Екатерина Великая (Том 2)

Сахаров (редактор) А. Н.

Д. Г. Жданов

ПОСЛЕДНИЙ ФАВОРИТ

РОМАН

 

 

I

НОВАЯ СМЕНА

 

Середина июня 1789 года.

Больше месяца как императрица с обоими внуками и своей обычной свитой переехала в царскосельский дворец.

Всего десять часов утра, но во всех жилых помещениях, во дворах между зданиями и в парке кипит жизнь.

Удивительного тут нет ничего: сама «хозяйка» этого очаровательного уголка встаёт в шесть часов; погуляв немного в роскошном цветнике, по новому парку в английском вкусе, возвращается на небольшую террасу, которая ведёт в длинную колоннадную галерею, и садится на зелёном, обитом сафьяном диванчике перед таким же столом.

Здесь часа полтора-два работает Екатерина над своими «Записками» и страницами «Истории Российского государства», пишет письма к Дидро, Гримму, к мадам Жоффрен, Циммерману, в которых так выражается ум державной сочинительницы, сверкают искры её веселья, юмора и вдохновения.

После этого ещё часа два уходит на работу с дежурными секретарями, тут же принимаются доклады петербургского обер-полицмейстера.

Затем Екатерина снимает свой гладкий, сбитый немного набекрень утренний чепец, заменяет его другим, украшенным белыми лентами, сидящим более прямо на густых, напудренных волосах. Вместо белого атласного или гродетурового капота она надевает гладкое, тоже атласное, белое платье, поверх которого носит лиловый молдаван. И туалет на весь день готов.

Размеренно, по часам, даже по минутам, идёт жизнь в главном дворце, который внушительно темнеет со своими глубокими сводчатыми окнами на фоне свежей зелени старого сада и нового парка…

В новой пристройке, созданной специально для Екатерины, и во всех флигелях, службах, конюшнях и караулках все – от старшего внука, великого князя Александра и до последнего сторожа – подчиняются раз заведённому порядку, отступление от которого допускается лишь по особому разрешению государыни.

Сравнительно меньше движения заметно в помещении, отведённом для генерал-фельдмаршала князя Николая Ивановича Салтыкова, воспитателя великого князя Александра Павловича.

Княгиня Наталья Владимировна появляется из своего будуара только часам к одиннадцати. Но Салтыков, по примеру государыни, давно на ногах.

В передней у него дожидаются несколько военных с рапортами из Военной коллегии, где по должности своей председательствует князь, затем дежурный от молодых великих князей и два-три просителя.

В гостиной, большой, просторной комнате, выходящей окнами в сад, давно уже ждёт выхода князя начальник роты, находящейся здесь в карауле, ротмистр конной гвардии, совсем молодой офицер, с виду лет двадцати – двадцати двух, не больше.

Сначала он осторожно, мягкой, неслышной походкой лавировал между столами, креслами, диванчиками и столиками, расставленными в комнате. Потом остановился у окна и, жмуря свои большие чёрные бархатистые глаза, стал глядеть в ту сторону, где на солнце сверкала стеклянная стена знаменитой царскосельской галереи.

Открытая часть этой галереи, которую образовал ряд массивных колонн, служащих опорой для крыши, была пронизана лучами утреннего солнца. И, проникая в пролёты стеклянной стены, они открывали глазу то, что происходило внутри галереи.

Больше часу тому назад офицер мог различить, как по галерее прошла женщина, направляясь с террасы во внутренние покои мимо беломраморных бюстов героев и учёных, расставленных вдоль всего пути.

Плотная фигура небольшого роста с высокой грудью, характерная постановка чуть приподнятой головы, и особая прямизна стана – все приметы государыни, хорошо знакомые ротмистру, привлекли его внимание.

Женщина скрылась в глубине галереи, недоступной взору молодого офицера, а он всё глядел вслед, как будто стремился проникнуть взором сквозь толстые каменные стены…

Гулко пробило десять на больших дворцовых часах.

Бронзовые фигурные часы, стоящие в гостиной на консоли, мелодично начали вызванивать удар за ударом.

Офицер как будто очнулся от своих дум, нервно оправил темляк, и без того бывший в полном порядке, огляделся, прислушался и опустился в мягкое кресло, откуда видно было и дверь спальни князя, и всё, что делается за окном.

Тонкий слух офицера различил за дверью невнятное бормотанье, то переходившее в однотонное причитанье, то совсем затихающее. Изредка какой-то глухой стук доносился из-за двери, как будто что-нибудь мягкое падало на ковёр.

«Поклоны отбивает… Весьма любопытно сведать: какие грехи великие замаливает сей старый хорёк?» – подумал ротмистр.

Лицо его, очень красивое, но маловыразительное и неподвижное до этих пор, оживилось лёгкой насмешливой улыбкой, открывшей два ряда мелких, красивых зубов.

Шум и серебристый звон бубенцов стал долетать из окна.

Это отъезжала от крыльца обычная русская тройка обер-полицмейстера, успевшего сделать государыне свой доклад и теперь во всю мочь лихо покатившего обратно в столицу.

Ещё не замерли серебристые перезвоны бубенцов и колокольцев, когда за дверью рядом послышались шаги.

Слегка прихрамывая на левую ногу, приближался князь. Разделяя убеждения своего времени, Салтыков для предупреждения различных заболеваний носил постоянно «фонтенель» на этой ноге. Считалось, что через незаживающую, постоянно гноящуюся ранку выходят все дурные соки из организма и обеспечивают тем долголетие, здоровье и силу.

Узнав шаги, ротмистр быстро вскочил, вытянулся в струнку, ещё раз одёрнув свой и без того прекрасно сидящий мундир.

Большая тяжёлая дверь медленно, с коротким скрипом отворилась.

Яркие золотые лучи солнца наполнили весь пролёт двери, ударив прямо в глаза ротмистру.

На этом золотистом, сверкающем фоне появилась маленькая фигурка худощавого старичка со сморщенным лицом, с седою головой на тонкой, вытянутой немного вперёд шее.

Небольшой острый носик торчал над безусым, старческим ртом с тонкими, нервными губами, которые порою как будто жевали что-нибудь, не умея оставаться в покое.

Рот старика вечно был осклаблен в любезную, даже угодливую полуулыбку привычного царедворца. Но общее лукавое выражение лица, особенно небольших, карих, умно глядящих глаз, как-то не вязалось с этой гримасой, застывшей, словно маска, на лице старика.

На нём был военный, зелёного цвета мундир и цветной камзол нараспашку. Старомодное кружевное жабо белело под камзолом.

На ходу князь чётко постукивал своим костыльком с золотой ручкой, без которого не появлялся нигде.

Князю было всего шестьдесят лет, но выглядел он гораздо старше, несмотря на свои вечные заботы о здоровье и довольно умеренный образ жизни.

Беспокойный, завистливо-подозрительный блеск глаз, выдающий ненасытного честолюбца, говорил внимательному наблюдателю, отчего таким измождённым и слабым казался этот богатый и знатный, сделавший блестящую карьеру человек.

– Здесь уже, Платошенька? Здоров, здоров… Рад видеть. Что там: все свои? Ну, погодят. Не каплет… Садись, потолкуем. Что нового? Кхм… кхм… выкладывай… Постой… Чтой-то ты нынче как будто тово… не тово?.. Ха-ха-ха-ха… Гляди, не истрепись до срока, потом чтобы неустойки не вышло… Ха-ха-ха-ха!..

Князь рассмеялся своим дробным, надтреснутым смехом, впиваясь в то же время острыми глазками в лицо покрасневшего ротмистра.

– Что? Нет? Скромненько живёшь? Верю, ладно… От любви сохнешь? Знаю… так и толкуем мы, где следует: «помирает от любви мальчик!..» Ха-ха-ха… Там это любят, чтобы за ней помирали, пока самой пора помереть не пришла… Ха-ха-ха… ха-ха! Кх-кх-кх-кх…

Наполовину искусственный смех перешёл в такой же, наполовину только, естественный кашель.

Казалось, этот старик в силу долгой привычки даже наедине с самим собой, даже на молитве перед Богом разучился быть простым и естественным. И это притворство, неразлучное с князем, уже не резало окружающим ни ушей, ни глаз.

– Ишь, ишь, зардел даже, что твоя красная девица!.. Ротмистр… гвардеец, кавалерист!.. Ха-ха-ха-ха… ха-ха… Ничего… Это тоже нравится… Это любят… Красней, красней… вреда не станет от того… Ну, толкуй, что нового? Где был? Кого видел? Исповедуйся, мой свет. Докладывай по начальству…

Ротмистр Платон Зубов, подняв скромно опущенные глаза и подобострастно глядя прямо в лицо князю, заговорил вкрадчивым, тихим, но внятным голосом:

– Нынче Господь счастье послал, ваше сиятельство! Раненько утром случайно повстречаться довелось… Как на первую прогулку выйти изволила…

– Случайно?! Ха-ха-ха… ха-ха! Со мной, брат, не финти. Со мной начистоту надо… Далее! Был замечен?

– Помог Господь, ваше сиятельство! Я будто по караулу шёл… Увидал издали, остановился, салютую… Собачка одна ко мне кинулась. Я приласкал. Тут и узнан был. Изволила головой ласково кивнуть… И далее проследовала… Я не осмелился ближе. Очень в задумчивости пребывает, видно…

– Задумаешься!.. Этот «Кафтан красный», как она его называет, совсем истрепался со своей Щербатовой. От него ей, голубушке нашей, ни тепло, ни холодно… А ещё ревновать смеет её, голубушку бедную… Собака на сене, ей-ей! И взглянуть ей не даёт ни на кого!.. Есть тут преображенец отставной, секунд-майор Казаринов. Известен давно государыне… Красивый мужчина. О нём тоже многие хлопочут. Особливо «потёмкинцы». Заметь это… Вот и захотел граф Брюс поджечь Мамону нашего… Торговал тот у графа именьишко, да остановился. Проведал, что не стоит покупать, крестьянишки разорены… А Брюсу сбыть охота. Он и спросил на днях: «Что ж, граф, покупаете, нет ли? Другой охотник есть». – «Продавайте! – говорит Мамона. – А кто торгует?» – «Казаринов…» Как услыхал мой Александр Матвеич, побледнел… голос у него отнялся. Еле слышно выговорил: «Да ведь у Казаринова у этого… и нет ничего… Откуда у него триста тысяч… такая изрядная сумма возьмётся?» И на государыню глядит, словно пробуравить её хочет глазами. А она, матушка, таково-то спокойно… и отвечает: «Разве один Казаринов на свете?.. Может, и купит совсем не тот… на кого ты думаешь?» А Брюс и затакал. «Да, – говорит, – секретарь отставной из Военной коллегии купить собирается». Понял? Да ещё Милорадовича, тебе ведомого, тот же Безбородко, как родню свою, сватает… сватает… да курляндец Менгден… да ещё есть… Видишь, целый бой идёт…

– О том я известен, ваше сиятельство… Анна Никитишна вчерашний день сказывать изволила.

– А, и к Нарышкиной вчера заглянул?.. Молодец. Тихий-тихий, а ловить фортуну за хвост умеешь…

– Сама изволила присылать за мной, ваше сиятельство. Я что же? Разве я посмел бы?.. И нынешняя встреча – по совету Анны Никитишны вышла… Мол, на глаза чаще попадаться, чтобы теперь замеченным быть, когда тревога в государыне… Сказывает Анна Никитишна – скоро уж и конец… С прошлой-де осени почти что и службы своей не исполняет граф. Только имя одно за ним. Приказывала насчёт белья хорошенько подумать… чтобы всё как надо… И наготове быть.

– Так, так… Ха-ха-ха-ха… ха-ха. Она говорит, она знает. И я слыхал, что отношения графа с княжной, с Щербатовой, уж и так зашли слишком далеко… Свадьбой им спешить надо, чтобы крестины её не обогнали… Ха-ха-ха!.. Нехорошо: Щербатовы – не Зубовы или иные дворяне беспоместные… Фамилия первая… Придётся графу свежеиспечённому ответ держать перед самой, перед матушкой нашею, вдвойне. И за обман перед нею, и за поступки столь низкие с благородной девицей… Мат ему, гордецу, пришёл. Недолго повластвовал. Чванен больно. А забыл, что гордым Господь сам противится… Слыхал: под своего благодетеля, под светлейшего, и то подкапываться уже стал «Кафтан» наш «красный»… Ха-ха-ха!.. На гвоздик его за одно это повесить следует. Благодетелей не помнить. Ты тоже такой будешь, а? Говори!

– Ваше сиятельство!.. Отец родной… Да я разве посмею… Ежели бы не вы… Ваше сиятельство! Господь слышит. Раб ваш по гроб жизни… и всегда… Я, ваше…

– Верю, верю. Будет. Не заклинайся. Грешно. Помни только, как ты передо мною разливался, молил, чтобы я тебе командование тут караульное сдал на лето… У, и плут ты. Не одну выслугу по чинам, иное уж кое-что чуял либо от кого подстроен был? Признавайся? Начистоту!

– Нет, ваше сиятельство, особого ничего… Правда, ваше сиятельство, будучи вхож в дом к Анне Никитишне, там многое слышал и сердцем болел о государыне… Но ясно ничего не думал… и мне не было сказано. Так, совет давался: лучше-де молодому, собой приятному человеку на глазах быть для карьеры… Я принял к сердцу слова… Вот и всё.

– Старая потатчица, Никитишна… Она вперёд знает. На три аршина под землёй видит, что матушки нашей и её нужд касаемо, по сердечной части. Видно, не захотели нового друга из рук у светлейшего принимать. Занятно, как наш «князь тьмы» на сие взглянет, ежели помимо него ты в случай проскочишь, в фавор угодишь? Далече он. А хотелось бы его одноглазую рожу поглядеть, как сведает, что иными ты поставлен, не его милостью… Ха-ха-ха… Это тоже не забывай. Потёмкин другом тебе не станет, раз ты не из его кармана выскочил. Так ты старых друзей держись. Словам твоим и ничьим я давно не верю. А вот как будешь помнить, что кроме Бога и меня, старика, нет у тебя опоры и помощи на высокой, да скользкой горе, куда мы тебе добраться помогаем… Тогда авось и благодарности не забудешь?.. Ха-ха-ха… кх… кх… кх… Совсем я разбился со здоровьишком со своим… Ты помни ещё и то, отец твой и тот у меня счастье и подмогу нашёл. Он, правда, честно правит деревнишками своими. Да, поди, и себя не забывает. Скупенек старик, правду сказать надо. Да скупость не глупость. Денежка рубль бережёт, всем ведомо… А без них охо-хо-хо как плохо жить на свете, хоть и в чинах и в орденах… Помни: деньги береги… Не мотай их… особливо в первую пору… Щедра тогда наша матушка. Сыплет золотом и домами, и крестьянишек не жалеет. А ты лови на лету… да угождай… Да своих не забывай. Понял? Молод ты ещё, не больно умён, как слышно… Да авось эту науку поймёшь… А?

– Пойму, ваше сиятельство… А чего не пойму, позвольте уж вас беспокоить, как отца родного, как ангела-хранителя… Уж, ваше сиятельство, вся на вас надежда. В ноги вам кланяюсь: помогите, не оставьте…

Прельщённый картиной золотого дождя, которую сразу и ярко нарисовал старый хитрец, Зубов действительно упал в ноги старику князю.

– Ну, ну, ладно… Вставай… Нет у меня сил подымать тебя… Ишь, невелик ты, а грузен. Плотный какой, словно ядрышко… Встань… не бабься. К чему слёзы? Радость тебе предстоит, не слёзы. Я уж вижу. Коли Никитишна так за тебя взялася, неспроста оно. Либо «сама» ещё раней заприметила твоё благородие… Либо Никитишна полагает, что ты на новом месте на своём ей тоже не без выгоды окажешься. Любит она денежки, подарки всякие, супирчики-сувенирчики, понимаешь?

– Понимаю, ваше сиятельство. Я сказывал, если Бог удачу пошлёт, последнее, мол, тому отдам, кто поможет мне… Много раз ей сказывал…

– Так, так, братец. Тебя и учить мало надобно… Гляди, скоро из рук этой старой медиаторши и к ногам второй «амики», к Степановне, к Протасовой, попадёшь. С той как быть, слыхал ли? Знаешь ли?..

– Толкуют много. Да как бы промаха не сделать? Научите, ваше сиятельство!

– Да, тут надо без промаха… Ха-ха-ха-ха… Тут промахов не полагается… Прямо в цель попадай… Коли уж до того дело дойдёт, слушай, какой церемониал тут полагается… Заглянет к тебе, словно ненароком, Роджерсон либо иной лекарь, государыни доверенный… Про здоровье станет распытывать. Ты ему говори… Сам ещё попроси: мол, поглядите, посоветуйте, не надо ли чего. Да, на вид – ты богатырь у меня? Не болеешь?

– Нет, ваше сиятельство, храни Господь! Лихорадки бывали там, простуды. А чтобы что… Помилуй Бог!

– Вот он и поглядит… Ты его тоже обласкай, как можешь. Эти лекаря всегда в пригоду… А там и к Протасихе на вечерок тебя пригласят. Тут уж ты не бабься. Гвардию не осрами. Она – баба бывалая. Ворона пуганая. Ничего не испугается, верь мне, Платоша. Я тебя уж так по старому знакомству зову, а?

– Счастлив, ваше сиятельство… Сыном родным считайте… На всю жизнь… Так, стало, робеть не надо?

– Помилуй Бог! Да она и сама с тобой церемониться не станет. Живо карты на стол выложит. Ты ей товар лицом покажи. Поддержи конную гвардию, не скиксуй. А она тебя всяким обхождениям научит, какие приятны дамам высокого света и зрелого возраста… У-у, прожжённая бестия… Неспроста её «испытательницей» называют… Так и ты, гляди… Не осрамись. Donnez des epreuves, que vous pouvez satisfaire un appetit aussi enorme, qu'il est possible, mon cher. Мол, сумеешь на всякий вкус угодить, понял?

– Постараюсь, ваше сиятельство… Да одно мне сумнительно. Всем известно, какой случай был с Корсаковым… Заметила государыня, что сей фаворит с графиней Брюс очень уж смело поступил, и тотчас лишила его места. Вот теперь и думается: хорошо, если Анна Никитишна без всякого умысла поступает… А если я только к тому ведён, чтобы в графе ревность поднять, его снова к месту по всей форме вернуть?.. И такая моя смелость в покоях у Протасовой, куда и государыня ежеминутно вхожа, не погубит ли меня?.. Простите, ваше сиятельство! Может, и глупые слова мои. Вам, как на духу… Простите…

– Так и надо. И всегда так будь. Не пожалеешь. Теперь слушай, что я скажу. Первое, ты на вид глупее кажешься. Не обижайся: это похвала. Так на свете легче проживёшь. Пусть никто тебя не опасается, ничего от тебя особого не ждёт. А ты в хорошую минуту и работай, как тебе удобнее. Помни слова старика. Всякое слово прослушивай, да не слушайся никого, никому не верь сполна. Только мне верь, что скажу, делай постоянно. Поставлю тебя на место, и не на год, на два – десятки лет просидишь… Знай. Теперь про твой вопрос скажу. Нарышкиной, ты прав, сполна доверять невозможно. До тебя ей дела мало. Лишь бы «другу своему», государыне угодить она могла. Это для старухи больше и прежде всего. Лет сорок пять они уж дружат. Думаю, нашла тебя Никитишна пригодным, вот и тянет. Что ревнует граф, тоже ты прав. Вчера ещё государыня говорила: «Проходу не даёт мне Александр Матвеевич. Сам как лёд, почитай, с полгода стал. А с меня глаз не спускает: на кого погляжу, с кем словечко молвлю». Тут у меня, признаюсь, язык зачесался было: ляпнуть ей, что самому ведомо. Удержался впору, Бог миловал. И весть-то не больно радостная… Пусть другой её кто… сам пускай «Кафтан красный» и порадует свою благодетельницу. Это – первое. Второе – вижу: последний срок на это настал. Что ж её, матушку нашу, голубушку болезную, раньше времени сокрушать?! Смолчал… Вот тебе и ответ: ты не на очах Мамонова в милость идёшь. Потихоньку тебя выдвигают. Наготове держат. Значит, жди. Что будет на этих днях, то тебе и линию покажет, как надо вести себя. Дочиста ли верить «кумушке» нашей, Нарышкиной, или погодить чуточку. А впрочем, ей всегда верить опасайся. Как тебя она заготовила, чтобы место не пустовало, если абшид дадут «Кафтану», так и на тебя она палочку в уголок поставит, чуть до места доведёт. Помни. В другое говорю: мне одному верь, на меня полагайся…

Князь внушительно, словно приводя к присяге Зубова, поднял правую руку перед собой.

– Верю… Буду… Богом свидетельствуюсь! – со слезами в голосе воскликнул Зубов и, словно в неудержимом порыве, прижал сухую, сморщенную руку князя к своим мягким, влажным губам…

– Ну, ну, будет, не надо, – неторопливо отводя руку, кивая одобрительно головой, заметил князь. – Вижу, признательный ты теперь… И весьма тебе не терпится на место заступить… Ещё бы. Да вот, слушай: молод ты весьма. Боюсь я того. Не сумеешь повести себя с надлежащим видом. Подловат малость по юности. И не бедные вы люди, да отец вас уж через меру в чёрном теле держал по скупости… А тут – совсем иное надо. Ты гляди, не гнись, когда час настанет. Лучше надуйся. И так будет достойнее, чем если по-теперешнему, в глаза глядеть каждому станешь. Угождать – это надо. Мани, обещай всем, чего сами они хотят. Но сам себя не роняй… Так, будто и не хотел бы, да речь ведёшь. Она это любит. Сама, как ангел, простая да добрая. А в мужчине ей геройство нравится. Слабый пол, известно. Помни. Да, поди, тебе уж там старухи всё растолкуют, как в переделку к ним попадёшь… А теперь пора, ступай… Услышишь что, тебя касаемое, так ли узнаешь – сейчас ко мне… Чтобы я раней других осведомился. Тогда и пользу тебе оказать смогу… С Богом… Стой… Ты, я вижу, малый богобоязливый… На Бога надежду имеешь… В речах твоих заметил я…

– Ваше сиятельство, прозорливость у вас, свыше данная. Только на него, на милосердого, и на вас одна надежда… и сейчас в душе решил: в храм пойти молить Господа: дал бы милости…

– Похвально. Так и оставайся. Он – всех нас защитник… Из праха на высоту возводит и низвергает по воле по своей. Но… ты не очень своё благочестие всем показывай… И сама государыня… Как бы тебе сказать… Слыхал, поди, речи её порою… «Смолоду, – говорит, – предавалась и я богомольству… была окружена богомольцами да ханжами… По нужде. Государыня покойная то любила. А в душе – не люблю показного ничего…» Помни слова эти. Молиться хочешь, делай по-моему: тут, у себя, в покое… Знаешь теперь, как я молюсь. Нехотя выдал я тебе молитву свою. И ты так делай. Бог тайную молитву больше ценит. А услышишь, доведётся, от неё слово какое по-твоему вольнодумное, против веры, или иначе – молчи, не оговаривай… На словах только вольность у неё… Душой и сама верит не хуже нашего… Да ещё… Ну, ступай… А то и не кончу я… Ха-ха-ха… Вишь, и меня, старика, в соблазн ввёл… Столько я натолковал с тобою… Годами не приводилось того. Положим, и дело не малое… Может, толк из тебя выйдет? Пользу какую государству и мне, старику, увидим из тебя? Ха-ха-ха… кхм… кхм… Коли суждено новому человеку на старое место сесть, пускай от меня тут доля будет… Моего мёду капелька… С Богом… Чай, скоро свидимся ещё…

– Сам о том прошу, ваше сиятельство… Благодарности слов нету выразить…

– И слава Богу… Не то сызнова заболтаемся… Зови там, чей черёд? Я в кабинет пройду… С Богом…

Разговор этот происходил в субботу утром, 16 июня.

В это самое время Екатерина, отпустив своих статс-секретарей, вела оживлённый разговор с принцем Нассау Зиген, командиром русской гребной флотилии, спешно снаряжаемой против подходящего к Кронштадту шведского флота.

Беседа шла сначала довольно спокойно, хотя лицо государыни было покрыто пятнами, а глаза с расширенными, потемнелыми зрачками были как будто заплаканы.

Нассау, сразу всё разглядев, старался не выдавать своих тревог и наблюдений. Он, как и все во дворце, знал о переживаемом Екатериной кризисе в её отношениях к графу Дмитриеву-Мамонову.

Принцу казалось более удобным делать вид, что её раздражение всецело относится к некоторым неудачам и задержкам в военных делах, на которые горячо жаловалась императрица.

