутом письме, и другие – считали, что я в силу своего особого положения в правозащитном движении (у других это была наука, или защита мира, или еще что-то столь же общее и «великое») не имею права рисковать своей жизнью, идти на почти неминуемую гибель ради столь незначительной цели, как судьба моей невестки. Потом в сатирической форме эту мысль отразил в одном из своих произведений Зиновьев. Григоренко писал о репрессиях на Украине – действительно ужасных – и завершал свое письмо категорически: «Вы совершили большую ошибку и должны ее исправить, прекратив голодовку». Пименов в особенности делал упор на то, что семейное, личное счастье (Алеши и Лизы; он писал – «счастье – мученье... ссориться, мириться, валяться в постели...») не может быть куплено ценой «страданий великого человека» (то есть моих). Кроме того, у Пименова была совсем странная идея, что победа над властями никогда не бывает бесплатной – всегда потом они в чем-либо берут реванш. Как пишет Пименов, «в полицейских делах действует своего рода закон сохранения». Объясняя этот тезис, он пишет, что за уступкой, когда Брежнев отпустил Буковского (Пименов в посланном по почте письме вместо указания фамилии цитирует несколько слов из стишка «Обменяли хулигана на Луиса Корвалана. Где б найти такую б..., чтоб на Брежнева сменять»), вскоре был взят реванш Орловым и Щаранским. Первая часть аргументации носит общий характер, ответ на нее я попытаюсь дать чуть дальше или вообще ответа не требуется, а относительно «закона сохранения» – если бы дело обстояло так, то любая борьба с беззаконием ВСЕГДА была бы вредной. Мне кажется, что жизнь по своим причинным связям так сложна, что прагматические критерии часто бесполезны и остаются – моральные. Потом, уже много после голодовки, Пименов признал, что он был неправ в своих возражениях!
Особенно было плохо то, что многие наши друзья-диссиденты направили свой натиск на Лизу – и до начала голодовки, и даже когда мы ее уже начали, заперев двери в буквальном и переносном смысле. Лиза, якобы, ДОЛЖНА предотвратить или (потом) остановить голодовку, ведущуюся «ради нее»! Это давление на Лизу было крайне жестоким и крайне несправедливым. Должно было быть ясно, что Лиза никак не влияла на наши решения и не могла повлиять. Что же касается того, что голодовка велась ради Лизы (и Алеши), то и это верно только в очень ограниченном смысле. С более широкой точки зрения голодовка была необходимым следствием нашей жизни и жизненной позиции, продолжением моей борьбы за права человека, за право свободы выбора страны проживания – причем, и это очень существенно, в деле, за которое с самого его возникновения и я, и Люся несем личную ответственность. Вот, собственно, я и ответил сразу всем своим оппонентам. Я свободно принял решение о голодовке в защиту Буковского и других политзаключенных в 1974 году – тогда мало кто возражал. Сейчас наши основания к голодовке были еще более настоятельными, категорическими. Еще несколько замечаний. В возражениях некоторых оппонентов я вижу нечто вроде «культа личности», быть может правильнее будет сказать – потребительское отношение. Гипертрофируется мое возможное значение, при этом я рассматриваюсь только как средство решения каких-то задач, скажем правозащитных. Бросается также в глаза, что оппоненты обычно говорят только обо мне, как бы забывая про Люсю. А ведь мы с Люсей голодали оба, рисковали оба, оба не очень здоровые, немолодые, еще неизвестно, кому труднее. Решение наше мы приняли как свободные люди, вполне понимая его серьезность, и мы оба несли за него ответственность, и только мы. В каком-то смысле это было наше личное, интимное дело. Наконец, последнее, что я хочу сказать. Я начал голодовку, находясь «на дне» горьковской ссылки. Мне кажется, что в этих условиях особенно нужна и ценна победа. И вообще-то победы так редки, ценить надо каждую!
ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА 19.ХI-20.ХI.
Два дня в поте лица убирал дом к Люсиному приезду, превзойдя самого себя.
По почте пришло письмо от неизвестного мне Веригина (Горький, более точного обратного адреса нет). Это, несомненно, запугивающее письмо от КГБ. «Я слышал по зарубежному радио, что Вы собираетесь объявить голодовку. Я и мои товарищи, с которыми я обмениваюсь подобного рода «информацией», считают, что это – нелепое действие, которое неизбежно кончится смертельным исходом. Одумайтесь. Вы нужны своему народу». Вложена газетная вырезка с подробным «физиологическим» описанием умирания узников Лонг-Кэт...
21 ноября приехала Люся (в новой шапке). Она рассказала подробней о разговоре с Руфью Григорьевной и детьми, о вызове Лизы в ОВИР. Во вторник и среду Лиза ездила в Бронницы за справкой из домоуправления (во вторник не было управдома, в среду выдали без разговоров, и Лиза отвезла в ОВИР). Во вторник Лиза зашла к маме. Этот разговор был спокойный относительно. Мама подарила Лизе кофту, говорила, зачем ты (Лиза) туда едешь, ведь тебя с твоими занятиями обратно никогда не пустят. Какими занятиями? Ты сама знаешь, о чем я говорю. Создается впечатление, что с Лизиными родителями говорило ГБ и подготовило их к возможности, что Лиза уедет. То, что в ОВИРе обошлись одной справкой, тоже говорит о том, что ГБ готовит для себя ВОЗМОЖНОСТЬ отпустить Лизу. Но, вероятно, они разрабатывают и другие варианты. Люсю, Лизу снимали для телевидения 16 ноября. Вместе с тем, что снято Люсей здесь, будет передача по телевидению в нескольких странах 22 ноября, в первый день нашей голодовки.
...Вечером (в 12 часов, после ужина) мы чокнулись с Люсей чашками с карлсбадской солью (слабительное). Голодовка началась. Каждый день мы собираемся делать друг другу массаж позвоночника и спины, принимать 5 минут теплую ванну. Люся завела тетрадь для записи каждому веса, давления крови (у нее есть тонометр), пульса, выпитой воды, количества мочи.
22.XI.
Первый день голодовки.
Понемногу втягиваемся в ритм. Много смотрели телевизор – вечером 5-я симфония Бетховена. Люся рассказала со слов Тани разговор с Аней. Таня говорит Ане: Ты плохо ешь, тебя никто замуж не возьмет. Аня: Нет, возьмут, потому что я хорошая. – А кто, ты хочешь, чтобы взял тебя замуж? – Хороший человек. – А что такое – хороший человек? Аня думает, потом говорит: Хороший человек – это как дидя Адя (дед Андрей). Таня рассказала это во время последнего телефонного разговора 16 ноября.
Днем 22-го пришел Феликс, принес напольные весы со смешными цветочками на платформе. Феликс затеял свой обычный резонерский разговор, на этот раз (уже не первый), какая плохая Америка и ее правительство. По ходу спора он сказал Люсе, что она из «академических кругов». На самом деле мы совсем не идеализируем Америку, видим в ней массу плохого и глупого, но это живая сила в хаосе теперешнего мира (конечно, мир велик, есть и что-то другое)...
По радио – много о нашей голодовке.
23.ХI.
Второй день голодовки.
У обоих кружится слегка голова. Много смотрим по телевизору о визите Брежнева. Ясно, что о ракетах средней дальности не договорились и не могли. Шмидт твердо стоит на позиции НАТО (двойное решение), из его речи на банкете в советской прессе устранено все о СС-20 (нарушивших равновесие), об этнических немцах и других проблемах. Пишу уже в среду, когда Брежнев вернулся. Но каковы реальные результаты переговоров, мне не ясно и сейчас. Впрочем, я в этой торговле или игре в покер мало что понимаю. Брежнев опять предложил мораторий плюс некоторое уменьшение числа СС-20 и других ракет на «сотни штук» в обмен на отказ от размещения и распространения ограничений Першингов и Томагавков на тактическое оружие.
Люся 23-го вечером напомнила эпиграф из Гёте: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой!». Мы с ней чувствуем, что это не просто битва за выезд Лизы (этой причины более чем достаточно – что важней судьбы и любви человека!) – но битва за свободу вообще! Но это мало кто понимает даже из нашего ближайшего окружения. Лидия Корнеевна сказала: «Я не думала, что Андрей Дмитриевич может быть таким жестоким».
24.ХI.
Третий день голодовки.
Пришел Марк. Сообщил, что на среду Машу вызывают на допрос. Сообщил, что 24-го визит Брежнева заканчивается (фактически он закончился 25-го, тоже раньше, чем сообщали в последнее время).
По-видимому, несомненно, что ГБ не отпускает Лизу «под визит» Брежнева. Хотя не исключено, что это будет сделано несколько потом – или «под встречу» 30 декабря, или под воздействием нарастающей волны протестов. Я сказал Люсе – возвращаемся на нашу основную позицию: если ГБ не хочет нашей смерти, оно рано или поздно отпустит Лизу, если наоборот – ну что ж, у них и без голодовки масса вариантов.
На радио все дни очень много о нашей голодовке: 1) обращение Хейга, 2) решение американского Сената (от имени американского народа), 3) обращение 20-ти американских лауреатов Нобелевской премии к ученым и правительствам, 4) обращение французских, норвежских ученых, 5) статьи во многих газетах США и Европы, включая ФРГ, 6) дельные передачи на СССР Голоса Америки, Би-би-си, Волны, 7) в четверг Люся слышала обращение к Брежневу Э. Габуджиани (коммунист, мэр Флоренции) – от своего имени и от имени народа Флоренции!
Люся 24-го слышала, и я тоже, голоса Алеши и Тани на пресс-конференции, но трудно было разобрать слова. 25-го она слышала много лучше. Они выражают беспокойство за здоровье мое и Люси и сообщают, что обратились к советскому консулу в Вашингтоне с просьбой предоставить им возможность поехать в СССР, чтобы ухаживать за нами. Хотя надежды на такое разрешение практически нет, но действие – тактически правильное. Алешу спросили, хочет ли он поехать ухаживать или чтобы встретиться с Лизой и уехать вместе с ней. Он ответил, что если Лизе будет разрешен выезд, то и голодовки не будет.
26-го ноября Люсе показалось, что она слышала голос Руфи Григорьевны.
25.XI.
Четвертый день голодовки.
Люся много пытается слушать, как и все остальные дни. Кое-что ценой огромных усилий ей удается. По телевизору смотрели 3-ю серию грузинского телефильма о секретаре райкома и слушали очень хороший концерт Вюрцбургского камерного оркестра. У Люси небольшие отеки на ногах. Это нас беспокоит. Она меньше меня теряет вес. Впрочем, взвешивания очень неточные (плюс-минус 1 кг, кроме систематических ошибок, которые тут мало существенны). С сердцем у нее тоже неважно (неизвестно, у кого из нас хуже, не люблю «новичков»). Пришла телеграмма без подписи: «Андрей пожалей Люсю».
26.ХI.
Сегодня опять пришел Марк. То ли ГБ отменило свое решение, то ли оно относилось только к Феликсу. ... С Марком послали телеграмму Лизе с медицинскими данными (вес, давление крови, пульс). 24-го получили телеграмму от Володи Корнилова с беспокойством. 25-го от Лидии Корнеевны. Обоим послали ответы. Среди выступивших по делу Лизы – левая социалистическая партия Франции.
27 ХI.
Шестой день голодовки.
У Люси малы потери веса – это непонятно (но отеки стали меньше). Пока она труднее, чем я, переносит голодовку, болит голова. Второй день по часу гуляем по балкону днем при солнце: навстречу друг другу вышагиваем, посередине расходимся – как пароходики – у концов поворачиваем. (Примечание 1987 г. Мы не выходили из дома, т. к. считали, что на улице нас могут схватить и разлучить. Что это могут сделать дома, нам казалось менее реальной опасностью.) Два часа спим или лежим днем при открытой двери, закутанные. Хорошо! Приходил Феликс с Майей. Майя мерила давление, пульс, слушала. В легких у обоих чисто. У Люси давление 140 (она сама себе намерила 150). Нехорошо – давление в норме должно падать (на следующий день было 130/80).