– Нет, дерзость какова! – неожиданно подымаясь со стула и начиная по излюбленной привычке шагать по кабинету, заговорила Екатерина, когда принц дочитал свой доклад о ходе работ по снаряжению гребной флотилии. – Неужели этот «духовидец», неуклюжий Гу, в самом деле думает, что, вступая в наши пределы, пустив к нашим берегам тридцать – сорок военных кораблей, он нас испугал? Напрасно… Ему придают духу наши первые промахи да неудачи. Это – плохая игра. Rira bien qui rira le dernier, – вставила она французскую поговорку в свою немецкую речь, – мы скоро оправимся, я тому порукой.

– И моя честь, государыня!

– Верю, знаю, принц. Жду, когда всё будет у нас готово и вы начнёте гнать этих земноводных лягушек… О, если бы светлейший был здесь… Он бы сразу им показал. Я сделала всё, что могла. Но Мусин-Пушкин – соня, Михельсон, наоборот, лезет вперёд без оглядки. Так осрамить наше оружие… Когда я получила известие о его отступлении, о том, что он разбит… И кем? Шведами, в небольшом числе!.. Я два дня места не могла себе найти, двадцать семь лет я такого известия не получала, с тех пор как взяла здешнее правление в свои руки. И только четвёртого сего числа, как пришли от Сен-Михеля добрые вести, я вздохнула свободнее! Пусть берегутся! На нападающего – сам Бог нападает. И я им докажу это… Войска собираются… Мы их и с суши, и с моря так должны подпереть, чтобы они и дороги домой не нашли…

Быстрым жестом засучила она широкие рукава своего молдавана, словно они стесняли её.

– Признаюсь, государыня, меня удивила поспешная диверсия шведов, их переход к наступательной войне.

– А меня ничуть! Я знаю, в чём дело. Субсидии, обещанные от французского короля, недавно были выданы толстому Густаву… хотя и не сполна. Подумаешь, какое неистощимое сокровище! Ненадолго его хватит. Мы и без субсидий обойдёмся. Империя моя достаточно велика и богата, чтобы побеждать без чужих подачек. Я докажу это им! Хотя, надо сознаться, христианнейший король поступает далеко не по-христиански. Разжигает войну… поддерживает неверных оттоманов, которых мы должны громить на дальних пределах государства… Кто не понимает этого: шведы – прямые помощники и союзники султана против России. А Франция поёт в третий голос… И скверно, должна сказать. Даже без обычной ловкости и умения… То навязывалась со своим союзом к России. А ныне под разными предлогами никак не соберётся довести дела до конца! Чем это вызвано?

– Может быть, на самом деле, государыня, дело и не совсем так, как вам доносят. Может статься?..

– Никто ничего мне не доносит. Я всё вижу сама… Политика французского двора весьма неоткровенна… Сдаётся мне, даже враждебна нам. Я не хочу выводить её на чистую воду, потому что не боюсь того вреда, какой могла бы причинить мне Франция… Скажу больше: кроме Господа, никого и ничего не боюсь на свете, ибо помню, что за мной стоят двадцать миллионов верноподданных россиян!

Глуховатый голос Екатерины тут зазвучал полно и сильно, как боевой вызов, как пророческий клич:

– Пусть вся Европа пойдёт на нас – мы выдержим бурю и отразим удары… Пошатнуть могут мою державу и меня, но не опрокинуть вовсе, как иные троны…

– Аминь, государыня…

– Аминь, скажу и я, – тихо подтвердила Екатерина, снова опускаясь на своё место перед принцем.

И её обычная приветливая улыбка постепенно осветила лицо, на котором ещё недавно сдвинутые брови и сверкающие глаза представляли непривычное, пугающее зрелище.

– Я, конечно, напрасно волнуюсь и сама понимаю это. Только всё тут сошлось разом. И наконец, помимо прочего, я не хочу казаться простушкой. В Париже не должны думать, что я очарована ложными уверениями. Послушайте, принц! Вы, надеюсь, уже стали достаточно русским… и потому желаю, чтобы вы написали, так, от себя, конфиденциально, министру… Монморену… Дали бы понять, что отказ версальского двора от союза и поведение французского посла Шуазеля в Константинополе и его интриги против России не дают мне более возможности доверять ему по-старому… Словом, одно из двух: или французский двор со мною поступает недобросовестно, или приказания короля исполняются его доверенными весьма дурно. Меня даже уверяли, что Сегюр, так обласканный мною, сообщил моим министрам неточные извлечения из депеш, получаемых им из Стамбула, от Шуазеля… И это после таких уверений в дружбе и любви… Впрочем…

Екатерина, не договорив, снова порывисто поднялась и зашагала по светлой с зеркальными стенами комнате, служащей вместе и спальней, и рабочим кабинетом императрицы.

Нассау хотел было что-то заметить, но Екатерина снова заговорила с затаённой горечью:

– Коли своим не стыдно, что же с чужих взыскивать?! Бог с ним. Буду вперёд ещё осторожнее с людьми… Особливо галльского происхождения!

– Я не решаюсь оспаривать вашего мнения, государыня, – осторожно начал принц, – но всё же думается, вас могли ввести в некоторое заблуждение… Может быть, даже против воли, с самыми лучшими намерениями…

– Надеюсь, светлейший мне зла не пожелает… да иные тоже. Мне зло – им зло. Толкуют, что каждый из моих вельмож от какого-либо из дворов получает хорошие поминки, если не постоянные субсидии. Если бы и так. В конце концов я им больше всех плачу. Мне они и должны служить лучше всех. Так и бывает. Помните это, милый принц, а пока закончим этот разговор. Торопите с флотилией. Если нужно ещё денег или чего иного, говорите прямо мне. Я взяла на себя ведение этой войны. Подите с Богом…

– Да хранит вас Господь, государыня.

Когда принц уходил, Захар Зотов, один из двух камердинеров, постоянно дежурящих за дверью спальни, появился на звонок государыни.

С самой Екатериной вдруг произошла удивительная перемена.

Глаза её потухли, приняв бледный, сероватый оттенок вместо обычного голубого. Пылающее лицо, как будто от внутренней затаённой боли, исказилось страдальческой гримасой, сильнее проступили морщины, особенно у рта и вокруг глаз. Подбородок её, обычно немного выступающий вперёд, заострился, как у дряхлой старухи, спина сгорбилась.

Сильный нервный подъём удивительно молодил Екатерину. Минуту тому назад никто не поверил бы, что этой женщине недавно исполнилось шестьдесят лет. А сейчас на её лице, на всей согбенной, усталой фигуре яркими знаками проступила далёкая дата: 29 мая 1729 года, день появления на свет принцессы Софии Ангальт-Цербстской, которую теперь весь цивилизованный мир называл Екатериной Великой.

– Что с вашим величеством? Нездоровится, матушка? – заботливо спросил Захар, который привык замечать малейшее изменение в чертах этого давно знакомого ему лица. – Лекаря не позвать ли? Рочерсона?.. Я сейчас скажу…

– Нет, постой… Так, обычное у меня… Колика моя подступила. Дай воды… Вот и полегчало… Благодарствуй… Откажи там всем, если ждут… Довольно на сегодняшний день…

– Почитай, никого и нет. Вяземский князь, один… Я сейчас… А к вам, матушка, кого звать? Марью Саввишну, может? В постельку, может?..

– Нет… Тут ещё мне надо… Попроси Анну Никитишну… Она знает. Ждёт, поди, у себя. Мы сговаривались с ней… Скажи, прошу её… Ступай… Успокойся: видишь, легче мне…

И новым усилием воли старая, больная женщина заставила себя принять свой почти обычный бодрый, ясный и ласковый вид.

– Слушаю, матушка… Иду…

Привычный ко всяким переменам в этой сложной натуре, в этой царственной актрисе, одарённой необычайной способностью казаться такою, какою она сама хотела, – любимец её Захар вышел из покоя, незаметно покачивая седой головой, украшенной пышным, пудреным париком.

* * *

– Ну, что, узнала, Annette? Говори, рассказывай всё, прямо. Мне надо знать. Правда это? Правда всё, что я слышала?.. Или обносят его? Мне надо знать… Говори прямо, не бойся: я спокойна и сильна… Со мной ничего не будет…

Так засыпала вопросами Екатерина Анну Никитишну Нарышкину, как только её старинная подруга появилась на пороге.

– Успокойся. Сейчас всё скажу, по крайней мере то, что сама знаю. Прошу тебя, не волнуйся, не страдай так. Это и меня заражает… Ну, присядь, если можешь. Сюда, на диван. Вот так. Ну, а я у твоих ног. Помнишь, как мы часто сиживали с тобою в наши минувшие годы… Так. Дай руку… Я так люблю твои руки. Никогда не видала я такой красивой, нежной такой бархатной и сильной руки… Сейчас, сейчас… скажу… Не волнуйся. Ничего особенно важного нет. Потому я и не спешу. Вот теперь лицо твоё стало светлее. И хорошо. Слушай… Знаешь, как это по-русски говорят?..

И, до сих пор сыпавшая французской речью, Нарышкина произнесла чистым, московским говорком:

– Нет вестей – добрые вести.

– Нет вестей?.. – тоже по-русски, с заметным акцентом, выдававшим её немецкое происхождение, переспросила Екатерина. – Как же это, помилуй? А вести были, и весьма неотменные… Слышь, говорят…

– Что кур доят. Лишь молока никто не пил… Так и тут. Со всех концов про Щербатову про княжну толки. А как стали с самими, со стариками, говорить, те и на дыбы: «Да нет, да быть не может».

– Нашли кого пытать… Они не скажут. Меня боятся, гнева моего. Старики старомодные…

– А может, и так, – незаметно наблюдая за Екатериной, согласилась Нарышкина.

Что-то особенное замечалось в её движениях, словах, в самом звуке голоса. Как будто она хотела приготовить к неприятному известию старую подругу и избавить от тяжёлых переживаний.

В другое время Екатерина тотчас заметила бы непривычную манеру подруги. Но теперь она была занята своими собственными мыслями и ощущениями и прислушивалась только к ним.

– Статься может, и права ты, душенька – протяжно, в тон Екатерине повторила Нарышкина.

– Как права? В чём? Вестимо, права… А ты ещё споришь… С ней он, с этой змеёй подколодной, с девчонкой наглой стакнулся… Меня осмеяли… И это им так не пройдёт. А ты ещё уверяешь, что нет ничего… ты…

– Дай срок. Не сбей с ног… Послушай сначала, я скажу. А потом и будешь грозой метать… Оно хоть идёт к лицу тебе, как у тебя очи так почернеют. Да я не кавалер. И без того люблю тебя безмерно. Договорить-то позволь, душенька.

– Говори. Только я ничему не верю…

– И на том спасибо. Много, поди, лет сорок с лишним дружбу ведём, а такого не слыхала. Видно, шибко засел этот «Кафтанчик красный» вот тут у тебя?.. – И Нарышкина фамильярно дотронулась рукой до груди своей державной подруги.

– Оставь. Что говорить хотела? Сказывай. Слушаю я… И не думай вовсе, чтобы уж очень он мне… Ну, понимаешь… Вынести того не могу, когда не я первая абшид даю. Когда по столице и повсюду говор пойдёт: «Постарела, мол… Прошло, мол, её время… Вот, мол…» Да нет! быть того не должно…

– И не будет. Приятно, когда слышу речи такие твёрдые… Ну, мало ль дури на свете? Смазливая рожица княжны приворожила его… Ненадолго, поди. Первого родит, сама рожном станет. Видала я таких, как она… Тебе ли чета? Хоть и внучкой тебе быть может… Только годами и взяла… Да тем, что, гляди, если правду врут; он первый к ней коснулся… Это лестно мужчине… Плод какой, подумаешь, диковинный… что у каждой девки дворовой в тринадцать лет найдётся… Ну, да шут с ними… Пусть лакомится на здоровье… Меня послушай. Знаешь, душенька… царица ты моя любимая… Твоя радость – моя радость. А всегда я понять плохо могла, что тебе в нём полюбилось? Вспомни, как светлейший с него портрет тебе показывал, сватал молодчика, после покойного нашего, незабвенного, как это ловко ты вымолвила: «Рисунок хорош, да краски неважные». А по мне, совсем линялый твой «Красный кафтан»… Привыкла к нему ты, вот и всё… А то…

– Оставь, молчи… Пустое несёшь… И умён, и образован, не хуже Андрея Шувалова… И собой как хорош, не слепа ты, поди… Не люблю, когда лукавят. Роду прекрасного… От корня высокого, от Рюрика… Всем взял… И… что от тебя таить?.. Надоел бы он мне… будь и в сто раз лучше, так и спустила бы на воду, как икону старую… Как другим приводилось плыть… И «Орлу» моему… и светлейшему, другу неизменному… и прочим… А тут насупротив того. Вот, без всякой причины и у нас и в Европе толки идут: больна я смертельно… Рак меня грызёт, помираю-де совсем… Поневоле, кто не верил, верить станет, как узнают, что люди самые близкие прочь бегут… Что одна я… всеми брошенная…

– Да помилуй, душенька, chere Catherine, побойся Бога… У тебя под боком молодые люди режутся, стреляются от страстей своих к тебе… А ты говоришь…

– Что ещё там? Кто ещё? Всё твой вздор? Слыхала я.

– Не слушай, если неохота. Я этим не торгую. Знаешь: если и думаю, то о твоей только радости… Как бы кто о тебе не дерзнул чего такого помыслить… И сам, как увидит, что бросаешь ты его без дальних слов, «Кафтан» этот линялый…

– Молчи… Ты опять о ротмистре твоём… Об этом, с женским лицом… Глаза у него красивые, правда. Я заметила… И рот приятный… Даже знаешь, он мне чем-то Александра Димитрича покойного, ангела моего, напоминать стал… Веришь ли?

– Как не верить! Лучше ещё его. Сила какая, ежели бы ты знала… Что про него рассказывают!.. Повторять даже стыжусь. Большой шалун… по сердечной части. Ни в чём неутомим… А характер голубиный. Сын такой нежный… почтительный… Брат редкий. Сёстры у него… Он им матери лучше… Бриллиант, а не мужчина… и…

Нарышкина снова перешла на французскую речь:

– Нас уж так любит… умирает от страсти… Я не зря говорю… Даже на свою жизнь покушался. Едва удержали…

– Не верю…

– Ваша воля… А я бы не то что поверила… Сама бы такого подыскала молодчика… и зажила бы превесело. А «Кафтанчика» за дверь…

– Ах, вот как…

– Разумеется. Пусть женится на ком хочет после того. От тебя отставка ему, не тебе от него…

– Вот как: женится?! Наконец-то выговорила. Значит, правда, что он он жениться собирается? Все уж знают? Вот куда ты вела!..

– Да нет, так только…

– Знаю я тебя. Всегда вокруг да около… Прямо не скажешь. А ещё другом себя считаешь моим. Не верю я ни одному твоему слову… Теперь вижу, в чём дело. Помешал кому-то граф. И выдумали всю эту повесть… И мне иного подставляете. Полагали, я на свежую приманку так и накинусь, мальчика отличу… и от себя отгоню человека, который несколько лет подряд здесь прожил, ничем себя не запятнав… Всё я поняла… Не удастся вам ваша затея… Я вовремя спохватилась. Правда, есть между мной и графом полоса серая… Да не вовсе пропасть. Может, и нравится ему девчонка… Не беда… Побалует с ней и бросит. Меня не кинет. Я себя знаю… И ты меня знать должна… и все вы… Ступай, оставь меня…

Нарышкина с нескрываемым сожалением посмотрела на свою подругу, по-видимому нисколько не обидясь на упрёки и подозрения, брошенные ей в лицо страдающей женщиной.

Отвесив глубокий почтительный поклон, она направилась было к выходу. Но в этот момент Екатерина быстрым движением, на какое нельзя было считать способной эту пожилую, грузную женщину, кинулась за подругой и остановила её у самых дверей.

– Постой, погоди… Не сердись… Не уходи так… молча… Неужели же ты не видишь, как я страдаю?.. Не смейся надо мной… Сама не рада сердцу своему старому, глупому… А не слушает оно ни лет, ни разума… Только в нём и мука, и отрада моя… Со всем умею справиться, если нужда приходит… А вот с собой не могу… Теряю разум, как дитя малое становлюсь. Ты знаешь, ты добрая, ты любишь… Так не сердись. Останься. Помоги. Научи, что делать, как быть?..

И совсем по-женски, спрятав лицо на груди подруги, Екатерина залилась слезами.

– Ждать, одно осталось… Думаю, что недолго уж. Больше и сказать ничего не умею. Попробуй сама хорошенько спроси его… Вот, хоть нынче… После обеда, как останетесь вдвоём, и приступи к нему… Пора маску снимать…

– Маску?.. Так ты уверяешь?.. Нынче?.. Ох, Анеточка, я столько раз пробовала! А приступить духу не хватает… Глупые мы… самые сильные женщины, а всё же глупые… Хорошо, я наберусь решимости… Я спрошу… Только ты близко будь… Если правда… Если он мне скажет так, прямо… Не знаю, перенесу ли! А надо же узнать… Покончить надо. Теперь такая пора трудная. Враги кругом. Людей нету… Сама чуть не фураж для солдат собирать должна… Тут – враги… На юге – война. На западе Пруссия кулаки сжимает. Того и гляди, из Польши придётся войска выводить… Царство шатается… Надо весь ум собрать, всю душу взбодрить… А тут сердце моё растерзано, думам мешает, лишает разума и памяти… Нельзя так. Правда, ждать нечего. Один конец. Мне моё царство десятка графов дороже… Хоть бы и любил меня, хоть бы и на время задурил, всё равно надо кончать. Без любви без всякой, ты права, лучше этого мальчика приблизить. Пусть место занимает… И спокойней буду. Двадцать семь лет честно послужила трону… И теперь надо обо всём забыть… Решу. Нынче… А ты своего ротмистра готовь. Чтобы не подумал этот зазнайка, что я жалеть о нём стану. Иди, зови мне Козлова. Чесаться, одеваться пора – к столу время… Выйду, похвалишь меня. Никто не заметит, что у государыни у всероссийской сердце может, как у простой слабой женщины, тосковать и кровью обливаться… Тебе спасибо, милая… Сумела мне доброе слово как надо сказать… Зови людей моих…

Быстрыми шагами направилась государыня в свою уборную.

Нарышкина со вздохом облегчения последовала за нею.

* * *

Объяснение произошло в тот же день, после обеда, и длилось около четырёх битых часов.

В семь часов граф Дмитриев-Мамонов, измученный, бледный, вышел из комнаты Екатерины, поднялся на второй этаж флигеля, который занимал во дворце, кинулся на диван в кабинете и долго так лежал, мрачный, безмолвный, не пуская к себе никого.

Екатерина с пылающим лицом и заплаканными глазами впустила к себе Нарышкину, и долго они толковали вдвоём.

О сцене сейчас же сделалось известно всюду во дворце, и хотя никто не знал никаких подробностей, но догадки, высказанные с разных сторон, были довольно близки к истине.

Совершенно неожиданно ровно в девять государыня появилась из своей спальни и вместе с Нарышкиной быстро прошла в парк, к светлому, красивому пруду, созданному искусной рукой среди обширной зелёной лужайки, от которой лучами расходились в разные стороны тенистые, ровные аллеи. Причудливо подстриженные деревья и кусты густой зелёной стеной окаймляли лужайку. Только тёмные пролёты аллей нарушали сплошную зелень живой ограды.

Белые ночи придавали особый, матово-серебристый отблеск и гладкой поверхности озера, и свежей, зелёной листве.

Ночной свет, разлитый повсюду и не дающий тени, настраивал на грустный, умиротворённый лад.

– Как сильно по вечерам пахнут цветы! – заметила Екатерина, проходя мимо цветника, – можно подумать, что это – час их любви…

– Говорят, что так оно и есть, ваше величество…

– По вечерам?.. Когда село солнце… Когда тихо… Когда все заботы отошли… Когда прохладно и легче дышать. А они не глупы, эти цветы… – покачивая головой, негромко, как будто рассуждая сама с собой, сказала государыня.

– Всё, что живёт, цветёт и любит, – всё это создано не без ума, ma chere!..

– Правда твоя, Аннет.

Екатерина глубоко вздохнула, и они медленно двинулись вдоль пруда.

На одном из поворотов, когда весёлый, подстриженный, густой кустарник вдруг раздвинулся, открывая вид на озеро, они заметили недалеко перед собой скамейку, а на ней тёмную фигуру мужчины, военного.

Он был погружён в глубокую думу и, казалось, не слышал, не замечал приближения государыни и её спутницы.

Екатерина готова была свернуть в сторону, чтобы не видеть чужого, постороннего лица и самой не показаться в таком расстроенном виде, как была сейчас.

Но Нарышкина, словно не понимая её намерения, спокойно двигалась по аллее, не выпуская руки подруги.

Шагах в пяти-шести от скамьи они остановились, очутившись почти лицом к лицу с сидящим.

Это был Платон Зубов, бледный, мечтательный.

Шорох шагов по аллее вывел его наконец из задумчивого оцепенения.

Узнав обеих дам, ротмистр вскочил, вытянулся, отдавая честь, и в то же время словно против воли, взгляд его, более, чем это было предписано артикулом, впился в лицо государыни.

Взгляд Екатерины невольно встретился с этим жадным, горящим, как показалось ей, взглядом.

Она почувствовала знакомое и приятное волнение от этого упорного, наивно-дерзкого, хотя и полного почтительного обожания, взгляда.

И сейчас же он потух, как будто не вынес ответного взора, брошенного ему помимо воли этой неувядающей очаровательницей, Семирамидой Севера, как её называли друзья, и Мессалиной новых дней, как её называли враги и завистники.

Ласково, приветливее обыкновенного кивнув головой молчаливому мечтателю, Екатерина прошла мимо своей твёрдой, величавой походкой.

И не оборачиваясь, она ясно чувствовала на себе, на плечах, на кончике уха, вдруг зардевшегося отчего-то, всё тот же упорный, жадный взгляд красивых, больших, бархатных глаз.

– А знаешь, он совсем недурён собой, – после долгого молчания словно мимоходом бросила Екатерина Нарышкиной.

– Так все говорят, – отозвалась та, давно уже ожидавшая именно этих слов.

И снова в молчании пошли они дальше…

Десять ударов протяжно и звонко прозвучали над озером и улетели в ночную, причудливо-светлую даль.

Молча направилась Екатерина к своему флигелю, простилась с Нарышкиной и вошла к себе.

А Нарышкина, вместо того чтобы внутренними переходами пройти на отведённую ей половину, снова показалась в парке, как бы желая ещё побродить в старом саду, под развесистыми, вековыми липами, осеняющими дворцовые флигеля.

И снова ей встретился Зубов, как будто поджидающий свою покровительницу.

– А, вы не пошли на покой? Не спится, Платон Александрович? С чего это? В наши годы бессонница – ещё понятная вещь, – протягивая руку ротмистру, насмешливо заговорила Нарышкина. – А вам, молодым людям… Интересно, какая муха вас пикировала? Говорите…

Зубов, почтительно прижав к губам тёплую, ещё красивую руку придворной затейницы, многое состряпавшей и разладившей на своём веку, заговорил своим обычным мягким, негромким голосом:

– Разве можно уснуть?! Дивная пора… Primavera – gioventu del anno…

– Gioventu primavera della vita… Браво, вы и это знаете?! Совсем молодец. Недаром сейчас государыня так лестно отозвалась о нашем маленьком ротмистре… Avanti, sempre avanti! Теперь, либо никогда… Слыхали, какая была сегодня продолжительная баталия?

– Говорят во дворце. Никто толком не знает, в чём суть?

– Особенно нечего и знать… Он не глуп, как оказывается. Не даёт ей напасть. Первый делает вылазки. О княжне ни слова. Боится, чтобы в припадке гнева она не решилась на что-нибудь ужасное. Надо бы его успокоить, что, наоборот, откровенность пробудит в ней великодушие. А он вместо того толкует о своём раскаянии. Его положение фаворита заставляет-де краснеть такого безупречного дворянина, как граф Дмитриев-Мамонов… И прочее и прочее.

– Дерзкий глупец!..

– Вот, вот. И я полагаю то же самое… Но мужайтесь. Вы замечены. С ним дело начато… Шар покатился с горы, и остановить его уж нельзя. Не нынче завтра наступит решительная развязка. Я государыню знаю… Хотя немного и моложе её…

– О, вы…

– Без лести и комплиментов… Я ревную её даже к себе самой… Да-да, помните: мы очень ревнивы. Будьте осторожны всегда и во всём… Ну, вот я вам почти всё и сказала… Мы у дверей моих покоев… Благодарю вас. Доброй ночи, Платон Александрович… Спите спокойно… Кстати, князь Вяземский тоже как-то ввернул словечко за вас. Про Салтыкова уж и говорить нечего. Признаться, у вас хорошая опека… А мы к этому прислушиваемся. Кого все хвалят – тот стоит похвал… Так думает государыня.