Вечером услышали по Голосу Америки (но и другие радиостанции повторили): «По сведениям, полученным от ученого, которого допустили к Сахарову, состояние его здоровья ухудшилось». Это сообщение очень раздосадовало нас. О здоровье – неверно: мы чувствовали себя пока прилично, и нельзя истощать силу реакции преувеличениями. Ведь, быть может, голодовка еще только начинается. «Ученый, которого допустили» – Запад поймет, что допустили ученых, моих коллег. Идиллия! В целом, все очень на руку ГБ. Кто виноват? ГБ? ... Неясно. Увы, никто не понимает, что ГБ с нами разыгрывает игры (то не пускает Феликса, то пускает, например; у нас не хватило духу спросить Феликса, пришел ли он явочным порядком или ГБ отменило свой запрет и сообщило ему об этом).
Все эти игры преследуют их цели, нам не всегда понятные (верней, почти никогда). А диссиденты в своем усердии (и неверии в нашу оценку ситуации) столь часто им подыгрывают.
...28 ноября в 20 часов Тамара (почтальон) принесла три уведомления на наши телеграммы Лизе (25, 26 – именно на эту и 27 ноября).
Эта идиллия не соответствует, однако, сообщению Марка, что Лиза три дня не получает наших телеграмм. Незадолго до прихода Феликса с Майей (днем 27 ноября) принесли телеграммы от Лейбовица и Стоуна – оба сообщают об усилиях на наивысшем уровне и просят прекратить голодовку. Я составил им ответную телеграмму при Феликсе и Майе, Люся ее переписала на бланк, и мы ее отправили Лизе, с тем чтобы она послала в Ньютон (верней всего, до Лизы не дойдет, но телеграмма полезна и для ГБ).
28.XI.
Седьмой день голодовки.
Ожидаем, что во время нашей балконной прогулки с поезда (11.30 в Горьком по московскому времени, т. е. у нас примерно 13 часов по местному) появится Н. Н. С ним – договоренность! Какой молодец. Я мелко (с очками 4 диоптрии) переписал вчерашнюю телеграмму Лейбовицу, Стоуну и добавил (уже утром) еще несколько слов. Текст: «Лизе: опубликовать, прочесть и показать коррам ответ на телеграммы Лейбовица (Нью-Йоркская академия) и Стоуна (ФАС): «Дорогие Джоэль Лейбовиц, Джереми Стоун! Глубокая благодарность за ваши энергичные усилия, заботу, внимание. Более двух лет добиваюсь решения проблемы чисто человеческой, бесспорной морально и юридически. Обращался к Главе государства, к Академии наук СССР, к советским ученым и иностранным коллегам, к государственным деятелям. Сейчас единственная возможность прекращения нашей голодовки – выезд Лизы – прекращение акта государственного заложничества, опасного алогичностью, безответственностью, жестокостью, беззаконием. Никаким обещаниям властей, не подкрепленным делом, я уже не могу верить. Прошу правильно понять и учитывать это. С уважением, благодарностью, искренне. Андрей Сахаров, 27 ноября 1981, Горький. Мы держимся. Чувствуем себя пока прилично. Все симптомы и показатели, как в книгах. Настроение решительное. Целуем. Важно: достоверной является лишь информация, переданная через Лизу. Звонить, посылать телеграммы в Горький кому-либо кроме нас не следует. Последнее сообщение по радио, что по сведениям от ученого, которого допустили к Сахарову, его состояние ухудшилось – неверно и вредно. Вся информация для прессы должна идти через Лизу. Если кому-нибудь станет что-то известно о нас, пусть сообщит Лизе, чтобы она решила, достоверно ли, нужно ли публиковать. Сейчас мы особенно озабочены, что от Лизы нет телеграмм и нет извещений на наши телеграммы. Вероятно, таковы цели ГБ – прервать связь с Лизой, возможно дополнив дезинформацией. 28 ноября. Целуем. Андрей Сахаров, Люся.»»
Утром пришел Марк. Он уверяет, что Насте сказал, что мы чувствуем себя бодро, он нашел нас лучше, чем в прошлый раз. Без четверти час (по местному) вышли на балкон, ждали Н. Н., его не было. Неожиданно появилась Бэла (ее гебисты проворонили). Люся сунула ей записку, предназначенную для Н. Н. Бэла была около балкона еще несколько минут, хотя Люся умоляла ее отойти. Кажется, она собиралась потом попытаться пройти «законным путем», через милиционера; через 10 минут мы увидели, что ее ведут (двое гебистов по бокам) в опорный пункт. (Добавление 1987 г. Ее схватили на автобусной остановке.) Мне не нравится, что у Люси три дня подряд вес постоянный – 60 кг. Это ненормально. Чувствует она себя сегодня неважно. Она такая терпеливая, что неизвестно, какова степень ее недомогания, но может, начался криз...
29.XI.
Сегодня Люся спросила меня, чувствую ли я то же самое, что она – полное отсутствие сомнений в правильности сделанного нами выбора. Я чувствую то же самое, как-то все прошлое отошло куда-то, стало смотреться издали. И ощущение душевного комфорта от отсутствия сомнений. А что хочет ГБ – это их дело.
Пришла утром срочная телеграмма из Н. (около объекта). Привожу текст: «Глубоко оскорблены вашей затеей. Ради корыстных целей своей жены Вы предаете интересы науки. Если еще не разучились, то подумайте, что уничтожает в Вас Ваша супруга. Наива» (подпись мне непонятна). ГБ это или мои бывшие коллеги? До этого пришли два ругательных письма из Горького. У Люси все не падает вес (все 60 кг). Самочувствие плохое, даже голос какой-то слабый. Быть может, ее нельзя на такой долгий срок лишать тиреодина? Это меня очень волнует. Марк сказал, что при базедовой болезни (у Люси другое – у нее оперированная щитовидка) нельзя голодать. Мы оба с огромным удовлетворением читаем статью Михайлова в «Континенте» «Приход великого инквизитора» – об опасности национализма (солженицынского), о том, что нельзя путать религию, национализм, государство и политику. Статья очень серьезная, прекрасно написанная – остро, исчерпывающе и ясно. Согласен с ним на сто процентов.