– А вы, Анна Никитишна? Я хотел бы знать, как вы?..

– А мне?.. Нравится тот, кто… мне нравится… Et voila tout… Доброй ночи. Не бледнейте: вы мне тоже нравитесь… Спите сладко… Пусть вам грезится то, что должно скоро сбыться… влюблённый Адонис!.. Ха-ха-ха!

И Нарышкина скрылась за своей дверью, оставив Зубова в каком-то непонятном для него состоянии, когда ожидание, надежда и полное отчаяние тесно переплелись между собою в его трепещущей, возбуждённой душе.

* * *

По воскресеньям особенно шумно и людно бывает во дворце и в парке Царского Села.

Государыня из церкви проходит в большой зал, куда собираются все, кто имеет право приезда в эту летнюю резиденцию.

Великий князь Павел Петрович с Марией Феодоровной, раньше часто посещавшие государыню, теперь по долгу «службы», так сказать, являются в воскресные и праздничные дни с лицами ближайшей свиты на поклон к императрице.

А парк наполняется самой разнообразной, местной и столичной, публикой, которую привлекает желание хотя бы издали увидеть любимую государыню.

Стеснений, особой охраны не полагается.

Именно теперь, когда во Франции кипит революционный котёл, когда и в северную столицу донеслись тёмные вести о подготовляемом покушении на Екатерину, она не позволяла принимать никаких чрезвычайных мер.

Генерал-адъютант Пассек, дежурящий во дворце, приказал было только удвоить караулы. Но государыня узнала и велела всё отменить.

– Бог и мои дела, любовь моего народа – вот что охранит меня лучше сотни бравых гренадер с ружьями! – улыбаясь, заметила она огорчённому Пассеку.

И восторг, всколыхнувший его грудь, смешался с чувством неясного опасения, не ушедшего сразу из недоверчивой души.

Несмотря на воскресный день и все волнения минувшего дня, Екатерина проработала обычным порядком со своими секретарями, приняла очередные доклады, теперь, по случаю войны со шведами и турками, имеющие особую важность.

Последним занял свой стул за вырезным столом против государыни её любимый статс-секретарь Александр Васильевич Храповицкий.

Семья Храповицкого издавна имела прочные связи с русским двором. Отец служил лейб-кампанцем при покойной императрице Елисавете. Мать была дочерью Елены Сердюковой, побочной дочери Великого Петра, которую царь пристроил за одного из своих приближённых. Таким образом, Храповицкий от рождения считался не только в ряду постоянных слуг, но даже «свойственником» Елисаветы Петровны и её преемников.

Кроме того, многочисленные связи и материальный достаток давали широкие возможности юноше при выборе рода службы при дворе.

По обычаю той поры, он начал с военной карьеры, затем перешёл на гражданскую службу. Везде проявлял он врождённый такт и необычайную мягкость, вероятно унаследованную от прадеда-поляка, но выдвинуться нигде не успел. Отчасти причиной служило полное отсутствие у Храповицкого честолюбия. Но главным образом его ленивая натура славянина в совокупности с болезненной наклонностью к грубому пьянству и разврату остановили быстрые сначала успехи Храповицкого по службе и даже в литературе, где он пробовал силы, выступая довольно удачно.

Эта самая литературность и доставила ему прочное и очень почётное положение статс-секретаря, удобное именно тем, что отнимало очень мало времени, давая возможность жить так, как хотелось этому странному человеку.

Их двое было, таких чудаков, при екатерининском дворе: он и Безбородко.

Граф священной империи, государственный канцлер, один из первых богачей, Безбородко, так же поляк происхождением, как и Храповицкий, пятнадцать лет тому назад быстро выдвинулся при Екатерине, благодаря своей сметливости, гибкости и уменью «ловить момент». Злые языки даже толковали, что Екатерина, несмотря на грубоватую наружность молодого секретаря, на короткое время приблизила его было к себе, как и многих иных, но места фаворита он не получил. В этом отношении, очевидно, дарования его не соответствовали важности положения.

Прозванный в юности хохлом за свою простоватую внешность и сильный малорусский говор, Безбородко остался неизменен и на высоте.

Распутник, обжора, пьяница, содержащий настоящий гарем, Безбородко, как это знали все, по субботам уходил из своего богатого дворца, переодевшись простым обывателем, и с сотней рублей в кармане пьянствовал и развратничал в самых грязных притонах до утра понедельника.

Затем возвращался домой, где короткий сон и холодные ванны возвращали ему всё самообладание и важный вид вельможи.

Так же, по странному совпадению, поступал и Храповицкий.

Когда кончалось его дежурство во дворце и не предвиделось дел, по которым государыня могла бы вызвать его в неурочное время, Храповицкий отводил душу, посещая самые грязные притоны столицы, где не раз в пьяном виде затевал даже драки, рискуя быть искалеченным, если не убитым на месте.

Известен случай, когда однажды утром явился к Храповицкому какой-то посетитель и обомлел. Он узнал в сановитом вельможе пьяного толстяка, которого накануне, в притоне, пришлось ему в ссоре избить. Сомневаться нельзя было уже потому, что на лице вельможи сохранились явные следы ночного побоища, замазанные и покрытые пластырями.

Добрый по душе, Храповицкий ласково принял вчерашнего обидчика, как будто никогда с ним не сталкивался, и решил его дело как только мог лучше.

Стоя вне всяких партий, уверенный в своём личном положении, Храповицкий не интриговал, не подкапывался ни под кого из окружающих, напротив, был со всеми в хороших отношениях, хотя и не старался услужить никому из враждующих между собой придворных и фаворитов.

За ним не примечали и другого, общего для всех греха – лихоимства.

– Готова дать голову на отсечение, что Храповицкий взяток не берёт, – сказала о нём как-то государыня, которая хорошо знала всех своих приближённых с их достоинствами, недостатками и грешками.

И Храповицкий долгое время пользовался особым доверием Екатерины. И только под конец своей жизни она охладела к умному придворному из-за самой, казалось бы, безобидной вещи.

Ежедневно для потомства записывал Храповицкий всё, что слышал во время своих докладов от императрицы.

В правдивую запись он не вносил ничего от себя: ни мыслей, ни соображений, ни личных чувств. Как в зеркале, отразилась тут одна сторона жизни этой сложной женщины, желающей всегда и во всём остаться госпожой, испытывать других, а не служить предметом изучения.

Узнав о «записях» человека, которого она считала простым подданным, Екатерина постепенно отдалила от себя этого тайного наблюдателя, который может передать будущим поколениям совсем не то, что она сама решила сказать.

Но это случилось позже… Теперь же, в 1789 году, Храповицкий ещё пользовался полной доверенностью и близостью к императрице.

По общему мнению, он того вполне заслуживал.

Толстый, немолодой, страдающий одышкой, он проявлял юношескую лёгкость и изворотливость ужа, когда требовалось услужить государыне.

Словом, в нём Екатерина нашла идеального, образованного, умного, неподкупного секретаря-лакея – именно то, чего искала и в своих сановниках и даже в большинстве фаворитов, которых называла «своими воспитанниками»…

В числе других обязанностей Храповицкий докладывал Екатерине о наиболее важных и занимательных открытиях, какие делал петербургский «чёрный кабинет», занимаясь очень успешно «перлюстрацией», как это называлось тогда.

Переписка иностранных послов, а также сановников, почему-либо заподозренных или интересующих государыню, осторожно вскрывалась, с более интересных снимались целиком или частично точные копии, после чего письма снова тщательно запечатывались и отправлялись по назначению.

Такой шпионаж, в связи с изданием «Санкт-Петербургского Вестника», заменяющего позднейшее «Осведомительное Бюро», позволял не только узнавать настоящее общественное мнение, но и «создавать» его или по крайней мере направлять по возможности в сторону, приятную и желательную для Екатерины и её политики, внутренней и отчасти внешней.

– Сегодня, видать, не особый улов, – с обычной ласковой улыбкой заметила Екатерина, когда Храповицкий доложил ей число и содержание писем, копии с которых лежали у него наготове, в портфеле. – Всё старое… Жалобы на нас, недовольство Россией… её управлением, нравами, климатом… Да, ради Бога, кто же тянет сюда всех силой? Смешной народ. Каждый должен устраиваться как может лучше, по своим силам и умишку… И мы так делаем. В чём же беда? Покуда, не глядя на многие невзгоды, моё маленькое хозяйство идёт себе кое-как, без особого урона и вреда. Надеюсь на лучшее впереди. А они пускай себе лают… Постой, дай-ка сюда ещё письмо француза… Графа нашего…

Храповицкий быстро нашёл и подал листок, на котором было скопировано последнее послание версальского посла, графа Сегюра, к Лафайету, в Париж.

– Тоже человек весьма мало понятный… Что пишет! Поздравляет со вступлением на столь опасный, бунтовской путь… И кому – столь ярому честолюбцу и открытому якобинцу, Лафайету?.. Может ли так писать королевский посол? Скажи прямо твоё мнение.

– Думается, это без всякой дурной мысли, ваше величество. Они же кузены.

Екатерина быстрым взглядом окинула секретаря.

Тот глядел ей прямо в лицо своими добрыми, заплывшими глазами.

– Пожалуй, ты и прав. Дело проще, чем я полагала. Хотя графом я вообще не очень довольна. Мало я тыкала ему в нос лучшими правилами французской старой доблести, рыцарским обычаем. А он стал лукавить с нами… Я вовремя смекнула. А что касается господина Лафайета… Король сделал промах. Нынче там не умеют распоряжаться умами. Этого Лафайета на месте короля я как явного честолюбца и знатного родом взяла бы к себе. Сделала бы своим защитником против врагов. Заметь, что и делала здесь, у нас с моего восшествия…

– И звезда от звезды разнится, государыня.

– А, вот как… Благодарствуй на похвале. Но то помни: я – только женщина. Он же – король-муж. О, если бы вместо этих юбок имела я право природное носить штаны! Я была бы в силах за всё в царстве ответить… Как ни велика наша держава… Управляют, слышь, и глазами и рукой… Как Пётр, как иные… А у женщин есть лишь уши. Да и те золотом занавешены порою… либо иной женской слабостью. Как скажешь?

– Взгляните, государыня, на дела свои. Они громче моего отвечают и вам самим, да и миру целому…

– Э, ты, толстяк… тонким льстецом стал. Где это научился, говори? Не от французов ли, что за них стоишь? Гляди! Je vous tuera avec un morceaux du papier!

И быстрым, каким-то девически-шаловливым жестом, свойственным ей одной, Екатерина слегка коснулась выпуклого живота Храповицкого свёрнутым листком, который держала в руке, засмеявшись при этом своим обычным громким смехом.

– Ха-ха-ха! Мёртв… мёртв, государыня… Уж и отпет совершенно, – сдержанно-почтительно вторя хохоту императрицы, отозвался осчастливленный милой шуткой секретарь.

– Больше нет ничего? – быстро принимая деловой тон, спросила Екатерина. – Ступайте с Богом! Буду рада видеть вас нынче у себя за столом. Идите.

Храповицкий почтительно коснулся губами протянутой ему полной руки, на что государыня ответила лёгким пожатием.

– В приёмной принц, его высочество Зиген-Нассауский ждёт, просит дозволения войти, – доложил Захар, пропустив за дверь Храповицкого.

– Принц? Что больно часто? Новые дела, видно. О чём вчера было сказано, не успела я ещё ему состряпать… Да, видно, надо, коли пришёл… Есть ещё минутка. Зови. Пускай…

Что скажете? – отвечая ласковым поклоном на почтительный привет принца, спросила Екатерина, стоя посреди комнаты и тем давая знать, что свидание не может быть продолжительным. – Что-нибудь новенькое? Дурное? Хорошее? В чём дело, принц?

– Я от Сегюра, государыня.

– От Сегюра… Что нужно Сегюру от меня?

Принц молча передал Екатерине большого формата конверт, запечатанный гербом французского посла.

На конверте была написана только одна строка: «Не императрице, а Екатерине Второй».

– Что такое? Что это значит? – с неподдельным изумлением произнесла она и быстро вскрыла конверт.

Изумление её увеличилось ещё больше, когда она увидела подлинную депешу, очевидно сегодня лишь доставленную Сегюру курьером из Константинополя от тамошнего посла Франции, Шуазеля.

Два больших листа, исписанные условным рядом цифр и знаков, были дешифрованы рукою Сегюра. Между строк он вписал буквы азбуки, соответствующие цифрам секретного письма, и эти буквы составили точный, понятный перевод всей депеши.

С жадным, нескрываемым интересом Екатерина заскользила глазами по двойным строкам, слегка даже раскачиваясь всем телом, кивая головой, словно подчёркивая движениями то, что открывала в депеше.

– Боже мой!.. Вот оно что! – невольно вырвалось у неё.

Нассау осторожно отступил назад, как бы желая выйти за дверь, спиною к которой он стоял.

– Ради Бога, принц, не уходите! – живо остановила его государыня. – Вы же видели надпись на конверте. Неужели вы не поняли её? Вы знаете, что он посылает мне? Подлинную шифрованную депешу и сверху перевод. Стоит мне самой или кому-нибудь списать отсюда две параллельных строки – и весь ключ посольской переписки будет у нас в руках. Вы должны видеть, что я не сделала того. Вы подтвердите это графу… Одну минуту. Я не задержу вас… Сейчас прочту…

Принц, хорошо понимающий, в чём дело, как умный и ловкий придворный принял слова Екатерины как нечто новое для себя, как откровение. На лице его выразилось удивление, отчасти искусственное, отчасти искреннее.

На месте Екатерины не всякий поступил бы подобным образом.

Одного он не знал: шифр французской дипломатической переписки был частично известен русским министрам и ей самой…

– Нет, слушайте… слушайте, что пишет Шуазель… Оказывается, англичанин и пруссак безбожно обманывали меня. Здесь они уверяют, что стремятся установить мир, уговаривают султана пойти на уступки… Готовы оказать нам всякую добрую услугу и содействие… А там, в Порте… Слушайте, что там вытворяют английский и прусский поверенные по приказанию своих дворов! Они возбуждают турка против меня… Обещают султану всякую поддержку… Смотрите, что они позволяют себе в своих донесениях: «Русская императрица совсем одряхлела. Войск нет. Казна опустела, и последние рубли уходят на подарки молодым, красивым офицерам её гвардии, которые имеют счастие привлечь взор этой полуразвалины»… Нет, слушайте… слушайте! Можете сами судить, правда ли это! Но как смеют они! Такая ложь… такая низость… Ещё лучше: «Страна вся в брожении. Полки отказываются выступать в поход… Наследник располагает не только сильной дворцовой партией, но любовью всего народа и войска… Не нынче завтра переворот, сходный с тем, какой устроила сама Екатерина четверть века назад, даст новое направление политике России, если только в этом государстве есть что-либо похожее на настоящую, народную политику.

Продажность первых чинов государства… тяжесть налогов… темнота народа… Распутство самой…» Hundert Teufel!

Екатерина не дочитала и едва сдержалась, чтобы не скомкать, не изорвать листков.

– Ну, я им дам себя ещё знать… Благодарна графу Луи за его откровенность и доверие. За то уважение ко мне, которое доказано этим доверием. Я заслуживаю его. Граф меня понял.

Овладев окончательно собою, Екатерина аккуратно сложила листки и подала их принцу.

– Скорее передайте их обратно Сегюру. Скажите: я никогда в жизни не забуду этого великодушного поступка… Скажите ему… Постойте, где, когда вы получили от него конверт? Почему он дал его именно вам?

– Дело просто, государыня. Нам случайно пришлось нынче ехать сюда вместе. Как доброму приятелю я открыл ему всё, что знал о справедливом негодовании вашего величества в связи с двусмысленным поведением версальских министров. Он стал возражать. Указал на несколько лиц, которые, по его мнению, стараются умышленно ссорить ваше величество с министрами короля… И тут же, в доказательство своей правоты, вынул и передал мне для вашего величества настоящую депешу. Конверт нашёлся здесь. А печать свою граф всегда носит при себе.

– Точно, ясно и просто, но полно смысла и силы, как всё, что исходит от героя, моего милого принца! Так Сегюр здесь? Рада. Передайте ему… Нет… Прошу вас, ни слова. Так же молча отдайте графу пакет, как вручили его мне. Словесную часть приключения предоставьте мне. Можно, принц?

– Приказывайте, государыня. В преданности и скромности моей вы не должны сомневаться.

– И не усомнюсь никогда, Бог свидетель. Идите с Богом. До свидания за столом.

* * *

– Добрый день, граф! Как поживаете? Какие вести из Версаля, с вашей родины? Я очень рада вас видеть у себя!

Так с ласковой, приветливой улыбкой обратилась Екатерина в первую очередь к Сегюру, когда перед обедом вышла в большой приёмный зал, переполненный придворными, членами посольств и личной свитой государыни.

Если бы граната вдруг разорвалась среди всей богато разодетой толпы, общее изумление, даже испуг, пожалуй, были бы не больше того, какой сейчас отразился на лицах.

Уже несколько времени, как Екатерина, под влиянием близких своих советников, совершенно охладела к французскому дипломату. Враги Франции, прусский и английский полномочные министры, пользовались самым ласковым вниманием, заранее предвидя все выгоды, какие может принести это лондонскому и берлинскому дворам.

Екатерина хорошо заметила впечатление, произведённое её словами и дружеским жестом, с которым она подала Сегюру руку для поцелуя.

Сегюр, умный и опытный дипломат и придворный, желая ещё больше подчеркнуть соль настоящего положения, принял весьма скромный вид и негромко, но очень внятно проговорил:

– Что мне сказать, государыня? Раз вы так внимательны и интересуетесь делами моей родины, Франция может быть спокойна, какие бы тучи ни омрачили её южные голубые небеса.

– Болтун, краснобай! – не выдержав, буркнул грубоватый пруссак-посол лорду Уайтворту, своему соседу и тайному единомышленнику.

Екатерина узнала голос, хотя и не разобрала слов. Живо обернулась она к двум неразлучным за последнее время дипломатам и деланно любезным тоном произнесла:

– Впрочем, что я… Вот где надо искать последних вестей, всё равно, о своей или о чужой земле. В Пруссии и Англии знают всё лучше других… Даже самую сокровенную истину… Не так ли, лорд? А как по-вашему, граф Герц?

От волнения и злобного возбуждения зрачки у императрицы расширились, и глаза её стали казаться чёрными. С гордо поднятой головой, сдержанно-гневная и величественная, она вдруг словно выросла на глазах у всех.

Опасаясь неловким словом усилить ещё больше неожиданное и непонятное для них раздражение, оба дипломата молчали.

Но Екатерина и не ждала никакого ответа.

– А может быть, по законам дипломатической войны нельзя говорить того, что знаешь, а надо оглашать лишь то, чего нет? Значит, я ввожу вас во искушение своими вопросами. Прошу извинения. Мы, северные варвары, ещё так недавно стали жить с людьми заодно… Нам ещё многое простительно… Не так ли, лорд? Вы, конечно, согласны, граф? Мы, русские, например, очень легковерны… Читаем ваши печатные листки, разные «Гамбургские» и иные ведомости, и думаем, что там всё – истина… Верим даже устным вракам и сплетням… Знаете ли, господин Герц, у нас верят такой нелепости, что молодой прусский король вовсе не похож ни умом, ни делами, ни королевским своим словом на покойного великого государя… Допускают, что он способен успокаивать нас дружескими обещаниями, а сам в это время готовиться с Польшей ради враждебной нам Швеции, на радость неверным оттоманам, с третьей стороны ударить по русским владениям, поразить грудь нашей земли, благо руки у нас в иных местах заняты… Мы, конечно, не можем поверить в подобное вероломство… Не верим и тому, что у прусского короля советники и слуги способны ради личных выгод действовать в ущерб интересам родины, подвергать опасности соседнюю, дружелюбную, могущественную державу, с которой придётся ещё не один фунт соли съесть… Мы не верим, что такие дурные, вредные…

– Жаль, разошлась наша матушка, – вдруг услыхала Екатерина недалеко за своей спиной знакомый голос Храповицкого, который давно с волнением и страхом глядел на её лицо, пылающее и властное, с опасением прислушивался к потоку справедливых, но неуместно высказанных упрёков и колкостей. Рискуя обратить на себя гнев государыни, он всё-таки произнёс вполголоса своё замечание.

Сказал и окаменел от страха, в ожидании того, что теперь будет.

Екатерина умолкла.

Наступило короткое, но тяжёлое, почти зловещее молчание, совершенно необычное в подобных сборищах при этом дворе…

Взоры всех, прямо или исподтишка, были устремлены на Екатерину.

И почти мгновенно, словно повинуясь какому-то тайному веленью, императрица вся преобразилась. Глаза её посветлели, лицо приняло обычный, приветливый вид, пурпурный румянец сменился нежно-розовым.

И как ни в чём не бывало государыня с самым добрым видом направилась к своим внукам, стоящим вдали в ожидании, пока их позовут:

– А, вы уже здесь, дети мои. Подойдите… Я и не заметила вас сразу… Мы после докончим этот разговор, не правда ли, господа? – холодно, но любезно обратилась она к двум дипломатам, застывшим как две статуи.

Кивнув обоим в ответ на низкий поклон, она занялась своими внуками, Александром и Константином, рослыми не по годам, из которых старшему было одиннадцать, а младшему шёл – десятый год.

И ни слова, ни взгляда в сторону Храповицкого, который так и стоял ни жив ни мёртв.

Только после обеда, когда все приглашённые разбились на кучки, разбредясь по разным углам дворцовых покоев, Екатерина, весело шутившая и болтавшая во время обеда, подошла к своему смелому секретарю с чашкой кофе в руках.

– Вы здесь… Я должна вам сказать… Вы принуждаете меня заметить… – Она заговорила негромко, но голос звучал сильно, дрожал и прерывался от гнева. Лицо снова покраснело. Чашка ходуном заходила в руках. – Ваше превосходительство, вы слишком дерзки, что осмеливаетесь давать советы, каковых у вас не просят!

Чашка едва не выпала из рук Екатерины. Она быстрым движением поставила её на соседний стол и, кинув растерянному, уничтоженному человеку коротко и властно: «Можете идти к себе», отошла от него быстрыми шагами, не давая окружающим даже возможности уяснить себе, что произошло сейчас между преданным, старым слугой и императрицей.

Граф Сегюр, очень довольный своей удачей, разговаривал за отдельным столом с Александром Андреевичем Безбородко, с графом Завадовским и князем Воронцовым.

Он знал, что эти три человека составляли ядро «сосиетета», как выражались при дворе, особой партии, решившей подкопаться и окончательно свергнуть светлейшего князя Потёмкина как неудобного для них диктатора, являющегося для них и других лиц преградой во многих отношениях.

Тот же Потёмкин, как узнал Сегюр, войдя в дружбу с представителем Англии, способствовал охлаждению Екатерины к версальскому двору и к самому посланнику, которого до тех пор царица удостаивала личной дружбой и вниманием.

Речь у собеседников шла о том, что «отсутствующие всегда виноваты». Иными словами, намечался план, как лучше воспользоваться отъездом Потёмкина в армию, выступающую против турок, и в награду за победы, одержанные на полях битв, устроить ему поражение у себя дома.

Сюда направилась от Храповицкого Екатерина.

– Не посетуйте, господа, если я похищаю у вас интересного собеседника. Пройдёмтесь, граф.

Улыбаясь и ласково кивая кой-кому из более близких, кто попадался на пути, обмениваясь незначительными фразами с восхищённым французом, медленно миновала Екатерина несколько покоев, и оба они очутились в длинной галерее, теперь, как и утром, озарённой потоками света.

Сзади доносился шум голосов оставленной толпы придворных.

Там бледный, с озабоченным видом фаворит граф Мамонов вёл беседу с несколькими из более близких к нему людей. Здесь были австриец граф Кобенцель, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, друг Пруссии, граф Андрей Петрович Шувалов, генерал Пётр Александрович Соймонов, обер-прокурор Синода граф Мусин-Пушкин; они составляли одну из самых видных групп и в то же время словно старались не дать заметить чужой публике, что государыня далеко не с прежним вниманием и заботой относится к своему признанному избраннику графу Дмитриеву-Мамонову.

Молодёжь разбилась маленькими группами. Некоторые вышли на террасу слушать русских песенников, которые вошли в моду с начала турецкой войны. Звуки залихватских песен, сменяемых заунывными старинными напевами, долетали и в галерею, где гуляла Екатерина с Сегюром, любуясь через раскрытые окна видом парка, оживлённого посторонней, разряженной публикой, обычной здесь по воскресным дням.

– Кто бы мог подумать, что мы в стране, которая ведёт войну с двумя соседями, очень воинственными, получающими всяческую поддержку от сильнейших европейских дворов, – сказал Сегюр, уловив довольный взор собеседницы, которым она окидывала парк и гуляющих в нём людей.

– Да, вы правы… Ещё надо добавить, что одна неприятельская армия маневрирует в сорока верстах от столицы, что её флот можно видеть с башен моих приморских дворцов, что… Впрочем, постойте. Я увлекла вас не для того, чтобы выслушивать ваши изящные похвалы и самой гордиться величием моей страны. Примите раньше благодарность от русской государыни за доверие, оказанное Екатерине Второй. Вы говорили с принцем? Он передал вам?

– Передал… Но не сказал ни слова, как я ни старался…

– Узнаю моего рыцаря без страха и упрёка. Это он мне дал слово и потому вам ни слова! Ха-ха-ха… Я хотела сама иметь удовольствие поблагодарить вас и подтвердить, что моё расположение останется к вам неизменным… вопреки многим… и, надо сознаться, сильным искушениям, которым я подвергалась и подвергаюсь со всех сторон… Чтобы доказать это на деле, перехожу к делам… И весьма немаловажным, имейте в виду, мой милый шевалье… Прежде всего о том, что нам, мне особенно, ближе всего. О себе и о России.

– Я – весь внимание, государыня…

– Как бы это вам сказать?.. С одной стороны, они, англичанин и пруссак, в своих донесениях оба правы… Но они – дураки. Война нам тяжела… войск не хватает… начальники бездарны или вороваты. А то и никаких нет, хоть сама надевай генеральские штаны… Провиант подвозить трудно, да порой и нечего… Денег мало… оброки тяжелы… народ стонет… ропщет порой… и не без серьёзного основания. Теперь плохо. Грозит быть ещё горше. Особливо если пруссаки выполнят свою угрозу и вцепятся с запада, впустят нам зубы в самое горло, как делает то швед на загривке, как турок хватает за далёкий зад… О пасквилях и враках, кои против меня распускаются даже при версальском дворе, не стану говорить. Ни помочь, ни помешать делу это не может… Царства это мало касается… Отвечать в том я буду истории, а не моим союзникам и врагам… Вот, значит, о делах… На первую Турецкую войну ушло у нас почти полсотни миллионов рублей. Теперь надо столько же, если не больше. Без денег нет войны, а без войны нет силы! Но мы сильны, что бы там ни говорили. И будем ещё сильнее! Да хотя бы вот почему…

– Доказательств не надо, государыня. Я их вижу перед собой…

– Я говорю сейчас серьёзно, Сегюр. Они не знают моей земли, не знают моего народа, его веры в свои силы, веры в меня, в каждого, кто займёт моё место, кто будет по доброй совести исполнять свою обязанность, честно станет править своё ремесло. И великому народу в обширном краю не страшны никакие жертвы. Мы решили брать по пять рекрутов с тысячи. И рекруты есть. Мы можем их взять и десять с тысячи. Они явятся под знамёна. Что бы сказали у вас на такую вербовку?

– Долой правительство и к чёрту короля!

– Вот то-то и есть… Нет денег – я выпускаю ассигнации и получаю за них всё, что мне надо… Если захочу просто писать своё имя на кусочках кожи, на холсте – и за них мне принесут всего. Никакие жертвы не страшны, не тяжелы моему народу, пока он верит, что это для его блага, для блага его земли… А они, эти чистые, наивные дети мои, они верят этому!

– И не обманутся, государыня…

– Бог ведает, дающий успех и посылающий горе государям, народам и каждому нищему на земле. Я – не ханжа, но есть нечто, во что я глубоко верю. Вот вам первая моя сила. Вторая, то…

– Что вы сознаёте её и этим заражаете и окружающих, и целый мир, государыня!

– Пожалуй, и так, Сегюр. Это умно… очень умно. Такую «заразу» я всегда рада распространять. А вот та, которая идёт с вашей стороны, особливо из Парижа, мне не очень по душе… В ней кроется опасность и для моего трона. Как в Святой книге: народ мой счастлив, пока не познал добра и зла. Придёт пора, он сможет всё знать, на всё дерзать. Но пока тому не время… Я много думала о том, что происходит у вас на родине, Сегюр. Там очень плохо, Сегюр. Мне особенно обидно и за вашу королеву… и за короля… и за меня самоё… Теперь-то помощь Франции была бы мне нужна… Скажите, как думаете, поможет ли мне ваш двор войсками и другим, если этот мальчишка, король прусский, как обещал Швеции и полякам, объявит нам войну?..

– Я об этом не вёл переговоров ни с моим повелителем, ни с министрами, но как частный человек думаю…

– Не продолжайте. Я не хочу ставить вас в затруднительное положение. Сама вижу, что вашему двору теперь не до военных авантюр. Третье сословие требует слишком много… Предстоит целая буря… У руля там стоят люди не слишком решительные и смелые, беспечные даже, могу сказать. Ничего не приготовлено, нет ярких решений… Знаете, порою мне сдаётся, ваш трон похож на тяжкую колесницу с надломленной осью, уносимую конями, которые закусили удила…

– Образное сравнение, ваше величество… но более подходящее к сарматам и скифам, чем к нашему весёлому народу, к галлам, государыня.

– Не обижайтесь, Сегюр. Я вам верю, люблю вас, потому, может быть, не очень выбираю образы и слова… Но как сказать иначе, если за короткое время у вас столько раз меняли министров и всю систему управления… У вас, где жизнь давно идёт твёрдой колеёй…

– В чужих делах так трудно разбираться, государыня. Вы только что прекрасно доказали это, разбирая нападки на Россию.

– Да я и не нападаю на Францию. Это – чудесная страна. Её постигло несчастье. Безумие, зараза, как вы недавно сказали сами. А средство для лечения такое простое… Я успевала с ним даже тут, в моей ещё полупросвещённой, полудикой стране, – среди стольких бурь, бушевавших вокруг меня, после стольких гроз, отголоски которых ещё встретили моё воцарение в стране… Я чужой явилась, не правнучкой Мономахов и святых князей, как ваш король, потомок древнейшей родной династии…

– Но тогда я спрошу, чем успели вы, государыня, добиться таких волшебных результатов?..

– Чем?.. Чем, хотите знать? – помолчав, переспросила Екатерина. – Да в двух словах могу вам передать: пока я была великой княгиней и видела, что творится вокруг, я поняла самое главное, как не надо управлять. О, нет сомнения: две недели власти, как ею пользовалась дочь Великого Петра… как она царила десятки лет… И меня бы постигла участь моего покойного повелителя и супруга… Как постигла она его… за тот же грех… А если подумать о годах императрицы Анны? Ужас! Вспомнить страшно. Она, нет, вернее, министр её, этот зверь, Бирон, казнил и сослал ни за что больше семидесяти тысяч людей… Могу поклясться: по доброй воле не делала и не сделаю этого в России. Вот первое, что приняла я за правило… Там остаётся немного… Как жить, как вести своё маленькое хозяйство…

– В шестнадцать тысяч квадратных вёрст, государыня…

– Да-да. Я как-то уж говорила вам… То, что передумано мною за долгие годы, пока я была почти узницей в качестве великой княгини, дало мне материала и работы на добрых десять-пятнадцать лет после воцарения… А там явился навык, дальше колесница идёт своим ходом. Наметила я себе план управления и поведения в делах, от которого не уклоняюсь никогда. Воля моя, раз высказанная, остаётся неизменной. И лишь стараюсь высказать её возможно менее поспешно… У нас здесь всё постоянно. Каждый день походит на те, что предшествовали ему. Меняются с годами и обстоятельствами люди, но не дела, не ход политики. А как все знают, на что могут рассчитывать, то никто и не беспокоится. Даю я кому-либо место, он может увериться, что сохранит его за собой, если только не совершит преступления. Это даёт всему твёрдость.

– Но, государыня… если вы убеждаетесь… что ошиблись? Что сановник или избранный вами министр совершенно не пригоден? Как же тогда?

– Пустое… Я бы оставила его на месте, а сама работала с каким-либо из способных его помощников. А сам министр сохранил бы и пост свой, и положение… Сохранил бы и меня от нареканий, что я плохо выбираю слуг для России, для трона, для земли.

– Это очень мудрёно, конечно, но осуществимо лишь в вашей благословенной стране, государыня…

– У полудиких скифов и сарматов?.. Ничего. Я не обидчива. Вот почти весь мой секрет. Остаются пустяки. Я наказываю даже сильно виновных лиц только тогда, когда начнут меня понуждать к этому со всех сторон… причём сама помогаю этим понуждениям. Отказывать в излишних просьбах я поставила несколько людей, на которых и падают нарекания за отказы. Милости раздаю сама… Хвалю громко, при всех… Браню наедине, втихомолку, но сильно… Затем… Да вот, должно быть и всё…

– Исключая ум, отвагу и постоянное счастье, о которых почему-то не помянули вы, государыня…

– Когда я умру, пусть люди и Бог помянут меня с ними вместе, граф… А теперь вернёмся к нашему стаду… Не могу я забыть прусского короля-забияки. Что думает о себе этот молокосос? Я научу его, как надо заниматься своим ремеслом, – пусть даже не встречу помощи ни от Версаля, ни откуда в мире… А всё-таки прямо сознаюсь: сейчас мы очень слабы. И попробуйте написать Монморену всё, что касается Фридриха с его Пруссией… Видите, Сегюр, за доверие я отплатила, как умела, тем же.

– Я тронут, верьте, государыня… Больше: я изумлён. Столько лет я имею счастье видеть, знать вас…

– И не узнали сполна? Это участь всех людей. Поди, и Екатерина Сегюра знает не больше, чем он её… Время всё кажет в настоящем виде и цвете… А чтобы уж дойти теперь до конца… Мы долго толковали. Поди, теперь только и говору там, во всём дворце, что о беседе, которую так горячо и пространно мы ведём. Ничего. Пусть после обеда поломают голову. Это полезно и для желудка… Скажите…

Екатерина вдруг поглядела прямо в глаза дипломату, словно желая отрезать возможность дать неверный ответ:

– Скажите прямо, что вынудило вас провести два дня в Гатчине, у моего сына, у великого князя Павла? Что могли вы с ним найти общего? О чём толк шёл? Все эти годы, что вы здесь, я не слыхала о дружбе между вами. Что же так, вдруг? Только правду… или вовсе ничего. Я настаивать не стану.

– А мне нечего скрывать, государыня. Недалёк день моего возвращения на родину.

– Ваш отпуск? Да… Надеюсь, так и будет: отпуск, а не окончательный отъезд.

– Я также надеюсь на это, государыня. По всем требованиям этикета и добрых приличий я поехал откланяться великому князю, наследнику трона…

– Наследнику трона?.. Продолжайте, виновата. Я слушаю.

– Но тут случилось маленькое приключение: сломалась моя коляска. Пока её чинили, прошло больше суток… Это время я и провёл в обществе великой княгини… Но больше князя…

– Вот что… Так это всё именно так?..

– Именно так, государыня, как вам, должно быть, и доносили… А речь у нас шла…

– Не надо… Я не хочу выпытывать у вас, Сегюр…

– Нет, позвольте, государыня… Священное имя друга, которым вы удостоили меня, трогательное доверие – всё это обязывает меня передать вам речи мои и великого князя Павла… В них много важного, что вам хорошо узнать…

– Ну, тогда…

– Я буду краток, государыня, и по возможности точен. Началось с очень печальных картин… Были высказаны предположения, которые ужаснули и огорчили меня…

– За меня, Сегюр?

– За вас обоих, государыня. Вы – мать, он – сын. Я не сентиментален. И в вашем величестве не замечал излишней мягкости. Но чтобы сын опасался так матери, чтобы положение его казалось ему таким тяжёлым, даже критическим… Я старался влиять на его разум. Уверял, что вы, государыня, нисколько не опасаетесь своего сына… Позволяете составлять свой двор по собственному усмотрению… Рядом с Царским он держит в своём распоряжении два боевых батальона, сам учит, вооружает, одевает их… даёт им офицеров…

– Да-да… Я не боюсь… Я верю…

– Значит, и он может и должен верить своей государыне и матери; так я и сказал… Вы, не опасаясь за себя, держите лишь одну роту гвардии на карауле… Ну, а если князь не приглашён в ближний Совет, если он не принимает близкого участия в делах, не знает всех тайн правления?.. Трудно, по-моему, и ожидать иного, когда князь открыто осуждает политику, управление, личную жизнь и связи государыни-матери… Я так: и сказал, простите…

– Прекрасно, Сегюр. А он?

– Князь стал уверять, что я мало знаю вашу страну. И затем спросил, как я думаю, почему на западе монархи занимают трон один за другим, наследуя без всяких смятений, а в России иначе? Пришлось указать на простую вещь: порядок наследования у нас твёрдо определён: трон получают только сыновья и старшие в роде. Не иначе. В этом главная разница между древними, произвольного характера, монархиями и новыми, где введён строгий правовой порядок. В этом – залог развития народа. Там же, где государь по своей воле может избрать наследника, всё неустойчиво, сомнительно. Тут полный простор честолюбию, козням, заговорам…

– Вы так сказали, Сегюр?

– Я говорил правду, государыня. Князь мне ответил, что в России к этому привыкли… Обычай – тиран. Изменить что-либо можно лишь с опасностью для самого себя. Кроме того, он заметил, что русские предпочитают иметь на престоле юбку, чем мундир. Тут уж я возражать не стал! Вот приблизительно, о чём и шли речи у нас всё время…

– Благодарю, Сегюр. Так вы уезжаете скоро? Жалею. Говорю от души. Передайте вашему королю, что я желаю ему счастья. Желаю, чтобы доброта его была вознаграждена, чтобы исполнились все его намерения, прекратилось зло, приносящее ему столько печали… Чтобы Франция возвратила себе всю прежнюю силу и величие. Надеюсь, это будет в пользу мою, в пользу России… и во вред нашим всем врагам! Знаете, мне грустно расставаться с вами именно теперь, Сегюр. Лучше бы остались вы здесь, со мною, чем подвергаться там опасностям, которые могут принять размеры, каких вы и не ожидаете!

Говоря это, Екатерина глядела вдаль, словно ясно видела там грядущую судьбу потрясённой Франции…

– Франция в опасности, вы говорите, государыня… Я – французский дворянин…

– Молчите. Мне представляется нечто иное. Мне думается, перед вами – особые пути, граф… Ваше расположение к новой философии, наклонность к свободе… Всё это заставит вас держать сторону народа в его споре с дворянством Франции. Мне это будет досадно. Я была и останусь всегда аристократкой. Это – мой долг, моё ремесло. Никогда бы я не отреклась от своих вековых прав, как это сделало на днях феодальное французское дворянство… Подумайте: вы найдёте вашу страну, охваченною опасною горячкой…

– Я сам опасаюсь, государыня. Поэтому и обязан скорее вернуться туда…

– Вижу, вас не удержать. Постараемся хотя задержать подольше. Но вот идут мои внуки. Узнаем, чего они хотят от бабушки?.. Слушайте, пока мы спорили, я всё думала о речах моего сына. Он тоже непреклонен… неисправим. И многое готов изломать, если ему дать волю. Многое повернул бы назад… если бы… Ручаюсь и я: этого не будет… ни при мне, ни при великом князе, Александре, внуке моём…

– Как, государыня, разве вы задумали?.. Решили?..

– Потом. Это я так… не то, что хотела… Сюда, дети!.. – по-русски, громко заговорила она. – Мы кончили разговор. Что хотите? Я слушаю вас…

И с ласковой, доброй улыбкой двинулась навстречу обоим внукам, которые издали выжидали минуту, когда можно будет подойти к своей державной, нежной бабушке…

* * *

Блестящим фейерверком закончился весёлый воскресный день в полуосаждённой врагами столице.

Никто не знал, что готовит новое утро на полях битв. Чего можно ждать здесь, под кровом обширного царскосельского дворца?

А здесь утро понедельника началось очень бурно.

Очередной докладчик, генерал-майор, статс-секретарь Попов ещё сидел перед государыней и своим вялым голосом излагал военные дела, а в приёмной ждали ещё два-три человека, когда Захар появился из маленькой двери, ведущей на половину, отведённую для фаворита и теперь занятую графом Дмитриевым-Мамоновым.

Государыня, даже не дождавшись, пока старый слуга подойдёт и шепнёт, в чём дело, кивнула головой Попову, и этот толстоватый, нескладный, широконосый человек пятидесяти пяти лет вскочил и удалился из покоев так быстро и легко, как будто его несло ветром…

– Граф там? Проси! – сказала императрица Зотову.

Быстрыми, нервными шагами вошёл фаворит.

Дверь как бы сама собою плотно заперлась за ним.

– С добрым утром, мой друг! Хорошо ли почивал? Как чувствуешь себя? Судя по лицу, нездоровье вчерашнее не отошло. я велю позвать к тебе Роджерсона, не правда ли? Он всегда удачно помогает тебе… Ну, садись, говори, с чем пришёл.

Мамонов послушно сел, но не мог, очевидно, сразу заговорить.

Невысокий, стройный, с лёгкой наклонностью к полноте, фаворит был очень красив лицом. Томные, продолговатые, лучистые глаза то загорались, то потухали под густыми ресницами, красиво обрамлённые тонкими бровями редкой правильности. Невысокий, но хорошо развитой полукруглый, открытый лоб гармонировал с общим правильным мягким овалом лица. Черты, немного мелкие для мужчины, поражали законченностью, тонкостью, влекли каким-то особым своим обаянием. Матово-бледное, чистое лицо оживлялось нежным, лёгким румянцем щёк. Резко очерченные ноздри римского носа, безукоризненная излучина красных, слегка пухлых, женски капризных губ, розовые, небольшие уши, выглядывающие из-под пудреных буклей модной причёски, – всё это останавливало взоры. И во всём лице был какой-то свой характер, что-то лёгкое, неуловимо женственное, что могло и должно было очень нравиться именно такой твёрдой, мужественной женщине, как Екатерина Великая.

По-женски красивы были и руки у графа: выхоленные, снежной белизны, с розоватыми, отточенными в виде миндалин ногтями, они, казалось, ждали поцелуя… и часто осыпала их этой лаской подруга фаворита в нежные минуты любви и страсти.

В любимом, красном бархатном кафтане, перехваченном орденской широкой лентой, с пудреными волосами, в белых атласных коротких штанах с пряжками, с орденами, украшенными крупными бриллиантами, висящими на шнуре из низаных больших жемчужин, – в этом виде он походил на ожившую фигурку из севрского фарфора красивой, стройной женщины.

Даже в эту минуту, имея полное основание ожидать, что не с добром пришёл к ней этот «писаный красавчик», залюбовалась им невольно Екатерина и, расхаживая по комнате, почти не сводила глаз с этого лица, прекрасного по-прежнему, но словно измятого, обрюзглого слегка.

Такое лицо бывает именно у женщин, если они проводят ночь в любви, не щадя сил, или долго рыдают от настоящей, мнимой ли измены своих друзей.

У графа глаза на самом деле были красны и заплаканы. Но он, видимо, стыдился своей слабости и решил крепиться, выказав приличные своему полу, положению и летам мужество и решимость.

Но это казалось легко осуществить там, у себя, в роскошно убранных покоях, не имея перед глазами мощной фигуры Екатерины, не встречая пытливого и в то же время строгого, чуть ли не угрожающего взгляда знакомых, голубых, теперь потемневших сверкающих глаз.

– Что же ты, Саша? Или в молчанку пришёл играть? Так мог иное время выбрать для забавы. Видел, человека спугнул. С делами он сидел. И другие там, поди, ждали ещё. Я полагала, и у тебя что важное, когда вдруг доложился… Будь что по-домашнему, чаю, и погодил бы чуть. Приёму и так скоро конец… Что не потерпелось, сказывай… Я жду. Постараюсь сделать, если что… ну, понимаешь?..

Не находя подходящих выражений и слов, Екатерина развела быстро ладонями рук и снова сжала их вместе, стала тереть одну о другую, как всегда делала в минуту волнения.

– Смелее же, ну… Робеешь, что ли, мой друг? Смешно, Саша… Ну…

Напоминание о робости подействовало прекрасно.

Как большинство несмелых, нерешительных душ, фаворит не терпел, чтобы подозревали в нём такую слабость и говорили о ней даже самые близкие люди… Пришпоренный до боли, граф поднялся с кресла, в котором спрятался было, как ракушка в своей створке.

– Что за пустяки! Чего бы это мне опасаться, робеть? Я весьма чувствую свою правоту. Знаю справедливость моей государыни, её открытый характер, великодушный, острый ум…

– Та-та-та! Что-то большое понадобилось. Столько прибрал всего. Ну, всё едино: разом, выкладывай…

– Да, я нынче хотел… Видишь ли, матушка моя… Мне думалось, государыня, про вчерашнее… Жаль, не сумел я хорошо изъяснить… огорчил против воли…

– За четыре часа сказать не поспел? Дивно. Либо хочешь сказать, что самому видно, как мало прав был? Извиниться желаешь? В добрый час, я готова… Да нет. О правоте своей в первую голову мне доложил. Хотя я и не ждала нынче того, тебя увидя. Нам толковать подолгу, один на один, тогда польза и смысл, если связать хочешь снова верёвочку, которая в узле разошлась… А ежели ты всё про своё? Чего же старое переживать? Вижу, какая перемена в тебе. Молчала до сих пор. Тебя жалела. Думала, что и мне негоже за тобой, словно за мальчишкой шалым, следить, приглядывать, ревностями утруждаться, расстраиваться. А коли на то пошло, и я могу слова два сказать. Тепло ли тебе от них станет, не знаю. Да и той побегушке… девчонке лихой, которая посмела у меня моего друга отбивать, ссорить тебя со мною… вертеть тебя вокруг пальчика. Я уж так смогу ею повернуть… да и другими заодно…

Внятно, раздельно, медленно выговорила Екатерина последние слова, не особенно повышая голос. Но он стал таким грозным, потрясающим, что граф побледнел до лёгкой синевы.

– Да я… да кто же… Да никогда, государыня… Да разве… – залепетал наконец он, кое-как преодолев свою внезапную унизительную слабость.

Екатерина вдруг махнула рукой и негромко расхохоталась, уловив страх фаворита. Ей стало и жалко его, и смешно.

– Ха-ха-ха! О, Господи! Вот не чаяла, что так пугать тебя могу… Вздор!.. Успокойся! И слушай, что теперь, без гнева, по чести моей скажу… Ты знаешь, как я дорожу словом чести… Так слушай. Правда, прибыль мне не велика, если бросает своё место, уходит от меня человек, которого любила я всё время… которого, как мать, берегла и холила… но… и убыток не велик. Люди разберут, чья больше вина. И Бог рассудит… Только неправды я не выношу… Что ты такое плёл позавчера? Нынче, сдаётся, посмирнее стал. Сошло с тебя? Снова повторишь ли? Я в чём перед тобою виновата ли?

– Конечно, нет, государыня… Я и в прошлый раз никого не винил, говорил, что не заслужил охлаждения… Но если оно явилось, тоже никто не виноват. Сердцу только Бог указать может, матушка! Больше никто…

– Так, так. Мудрец какой стал ты у меня, Саша… Далее.

– Я только и сказал: судьба. Силы мои слабы… Хвораю всё…

– А я хожу за тобою… да так, как не каждая мать за дитятей за любимым…

– Видит Бог, государыня, помню, ценю это… Вот слёзы мои на глазах тому порукою. Стыдно, а не прячу их, матушка. Смотри и верь…

– Смотрю, верю… далее… – мягче и тише отозвалась Екатерина, забывшая обо всём в мире в эту минуту; она чувствовала, что у неё бесповоротно собрались отнять нечто близкое, дорогое.

– А далее старое пойдёт… Первое, думается, не годен я тебе. Вместо радости и отдыха – заботы и скука со мною… с больным, с слабым… с печальным… Не рад и сам и не вижу в себе веселья былого. Улетело оно, златокрылое. Не поймаю. Не вини…

– В том не виню… Далее…

– Другое: тошно мне и на людей глядеть… Что говорят, что думают обо мне! Моложе был, как-то не думалось. А теперь что?.. Не сердись, матушка… Я о себе, не о тебе. Ты – выше всех. Тебе нет суда людского, кроме божьего. А я и о том думаю: придёт минута, надоем, как с другими было. Уйти прикажешь. Куда я глаза покажу? И перед самим собою… Прости. Всё скажу…

– Всё, всё. Иначе как же?..

– Война теперь. Народ последнее несёт. А я в роскоши купаюсь по твоей милости… Завистники шипят: фаворит, куски рвёт!

– Ложь. Ты никогда не просишь… Я сама…

– Мы это знаем, государыня, больше никто… А покор остаётся… Вот посмотри, какие пасквили разгуливают и по нашему городу и по европейским дворам… Я не хотел… Но надо же мне оправдать себя… что не пустая, шалая дума толкает меня… От моего счастья уйти велит… Многое… тяжёлое… И вот это заодно…

Граф подал Екатерине листок, сложенный пополам, исписанный внутри, как запись в приходно-расходной книге.