30.XI.
Утром пришел Марк, принес валенки для Люси – гулять на балконе. Пришла повестка к следователю Рукавишникову – на Горную для опознания машины. Пусть подождут. А может, это ГБ решило так меня выманить? Сейчас все это «по ту сторону».
Третий день пишу и переписываю восьмистраничное письмо детям. Ночью 30-го кончил. Очень важное внутренне для меня. Сегодня написал такой документ: «Десятый день мы продолжаем голодовку за выезд нашей невестки к сыну. Это – не только защита права на любовь и жизнь наших близких, когда все обращения к властям, ученым, Академии, государственным деятелям, все апелляции к законам и международным обязательствам СССР оказались безрезультатны. Это также борьба за общее право на свободный выезд из страны и свободное возвращение, борьба за свободу вообще. И это защита моего личного достоинства и чести в условиях беззаконной ссылки и изоляции. Никакое изменение состояния нашего здоровья, никакие голословные обещания властей не прекратят нашей голодовки. Лишь выезд Лизы». Сегодня во второй половине дня Люсе несколько лучше.
Забегая вперед: 2 декабря пришла телеграмма от Сиднея Дрелла – уговаривает прекратить голодовку, положившись на их усилия. Мой ответ: «Дорогой Сидней. Мы тронуты заботой, усилиями. Знаем, что всем друзьям, маме, детям бесконечно трудно, страдаем за них. Но мы не имеем другого пути. Мы не стремимся к самоубийству – трагический конец означает УБИЙСТВО – санкционированное не только КГБ, но и полным молчанием моих коллег из Советской Академии наук. Перед лицом коварной машины можем прекратить голодовку лишь при выезде Лизы. С благодарностью, Елена, Андрей. 2 декабря 1981. Горький».
30 ноября и 1 декабря пришли повестки с вызовом меня к следователю Рукавишникову для опознания машины (вызов на Горную, кабинет Снежницкого). Машина – Люсина. Первый день Люся объясняла девушке, что мы не выходим, второй раз сказала о голодовке. 2 декабря пришел лейтенант. Он говорил, что они будут вынуждены поставить машину на платную стоянку, и, так как она, вероятно, открыта, ее разворуют, настаивал на моей явке, нужной следствию. Я написал на повестке: «Я не могу явиться, так как одиннадцатый день держу голодовку за выезд моей невестки. Я готов отдать ключи, если машина открыта; мы оплатим платную стоянку (или наши наследники)». Неужели они хотели таким дешевым трюком выманить нас из дома и заставить прекратить голодовку? В разговоре с лейтенантом я сказал, что там, куда мы готовы попасть, машины не нужны – ездят на ангельских колесницах.
1 декабря (на 10-й день голодовки) оказалась сорванной (ночью, очевидно) дверная цепочка. Ключ они сумели повернуть в замке – дают знать о своих возможностях. Но мы и без них знаем. Очень мы не хотим, чтобы нас выкрали и разлучили, но готовы и к этому. Вечером мы с Люсей приделали новую цепочку. (Другую я еще до голодовки приладил на балконную дверь.) 1 декабря вечером пришло письмо от Сахаровой Тани от 21 ноября. В нем чувствуется волнение за меня, пишет, что готова бросить все и приехать, но своей телеграммой я сделал это невозможным, так как с Лизой не пустят. Я послал Тане утром 2 декабря телеграмму: «Дорогая дочка Таня. Спасибо за письмо теплые слова послал тебе Любе Диме письмо на адрес Любы Мы держимся Целую Папа». Уведомление пришло 3 декабря вместе с уведомлением на телеграмму Лизе, но нет уведомления на тогда же посланную телеграмму Лидии Корнеевне, как раньше – Корнилову. Пришла телеграмма от какого-то Раппопорта из Киева: «Разделяю Ваши цели, но уговариваю прекратить, ради общего пожертвовать частным». Тоталитарное мышление!
1.XII.
За 10 минут до того, как мы собирались выходить на балкон для традиционной прогулки с 1 до 2 по местному (мы ожидали также со слов Бэлы, что может прийти М. М.), вдруг что-то, мы подумали – снежок, ударилось в стекло. Люся выскочила на балкон. В тот же момент из-за угла дома выбежали два милиционера в форме (не знакомые нам) и стремительно побежали за бросившим человеком. Так мы узнали, что в этот день была наружная охрана. Потом мы во время прогулки неоднократно видели выглядывающего милиционера – Люся даже его сфотографировала. Думая, что это М. М., Люся с досадой воскликнула: «Дурак М. М.! Как диссиденты не понимают нашего положения!». На балконе, однако, лежал не снежок, а сверток, в котором оказалась еда – три яблока, белый хлеб и ломти еще теплого, очень хорошего вареного мяса, а также записка: «Милые мои, в обиду вас не дадим. Воронин». Люся разворачивала сверток, говорит, что ей было очень трудно от запаха и вида свежей еды – одно из наиболее трудных переживаний за дни голодовки. (Примечание 1987 г. Мясо и хлеб Люся отдала собакам, которые гуляли под балконом.)
Вечером 1 декабря пришел Феликс, уговаривал нас прекратить голодовку – явно ГБ решило не уступать, а игнорировать все внешние воздействия. Оно хозяин в стране. Мы объяснили еще раз нашу позицию. Сдаться сейчас для меня означало бы моральную гибель. Мы готовы к тому, что, возможно, погибнем – но это не самоубийство, а убийство, начатое КГБ еще два года назад. Это борьба за общее право, а не только за судьбу Лизы и Алеши, за которую мы ответственны. Это борьба за мою честь и достоинство.
3 декабря Феликс пришел вновь. Он очень взволновался, так как 10 минут звонил у двери, а мы не подходили. Мы были на балконе. Он обошел дом, за углом увидел милиционера, другой сидел у двери. Феликс влез через балкон, и в два часа мы вместе прошли в дом.
1 декабря М. М. не появился. 2 декабря пришел вечером Марк. Он сказал, что к нему прозвонилась Настя. У Лизы все в порядке (от Лизы мы не получали телеграмм после 28 ноября). Настя спрашивала, был ли М. М.