Быстро двинувшись к письменному столу, Екатерина взяла со стола прежде всего золотую табакерку, одну из тех, какие стояли по всем комнатам, где проводила время государыня, раскрыла, втянула ароматный табак, с сердцем захлопнула крышку, отыскала очки, надела, взяла в руки большое увеличительное стекло в золотой оправе, развернула листок и стала читать…

Гнев снова овладел ею с первых же строк. Но, стиснув свои белые, крепкие зубы, которые были всё ещё целы, кроме одного в верхнем ряду, Екатерина, слегка шевеля губами, будто читая про себя, просмотрела весь листок.

Вот что на нём было:

«Ведомость приходу и расходу по „маленькому хозяйству“ Екатерины Великого, как её бескорыстные хвалители, свои и иноземные, именуют.

Со дня «Ропшинского действа», роптания достойного, и до наших дней, кроме предбудущего, как Господь нам ещё да поможет.

1)

– Пашквиль гнусная… Я знаю, чьих рук дело. Она, «дружок мой», помощница всего и во всём главная, муравей навозу. Душенька-княгинюшка, красуля… Академии директор и всем сплетням заводчица… Ну, попадётся она мне… Тяжебница! Ей бы только чужих свиней хватать и резать, а не… Подожди, Екатерина Романовна, тёзка моя милая… Мы ужо…

– Да нет, быть не может, чтобы она…

– Кому иному? Другой бы не посмел… Тут ложь и правда совсем по-особому, по-женски смешана… Но… о ней ли будем спорить. Дашкову я давно на примете держу. Случая нет. А подойдёт, за всё отвечать заставлю… Что бы не сказала, будто я из-за обиды межой караю и гоню… Крикунья, горло широкое. Надо с ней иначе… Но всё же прошу мне сказать, что тебя тут трогать может? Дай Бог, чтобы о тебе так же много и хорошо говорили, как о светлейшем. А и его здесь поместили. Не место красит человека, человек – место, уж если на то пойти, что неловко, стыдно тебе любить меня… Меня!.. Вот ежели бы ты не любя, лукаво, продажно подходил – тогда иное дело… Я бы первая почуяла. Ежели бы ты видел, что не люблю я тебя, а только себя, старуху, тешу, слабости потакаю… Видишь, кажись, иное. А это самое… вот, колебание в тебе ещё ближе, ещё дороже тебя делает, когда обозначилось, что, кроме красоты телесной и сердечной нежности душу в себе гордую носишь… Так в чём же помеха? Я женщиной родилась. Иные нам пути и законы написаны и природой и небом, чем вам, мужчинам. Вы всё смеете… Всё себе разрешили… И думать не хотите о нас: может, женщина ни в чём, кроме пола, от вашей мужской души отличия не имеет. Мне судьба иное сулила, чем всем жёнам земным… Тридцать лет, почитай, я правлю страной, сильным народом… И меня саму великим мужем в женском образе зовут не за то лишь, что я платить могу, обласкать людей умею. Без огня дыму нет. Да ещё такого жаркого дыму, какой про твою «матушку», как зовёшь меня, по свету идёт!.. Чего же стыдиться тебе? Я не стыжусь, что, может, на сотни две лет путь новый указала жёнам на земле…

– Путь новый?..

– Да, да. Не про троны я говорю. И до меня были государыни… и будут. Я говорю о сердце. Про него скажу. Волю дала я на высоте своему сердцу и показала, что ни вреда, ни стыда нет от этого умной жене… Такой, которая свято держит своё чувство каждый раз, когда загорается оно. А что чувство не единожды в жизни загораться у нас, у жён, может, про то весь мир ведает. Укрывать же зачем, лукавить, лицемерствовать?! Нет! Кто смеет, пускай смеет… И слабых надо учить смелее быть. Не только государыней народа – водительницей жён русских во всей правде их душевной быть хочу. Ужели этого не поймёшь? Всё на своём стоять будешь? Молчишь? Говори же.

– Оно-то и так, – грустно качая головой, ответил граф, – да мне задача та не по плечу. Простой я, не такой, как ты, матушка… Понял это… и вот…

Он не досказал.

– Ха-ха… вижу, правда… слабый ты духом, Саша. Жаль! Думалось, так и проведём мы последние дни. Немного мне осталось… Устала я… вверилась тебе. Светлейший тебя любит, с его помощью, гляди, и ты бы след оставил для родины… Ничего тебя не влечёт… Или, уж видно, что-нибудь так завлекло, что и глядишь – не видишь, слушаешь – и не слышишь… Знать Бог того хочет. Французы толкуют: «Сё que femme veut, Dieu le veut!» У нас же, видно, наоборот быть должно. Добро. Правда, постарела я… Бывало, раньше чего пожелаю – свершается. А желала так сильно, что, кажется, камень загореться мог от моей воли… Стара… стара…

– Матушка, родная моя!.. Что же мне делать? Научи! Посоветуй сама!

– Нет… Не говори ничего. Давно ты советов моих не слушаешь! Бог с тобой! Ступай, если правду мне чистую сказал… Я ведь узнаю… Ну, будь по-твоему! Помни: правда мне всего ближе… всего дороже! Самой приходилось сгибаться много… Таила то, чего сказать не могла. Но уж если я что сказала, так и жизнь за эту правду отдать могла. Слово моё было правда… Молчаньем лгала только порой. И то врагам, ради земли, ради царства… Друзьям – никогда! Я – жена, не муж, как ты. И думается, не станешь лгать ты мне словами. Если говоришь, так нет иного в мыслях. Так? Верно, Саша?

Пытливый взор её обжёг лицо фаворита, снова принявшее помертвелый вид.

– О, да ты и впрямь болен. Я и не вижу. Отдыху тебе не даю. Ступай. Может, и склеим всё… Я подумаю. Жаль мне себя… Но и тебя жалею. Я подумаю. С Богом, иди… Мне тоже передохнуть надо… Окно открой… Так, благодарствуй. Иди! Я подумаю…

Медленно вышел из спальни Мамонов.

Екатерина подошла к окну и, прислонясь к раме, стоя, стала глубоко вдыхать ароматный воздух, пропитанный дыханием соседних цветников.

От этого аромата ещё сильней прилила кровь к вискам и щекам Екатерины, ещё быстрее замелькали мысли в разгорячённой голове.

Какие-то забытые видения проносились перед её внутренним взором, в то время, когда глаза глядели на высокое, голубое небо, на буйную зелень парка, подбегающего к стенам её покоев, и не видели ничего…

Всё лицо этой старой женщины как-то странно помолодело и одухотворилось, словно озарённое светлыми воспоминаниями юности, овладевшими ею, и просветлённое великодушными чувствами, пробудившимися в усталой, обычно холодной и недоверчивой душе.

– Ну, а если и лжёт? Не для обиды мне… Жалеет, огорчить не хочет… За себя опасается… и за эту… за душеньку свою, если правда… Сама же я говорила в сей час ему: сердцу не закажешь… Так и он… Мало ли я любила смолоду… Вот и здесь, под этими деревами… чего не было… В этом покое…

Екатерина оглянулась.

Залитая полуденными лучами, спальня её имела особенно нарядный, ликующий вид.

Вся комната была окружена стройными серебряными колонками, сверху покрытыми эмалью лилового цвета; всё это отражалось в зеркалах, украшающих стены, а сверху замыкалось прелестно расписанным потолком.

Вдруг словно ожила эта комната, наполнившись толпой призраков. Но не пугающих, белых, в одеждах смерти, а весёлых, радостных, сверкающих любовью и страстью…

Красавцы великаны Григорий и Алексей Орловы. Ловкий Зорич. Пылкий, сверкающий Васильчиков. Увлекательный, пышущий здоровьем и негой Корсаков, «Пирр, царь эпирский», как называла она его. Философ в теле Гектора Ермолов, переживший то, чем страдает сейчас последний фаворит: стыд положения мужчины, попавшего на содержание к своей повелительнице.

Вот умный, витьеватый и сухой, внешне – пламенный, ледяной внутри Завадовский. Выпущенный из будуара, он сумел войти в здание Сената, стать полезным министром, не будучи пригоден как фаворит… Вот нежный, капризный и причудливый, но такой ласковый, обаятельный красавец дитя Ланской… Кто знает, что толкало его, но он отдал ей с любовью и жизнь свою. Конечно, если бы она знала, что недостаток собственных сил этот хрупкий мужчина пополняет опасными приёмами сильных возбуждающих средств, она бы поберегла его… Не только его ласки, но и сам он был ей так дорог, так мил. Очевидно, и он дорожил Екатериной, вдвое его старшей, иначе не решился бы на последнее, чтобы всегда казаться неутомимым и пылким в любви.

Наконец, заслоняя всех, появился величавый образ человека с одним, но сверкающим, как бриллиант, глазом… С причудами избалованного принца, с умом вождя, с характером противоречивым, порою непреклонным до ужаса, порою изменчивым, как у женщины, охваченной жаждой любви.

Все они стали перед Екатериной. Всех помнит она. И, как это ни странно, любит всех и сейчас, далёких, полузабытых, истлевших в могиле или случайных, как Страхов, как гвардеец Хвостов, осчастливленный её лаской тогда, давно… когда ещё она отдавала своё сердце избраннику, подобно всем остальным женщинам, а не брала их к себе, в золочёную клетку, как делала потом, после вступления на трон.

Вот они, далёкие, милые, полузабытые друзья её юных лет!..

Очаровательный, вкрадчивый и смелый Салтыков, отец её первого ребёнка… Блестящий рыцарь Запада, царственный и чарующий Понятовский.

Все они тут, в её памяти, в её остывающем сердце, которое всё тише и медленнее бьётся с каждым месяцем, с каждым днём.

Все тут.

И нет никого. Вихрями жизни развеяло всех. Отлетает и последний.

Тут он, за стеной. И нет уже его.

Так скорее надо всё покончить. Не дать позлословить, посмеяться на счёт старой женщины, которая никак не хочет отпустить молодого любовника – своего подданного.

Она отпустит. Так, как и не ожидает никто!

Быстро подошла Екатерина к столу, на который бросила «счёт», показанный ей Мамоновым.

Взяв пасквильный листок, она перешла к другому столу, на котором было навалено немало папок, ящиков, образцов минералов, каких-то инструментов, чертежей и многого другого, как и на остальных семи-восьми столах различной величины, какими были уставлены спальня и кабинет Екатерины.

Раскрыв небольшую шкатулку, она собиралась бросить туда памфлет, как вдруг заметила сверху лежащий рисунок и взяла его брезгливо в руки, вглядываясь с презрительной гримасой в карикатуру, грубо отпечатанную на листке.

– Какая низость!.. Тоже, поди, отсюда, от «подруг» и «друзей» дано внушение негодяям-издателям!

На листке действительно был изображён гнусный рисунок, за подписью: «Вот всё, что ты любишь!»

Такие пасквили часто печатались за границей по внушению политических врагов императрицы, затем провозились в Россию и в тысячах экземпляров ходили по рукам у иностранцев, проживающих в столице и у представителей русской знати, особенно из числа лиц, окружающих Павла. Завистливые подруги Екатерины, вроде княгини Дашковой, особенно старались распространять эти листки.

Екатерина швырнула отвратительный листок в ящик и захлопнула крышку.

Сев за свой стол, она раскрыла табакерку, левой рукой поднесла её к носу и почти не отрывала, вдыхая возбуждающий порошок, пока правая её рука писала, быстро скользя пером по гладкому листку бумаги.

Записка была на французском и гласила так:

«Пусть совершается воля Судьбы. Я могу предложить вам блестящий исход, золотой мостик для почётного отступления. Что вы скажете о женитьбе на дочери графа Брюса? Ей, правда, только четырнадцатый год, но она совсем сформирована, я это знаю. Первейшая партия в империи: богата, родовита, хороша собой. Решайте немедленно. Жду ответа».

Держа перо в руке, она перечитала написанное и быстро добавила внизу по-русски:

«Теперь убедиться можешь, я тебе не враг. Нынче же вызову графиню Брюсову, чтобы на дежурство приехала с дочкой. Отвечай».

Сняв очки, Екатерина сложила листок и позвонила.

Появился Захар. Она протянула ему незапечатанный листок:

– Отдай графу. Принесёшь ответ…

Молча взял записку этот скромный, осторожный и преданный человек, знающий самые сокровенные стороны личной жизни Екатерины, и поспешно вышел через маленькую дверь, ведущую на половину фаворита.

Екатерина сначала ходила в волнении по спальне, переходила в будуар, опять возвращалась назад.

Ноги, за последнее время начинающие изменять государыне, вдруг подкосились, заныли, отяжелели, стали словно свинцом наливаться.

Она вынуждена была опуститься на диванчик, протянулась на нём, закрыла руками лицо, стараясь ни о чём не думать, не замечать времени… Ждала.

Время тянулось страшно медленно…

Около получасу прошло. Никого нет…

Она готова была сама уже поспешить туда, узнать, не случилось ли чего.

Может быть, она не поняла, огорчила его своим предложением? Может быть, он и не думает уходить? В самом деле, против воли, но она могла возбудить в нём порыв ревности. А мужчины в таком состоянии ещё глупее женщин.

Зачем было писать? Какая непростительная торопливость! Она уж не девочка. Знает людей, знает сердце мужское… Надо было переждать… Ну, подурит – и всё по-старому могло пойти. А теперь! Как вернуть эту глупую записку?

Прямо пойти сказать, что всё это пустяки… что она не пустит его, что любит и не думает заменить никем? Да, так и следует сделать…

Екатерина решительно двинулась к маленькой двери, когда та раскрылась и Захар появился на пороге серьёзный, как будто опечаленный, с небольшим конвертом в руках.

Почти выхватила она этот конверт.

Что в нём? Мука или радость? Продолжение мирной счастливой жизни или снова боль разрыва? Потом – новые встречи, новое сближение?

Конечно, она не останется одинокой после удаления этого фантазёра, если он решил воспользоваться данным ему выходом. Она сейчас же заполнит вакансию, отдаст пустое место достойнейшему.

Но надо же поглядеть, что там, в записке…

Захар, осторожный, предусмотрительный, сейчас же вышел, как только записка очутилась в руках Екатерины.

Сорвав оболочку, при помощи лупы она стала читать.

Очевидно, рука сильно дрожала у Мамонова. Буквы стояли вразброд, почерк был неузнаваем.

«Дольше таиться нельзя. Должен признаться во всём. Судите и милуйте. На графине Брюсовой жениться не могу. Простите. Более году люблю без памяти княжну Щербатову. Вот будет полгода, как дал слово жениться… Надеюсь, поймёте и выкажете милосердие и сострадание. Несчастный, но вам преданный до смерти, А.».

Листок выпал из рук Екатерины.

Частые, крупные слёзы покатились из глаз. Грудь судорожно, высоко стала вздыматься и опускаться. Но рыдания были беззвучные, задавленные, глухие…

– Так вот оно как! Всё – чистая правда, значит… И что зимою мне светлейший говорил… намекал… И все доносы теперешние… Вот оно что… Правда… правда…

Голова её упала на руки, лежащие на столе, и долго сдавленные рыдания потрясали это сильное крупное тело.

Потом постепенно рыдания ослабели, стихли.

Она встала, выпила воды, отёрла лицо, нашла записку Мамонова и положила её в ящик шифоньера, стоящего в углу.

Затем позвонила.

– Анну Никитишну попроси… И капли мне мои подай… успокоительные… И льду для лица. Пожалуйста, Захар… поживее…

Зотов выслушал, поклонился:

– Слушаю. Позову. Принесу.

Он скрылся.

Екатерина снова опустилась перед письменным столом, взяла перо, надела очки, начала писать; но только вывела первые два слова: «Господин граф», как сейчас же изорвала листок, взяла другой и написала: «Хотя бы теперь…» И снова порвала. Так было испорчено четыре-пять листков.

Наконец, сломав в пальцах гибкое гусиное перо, она бросила всё в корзину под стол, облокотясь, закрыла лицо руками, и снова слёзы хлынули из глаз, орошая щёки, скользя между белыми пальцами с розовыми ногтями…

Шум двери, шаги подходящей Нарышкиной заставили Екатерину обернуться.

У дверей стоял Захар с каплями на подносе, с куском льда на тарелке.

– Поставь. Уйди. Благодарю…

И, не ожидая даже, пока скроется старый камердинер, Екатерина обратилась к Нарышкиной:

– Ты знаешь ли? Всё кончено… Он написал… Он любит княжну… дал ей слово жениться… Понимаешь: всё кончено…

И снова рыдания, на этот раз неудержимые, громкие, наполнили комнату.

Долго пришлось Нарышкиной успокаивать подругу.

Всё было пущено в ход: капли, лёд к щекам, убеждения и даже дружеские упрёки в малодушии, в слабости, так не идущей великой повелительнице, женщине, прославленной всюду и везде.

Лесть послужила самым лучшим лекарством.

Понемногу Екатерина успокоилась.

– Ты права. Распускаться не надо. Скорее вызови княжну… и её маменьку… На послезавтра назначу сговор…

– Умница, милая. Это им будет самое лучшее наказание…

– Пускай… А нынче я, может быть, загляну к тебе… Пожалуй, и этого… ротмистра… Зубова пригласи. Пусть поболтает… утешит, рассеет меня немного. Я столь несчастна!..

Слёзы снова хлынули градом из красивых, теперь опечаленных глаз.

 

II

ДВОЙНОЙ СГОВОР

 

Когда к вечеру Зубов, надушенный, затянутый, в парадной форме, явился по приглашению к Нарышкиной, хозяйка была совершенно одна и встретила гостя с грустным, опечаленным видом.

– Здравствуйте. Очень мило сделали, что откликнулись на мой призыв. Мне очень нездоровится нынче. Обычные мигрени. Видите, я совсем по-домашнему, уж не взыщите… Садитесь. Чаю хотите? Нет? Поболтаем. Да что вы так скучны? Бледный, томный, на себя не похож… Я вас знала всегда таким весёлым, живым. Неужто в самом деле так сердцем больны? А? Не верится даже…

– Не знаю, что и сказать! Я свои чувства не раз выражал вам. И теперь, когда вы вселили в меня надежду… Наконец, сегодняшняя записка… Я – между жизнью и смертью… Говорят, нынче произошло окончательное объяснение. Называют и невесту графа: княжна Щербатова… Не мучьте… Говорите скорее: какова моя участь? Смею ли я надеяться?..

– Увы. Порадовать мало чем могу вас. Для того и позвала, чтобы вы не втягивались больше в свои мечты… Насколько мне известно, выбор уже остановили – увы! не на вас. Стойте, что с вами?! Вы помертвели! Успокойтесь, выпейте воды! Я пошутила, даю вам слово, хотела испытать. Ещё не решено. Да будьте же мужчиной!.. Слышите, у вас всё ещё впереди… Ну, что вы? Лучше стало теперь? Дитя! Какой смешной…

– О, не смейтесь… Я только и живу этой мыслью… Анна Никитишна, умоляю вас, помогите мне! Я так вам буду благодарен… Так…

Он быстро пересел на диван, на котором в свободной позе полулежала хозяйка, и стал целовать её руки.

– Я сделаю всё, что хотите… Буду слушать вас, готов на всё… Но вы научите… Я не забуду… Прошу вас…

И он стал всё горячей и сильнее целовать её полуобнажённую руку, шею, коснулся губами груди, на которой раскрылся плохо застёгнутый пеньюар.

Нарышкина, ещё привлекательная, здоровая женщина, почувствовала жгучую истому от поцелуев этого красавца и, пожалуй, не отказалась бы от его ласк, но Екатерина могла войти каждую минуту, и это сдержало разгорячённую женщину.

– Стойте. Опомнитесь, сумасшедший мальчик! Не теперь, после… Сейчас может прийти она… я жду её… Придите в себя, оправьтесь… Помните, какая участь постигла Корсакова и графиню Брюсову за такую же оплошность… Ага, испугался. Ну и сидите паинькой. Верю вам и так, без сильных доказательств, что вы не забудете моих услуг, моей помощи… и постараетесь не остаться в долгу… Я признательных, сердечных людей люблю. А вам буду тем полезнее, что светлейший, наверное, пойдёт против вас. Он привык, чтобы и в сердечных делах здесь глядели из его руки, брали того, кого он укажет. А нам надоело. Хочется сделать собственный выбор… Вот и подтянитесь… Как излишняя скромность может быть вредна, так опасна особая развязность… Вы эту прыть покажете с Протасовой, когда придёт время… Оно и будет передано по адресу. А мы с вами ещё будем видаться, надеюсь… Пригладьте ваши волосы… Пудру сотрите на мундире… вам попало с моей причёски… Так… Тсс… вот, кажется, мистер Том изволит лаять. Взгляните в окно… Идёт… Ну, сидите смирно. Мы никого не ожидаем… Болтаем, как добрые друзья… И… – Оставя французскую речь, Нарышкина закончила по-русски: – Помните: смелым Бог владеет. Только смелость умной быть должна… – Затем снова залепетала по-французски: – Скажите откровенно: как нравится вам эта Хюсс? Преплохая актриса. И некрасива даже. Удивляюсь, что хорошего нашёл в ней господин Морков?..

– Здравствуй, Аннет. Не ждала? Я гуляю – и к тебе заглянула. Ты больна, мне сказали. Хотела навестить…

– Я так счастлива, так благодарна, ваше величество… Теперь мне чуть полегче. И вот Платон Александрович оказал внимание: навестил недужную…

– Хорошо. Очень хорошо… Судя по глазам, у вас доброе сердце, господин Зубов… Ты ложись, как лежала, на своё место. Я – тут… садитесь, господин Зубов, если вам не скучно провести полчаса с такими пожилыми дамами…

– Ваше величество!..

– Не согласны со мной? Ну, ваше дело! Я здесь не у себя. Спорить не смею. Пусть мы сойдём за молоденьких… Хотя вам… Сколько вам лет? Двадцать с чем-либо будет? А?

– Двадцать два минуло, государыня.

– Счастливый возраст. И мне когда-то было столько же… Только давно… Правда, сердце не верит этому… А зеркало старше всех на свете, всем правду говорит… Приходится его слушать…

– Оно, значит, слепо… Оно не видит ваших глаз, госу…

– Ого!.. Слышишь, Аннет? Мы комплиментов дождались от юноши… Что дальше будет?

– Оно не видит ваших губ… не слышит вашего голоса…

– Моего голоса? Он у меня звучный. Разве только зеркала и не слышат его… хотя дрожат порою… А другим он внятен. Это вы правы, господин Зубов. Но бросим обо мне… Лучше о вас потолкуем… Аннет, что ты стонешь? Опять мигрень?

– Да. Простите, государыня… Я на минуту только удалюсь… Там туалетная вода… Я примочу виски… Одну минуту…

– Мы тебя подождём. Видишь, я не одна: в хорошем обществе. Так думается, глядя на господина ротмистра… Ну-с, говорите: велика ли у вас семья? Брата, пажа, я помню. Прелестный ребёнок… Очень на вас похож… Ещё братья есть у вас и сёстры?

– Четыре нас брата и три сестры. Старший – Николай. Димитрий за ним. Я и Валериан. Сестра Анна годом моложе. Была Катя, умерла…

Голос Зубова дрогнул…

– Младшая самая – Анна. Девочка ещё…

– Большая семья. А ваш отец, если не ошибаюсь, по гражданской службе идёт? Вице-губернатором теперь?

– Так точно, государыня.

– Братья женатые, холостые?

– Всё ещё холосты, ваше величество. У отца достатков особых нет… Сестёр придётся оделить… Так братья ждут, пока сами что-нибудь заслужат, тогда и насчёт семейства думать можно.

– Весьма рассудительно. Редко теперь кто думает и поступает столь осторожно. Больше в брак вступить спешат… А что будет, о том нет мысли… А вы, что же, не махаетесь ни с кем? Не увлекаетесь? Жениться не думаете? Что покраснели? Это вопрос естественный. А что естественно, в том стыда быть не должно… Красивый, здоровый молодой человек… Я не девица. Со мной можно прямо говорить…

– Нет… Я… Мне не до этих пустяков… Я давно… Во мне всё…

– Ну, вижу, смутили вас мои вопросы. Об ином потолкуем. Службой довольны ли?

– Счастлив, государыня, что вам служу… Вдвое счастлив, что могу видеть ту, перед кем все преклоняются… На кого молятся… чьё имя благословляют.

– Вы всё своё! Не ждала я, чтобы вопрос о службе такие горячие дифирамбы мне вызывал. Да вы поэт! Чай, и стишки пишете?

– Нет, не случалось, государыня… Не тем я занят… Мечты не те мои…

– Мечты? Значит, мы мечтать любим? Интересно. О чём же ныне мечтают молодые люди? Военные особливо? О сражениях, поди? О славе? О победах? Чтобы все величали и знали ваше имя? Да?