3.XII.
Двенадцатый день голодовки.
Мы чувствуем некоторую слабость, но общее состояние приличное. Люся сказала, и это правильно, что мы легче переносим голодовку, так как мы ВМЕСТЕ. Люся очень мучается мыслями о детях и маме, каково им сейчас и будет, быть может, после. Но мы опять обменялись ощущением правильности принятого нами решения – единственной возможной альтернативы полной капитуляции.
К замечаниям о статье Михайлова. Цитата: «Родина – не национальное и не географическое понятие. Родина – это свобода!» Как хорошо.
На этом кончаются мои записи в дневнике о голодовке. О событиях 4.ХII и о последующих я записал в марте 1982 года по свежей еще памяти.
4.XII.
День начался с обычных наших процедур. Мы помнили, что это – годовщина свадьбы ребят. Вечером собирался прийти Марк. Хотели чокнуться боржоми (а он – водкой). В первом часу гуляли на балконе. Подошел дежурный милиционер, сказал: «К вам пришли из ГАИ насчет вашей машины». «Пусть пройдут сюда – мы гуляем.» Подошел тот же милиционер, что два дня назад, опять стал говорить, что без нас не могут опознать и т. д. Из его слов следовало, кажется, что машина стоит в Приокском отделении, в боксе, но вечно она там стоять не может. Мы кое-как от него отделались. Вдруг, обернувшись, мы увидели, что в комнате сзади нас стоит какой-то человек (ГБ, мы его где-то уже видели). Люся, с криком вбегая с балкона в дом: «Как вы сюда попали?» Он: «Дверь была открыта». Мы прошли в квартиру, увидели, что в комнате и коридорчике стоят 8 человек, часть явно из ГБ, а может и все. Люся сказала, пока мы шли по коридору: «Это они нас убивать пришли». Дверная цепочка опять, как два дня назад, сорвана, ключ лежит на табуретке. Один из людей сказал: «Я из Горздравотдела. Вам необходимо госпитализироваться. Мы получаем много писем от граждан, от ваших детей» (все вранье, как и открытая дверь).
Люся спросила: «Поместите нас вместе?» Он ответил, хотя и неуверенно, что да. Мы оделись, чувствуя, что физическое сопротивление бесполезно, да и сил у нас уже не было. Гебисты вышли. Сели на дорогу. Поцеловались. Я немного заплакал. Люся горько сказала: «И это в Танькину годовщину...» Когда вышли на улицу, увидели две санитарные машины. Нас стали растаскивать в разные стороны и затолкали в разные санитарные машины. Я почти не сопротивлялся физически; я начал кричать прохожим и на какое-то время ослабил физическое сопротивление. Люсе, оттаскивая ее от меня, сильно сжали руку. Она успела крикнуть мне: «Дыши глубже!». Это относилось к принудительному кормлению. При мне была сумка с документами, в ней были также зубная паста, Люсина щетка, а у Люси – мои рубашки, трусы и носки. Мы не собирали этого отдельно. У поворота на улицу Бекетова я увидел, что какой-то санитарный микроавтобус повернул влево, а мы поехали вправо. Я закричал: «Это повезли мою жену?» «Нет, что вы, это совсем другая машина». Меня привезли в Горьковскую областную больницу, а Люсю – в 10-ю больницу Канавинского района (очень захудалую). Но я все же думал до встречи с Люсей, что мы лежим где-то в разных отделениях одной больницы. Меня поместили в двухместной палате. Рядом со мной лежал человек, назвавшийся секретарем райкома одного из районов Горьковской области. Выход в коридор был через проходную, где лежал еще один человек. Эти люди были знакомы между собой. Через несколько минут появился лечащий врач Рунов; я дал ему померить пульс и давление – от всех дальнейших обследований и процедур я решил отказаться и требовать соединения с Люсей. Я очень волновался за нее и понимал, что она волнуется за меня. Конечно, мы были полностью уверены, что другой не прекратит голодовку, но отдельно друг от друга нам было гораздо тяжелей морально и физически, на это, по-видимому, и был расчет КГБ. До последнего дня голодовки они надеялись нас сломить! Другой целью госпитализации было как-то «успокоить» (обмануть) мир, наших друзей тем, что мы в больнице.
4 декабря, в день насильственной госпитализации, в «Известиях» появилась статья «Очередная провокация». В самом отвратительном тоне сообщалось о нашей голодовке – это и была провокация. Дело Лизы излагалось в духе фельетонов «Недели», позиция родителей изображалась такой же, как до заочного брака, и утверждалось, что заочный брак в СССР не признается. В примечании сообщалось, что в настоящее время Сахаровы помещены в больницу и им оказывается медицинская помощь. Статья, по-видимому, была напечатана и поступила в продажу еще до того, как к нам вломились гебисты; на мировое общественное мнение она, по-видимому, не оказала того воздействия, на которое рассчитывали ее инициаторы.
Люся прочитала статью еще в первый день, в ординаторской – ее специально вызвали туда для этого; на предложение вернуть газету она разорвала ее и с криком «Идите вы с вашими «Известиями»...» бросила ее в одного из врачей. Мне передал статью главный врач лишь в понедельник. На обоих она произвела тяжелое впечатление. Люся потом сказала, что особенно больно ей было думать, что статью увидят Руфь Григорьевна, Алеша и Таня. Люся большим криком и напором сумела добиться права выходить из палаты в коридор, я не сумел (также Люся выходила делать ванны). Она демонстративно разбила повешенную на кровать табличку с надписью «Постельный режим». Вечером 4-го, когда все больные были уже в палатах, Люся вышла в коридор и заплакала. В этот и следующие дни Люся написала множество коротких записок на клочках бумаги с информацией о нашем положении, с просьбой передать записку Хайновским. Эти записки она бросала в окно во двор, где ходило много посетителей, и совала в руки в коридоре больным и посетителям – ни одна из записок не была доставлена.