– Бывает и это, государыня. Но иное мне чаще снится…

– Даже снится… Ну, коли охота, поведайте и мне, какие сны вам грезятся. Я охотница слушать чужие сны… если красивые они… необыкновенные. А судя по вашим весёлым, живым глазам, по виду по всему, сны у вас должны быть интересны. Говорите, послушаем…

Свободней усевшись в кресле, Екатерина слегка откинулась назад, чтобы лицо Зубова было ей лучше видно.

– Разное снится мне, ваше величество. А чаще других – один сон… Вот словно и сейчас я вижу его… Неотвязный… Видится мне…

Зубов невольно сделал паузу…

Голос его, тихий и осторожный, словно что-то нащупывающий, с первой фразой, касающейся грёзы наяву, сразу окреп, зазвучал уверенно и свободно. Порыв вдохновения, свойственный иногда и самым заурядным людям, налетел на душу честолюбца, который увидел себя лицом к лицу со своей заветной грёзой о счастье.

Ключ к власти, к богатству, к силе был перед ним в лице этой немолодой, но такой ещё обаятельной, умной, могучей женщины…

И Зубов как будто стал созвучен великой душе, с которой столкнула его судьба в этой светлой комнате летнего Дворца…

Что-то ему самому неведомое забродило в уме, холодом. Дохнуло в грудь, проползло по плечам, заставляя бледнеть свежие, румяные щёки.

Неожиданная картина сверкнула перед его глазами. То, о чём он думал, как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, звуках и красках.

И Зубов заговорил полным, звучным голосом:

– Видится мне высокая скала. Полмира видно с неё. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвётся, весь мир видеть хочет, людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…

– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?

– И вдруг…

Снова невольную, лёгкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение всё больше охватывает его.

– Вдруг… Что же?

– Потемнело небо надо мною… шум несётся… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простёрлись… и спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвёл… И уж не знаю как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная… Возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… Вот-вот разорвётся… И жду, что ответит орлица. И замер весь…

– И… что же ответила она?

– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила… Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь. Прильнул, охватил её шею руками. Не оторвать уж меня, скорее жизнь вырвать можно… И взмыла она, орлица моя гордая, царственная. И понесла меня… Что уж тут стало со мною, сказать, выразить не умею.

Зубов умолк, отирая пот с высокого, белого лба, выступивший от непривычного волнения…

– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…

– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина, – верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.

– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство моё, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…

– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моём лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы – человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдёте защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идём, Леди… Том.

Кивнув головой, Екатерина вышла из комнаты своей упругой, твёрдой походкой, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая лёгкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку.

Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.

Весёлая, довольная, возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.

– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…

У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить её позволение…

Белая ночь совсем уже овладела землёю, когда Зубов вышел из покоев Нарышкиной, чтобы обойти и проверить караулы.

* * *

Дождливо и пасмурно было на другой день с утра. Как приговорённый к смерти, появился в приёмной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черёд.

Бледное, осунувшееся лицо и неверная походка сразу выдавали, что пережил за это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни её доверенный секретарь.

Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всём, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.

По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на неё благоприятным образом.

В приёмной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.

– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.

– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждёт? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Что?

– Ничего сказать не умею. Что вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду всё шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, всё по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберёшь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…

– Ну, извини, Захарушка… Вот, понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.

– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне всё же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни-матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли? Этто – табак!.. Пожалуйте…

И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.

Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым, потаённым крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.

Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей.

Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.

– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержида, если там какой-нибудь секретаришка её приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… Речь её прерывать». Сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою, – а такого ещё не бывало… Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаёте, государь мой! Со мною немало лет проработав, не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тётушка моя… либо Великий Пётр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в своё оправдание, а? Говорите же. Трясётся, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!

– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом как есть виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…

– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за то, что не побоялись, моей пользы ради, себя под ответ подвести, вот, возьмите.

И императрица красивой рукой протянула поражённому секретарю золотую, осыпанную бриллиантами и украшенную её портретом табакерку, из которой государыня нюхала почти всё время, пока читала грозную отповедь Храповицкому.

– Мне?! Мне!! М-ма… матушка ты моя…

И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки её платья.

– Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слёзы… тут слёзы… Кругом слёзы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я – женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний… но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идёт?

– Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, – и не задумаюсь!..

– Ну, поживите ещё… сколько придётся. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…

Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесённых Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела её душой.

Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:

– Слыхал, что у нас тут делается?

– Да, слыхал, матушка. Ох… слыхал…

– Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…

И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому всё, что произошло между нею и Мамоновым вчера.

– В ответ на моё предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brilliante он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Jugez du moment!

– Ясно себе представляю, – на хорошем французском языке ответил Храповицкий, – это возмутительное бездушие и дерзость…

– Нет, скорее – глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила… Сейчас вот пишу ему… Слушай: «Если зимой тебе открылись – зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…»

– Слушать больно, государыня… Так за сердце и берёт… Не стоит он…

– Ясное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же… Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И ещё… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой – с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь: для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…

Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.

Даже Захар удивился этой быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.

Держа в руке недавно пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приёмной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:

– Видишь? Милость какая! Свою, личную мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…

– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…

– Благодарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без неё чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… ну, там, Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается, при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?

– Два?.. – Глаза Захара заблестели не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу. Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного ещё не видно ничего. Стороной дело ведётся… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из коморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.

– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…

– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.

– Давай Бог!.. Летом дожди незатяжные, сам знаешь…

– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…

– Ничего! Ей ли о чём печалиться. Царь-баба!

– Одно слово, всем королям король!

– Ну, так и думать нечего. Прощай…

Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приёмной.

* * *

– Ну, вот и сосватали! – с грустной улыбкой заметила государыня, когда из её будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.

Минута была тяжёлая, и Екатерина могла бы избежать её.

Но ей словно хотелось самой поглядеть: как будет вести себя, что скажет её фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это?

Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла сегодня.

Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и, несмотря на свою тучность, вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку.

Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить ещё большим великодушием…

Но всё обошлось проще: были слёзы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…

Наконец все ушли.

Екатерина осталась вдвоём с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.

– Совет да любовь, только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова. Её длинная, сухая фигура казалась безжизненной и одеревеневшей.

Хотя приближённая фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.

Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе своё представительство в некоторых особых случаях жизни.

– О-о-х, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.

Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести её из этого состояния. Обычно сдержанная и осторожная в присутствии третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:

– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать, не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.

– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?

– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый, пробился бы в чём, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…

– Ах, мой «Ris beau Pierre»! Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: «Ris, pauvre Catherine!.. Что же он сказывал?

– Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон, как это с графом Гри-Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!

– Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.

– Дело видимое. Кто не знает, что при всём благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение своё последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести, без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал, а золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселёк. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…

– Вот как! Никогда бы не подумала, что Саша… что граф такой… интересан… и мелким делом увлекается… Мне казалось…

– Так всегда бывает, государыня, когда очень близко стоит кто: видишь глаза, рот… А каков он ростом, во что одет, и заприметить трудно, не то что в каком кармане рука у него…

– Правда ваша. Это вы верно, друг мой. Но вы не сказали…

– Про невесту? Да всё дело короткое. В долгу она, как в шелку… Уж на что деньги шли? На притиранья да наряды либо на то, чтобы рты людям заткнуть подарочками, чтобы раньше времени их шашни амурные куда надо не дошли… А задолжала. И родители не больно в деньгах купаются. Вот им фортуна-то графа и кстати… А он всё заплатить за неё обещал, я верно знаю. Ну разве ж не спятил, сердечный? От такого счастья на своё разоренье пошёл! Из-за чего? Тьфу! Одно и думается: обошли чем молодца!

– Может быть, вы и правы, друг мой… Не насчёт приворотного зелья, конечно… а что Иван Степаныч говорит о его помешательстве… Совсем, правда, он не прежний стал… каким столько лет и я, и все знали его… Жаль… Иван Степаныча надо завтра на сговор позвать. Я и забыла о нём в своих хлопотах. Вы со мною обедаете сегодня, душеньки?

– Простите, ваше величество… Должна отклонить честь. Гости у меня нынче приглашены… В первый раз, отказать им неохота…

И Протасова бросила на Екатерину быстрый, выразительный взгляд, как бы желая пояснить, кто этот гость.

Та вспыхнула, не хуже молодой девушки, услышавшей в первый раз вольное слово о любви, и в досаде на себя нахмурилась сейчас же.

– Не удерживаю вас… С Богом… в добрый час!..

Протасова откланялась и вышла.

– Вы, надеюсь, не покинете меня, – по-французски обратилась к Нарышкиной государыня. – Вы видите, как я страдаю, как я одинока… Я знаю, что вам тяжело, пожалуй, целыми днями возиться со мной, такой печальной, растерянной. Но вы добры. Вас видят люди у постели больных, там, где нужда, где горе. Теперь горе заглянуло и в этот роскошный дворец. Неужели вы покинете меня?

– Увы! Как ни растрогали меня ваши не заслуженные мною милостивые слова и похвалы, государыня… Но нынче и я не могу оставаться вечером с вами во дворце. У меня свидание…

– Пустое… вздор… Свидание? Какое? Где?

– Галантное… В парке, на четвёртом квадрате, за Флорами, знаете?.. Небо вон прочищается, вечер хороший обещает. Именно для рандеву.

– С кем, с кем?..

– С красивым, молодым ротмистром… С амуром в кирасе… С господином… Назвать?

– Молчи… Я и не поняла сразу, что ты благируешь. А по-нашему, по-русски говоря, балагурка ты, шутиха и больше ничего!

– Рада быть чем угодно, лишь бы видеть вот эту улыбку, слышать этот весёлый смех взамен слёз. Довольно их.

– Ох, нет, не довольно. Что ещё завтра, в середу, во время сговора будет? Чует моё сердце, не выдержу я, – снова затуманясь, отозвалась Екатерина и тихо пошла к раскрытому окну.

– Ну, нынче хорошая подготовка была. Я и довольна, что не сразу сговор. Не зря и я их позвала сегодня. Именно испытать, подготовить себя хотела. Привыкнуть к тому, как завтра держать себя надо… Так за Флорами, говоришь ты? Смешной он… Дитя совсем, а сам петушится так мило.

Екатерина глядела вдаль, в просветы аллей, на зелёные кущи живых изгородей, словно хотела разглядеть то далёкое место за Флорами и всё, что там произойдёт через несколько часов.

Желая подавить невольное волнение, она перенеслась мыслями к совершенно другим вопросам, и снова грусть заволокла ей глаза…

– А знаешь, мне поистине жаль его, Annette! – задумчиво произнесла она.

– Ротмистра-амура? Вот странное для меня заключение, мой друг!

– Вовсе нет. Я говорю о Саше… Об Александре. Правда, она неприятная, хоть и мила собой… Модница излишняя. Видела, какие хахры-махры распустила себе! Думает: мир поразила! А он, пожалуй, меньше виновен, чем все говорят… Я постараюсь так с ними проститься, чтобы не поминал меня лихом…

– Посмел бы! Столько благодеяний!

– Это души не покупает. Мне было приятно, я дарила, и он хорошо знал… А тут, при разрыве, каждое внимание получит особую цену… Пусть знает и помнит, кого он потерял во мне!

– Ах вот разве что… Чтобы совесть мучила его, чтобы жалел об утере. Ну, тогда, конечно: чем ни донять скверного мужчинишку, по мне, всё хорошо…

– Смешная ты! Как это всё у тебя? Не то я сказать хотела… Хотя… В самой сути ты права… И светлейшему, знаю, будет приятно. Мне сказали: Саша писал уже, просил у него защиты. А тут выйдет: и защищаться не от кого. Но посмотрим… Слышишь, два… Пора за стол… Идём, мой друг. Вон и Захар стучит в дверь. Иду, иду, я готова! А скажи, – остановясь на пороге, негромко проговорила она, – поспеет твой «амур в кирасе» на свидание от Степановны? Не очень задержит она его?

– Она бы задержала, – со смехом отвечала Нарышкина, – да, полагаю, он сам не больно задержится, убежит как можно скорее.

– Балагурка ты, и больше ничего!

И прежним громким весёлым смехом вторила Екатерина шумному, циничному смеху своей старой подруги и наперсницы.

* * *

Тихо догорел ясный июньский вечер, переходя в такую же тихую, белую ночь.

Тихо, безлюдно сейчас в той части парка, куда направилась Нарышкина на прогулку со своей спутницей.

Тихо, не колыхнув ни единым листочком, стоят деревья и кусты, зеленеют ковры изумрудных лужаек… Протянулись прямые аллеи, полные пряным, дурманящим ароматом и влажной тьмой…

И на перекрёстке одной из аллей желанная встреча.

Нарышкина, увлечённая любовью к ботанике, ушла далеко вперёд, срывая полевые цветы и ландыши, пролески, которых много в этом конце парка.

Медленно идёт Екатерина, опираясь слегка на руку своего молодого спутника и время от времени заглядывая в его лицо.

– Вы любите, очевидно, уединение и природу, господин Зубов? Мы с вами сходимся в этом. Только вы счастливее меня, вы свободней, можете легко следовать своей склонности. Тогда как моё ремесло почти всегда требует пребывать на людях… Порою в самом большом обществе. Но когда возможно, я живу по-своему. Должно быть, вы пригляделись к моему порядку здесь?

– Немного, ваше величество. Служба… И далеко я, собственно, состою…

– Узнаете поближе… В Зимнем, в Таврическом почти тоже, что и здесь. Только шумнее, народу служебного и чужого больше… Сядемте, если хотите. Ноги у меня уж не так неутомимы, как раньше… Так. Мы не будем звать Анну Никитишну. Она занялась своими коллекциями. Придёт к мавританской бане… Мы условились. Ну-с, так вот мой день… Встаю я в шесть, зимою в семь. Одна сижу за делами, за письмами, за своими скромными сочинениями… Я познакомлю вас… Так часов до восьми, до девяти. Пью чашку кофе. С девяти начинаются доклады, приёмы. Их много: секретарей, министров, начальников главных по войску, по Сенату, по духовным делам. У всех свои дни. Скоро присмотритесь… Так возимся до полудня. Тут кончается главная моя служба государству. Самая тяжёлая и важная. В полдень является старик мой, Козлов. Треплет мои волосы, и пудрит, и чешет, как ему угодно. Он уж знает мой вкус и что к какому дню идёт. В это время кто-нибудь приходит ко мне, чтобы я не слишком скучала. Болтаем и в уборной, пока мне дают мой лёд, и я тру себе щёки. Это мне сберегло мой цвет лица… Горжусь. Смотрите: ни крошки румян… Ха-ха-ха… Он всё краснеет! И так дальше. Перехожу в спальню. Тут уж брюзга моя, Матрёна Саввишна, берёт меня в свои руки, снимает милый утренний капот, рядит меня вот в такое платье, меняет чепец… Словом, наряжает в парадный мундир, средний, так сказать. До двух выхожу к моим друзьям и придворным, которые собираются перед обедом. Болтаем, смеёмся, если есть чему. По праздникам тут бывают и послы… Кстати, вы… у вас очень хороший французский говор. Напоминает мне Сегюра. Вы знакомы с графом?

– Немного, государыня…

– Вам надо ближе сойтись. Это – мой большой друг и прекрасный человек, достойный подражания во всём… Рыцарь вполне… Но это – потом. В два – обед. В среду, как сегодня, и в пятницу я пощусь. Для народа, конечно. Чтобы это знали, не считали меня «немкой», чужой… Я слишком люблю мой народ и мало обращаю внимания на услаждения вкуса. А вы как на этот счёт?

– Солдат не должен разбирать питья и еды, государыня.

– Не должен – это ещё не значит, что не умеет или не хочет. Вы, должно быть, лакомка, судя по вашим губам… Ничего, это не грех. После обеда, летом, если нечего делать… Если друг, который у меня есть, занят, я иногда отдыхаю на диване часок. Зимой никогда не сплю днём. Потом являются докладчики с иностранной почтой… Мой «генерал», как я зову Бецкого, приходит порою с новым проектом грандиозного благотворительного учреждения или просто с книгой. И читает до шести. Теперь он болен, слаб глазами. Я очень его люблю… В шесть – второе собрание, часов до девяти. Зимой по четвергам – малое собрание в Эрмитаже, как вам известно. По воскресеньям – там же игра, маскарад. Вечерами – карты, пение, музыка. В десять – я иду к себе. Выпиваю свой стакан воды – и свободна от всех дел… Сама себе хозяйка… До утра… А там всё снова, как заведённые часы. Вам не показалась бы скучной такая жизнь?

– Жизнь моей государыни? О, нет…

– Видите ли, самое важное для здоровья – не менять своих привычек. А я уж так привыкла. И должна беречь себя именно для службы моей, которая, говорят, небесполезна и для других… Вот теперь вы знаете мой день. А как проводите его вы? Какие у вас привычки, Зубов?

– Никаких нет, государыня… Службу свою несу, как и другие офицеры. Вам она ведома. А не занят, тогда…

– Гости, товарищи, пирушки, девчонки, как у всех… Молодость, знаю…

– Должен возразить, ваше величество. Лгать не могу. Не так оно у меня. Я нелюдим по душе. Дома больше сижу. Люблю книги… Музыке привержен. Пиликаю на скрипке порой… Конечно, как умею…

– Вот оно что! Да вы – клад! Мы вас попробуем на концертах, на наших маленьких. Я, сознаться, в музыке плохо понимаю. Да у нас все от неё без ума. Приходится иному певцу или балалаечнику вроде Сарти с гитарой его платить такие деньги, что двух храбрых генералов можно содержать… Нечего делать. При всех дворах музы… И у нас – музы… И чтение, и стихи, и пение, и рисование. Может, и с этим делом знакомы?

– Немного, государыня…

– Золотой мужчина! Вы скромность оставьте. Со мною будьте, как с собой. Я немного понимаю людей… Искренность, особенно в тех, кто мне приятен, я ценю выше всего…

– Слушаю, государыня…

– И исполняю, надо добавить по артикулу… Ха-ха-ха! Ну вот мы и познакомились друг с другом. А я отдохнула. Идёмте к сборному пункту. Нарышкина, пожалуй, уже ждёт нас…

Медленно двинулись они по аллее.

– Кстати: вы и с Вяземским знакомы? Нынче случайно зашла речь о батюшке о вашем… О службе его. Вас помянули. Князь что-то лестное выразил о вас. Это хорошо, если человека с разных сторон хвалят. Для него безопасней, чего бы он ни достиг. Меньше зависти. Судьба тебе даёт удачу, помогай, чем можешь, и другим. Я всегда старалась так делать. Моё правило первое: живи и жить давай другим…

– До того, что моя государыня и всю жизнь свою отдала народу и славе нашей…

– Ну, не всю уж. Уголочек небольшой себе оставила. Я тоже нелюдимка, как ни странно то слышать от меня… Среди толпы одинока хуже, чем вот теперь с моим молодым ротмистром, который так рыцарски помогает своей слабой государыне брести по прелестному парку. Но знаете, и тут немного воли давали мне… Есть люди… мною созданные. Я выковала им меч и копьё, одела в броню адамантовую… А они и надо мною власть желают до конца забрать. В сердечном движении моём так же хозяйничать, как в войсках, в казне, в флоте. Мне надоело это. Я хочу чувствовать и думать, не оглядываясь ни на кого… Надеюсь, годы мои такие, – с иронической, горькой усмешкой произнесла Екатерина, – что могу сметь… И тот, кого хотела бы приблизить к себе, должен волен быть, как птица… Ни на кого не должен глядеть, только Бога бояться… и любить немного меня. Мне верить, меня беречь, мне говорить правду. Мне будет отрадно тогда, легко, хорошо. А ему и того лучше.

– Да, государыня… Да, выше счастья… Да может ли быть что лучше?..

– Не знаю. Очень уж изверилась я во всём… и во всех. Вон и этот дуб тонкой былинкой прорастал. А теперь – буйный какой, кудрявый… Всем соседям свет заслоняет. И той самой земле, из которой вырос, которая соками своими питала его. И люди так часто… Всегда…

– Нет, клянусь, не всегда, государыня…

– Дай Бог, дай Бог… Вы молоды… Очень даже. И худо это… и хорошо. Душа ещё мягка у вас, сердце нежно. Вас можно воспитать в прекрасном свете правды и долга.

– И любви, преданности до гроба… И благодарности свыше сил…

– Дай Бог, дай Бог… Ну, вот мы и пришли… А нашей милой Нарышкиной ещё нет. Хотите взглянуть на мой мавританский домик? Кстати, и ключ в дверях… Да, нынче… я и забыла… Середа у нас… моя холодная ванна. Я в это время принимаю очень холодную ванну. Врачи сердятся. А я привыкла и хуже себя чувствую без неё. Холод закаляет. Тело остаётся свежим, твёрдым, несмотря на годы. Вам тоже советую понемногу начать закалять себя. Войдёмте…

Небольшое здание причудливой архитектуры заключало в себе две довольно обширные комнаты в мавританском стиле с мягкими, низенькими диванами, разубранными дорогими коврами Персии, с грудами шитых подушек, с индийскими шалями вместо портьер и гардин. Белая ночь странно озаряла мелкий переплёт из цветных стёкол, вставленных в окна этих передних покоев.

Дальше, когда Екатерина распахнула небольшую резную, позолоченную дверь, Зубов увидел круглую комнату с застеклённым куполом. Сейчас здесь было темно. Только несколько мавританского стиля лампад озаряли мраморный пол и стены турецкой бани, где вдоль стен золотились свежие циновки, темнели мягкие подушки… Большая ванна, вернее, бассейн из фарфора был устроен в одном углу. Золотые краны несли в него холодную и тёплую воду. Золотые и серебряные кувшины и тазы стояли наготове вместе с остальными принадлежностями, необходимыми при мытье.

– Точный снимок с бани моего приятеля, султана, – с улыбкой заметила Екатерина. – Ну, вы идите в первый покой, подождите там. Я скоро тут пополощусь. Не будет вам скучно ждать?

– О, государыня…

– Опять краснеет… Уж не якобинец ли вы? Их цвет красный. Только, чур… сюда не вздумайте заглянуть… Мне Протасова говорила, какой вы шалун. Глядя на ваше невинное личико, этого не скажешь! Идите…

Слегка коснувшись его плеча, она толкнула его вперёд и потом закрыла неплотно дверь, за которой скрылся Зубов.

* * *

Когда Екатерина, гораздо ласковее и сильнее прежнего опираясь на руку своего спутника, вышла из мавританского домика, на ближнем перекрёстке аллеи появилась фигура Нарышкиной с огромным букетом в руках.

– Мой друг, жива ли ты? Где вы пропадали? – громко, весело спросила её Екатерина, маня к себе. – Мы уже и ждать перестали. Думали вдвоём вернуться домой, как ни рискованно было бы такое появление небывалой пары в одиннадцать часов вечера.

– Это белая ночь виновата, государыня, что я забыла про время… и даже про мои обязанности… Простите!

– Без приседаний, хитрая лисичка… Я так довольна… Мне так хорошо… Этот воздух, этот вечер. Мой милый весёлый спутник… Я помолодела на много лет. Как муха весною, ожила, крепка и весела… Браво, даже стихи… Чего никогда не бывало со мною…

– А, значит, господин Зубов сумел развеселить мою государыню? За это он достоин награды, и я…

– Стойте, стойте… Я понимаю ваш коварный умысел… Дайте сюда ваши цветы. Без возражений… Господин Зубов! Примите первый дар от вашей государыни. Верьте, моё расположение к вам так же безыскусственно, как эти полевые цветы… Что это, на колени?.. К чему? Не надо…

– Только так хочу принять этот первый дар моей государыни… моей матери… ангела доброго!.. И сохраню до гроба!

Приняв букет, он горячо поцеловал руку государыни, поцеловал цветы и, отделив часть, спрятал их в бумажник, на груди.

– Прелестно! Совсем картина Ватто! Но поспешимте, государыня. В самом деле, пора. Вы нас не провожайте, господин ротмистр. Так лучше. Не правда ли?

– Вы правы, Анна Никитишна. Идите, мой друг… Что? Не хотите? Ну, будь по-вашему. Проводите нас ещё немного. Кстати, я расскажу вам, что было нынче при сговоре. Умора и слёзы… Я плакала так… Вот она знает… Они считали меня людоедкой, а я была так ласкова, благословила, сказала, что дарю ему сто тысяч… Да, да… Я, и расставаясь, умею награждать своих друзей. Пусть это знают все… и не опасаются мне говорить правду, какая бы перемена ни произошла у них в чувствах. Так вот, сказала о деревне… Маменька чуть не лопнула от жадности и восторга. Мне думается, она бы не прочь и зятька и дочку оставить при мне, если бы я того пожелала. И не очень бы позволяла дочери ревновать. Ха-ха-ха… Но они… представьте, прямо без чувств были оба. Пришлось их приводить в себя… Жаль… и смешно… Впрочем, теперь не жаль… и не смешно… Мне так хорошо!.. Слышите, Зубов… Если вы любите свою государыню, это должно вас радовать…

– Я слов не нахожу… Я так теперь…

– Ну, ступайте, дома поищите их… Вот и пришли мы почти. Нас уж тут не обидит никто… Идите… С Богом!..