Я в первый день сделал попытку выйти из палаты, дошел до конца коридора, надеясь как-то узнать, где Люся, обратился с этим вопросом к неизвестному мне врачу – он сказал, что ничего не знает, но если узнает, то сообщит. Я подошел к своей палате, около которой человек 10 больных смотрели телевизор, и хотел обратиться к ним с той же просьбой; в этот момент на меня набросились лечащий врач, какая-то сестра и мои соседи по палате (особенно усердствовавшие) и затолкали в палату со словами, что у меня постельный режим. Я что-то крикнул больным, смотревшим телевизор, – они отвернулись. Часть первой ночи в больнице я, примостившись у ночника, читал книгу Набокова «Другие берега», начатую еще в квартире. Утром я подал заявление главному врачу. Я писал, что нас с женой насильно госпитализировали и разлучили, что я требую соединения с ней – до этого отказываюсь от всех обследований и процедур – и что прекращение голодовки возможно лишь при предоставлении выезда Лизе.
В это утро я обнаружил в тумбочке вещи, которые были у Люси (носки, рубашки, мыло, еще что-то). Я решил, что Люся где-то рядом – ошибочно, но это чувство очень меня поддержало и толкнуло на правильное действие. Я попросил сестру передать Люсе зубную пасту и щетку, а также книгу Набокова. На полях (на стр. 114 и 115) я написал для Люси записку: «Люся, я отказываюсь от общения с врачами, процедур, обследований, пока ты не со мной. Целую, целую, всегда со мной. Бесконечно благодарен. А.» Сестра обещала передать и, как ни странно, передала. Правда, Люся не сразу нашла мою записку, только в понедельник 7-го. Сестру эту я больше не видел.
Мне каждую трапезу приносили в палату – я выносил ее в проходную и требовал больше не приносить еды, но сестры каждый раз были новые и все повторялось заново. Мои соседи по моей просьбе ели в проходной комнате – я закрывал в это время к ним дверь. Но в общем мог бы обойтись и без этого. Я старался не лежать все время на койке, а ходить по палате. Два-три раза в день приходил консультант, профессор Вогралик, известный в Горьком врач, раньше мы слышали о нем хорошие отзывы, потом слышали и другие... Вместе с ним – его помощница, тоже профессор, Мария Тимофеевна, фамилии не знаю, лечащий врач Рунов и несколько раз – врач-невропатолог, на самом деле, я думаю, психиатр. Отдельно Рунов ходил еще чаще. Вогралик и психиатр вели со мной настойчивые беседы, каждый в своем ключе. Вогралик говорил, что я не молодой человек, что в любую минуту могу впасть в такое состояние, из которого меня уже не вывести, у меня уже есть необратимые изменения – он их ясно видит – и что дальше они очень скоро разовьются; говорил о своем долге врача. Психиатр говорил еще более устрашающе о моем физическом состоянии, одновременно он пытался запугать меня, внушив мне, что я уже не полностью владею мыслью, что мои мысли путаются и я совсем «дошел». Я, по его словам, должен дать врачам возможность выполнить «клятву Гиппократа» – помочь мне. На все эти разговоры и на попытки Рунова померить мне давление я отвечал стандартной фразой: «Отказываюсь от обследований, пока моя жена не будет соединена со мной». Или: «Встаньте мысленно на мое место. Я ничего не знаю о своей жене, что с ней». Потом выяснилась чудовищная вещь: те же врачи – Вогралик и Мария Тимофеевна ходили также и к Люсе, и при этом и у нее, и у меня изображали полную неосведомленность, что с тем, о ком мы спрашиваем и волнуемся. Вот она – «управляемая медицина»!
8-го декабря утром Рунов сказал мне: «У вас на размышление несколько часов. Вы должны прекратить голодовку». До этого так же ультимативно, правда без упоминания определенного срока, то же самое мне заявили Вогралик и Мария Тимофеевна. В этих словах была угроза, но когда я прямо спросил: «Вы угрожаете мне искусственным кормлением?» – они сразу пошли на попятную: «Что вы, вовсе нет».
Через несколько часов после этого ультиматума в палату вошел человек; я с первых секунд понял, что это гебист, а потом, когда он назвал себя, вспомнил его – я имел с ним дело в 1980 году после проникновения гебистов в квартиру: «Я из Комитета Государственной безопасности. Вы меня знаете. Моя фамилия Рябинин. Я уполномочен сказать вам, что ваше требование может быть рассмотрено в положительном смысле, но предварительно вы должны прекратить голодовку». Я сказал, что я со всей серьезностью отношусь к обещанию КГБ, но что решение о начале голодовки мы с женой приняли совместно и лишь вместе мы можем решить ее прекратить. «Я доложу о вашем ответе – мы еще увидимся».
В этот же день утром Люсе принесли в палату приспособления для принудительного кормления и демонстративно поставили на столик в углу комнаты, угрожая ей таким образом (но ничего не говоря при этом). Люся заявила, что кормить ее можно будет только насильно, – она будет сопротивляться изо всех сил, даже если умрет при этом. Через несколько часов после этой последней попытки сломить ее к ней тоже пришел Рябинин, и произошел разговор, вполне аналогичный тому, что был со мной. Люся потребовала встречи со мной. Примерно в семь часов вечера Люсю на машине привезли в Областную больницу, где я находился. Мне сказали, что я должен пройти в кабинет главного врача – там меня ждут жена и Рябинин. В сопровождении врачей и сестер я пошел туда – в конце коридора стояла каталка, и в комнату, где была Люся, меня привезли на каталке (чем очень напугали ее). Мы обнялись впервые после 4-х дней очень тяжелой морально разлуки. В качестве гарантии обещанию КГБ мы потребовали от Рябинина, чтобы он при нас связался с президентом АН Александровым, и дали согласие прекратить голодовку. Я вернулся в свою палату, а Люсю на той же машине (видимо, из КГБ), на которой ее привезли, отвезли обратно в 10-ю больницу. В этой же машине ехал Рябинин. Люся спросила его: «Почему вы пишете такую ложь в «Известиях» в статье о Сахарове «Цезарь не состоялся»?» Рябинин ответил: «Но, Елена Георгиевна, это ведь не для нас с вами пишется». Люся: «А, значит, это пишется для быдла» и, обращаясь к доктору, который тоже ехал с ними, и к водителю – «Слушайте, вся эта ложь для вас пишется». Рябинин пытался как-то замять остроту разговора. Его ответ действительно очень интересен. Он показывает нечто глубинное в психологии КГБ, этого государства в государстве («ордена», или «внутренней партии», как у Орвелла). КГБ может и обязан иметь истинную и полную информацию, а все население, «простые люди» («пролы» у Орвелла), должно кормиться профильтрованным и подслащенным информационным пойлом. Нас Рябинин как бы ставил на один уровень с собой, хотя и по разные стороны баррикад.
На другой день утром (в среду 9-го) Люся подала новое решительное заявление и сумела настоять, чтобы нас сразу объединили – первоначально мы согласились ждать этого до субботы, как нам обещали. В середине дня мы уже были вместе! Моих соседей сразу куда-то перевели.
Итак, мы голодали 13 дней в квартире и 4 (точней 4 с половиной) в больнице. Все это время нарастала кампания в нашу поддержку. Очень активно действовали Таня и Рема в Европе, Алеша – в США и Канаде. В целом Запад понял наши мотивы и правоту. Многие эмигранты и диссиденты оказались менее к этому способны (культ идеи, борьбы, политики, моей личности, еще какой-то чепухи). Письма Петра Григорьевича и Револьта, позиция Лидии Корнеевны очень показательны, при всем их отличии. В остром и опасном положении, в котором мы находились во время голодовки, чрезвычайно важны были усилия всех наших друзей и близких, всех, кто принял участие в нашей судьбе. Никто не может сказать, где та капля, которая переполнила чашу, что именно оказалось решающим. Я не могу перечислить тут всех – ограничусь некоторыми примерами. В СССР с обращениями в мою защиту выступили группа ученых-отказников, Владимов, Шиханович, Ходорович.
Особенно я хочу отметить роль приезда французских ученых Мишеля и Пекера. Они приехали в СССР в самые решающие дни, добились встречи с президентом Академии Александровым и ученым секретарем Скрябиным и потом рассказали об этих встречах на нескольких пресс-конференциях. Особенно важно, что первая из этих пресс-конференций состоялась в Москве и поэтому получила особенно широкий отклик.
В один из первых дней голодовки Лиза позвонила Наташе в Ленинград и попросила ее приехать. В этом разговоре Лиза сказала: «Приезжайте, пожалуйста, мне очень плохо» – такие слова Лизе совсем не свойственны. Наташа немедленно приехала – ее поддержка и советы очень много значили для Лизы. В это неописуемо трудное для нас морально время Наташа приняла на себя часть натиска некоторых советчиков из числа друзей и диссидентов с их жестоким и неумным стремлением добиться от Лизы каких-либо действий с целью прекращения голодовки. Кто-то в эти дни (да и потом) говорил, что не понимает, как могла Лиза сама не объявить голодовки. Но если бы она так поступила, то погубила бы нас всех: ее стойкость, понимание и активные действия во время голодовки и сразу после ее окончания, до того момента, когда в руках у Лизы оказалась виза, были абсолютно необходимы.
В общем Лиза – молодец. Некоторые спрашивали, как может Руфь Григорьевна сидеть в США и не приехать немедленно туда, где голодает ее дочь. Опять же ее приезд тогда был бы катастрофичным по своим последствиям. Как я уже писал, Лиза, Руфь Григорьевна, Алеша, Таня, Рема действительно сумели выстоять морально в труднейшем и мучительном положении, энергично и умно действовать.
12 декабря Лиза и Наташа приехали в Горький. После некоторых проволочек (во время которых, кстати, выяснилось, что мы записаны в больнице под другими фамилиями) их пропустили к нам. Сначала их хотели очень быстро увести, но мы сумели этому воспротивиться, и они пробыли у нас около 3-х часов. Для меня это был последний раз, когда я видел Лизу перед отъездом. Конечно, она плакала, но я одновременно видел новое для меня выражение ее глаз – впервые счастливое за эти четыре страшных года. Ради одного этого стоило пройти через все то, что мы пережили. Я написал в тот день Обращение с благодарностью всем тем, кто поддержал нас, и с напутствием Лизе. Вот оно:
«Мы бесконечно благодарны всем, кто поддержал нас в эти трудные дни – государственным, религиозным и общественным деятелям, ученым, журналистам, нашим близким, друзьям – знакомым и незнакомым. Их оказалось так много, что невозможно перечислить. Это была борьба не только за жизнь и любовь наших детей, за мою честь и достоинство, но за право каждого человека быть свободным и счастливым, за право жить согласно своим идеалам и убеждениям и в конечном счете борьба за всех узников совести.
Сейчас мы рады, что не омрачили Рождество и Новый год своим близким и всем нашим друзьям во всем мире.
Желая счастливого пути Лизе, я надеюсь на воссоединение всех разлученных и вспоминаю прекрасные слова Михайлы Михайлова, что родина – не географическое понятие, родина – это свобода.»
Слова Михайлы Михайлова – из той его статьи, которую мы с Люсей читали и обсуждали во время голодовки.
14 декабря Люся поехала за некоторыми моими и своими необходимыми нам вещами на квартиру. Квартира была запечатана – милиция открыла ее по акту. На обратном пути она заехала к Хайновским (до этого галантно завезя на такси сопровождавшего ее милиционера в Приокское управление). Хайновские были счастливы – тем, что все благополучно кончилось, и тем, что они видят Люсю. Оказывается, Юра пытался попасть к нам в квартиру и потом в больницу, но его не пустили. Однако после попытки попасть в квартиру с ним беседовал какой-то гебист и сказал: «Вы их еще у себя увидите». Мы этого «обещания» не знали – оно до нас не дошло.
Юра, весь сияя от радости, проводил Люсю до машины. Вышло так, что она видела его в последний раз. Через шесть дней Юра Хайновский умер. Так большое горе часто идет рядом с жизнью и счастьем. Некоторое слабое утешение в том, что она все-таки повидала его, а он – ее.