Она протянула руку Зубову. Тот поцеловал её, почувствовал крепкое ответное пожатие и мимолётное прикосновение губ Екатерины к своему лбу.

Низко поклонившись Нарышкиной, Зубов военным, скорым шагом свернул на аллею, ведущую на караульный двор.

* * *

В четверг, 21 июня, в сопровождении Нарышкиной, в 3 часа появился молодой ротмистр в покоях Екатерины, куда Нарышкина провела его через верх.

После вечернего приёма снова вместе со своей руководительницей он вернулся туда и, по уходе Нарышкиной, провёл время наедине с державной хозяйкой до 11 часов вечера.

С низким, почтительным поклоном проводил его до выходных дверей Захар, неотлучно дежурящий на своём посту.

– Бог в помощь! Успеха и счастья желаю, господин ротмистр…

– Благодарю, голубчик Захар, – ласково ответил поздний гость.

* * *

По случаю пятницы, как всегда, государыне подали постный обед.

Только Лев Нарышкин, Протасова, Анна Никитишна и Мамонов обычно ели в эти дни с государыней.

– Не хочу портить желудки моим придворным постными щами и маслом, – говорила она.

И, кроме обеих дам, все были поражены, когда увидали, что место Мамонова за столом занял по приглашению государыни красивый, но такой невыразительный, юный, женообразный ротмистр, начальник дворцового караула.

Даже Нарышкин, обычно гаерничающий и забавляющий всех самыми нелепыми и порою грубыми шутками, хотя и предвидел кое-что, но был изумлён быстрым и неожиданным поворотом дел и плохо занимал компанию.

– Ты стал молчалив, как рыба или как граф Мамонов, – смело, словно бросая вызов, заметила Екатерина. – Кстати, я очень недовольна своими. Знаете ли, с тех пор как проведали, что он уходит от двора, ни одной души не видно у него на половине, где раньше, сказывают, проходу от людей не было… Вот она слабость души человеческой… Чтобы хуже не сказать. Если мне думают этим угодить – напрасно. Сегюр один заглянул к бедняжке. И я при всех выразила ему свою признательность и похвалу… Вы не знакомы с графом, господин Зубов?

– Весьма мало, ваше величество.

– Должно быть… Да и вам к нему заходить не надо… Я так спросила. Ешьте. Три блюда. Больше не будет ничего. Вот, вишни ещё… Любите? Я очень люблю… И вы? Отлично. Давайте есть взапуски, кто больше? Вишни – очень сытная ягода… Или яблока хотите?.. Нет? Ну, кофе. И столу конец. Не взыщите. День такой. Завтра милости просим. Лучше угощу. Только кто дежурный? Не Потапыч? Нет. А то он говорит, что есть люди не могут. Мне-то всё равно… Лишь бы горячего тарелку и мяса хороший кусок. До свидания, с Богом, друзья! Я после всех волнений отдохну немного… Усталость чувствую. До вечера, господа…

Вечером снова, когда Екатерина осталась одна, Зубов прошёл через верх, без Нарышкиной. Ход был знаком.

После одиннадцати, прощаясь с гостем, Екатерина взяла его руку и надела один из приготовленных перстней, с её портретом.

– Вы мне говорили, что мало удаётся видеть меня, говорить со мною. Пусть этот портрет заменяет меня… напоминает вам, что я тоже думаю о вас, желаю видеть вас чаще и дольше… А это кольцо, вот, возьмите… Мой старый Захар теперь ради наших поздних бесед дежурит лишние часы, ждёт, чтобы выпустить вас, запереть двери, принести мне ключи. Вы от себя подарите старику. Он будет рад. Вы успели завоевать его сердце. Нынче он очень хорошо говорил о вас. Это редко бывает. Обыкновенно он молчит и исполняет то, чего я хочу, что мне приятно… И вдруг личное благоволение! Вы – человек необыкновенный, Платон Александрович… Дай Бог, чтобы все вас любили по достоинству. Это только упрочит мою дружбу к вам. Я на днях собираюсь писать о вас Потёмкину. Не удивляйтесь. Мы с ним иногда бываем в ссоре, но тем крепче становится после наш многолетний союз. Мне он всегда был лучшим советчиком и другом. А для России сделал так много, что я уж не знаю, как и благодарить его. За это прощается ему излишнее, как бы это сказать… властолюбие. Теперь война, вокруг много недругов. Теперь особенно нужна мне и царству помощь светлейшего, вся сила его ума и души. Постарайтесь, чтобы он подарил вас своим расположением. Мне кажется, вы сумеете этого достичь, если пожелаете. Будут ему наговаривать. Знаю, ему писали уже дурно о вас. Я напишу наоборот. Мне он поверит. Об остальном подумайте. Доброй ночи, друг мой. Погодите… вы тут что-то забыли.

Отогнув подушку на диване, она указала ему вышитый бумажник, в котором лежала большая пачка денег, ровно десять тысяч, как потом сосчитал Зубов.

Спрятав молча бумажник в боковой карман, поцеловав красивую, ласково протянутую ему руку, Зубов вышел.

В соседней комнате Захар дремал в своём обычном кресле.

При шуме открываемой двери он поднялся, взял свечу и приготовился проводить аккуратного, ежедневного гостя.

– Поздно, старина, устал? Ну, не посетуй… Вот, прими от меня за беспокойство. Государыня знает, как ты любишь её… Уж потрудись для нашей матушки…

– Помилуйте, ваше сиятельство! Не надо мне… Я и так готов, что угодно… Благодарствуйте! Труд-то невелик. Не стоило бы такой милости… Да, думается, – Захар подошёл ближе, заговорил немного тише, – не долго и дежурить мне придётся… Иначе дело пойдёт…

– Иначе? Как иначе? – дрогнувшим голосом спросил Зубов, чувствуя, что руки и ноги у него холодеют и сердце замирает, как будто оно перестало биться совсем. – Что хочешь ты сказать, Захар?

– Да дело обычное. Свадьба через недельку. Молодые выедут. А государыня уже и сама заглянуть изволила в нижний этаж апартаментов графских… Поди, завтра-послезавтра чистить, править там начнут… А там, Бог даст, и на новоселье придём поздравить вас… Вот про что я думал.

– Да, вот что… – облегчённо вздохнув, сказал Зубов, – а я, было… Ну, там увидим. Воля Божья… Как государыня пожелает…

– Вестимо, воля Божья да её, государыни. Это вы правильно. Но уж воля эта и нам, малым людям, обозначается… Дай Господи… на многие лета! Ещё раз благодарствуйте, что порадовали старика… Пожалуйте, посвечу вам… Осторожнее… Приступочка тут… Так… Пожалуйте…

* * *

Екатерина могла быть довольна: всё шло по её желанию, как она привыкла. Менялось только лицо, но порядок весь оставался прежний.

Правда, при всяком удобном случае Екатерина проливала немало слёз, по склонности к такого рода занятию. Но всё чаще и чаще она имела довольный, весёлый вид, и в этом не было притворства, делала она это не для того, чтобы позлить или уколоть уходящих и успокоить с ней прибывающих.

Действительно, прежнее душевное равновесие вернулось к Екатерине. Даже накануне свадьбы Мамонова она весело резвилась с внуками, с некоторыми из самых близких лиц её свиты, принимала участие в «жмурках», затеянных молодёжью на лужайке у озера…

Зубов всегда находился рядом, не особенно близко, но и не так далеко, как бы полагалось караульному ротмистру.

Все смотрели. Некоторые пожимали плечами. Придворные из партии Потёмкина и Безбородко высказывали самые неблагоприятные для новичка предположения, называя его эфемеридой, мотыльком-подёнкой и пр.

– Не ночной ли это бражник – мёртвая голова, что живёт дольше всех жуков и других сверчков запечных? – пошутил как-то Лев Нарышкин, услыхав прорицания и толки, недружелюбные для Зубова.

Окружающие значительно переглядывались, убедившись, что дело серьёзнее, чем предполагали многие. И снова стали повторять анекдот про Орлова и Потёмкина, который был пущен в их бытность.

– Представьте, какой забавный случай, – говорили у Дашковой и в других гостиных, где особенно интересовались домашней жизнью Екатерины, – они встретились во вторник на лестнице. Мамонов сходит в коляску, а Зубов подымается. Сошлись, раскланялись. Зубов так мягко, знаете, вежливенько, так по-лисьему, как он всегда, спрашивает: «Что новенького, ваше сиятельство, слыхать нынче во дворце?»… А тот повёл презрительно глазами и говорит: «Нового ничего… Разве вот только: вы подыметесь – я опускаюсь…» Засмеялся и дальше идёт. Тот так и остался с носом.

Но все признали, что Зубов «подымется» по дворцовой лестнице, и очень быстро. Тем более это казалось неожиданным, что никто почти не знал, чья рука выдвинула эту новую марионетку на первый план дворцовой сцены.

Салтыков слушал толки, поводил остреньким носом своим и хитро посмеивался.

1 июля состоялась свадьба Мамонова и Щербатовой.

Государыня сама убирала бриллиантами голову своей фрейлине, как это бывало обычно. Гостей, по желанию графа, приглашено было очень мало…

Свадебный вечер прошёл довольно грустно, хотя новобрачному выдали наличными сто тысяч рублей и данную на три тысячи душ – поистине царский свадебный подарок. Он был особенно ценен потому, что война истощила все средства и казна почти пустовала…

В полночь молодые выехали в Москву для свидания с родителями графа Мамонова. На прощание пролито было немало слёз, вырывались просьбы о прощении и забвении прошлого, дурного, конечно, не хорошего…

Через день Зубов перебрался в помещение, прежде занимаемое Мамоновым. Только старый фаворит пользовался двумя этажами. Новому предоставлен был пока один нижний.

В тот же день он получил рескрипт о назначении своём флигель-адъютантом в чине полковника гвардии.

Захар, передав бумагу, указал Зубову на письменный стол великолепной работы, стоящий в кабинете нового фаворита:

– Заглянули бы сюда, ваше превосходительство… Может, ещё что найдёте хорошенькое?

И вышел, добродушно посмеиваясь.

Зубов сделал быстрое движение к столу, но удержался, дал уйти Зотову и обратился к брату своему Валериану, юноше лет девятнадцати, красавцу, стройному, но совсем ребёнку на вид, которого выписал сюда, чтобы поделиться нежданной удачей и счастием.

– Это, должно быть, обычный подарок, на зубок… Знаешь сколько?

– Сто тысяч всегда кладётся, – живо отозвался хорошо осведомлённый юноша, – у нас уже все порядки известны в этом доме. Открой скорей, поглядим. Интересно: золотом или ассигнациями?..

– Разумеется, золотом, – раскрыв ящик, радостно заявил Платон. – Смотри… Не стоит пересчитывать. Тут написано везде на свёртках. Смотри…

Быстро разрывая бумажные оболочки, Платон сыпал золотые монеты в ящик стола. Скоро он весь был полон. Нижняя доска погнулась от тяжести, грозила выпасть.

И на столе ещё лежали неразвёрнутые столбики, по пятисот рублей каждый.

Пачка ассигнаций, тоже запечатанная, с надписью «25 000», пополняла счёт.

С красными, возбуждёнными, ликующими лицами, с глазами, сверкающими и радостными, оба брата посмотрели друг на друга.

– Эта фортунища, брат! – воскликнул Валериан. – Во сне не снилось. Вот бы старика нашего сюда! Он с ума бы сошёл. Любит эти штучки… Ха-ха-ха!.. Хорошие они…

И мальчик, погрузив руки в груду золота, подбрасывал осторожно монеты, прислушиваясь к весёлому их звону, откликаясь ему молодым, восторженным смехом.

Платон что-то соображал.

– Слушай, – сказал он быстро, – бери себе, сколько надо, на расходы… Есть кошелёк? Насыпай… Остальное свези в банк, положи на моё имя. Оставь тут тысяч пять. И ассигнациями захвати две тысячи… По дороге у Завулона возьмёшь часы. Он знает… Я приглядел их для Нарышкиной. Вот чёрт-баба. Она много мне помогла… Там я двое часов смотрел. Есть подороже, на три с половиной тысячи. Тех не бери. Пока и за две тысячи с неё довольно. Будет что дальше, так я ей ещё поднесу… Стоит того… Знаешь, я тебе расскажу… Потом… Не здесь, не сейчас… Поезжай… Я прикажу, тебе это сложат в саквояж… Подожди… Смотри не оброни дорогой чего… Смотри… Я пошлю двух солдат с тобой из караула… Сам прикажи… Теперь ты будешь на моё место начальником караула. Я просил государыню. Она хочет познакомиться, видеть тебя… Оставь, не души меня… Ты – брат. Значит, я могу надеяться, что и от тебя увижу всякую помощь, если понадобится… Ступай же, сделай… Мне теперь без разрешения государыни никуда выезжать и выходить нельзя, ты знаешь…

– Да уж… Клетка чудесная… Но крепко припёрта. Мы знаем… Не беспокойся. Я всё сделаю. Я уж не мальчик А за назначение… как и благодарить тебя! Милый… Иду… бегу…

* * *

В тот же день, в среду вечером, была обычная игра в покоях государыни.

Граф Строганов, генерал Архаров, граф Штакельберг и Чертков составляли обычную партию Екатерины; Шувалова, Протасова, Нарышкина, графиня Брюс и Потоцкая играли за другим столом. Дежурные камер-юнкеры развлекали фрейлин, которые с удовольствием променяли бы эти покои на простор и прохладу дремлющего парка и ароматных цветников.

В раскрытые окна доносился запах зацветающих лип. Платон Зубов в первый раз сидел тут в новеньком мундире с флигель-адъютантскими шнурами, доставленном ему утром вместе с назначением.

Он то подсаживался к столу Екатерины, которая каждый раз ласково заговаривала с ним, то бродил по комнатам, говорил с Валерианом, тоже приглашённым сюда, слушал шутки Льва Нарышкина и сдержанно смеялся, разговаривал с Салтыковым и Шуваловым, с Вяземским, с некоторыми пожилыми статс-дамами, искусно обходя юных фрейлин, которые уже сделали его предметом своего открытого, наивного обожания.

Зубов чувствовал, что взгляд Екатерины неотступно следит за ним. Не слыша, она слышит, угадывает все его речи, волнуется вместе с ним этим дебютом её нового любимца среди первых лиц двора, в кружке самых близких к ней людей…

Очевидно, дело шло гладко, и им были довольны. Всё любезнее и приветливее становились слова и взоры государыни, когда он подходил к её столу.

Салтыков весь сиял, блестел, как новая медная монета. Но из осторожности держался довольно чопорно и официально с новым фаворитом, своим ставленником. Старый хитрец решил, что Екатерина не должна знать об его близком участии в деле нового выбора её неугомонного сердца.

Быстро стрелка дошла до 10 часов. Екатерина встала, простилась со всеми и, опираясь на руку своего нового «флигель-адъютанта», ушла во внутренние покои.

Этим совместным удалением как бы официально был представлен двору и всему заинтересованному миру новый фаворит Екатерины, полковник Платон Зубов.

Мир не мог не заинтересоваться вопросом, кто заменит у трона «место» графа Дмитриева-Мамонова.

И враги и друзья знали, что государыня стремится не только к личным радостям, но в каждом новом избраннике старается «воспитать» полезного слугу себе и родине.

Служить Екатерине значило иметь в руках нити очень сложных и важных дел, близких как внутренней, так и внешней жизни и деятельности целой России.

Везде только и толков было о том, примет ли новый курс обычное направление государственных дел, или всё останется по-старому, на время, по крайней мере? – пока «новичок» не приобретёт нового навыка, не попадёт в руки какой-нибудь партии или не создаст свою, особую от всех, значительную и сильную «конъюнктуру»?..

На другое же утро передняя, приёмная и ещё два покоя на половине Зубова были переполнены с утра разным народом, явившимся, по старому обычаю, на поклон к новому баловню судьбы, к признанному фавориту, временщику, как называли по-русски этих баловней.

Прискакали люди, когда-либо знавшие ротмистра и полагающие, что их доброе отношение в прежнюю пору принесёт теперь богатые плоды. Явились просители и льстецы, ищущие, перед кем склониться в раболепной позе… Не поленились и первые тузы империи явиться в полном параде с орденами и лентами, чтобы уверить в своей «аттенции» и всеконечном почитании восходящее на дворцовом горизонте новое светило…

Кроме своих: Салтыкова, Нарышкиных и Вяземского, тут толпились и Безбородко со своим первым помощником Морковым, и престарелый генерал Мелиссино, и генерал Тутолмин, похожий на выездного гайдука из богатого дома, и Архаров. Князь Урусов протискивался ближе к спальне Зубова, чтобы первым попасть на глаза.

Шувалов появился позднее. Герцог курляндский, сидящий как раз в Петербурге, всем дающий взятки, ищущий у всех покровительства, попал в первые ряды… Граф Самойлов, из партии Потёмкина, и ещё несколько таких же сановников хотя с недовольными, будирующими минами и колкостями на устах, но явились сюда со всеми…

Зубов или заспался, или нарочно оттягивал свой выход ко всей толпе незваных, но желанных гостей – и теснота быстро увеличивалась от наплыва новых лиц.

Только около 11 часов показался полковник, словно для того, чтобы сделать смотр этому отряду генералов, добровольно пришедших заявить ему о своей готовности служить под его неопытной ещё командой…

Чувство гордости охватило счастливца-выскочку, когда он увидел, какие сливки двора и общества смиренно дожидаются его появления, как они почтительно приветствуют его, отвечая на любезный хозяйский привет.

Но в то же время в душе Зубова, ещё не привычной к этой придворной, удушливой среде, к этой готовности пресмыкаться перед чужим успехом, вдруг загорелось какое-то неожиданное возмущение, чувство гадливости по отношению к тем, кто, позабыв и года, и положение, и старые боевые заслуги, прибежал и столпился гурьбой в приёмных и передних комнатах молодого, безвестного офицера, вчера произведённого в полковники не за особые заслуги, а в знак сердечного расположения всевластной женщины, имеющей право распоряжаться здесь всем и всеми, как пожелает того она сама…

И это неожиданное, невольное чувство преобразило Платона Зубова, ещё вчера тихого и застенчивого, мягкого и осторожного…

Холодным взглядом окинул он толпу. Заговорил небрежно, полупрезрительно, Никто такому превращению не удивился, никто не обиделся…

 

III

ДАВИД И ГОЛИАФ

[146]

 

В воскресенье, 9 сентября, особенно большая толпа наполняла приёмные покои и обширный круглый зал Таврического дворца.

Хотя все знали, что государыня почувствовала себя нездоровой и приёма не будет, никто не разъезжался, наоборот, как будто по воздуху передалась тревожная весть, и около полудня появились здесь даже лица, редко появляющиеся при дворе.

Многие знали, что за последние дни Екатерина, получив простуду в Казанским соборе на молебствии по случаю успехов русского оружия на суше и на воде, всё время недомогала, но крепилась и даже выезжала в эрмитажные спектакли.

А тут второй день упорно стали толковать, что больной стало хуже. Она не встаёт с постели, почти никого не принимает, разве только с самыми важными докладами.

Только Зубов, как верная сиделка, не отходил от постели своей покровительницы, и брат его Валериан порою сменял его, развлекая своими ребяческими выходками скучающую и недовольную императрицу.

– Всё жалуется, – негромко сообщал Захар графу Строганову, который казался искренно огорчён недугом Екатерины, и Льву Нарышкину, забывшему теперь о своих шутках и каламбурах. – Очень недовольна и собою, и докторами своими, и всеми на свете. Мол, дела столько, а с ней вот такая напасть… А доктора поправить никак не могут… Конечно, от огорчения оно ещё труднее болезнь притушить… Норов нетерпеливый, горячий как был, так и остаётся у неё, у матушки у нашей…

– Ну, а сейчас как? Лучше ей, Захарушка? Или нет? Правду скажи…

– Смею ли я неправду… вашему сиятельству… Лучше, Бог дал. Ночь всю не спала, колики донимали, пусто бы им было! А теперь уснула. Вот и не пускаем никого. Одна Анна Никитишна там. Да графинюшка.

– Браницкая? Больше никого? Только эти?

– Только-с. С вечера поручик Валериан Зубов с Платоном Александрычем сидеть изволили. А потом Платон Александрыч почитай всю ночь остаться изволили с доктором. А потом уж уговорила их матушка, чтобы развеяться поехали… Хоть бы на охоту, мол, на часок, на другой… Ну, выехали оба! Да, поди, долго не наполют. Скоро и назад повёрнут. Только что ослушаться не хотели, чтобы не перечить матушке. Известное дело: больной, что малый…

– Да, да, правда твоя. Так на охоте они… Ну, мы ещё переждём немного. Если проснётся государыня, проведай что и как. И скажи нам…

– Да уж первым делом… Ишь, все как кругом зароились, словно пчёлы перед вылетом… Как она, царица-матушка здорова – всех осияет. Всем тепло и светло. А тут и забродили. Вон и графиня Катерина Романовна пожаловала… «Учёная голова»… То ничем не довольна. Ничто ей не нравится… А тут прискакала… Уж будьте покойны, ваше сиятельство… Вам первым повещу…

Все присутствующие, разбившись на отдельные группки, тоже говорили об одном, один вопрос повторяли на разные лады:

– Как себя чувствует государыня? Лучше ли ей? Отчего так долго спит она и в такое необычное время?..

Вести ловились на лету. Менее церемонные люди перехватывали камер-фрейлин и лакеев, полагая, что от «малых сил» скорее и больше всего можно узнать истину. Когда из покоев фаворита появился Николай Зубов с князем Александром Александровичем Вяземским, их обступили и буквально стиснули со всех сторон.

– Право, мы сами не знаем ничего! Я жду брата. Он скоро должен приехать… – откланиваясь на любезные низкие поклоны, отдавая рукопожатия, проговорил наконец Николай Зубов громко, так, чтобы могли слышать стоящие в конце толпы.

Ряды поредели.

Разочарованные, недоверчиво пожимая плечами, молодые и старые куртизаны, заслуженные сановники и генералы отошли и стали искать глазами, к кому бы ещё обратиться. Не выходит ли из покоев государыни Роджерсон или наконец какая-нибудь из камер-юнгфер, которую любопытство выманит сюда поглядеть на блестящее сборище, ведущее себя на этот раз совершенно необычным образом.

Около часа дня появился Безбородко в сопровождении своей «правой руки» по иностранным делам – Аркадия Иваныча Моркова.

С лицом, изрытым оспой, некрасивый, худой, секретарь являл прямую противоположность «хохлу» и напоминал пёструю, хищную щуку, особенно беспокойным взглядом острых небольших глаз.

А Безбородко со своей упитанной фигурой, с одутловатым, сейчас особенно сонным и усталым лицом вследствие бурно проведённой ночи, походил на большого сома, выброшенного из воды и чувствующего удушье в несродной ему, воздушной стихии. И всё же Безбородко не хуже своего юркого секретаря разглядел всё и всех кругом, поздоровался на несколько ладов с различными людьми, которые попадались ему по пути, сообразно их рангу или своей личной близости к ним.

– Смотри, и Николаша-милаша здесь с будущим тестюшкой, – осторожно толкая локтем Моркова, буркнул Безбородко, когда они завидели Вяземского и Николая Зубова, сидящих в углу и о чём-то толкующих.

– Обхаживают друг друга. Старик чает найти лишнюю защиту и покрышку для своих плутней… А другой думает, что с уродом Парашей клад получит от тестя-хапуна. Как бы оба не ожглися один на другом… Помяните моё слово, граф…

– Помяни моих два, Иваныч: крепко засели эти «зубки» в нашей пасти… Много пережуют, перемелют… Уж у меня на это есть нюх. Сначала и я думал: забава на неделю, на две этот молодчик с братцем его, с мальчишечкой, с херувимчиком вербным. А теперь вижу… Как бы новичок и старым дорогу не перешёл, даже тому же князю светлейшему.

– Поди, ваше сиятельство, жалеть о том не станете? Место чище станет, просторнее будет. А вам этих господ бояться нечего…

– Ну, мне! Я своей головой да горбом дела вершу, служу моей матушке и государству… А не ногами фортуну нагоню, пехтурой в храм Славы иду… Мне это не для чего, и такие фрукты для меня – тьфу!