15 декабря Люся под расписку (ее и мою) уехала в Москву на проводы Лизы. Люся была еще очень слаба после голодовки и несомненно рисковала (что потом подтвердилось), но она не могла не проводить Лизу.
Без Люси ко мне опять переселили прежних соседей; они вели со мной длинные разговоры о моей позиции, о Польше – 13 декабря там было введено военное положение – все это в архисоветском духе, хотя и уважительно ко мне. В это время в советской прессе и по радио ежедневно появлялись фальшивки, что «Солидарность» готовила контрреволюционный вооруженный переворот, убийство тысяч партийных и государственных деятелей по заранее подготовленным спискам и т. п. Мои соседи жадно ловили все такие сообщения и пытались «прижать» меня этими «неопровержимыми фактами». Я спорил с ними.
Мои соседи написали в «Книгу благодарности и предложений» несколько слов благодарности врачам и медсестрам больницы, поставив там свои подписи и выделив место для моей подписи. Я, по некоторой слабости (и эйфории после победы), не сумел отказаться и подписал составленный ими текст. Мне было стыдно своей глупости – я лишь через 2 года рассказал Люсе про нее. Потом, уже в 1985 году, главврач Обухов пытался использовать фотокопию этого листка с моей подписью для психологического давления на меня.
У Люси в Москве перед отъездом Лизы было несколько очень напряженных дней – она все время была на ногах. 19 декабря Лиза улетела в Париж, где ее ждали Таня и Рема, а оттуда – в США, где она наконец встретилась с Алешей.
Из аэропорта Лиза прислала мне в Горький телеграмму, в ней были слова – «уезжаю счастливая и зареванная».
Сразу после проводов Лизы Люся была вынуждена лечь в постель – сказалось сверхнапряжение последних дней в Москве и голодовки. Хуже всего было то, что у нее произошло опасное обострение с почками. Впрочем, лежала она только два-три дня и, все еще не совсем здоровая, приехала в Горький 25 декабря.
Мы заранее условились с врачами и Люсей, что я буду находиться в больнице до ее приезда. Вышло, однако, несколько иначе. 22 декабря у меня произошел длительный сердечный приступ. 23 декабря мне сняли кардиограмму. А 24 декабря меня неожиданно выписали из больницы – якобы срочно потребовалось освободить палату; вместе со мной были выписаны оба соседа – они были явно удивлены. Как мне заявили, выписка была согласована с профессором Вограликом – он не возражал (накануне при осмотре он спросил меня, сколько у меня было раньше микроинфарктов, я ответил, что два; он пробормотал «Я так и думал» и, ничего не сказав кроме этого, ушел).
Моя выписка была, конечно, еще одним действием «управляемой медицины» (не последним в нашей жизни). Вероятно, КГБ не хотел нести за меня реальной ответственности, а тут могли быть неприятности – пусть они лучше всего наступят, когда никто за меня не отвечает. Так оно и вышло. 26 декабря у меня произошел еще один, еще более тяжелый приступ, от которого я долго (более месяца) не мог оправиться.
Документы истории болезни моей и Люси мне на руки не были выданы, хотя это – обычная практика и ранее лечащий врач Рунов обещал это сделать. Для нас эти документы, включавшие результаты подробных обследований, были бы очень полезны. В ответ на нашу просьбу выслать документы по почте нам ответили, что их переслали, якобы, в районную поликлинику, с которой я и тем более Люся не имеем никакого дела.
В середине января 1982 года, все еще серьезно страдая болями в сердце, я обратился к президенту Академии А. П. Александрову с просьбой поместить меня для лечения в один из санаториев Академии наук. Никакого письменного ответа я не получил. Люсе, через секретаршу, был передан устный отказ. Секретарша сказала: «Анатолий Петрович просил передать, что это абсолютно исключено». В 1983 году подобные события повторились в более трагической ситуации, когда у Люси произошел инфаркт. Я рассказываю об этом в следующей, заключительной главе.
В Париже и в США Лиза попала в центр внимания прессы и телевидения. Она дала ряд очень толковых интервью, в которых говорила не только о наших делах, но и об общих правозащитных – тут всегда много есть о чем рассказать, одни беды приходят вслед за другими. Некоторые наши эмигранты удивлялись Лизиной осведомленности – но ведь Лиза находилась в самом «эпицентре» правозащитных дел, и ее роль не была пассивной – очень многое прошло через ее печатающие пальцы.
В январе 1982 года штат Монтана (где за полгода до этого состоялось заочное бракосочетание) пригласил Лизу и Алешу прибыть в качестве гостей штата на «Сахаровские дни» – а ведь еще недавно там не знали моей фамилии. Это была очень теплая, дружественная встреча – и очень торжественная одновременно. Лизе и Алеше был сделан традиционный индейский подарок – одеяло (Монтана – штат, где много индейцев), танцевали индейские танцы. Президент Рейган и его жена прислали Лизе свои поздравления. Таков «хэппи энд». И так кончается для внешнего мира эта история. Конечно, для Лизы и Алеши она продолжается, и многое в ней будет для них, как и для всех на свете, не просто. Но это уже другая ее глава, не для этой книги.
(Добавление от 21 февраля 1983 г. Сегодня пришла телеграмма из США: «Родилась девочка Александра вес 3370 очень хорошая Лиза чувствует себя хорошо мы их видели целуем – мама дети». В свое время, когда Люся ждала рождения второго ребенка, она хотела назвать его, если родится девочка, именем Александра – в честь своей тети Шуры Константиновой, ушедшей в партизаны в первые дни Отечественной войны и погибшей. Тогда родился мальчик Алеша. Но сейчас, в следующем поколении, все же осуществилось то Люсино желание. Само сообщение о рождении этой девочки за тысячи километров от нас, за океаном Лизой, за отъезд которой мы так недавно голодали, воспринимается как чудо, кажется чем-то призрачным, нереальным.)
Я так подробно написал о деле Лизы, потому что оно еще очень живо в памяти и в нем многое отразилось. Возможно, время, когда мы с Люсей проводили нашу голодовку и были готовы к любому исходу, – наш «звездный час» – по силе чувства уверенности в единственной правоте того, что мы делаем, по внутренней близости.