– Ну, конечно, вы сами знаете…

– А всё-таки досадно!.. Куда конь с копытом, туда и…

– Рак с клешнёй… Почитание моё свидетельствую графу всенижайшее… Вестимо, раку надо раком пятиться, садиться под кочку – переспать ночку, а не на бугорок ползти… Да о ком это вы, ваше сиятельство?

Князь Голицын, прозванный «Зайчиком», любезно раскланялся и ждал ответа, подойдя к беседующим.

Сейчас же присоединился к группе граф Салтыков со своим костыльком, в мягких штиблетах, и Чертков, постоянный карточный партнёр Екатерины.

– О ком это я говорил? – вопросом на вопрос отозвался по привычке медлительный «хохол». – Да про шведов, конечно же, не про кого иного… У нас при дворе никто раком не ползёт, не пятится. Всё грудь вперёд! А шведы стали было задаваться. Вот мы им и прописали… Нынче, слышно, и принц сам пожаловал, чтобы матушке доложить, как и что там, про дело про морское, каковое 13 августа нам Бог на радость послал.

– Да, да… Взмылили мы треклятых забияк, – своим резким тоном и обычной грубоватой манерой заметил Чертков, – не сунутся, леший бы им и два водяника в зубы! Одно жаль: немцу пришлось такую славную баталию для матушки выиграть… Словно своих, русских генералов мало?..

– Вот, вот, святое, разумное слово твоё, батюшка, куманёк, – быстро закивав головою, вмешался Салтыков, – и я то говорил! Нешто брат мой не сумел бы с такими чудо-молодцами шведов отдубасить? И дома бы всё осталось. А то скажут: не умеют свои генералы войсками командовать. Из-за границы товар выписываем, принцев заморских выкликаем… Да… кхм-кхм-кхм… – вдруг спохватился и закашлялся хитрец, – впрочем, её воля, матушки нашей!.. Ей лучше знать в своём дому, что к чему… Куда квас, куда говядинку…

– Вот, вот, вот: куда говядинку! – подхватил Чертков, довольный выражением.

– А что так запоздал, батюшка, ваше сиятельство? – обратился Безбородко к Салтыкову. – Раньше не видел я тебя, отец, Николай Иваныч. Думалось бы, из первых тебя здесь видеть нынче придётся.

– Я и то раньше тебя заявился, Александр Андреевич. Хоть и не так рано, как думалось… Задержка вышла по дороге… Из Павловска я сюда прямиком ехал, да около часу переждать пришлося.

– А, значит, и вашему сиятельству охота большая встретилась? – спросил Голицын. – Я из-за неё торчал тоже в карете сколько. Жаль, не видел вас…

– Какая охота? Что за остановка?

– А это, изволите ли видеть, граф, – стал пояснять с язвительной улыбкой Безбородое князь Голицын, приверженец Потёмкина, – на радостях, должно быть, что от светлейшего назначение пришло господину Платону Зубову, в корнеты кавалергардов возведён, – охотой утром тешился… Доезжачие зайца уследили, спустили своры: как раз на проезжей дороге, под Петербургом… И почитай, час целый никого не пропускали по дороге, ни взад, ни вперёд… Кареты, курьеры, обозы, пешие – все так лагерем по обе стороны и чернеют, смотрят, ждут… Что будет? Рога трубят, псы лают… Улюлюкают псари… Уж как серый из озимей выбежал, а за ним проскакали оба брата, в другом поле, по ту сторону дороги, косого настигли, – тогда и проезд свободный стал… Вот каковы у нас случаи бывают, государи мои…

– Что же, охотой полезно тешиться… Дело не дурное, – осторожно заметил Безбородко, видя, что все молчат.

– Что кому. Вон, светлейший на Дунае, на Днепре турок гоняет, фортеции у них берёт… Львам подобно, отличаются многие… А мы тут зайцев струним!..

Своё колкое замечание князь Голицын подчеркнул язвительной, полной пренебрежения улыбкой.

Но Салтыков не дал в обиду своего ставленника.

– А что поделаешь, батенька, ваше сиятельство… Где же их тута у нас львов найти, когда больше зайцы кругом бегают, кору гложут! – явно намекая на прозванье, данное князю Голицыну, съязвил в свою очередь фельдмаршал, устремляя своё маленькое личико и острый носик прямо к лицу вспыхнувшего, обозлённого намёком князя.

Ничего не говоря, отошёл Голицын от компании, как будто увидав вдали знакомого, к которому надо было подойти.

– Не любит! – почти вслух за спиной отходящего продолжал Салтыков. – Сам небось лаком на чужой счёт пройтися… А чуть самого дело коснётся, он и зубы свои заячьи ощерит и ушами запрядает… Прямой «зайчик»!.. Хе-хе-хе!.. Кх-кх… Ох уж эти мне придворные лоботрясы!

В эту минуту в приёмной появился маркиз Сегюр.

Среди чопорных и малоподвижных русских вельмож, которые казались такими неприступными и величественными, даже если природа не одарила их внешней представительностью, галльская фигура ловкого маркиза мелькала живым метеором среди неподвижных светил.

Он заскользил от группы к группе, от кружка к кружку, везде являясь желанным собеседником, находя для каждого приятное слово или интересную новость, занимательное сообщение.

Наконец француз расшаркался и с группой, в которой продолжал стоять Салтыков.

– Мой искренний привет вашему сиятельству… – первому поклонился он Салтыкову. Затем расшаркался с Безбородкой и Чертковым, отдал поклон Моркову: – Граф! Мой генерал!.. Добрый день, ваше превосходительство. Сейчас выйдет и уважаемый наш Платон Александрович. Он с братом уже с четверть часа, как явились с охоты, и теперь переодеваются, как мне сообщил всеведущий господин Захар… Тогда и узнаем последние новости о здоровье императрицы, которое так заботит и меня, и весь наш двор… Мой государь поручил мне сообщить самые подробные сведения на этот счёт. Не могу ли я у вас, государи мои, услышать что-либо утешительное?

– Утешаться нет особой причины, ибо и печали не видим большой. Нездоровье со всяким приключиться может… О чём же тут особые ноты писать?

– О, конечно, конечно! – поспешно согласился уклончивый, ловкий дипломат. – А вот и младший брат господина Зубова. Значит, скоро явится и старший. Тогда всё узнаем… Пока, может быть, тут что-нибудь услышим…

И юркий француз скользнул дальше навстречу Валериану Зубову, который успел переодеться с охоты и явился раньше Платона в шумной, блестящей толпе пышных вельмож, очень внимательно, даже с оттенком почтительности принявших этого мальчугана, брата фаворита и личного любимца Екатерины…

Блестящие кафтаны, золотые и серебряные позументы, осыпанные драгоценными каменьями, пряжки, шпаги, пышные платья придворных дам, их бриллианты, высокие, пудреные причёски мужчин и женщин – всё это придавало какой-то особенно праздничный вид собраниям при дворе.

– Идёт, идёт! – неожиданно послышались голоса в группе, стоящей ближе других от дверей, ведущих в апартаменты фаворита.

Чуткое ухо придворных заслышало за дверьми приближение баловня судьбы, и все заволновались сильнее. Группы пришли в движение. Из углов вышли многие, до сих пор стоявшие в стороне, чтобы очутиться на пути, попасть на глаза любимцу Екатерины, удостоиться от него кивка головы, услышать словечко…

Два негра-служителя распахнули тяжёлую дверь и стали по бокам её, как живые изваяния из эбенового дерева.

Любезно и снисходительно отвечая на приветствия и отдавая поклоны, Зубов довольно торопливо, с озабоченным видом направлялся к покоям императрицы, и многие, питавшие надежду перехватить фаворита и узнать от него кое-что или попросить о своих делах, ограничивались глубокими поклонами.

Только завидя Салтыкова, фаворит замедлил шаги и первый свернул к нему с приветливым и почтительным поклоном.

– Ваше сиятельство! Каковы в здоровье своём? Слыхал, припадки у вас начались? Теперь, видимо, миновало, благодарение Богу?

– Полегче малость, голубчик мой. Спасибо, не забыл старика. Сказывали мне: справляться присылывал… Помнишь старое – и Бог тебя не забудет…

Платон в это время обменялся приветствиями с Безбородко, Морковым и другими, подошедшими к группе, чтобы хоть краем уха услышать что-нибудь новенькое.

– А что матушка наша? Как ей?

– Да утром, ваше сиятельство, лучше было. Мне приказать изволила, чтобы поехал освежился, поохотился. А тут вдруг, говорят, снова доктора звали. И сейчас он там. Вы уж простите, я тороплюсь…

– Иди, иди с Богом. Узнай и нам скажи…

Зубов пошёл дальше. Но у самых дверей, отделясь от остальных групп, его поджидали Валериан с Сегюром.

– Рад видеть вас, маркиз! – предупреждая вопросы, заговорил Зубов. – Вы не уедете? Я, должно быть, скоро вернусь сюда, и тогда потолкуем. Есть кое-что новое. Пока, на лету, могу вам сказать одно: мои предположения о влиянии светлейшего оказались справедливы. Даже в последнем письме князь прямо пишет: «России, при её слабости, в годину смут благоразумнее всего обратиться к Англии. Несогласно со здравой политикой особое приближение послов Австрии и Франции. Холодное отношение к другим вызывает, как слышно, сильное недовольство и может повести к осложнениям»…

– Значит, мне предстоит опала, а пруссак и лорд Уайтворт войдут в милость? Так я понял ваше любезное и дружеское сообщение?

– Нисколько. Мы ещё поборемся… Хотя великаны-циклопы сильны, но у нас есть русская пословица: «Не в силе Бог, а в правде»…

– А у нас, у французов, – другая: отсутствующие всегда не правы! – улыбаясь и снова повеселев, прибавил Сегюр.

– Пожалуй… Поэтому… Но об остальном после. Я спешу узнать, что с императрицей. Ещё увидимся. Валериан, пойдём со мной!..

Оба брата скрылись за дверью, ведущей в покои Екатерины.

– Видели, государь мой, – зашептал неугомонный «Зайчик» Голицын, – как наш сокол французика подмасливает? Тут руки греет. А сестричка его, Жеребчиха, с английским послом, с Уайтвортом, шуры-муры завела. Оттуда тоже золото польётся ручьём. Папенька в Сенате с живого-мёртвого кожу драть стал, сказывают, как его в прокуроры постановили… И братьев пристраивает… Истинно, благодетель для семьи наш «Зубок» дорогой… Ха-ха! Как полагаете, ваше превосходительство? Теперь, сказывают, спит и видит фаворит, светлейшего бы ему сковырнуть. Сам перед ним колечком вьётся. Письма пишет сладкие… А корешки свои всё больше и больше впускает… Ловко, не правда ли?

– Что же, если зубы растут, значит, ещё сильное тело, – уклончиво ответил Безбородко, сам недолюбливающий нового фаворита, но всегда осторожный и избегающий прямых ответов. – А портиться станет «зуб»… Так у нас в деревнях, кузнецы их ловко дёргают, «в потёмочках»… Зуб на ниточку, да раскалённым железом тык в очи! Больной рванётся – и здоров. Нет больного зуба, порченого… И другим дела не портит!

– Ха-ха-ха!.. Ловко вы это, аллегорию, ваше сиятельство, батюшка мой! Утешили. Я уже светлейшему отпишу… «В потёмочках»… Так и надо, видно, за кузнечное ремесло браться… Ха-ха-ха! Я уж напишу… и помяну, что за сказочку вы мне сказать изволили, ваше сиятельство.

– Рад, что угодил, ваше сиятельство!

Оба, довольные, разошлись.

* * *

Осеннее солнце ярко освещает, но слабо греет покой.

Жарко пылает камин, который по утрам разжигает сама Екатерина, если только здорова.

Сейчас она лежит на кровати, полуодетая, опираясь на высоко взбитые подушки.

После мучительного приступа колики лицо у неё бледно, измято, резко проступают все складки и морщины, которых почти незаметно, на этом лице, когда государыня здорова и весела.

Врач Роджерсон, много лет пользующий Екатерину и знакомый со всеми её особенностями, уже собирался уйти, но при появлении Зубовых задержался после почтительного поклона, ожидая вопросов.

– Что так скоро с охоты? – ласково улыбаясь и протягивая руку одному и другому брату, спросила Екатерина. – Я не ждала так скоро вас видеть… Хотя очень хорошо, мой друг, – обратилась она к Платону. – Сердце вам, должно быть, подсказало… Со мной тут неожиданно приключились снова противные колики, но милый мой Роджерсон так же скоро помог… Видите: я снова чувствую себя хорошо… Идите, Роджерсон. Я всё сама расскажу. Уж я теперь могу лечить себя, вместо вас… Хорошо знаю всякие порядки и лекарства…

Роджерсон отвесил поклон и ушёл.

– Я так был встревожен, матушка-государыня, когда мне сказали…

– Вижу… верю. Но успокойся. Ещё повоюем… и поживём. Сама виновата. Не побереглася давеча на молебствии в соборе… Забываю, что не двадцать мне годочков по-прежнему… когда ни холод, ни жар, ни усталь неведомы были… Ну, да ничего. А удачно ли полевал, друг мой?

– Ничего. Завтра будем есть рагу из зайца собственного лова.

– Великолепно. Очень люблю это рагу… Ты весьма кстати поспел. Там явился принц по моему приглашению… Сам желает рассказать мне о своей августовской баталии. Мне приятно будет, чтобы и ты послушал… Мальчуган мой милый, а ты что такой грустный стоишь? Я здорова. Так, пустое было. Верь мне, – обратилась Екатерина к Валериану, который скромно стоял поодаль с печальным, смущённым видом.

– Слава Богу, ваше величество! Я уж очень испугался… Да, сейчас вижу: и следа нет недуга… Правду сказать, я теперь об ином грущу. Вот, слышу, подвиги кругом свершаются. Принц приехал. Героем. Победу посылает Господь моей государыне на суше и на морях. А я тут сижу, время теряю. Хотелось бы и мне послужить родине и моей дорогой государыне.

– Ого! Знаю… слышала… Мой маленький Баярд… Мальчик ты мой писаный… Отличиться охота? Не терпится? Ну, иди сюда, милый… Красавчик ты мой… – как ребёнка, стала Екатерина гладить по волосам и по лицу Валериана, который весь зарделся от гордости и удовольствия. – Успокойся. Потерпи. Недолго уж осталось. Я писала светлейшему. Ответа жду со дня на день… Туда тебя и пошлём… На суше всё же поспокойнее, чем на воде. Жаль мне будет, если что случится. Ишь, куколка какая ты… Создан природой на удивление. Не красней. Я могу тебе это сказать. Других не слушай… Вот заметила я: княжна Голыцина очень с тобой махаться стала… Ого… Совсем загорелся мальчик… Неужели серьёзное дело пошло? Рано руки целовать. Глаза мне не отведёшь тем… Ну, будет. Позвони, узнай: есть там принц? Пусть зовут его, если приехал…

Бодрый, статный несмотря на года, интересный в своём белом с голубым мундире, принц Нассау-Зиген скоро появился в покое.

– Рада, рада вас видеть, принц… – протянув руку для поцелуя и указывая место у постели, встретила героя Екатерина. – Здоровайтесь, садитесь, рассказывайте: как себя чувствуете после боевых приключений? Я читала подробную реляцию. Но послушать очевидца – это совсем иное, чем читать холодные строки… И обсудим заодно: что дальше делать предстоит… Нам пишут из Версаля, из Лондона, из Берлина, со всех сторон, что следует выиграть одну-две баталии и мир будет подписан на самых выгодных для нас условиях… Поглядим. Я немножко расклеилась. А вот один ваш вид действует на меня уже чудесным образом… Говорите же. Мы слушаем вас…

– Дело очень было трудное и опасное, государыня. Когда наша гребная флотилия стала всё уже и уже сжимать кольцо вокруг их флота, шведы, очевидно, поняли, что лучше поскорей выбраться из западни. По их манёврам я заметил, что они решили прорваться к Зунду. Сделал последние распоряжения, часть моей флотилии укрыл за островами, в засаде, на всякий случай… И не ошибся! 13 августа, часов в 11 утра, они дали первый выстрел с адмиральского корабля… Мы, конечно, перестреливаться по-пустому не стали. Всё время лавирую под выстрелами к ним на абордаж… Большие корабли шведов, тяжёлые… Не так послушны им, как нам – наши скорлупки… Но зато и опасностей больше выпало на нашу долю. Хорошее ядро с их стороны топило целый баркас, полный людьми… Вплавь люди спасались на другие суда… Но все, гвардия особливо, истинно героями оказали себя. Кавалер Литта славою покрыл и оружие вашего величества, и себя! Два-три часа тянется бой… Кружимся мы вокруг кораблей высоких, как злые псы медиоланские кругом ощетиненных кабанов… Держится кучей шведский флот… Удалось наконец нам первый катер отбить сорокапушечный… Взошли на него… А там, почитай, и людей нет. Успели все враги в лодки прыгнуть, как воробьи во все стороны разлетелись. Там их другие корабли и приняли… Удача ободрила наших… Глядим, и на втором катере вашего величества флаг вместо шведского взвился… Я на адмиральский корабль главные силы направил. Только мы успели с ним справиться, как я взошёл на него, а тут из-за островов гром баталии новой грянул. Часть судов их наутёк кинулась, на нашу засаду наскочила… Но всё же до конца битвы далеко. А уж день клонится к вечеру. Без хлеба, без воды люди по шести-семи часов в огне выдерживают… Я, конечно, по возможности менял отряды… А как стемнело, решил последний удар нанести… Повёл все силы в бой… И только к 10 часам Господь помог полное одоление получить над врагами… Уходить стали в свою сторону, разными курсами, кто как успел прорваться мимо наших сил… Да в наших руках тоже немало оставили: кроме корабля адмиральского – четыре катера сорокапушечных, галеры три… Офицеров сорок, матросов мало, тринадцать человек всего. Не хотелось им, видно, в плену сидеть. Вплавь кидаются, если на лодках уйти не успели в минуту последнюю… Потонуло немало… Помяни, Господи, души храбрецов, и наших, и их.

– Аминь, милый принц! Это была одна из славнейших ваших побед, которая войдёт в историю не только российскую, но и всемирную. Примите ещё раз мою благодарность! Видите, один ваш рассказ влил силы и здоровье в моё тело. Я встану сейчас… Глядите, как эта простая геройская картина повлияла на других слушателей… У друга моего слёзы на глазах… Слёзы радости. А это милое дитя! Он весь пылает… Я вижу: вы хотите выразить свой восторг принцу… Не сдерживайтесь… Я первая… я сама хочу поцеловать геройское чело… Подите сюда, принц!..

И Екатерина крепко поцеловала в лоб сияющего принца, пожав дружески, по-мужски его широкую руку.

Сама государыня словно преобразилась.

Никто бы не поверил, что эта помолодевшая, бодрая женщина ещё пять минут тому назад лежала в подушках, жёлтая, сморщенная, дряхлая.

Когда Зубовы, по примеру государыни, расцеловались с принцем и выразили ему свой восторг, Екатерина обратилась снова к Нассау:

– Пока я больше не задерживаю вас. Радость утомляет, как и горе. У меня слегка закружилась голова. Сообщу и вам наскоро, что с юга тоже шлют нам добрые вести. Суворов и принц Кобург ещё 7 августа вошли в Фокшаны. Генерал Потёмкин с Ангальтом теснят Румелийского пашу и надеются на его скорую сдачу. Наши войска обложили весьма важный пункт – Гаджи-бей… В помощь генералу Рибасу туда подоспеет и Суворов; а может быть, он уж и на месте… На этих днях ожидают решительный бой с армией визиря… Недаром у меня щемит сердце. Я всегда чую, если происходит решительное действие… Сердце – вещун!.. Но будем верить, что и там всё будет так же хорошо, как здесь, с моим милым героем-моряком!.. Вы скоро намерены назад? Впрочем, конечно, это выяснится сегодня или завтра, на совете… Я дам вам знать, когда решим собраться… Отдохните немного, мой милый герой. Ещё раз благодарю. Да хранит вас Бог!

Оживлёнными, загоревшимися глазами проводив принца, государыня спустила ноги с постели, откинув меховую мантилью, покрывающую их, и сделала движение к Платону Зубову, который поспешил принять протянутую ему руку и прижать к своим губам.

– Знаешь, друг мой! – весело, бодро заговорила Екатерина. – Я должна сказать тебе… Я верю, что это ты принёс мне счастье. С твоим появлением удача по-старому служит мне, милый друг. Дай Бог, чтобы всегда так было!..

– Я и тебя люблю, – добавила Екатерина, обращаясь к Валериану. – Ты – славное дитя. Я верю, вас обоих мне на радость судьба послала теперь. У, баловник-мальчишка!..

Молча, внимательно глядел Платон на материнскую нежность, которую проявляла Екатерина к его брату. Невольно настоящее чувство досады, ревности вдруг сжало ему грудь, и он подумал: «Как, однако, смел стал с нею мальчишка… Нет, и брату в этом случае лучше не доверять. Скорее бы уехал. И чем дальше, тем лучше».

* * *

Двух месяцев не прошло, как Валериан Зубов мчался на юг, в армию Потёмкина.

– Гляди, всё сообщай подробно, что увидишь, что услышишь, что узнать стороной доведётся о «подвигах» «князя тьмы», с Суворовым поладь при встрече. Он тоже, как слышно, зубы точит на своего неуча-фельдмаршала… Шепни старику, что я дивлюсь его делам… Хотел бы достойных наград добиться для такого героя… Да, мол, «Циклоп» на пути стоит… Словом, будь начеку там… А я здесь постараюсь укрепиться… Тогда нам с тобой хорошо будет жить на свете…

Валериан прекрасно понял старшего брата и, как это выяснилось в самом скором времени, сумел выполнить его советы.

* * *

Как-то особенно быстро пролетело время до конца года, полного для Екатерины самыми разнообразными, но преимущественно приятными событиями.

С юга доходили добрые вести о победах над турками. Морская война приостановилась до более тёплой поры. Обе враждующие стороны воспользовались желанной передышкой, чтобы собраться с силами для дальнейшей борьбы.

А в то же время за кулисами, при помощи союзных держав, готовились к миру, необходимому России, но ещё более – Швеции, окончательно истощённой непомерными затратами на войну. Удача не особенно улыбалась самонадеянным «морским королям», как величали себя, в память давних лет, шведы, – их не могли спасти даже субсидии Англии.

Но другие заботы одолевали Екатерину. Когда ей сообщили, что король Людовик был доведён до того, что вошёл с мятежными толпами в ратушу Парижа и вышел из неё с трёхцветной революционной кокардой на шляпе, негодованию Екатерины не было границ.

– Чего же теперь можно ждать! – восклицала она, шагая по своему кабинету и засучивая порывисто рукава. – Скоро и у нас при дворе начнут петь бунтарские песни… Недаром стали появляться такие книжки, как этот возмутительный пасквиль Радищева!.. Но я того не потерплю!.. В корне уничтожу гидру возмущения, которая сюда, в моё царство, протянула свои лапы… Я всех государей подыму на борьбу с этими якобинцами, с мартинистами, с масонами. До сих пор я считала их добрыми людьми. Но вот к чему вели их бредни. Предательство скрывали они под своею напыщенной болтовнёй. Довольно. Меня никто не проведёт. Слышали, генерал, что пишут из Москвы? – обратилась она к Зубову, который сидел тут же. – До сих пор считают меня «чужою», немкой, а сами так офранцузились, начиная от первых вельмож до последнего приказного, что готовы променять родину на бредни этих заморских болтунов.

У нас во всём Петербурге нет столько выходцев французских, шпионишек, пропагандистов разных, сколько в Москве у двух-трёх тамошних «больших бояр»… Всё простить не могут новой столице, что здесь, а не там и наш двор, и главнейшее правительство живёт. Так можно ли сравнить новую столицу с этой огромной деревней?.. Вот я их подберу. Я думаю туда генерала Прозоровского в главнокомандующие послать. Он подберёт их всех там!..

– Давно бы пора, ваше величество. Я тоже очень плохие вести имею из Москвы. Но тут уже указывают, что в Петербурге надо искать причину того, что происходит в Москве. Здесь порицают войну, а там откликаются… Здесь толкуют о союзах с Пруссией и Англией, для вас неприятных, государыня. А там поддакивают… Так мне пишут…

– И совершенную правду. Я тоже знаю. Это из Гатчины дирижируют… Или хотят, по крайней мере, свою силу проявить. Посмотрим! Я с Прозоровским сама поговорю, когда ему ехать надо будет… Он уже не станет никого слушать, кроме меня…

– Посмел бы он, государыня… Хотя, вот, светлейший словно и против этого назначения…

– А ты откуда знаешь? Я тебе ещё не давала его последнего письма…

– Так. Он и другим здесь писал… На ваше величество дабы повлияли… удержали вас от излишних подозрений и строгости… весьма благодетельной на мой взгляд…

– И на мой. Так, что же об том и толковать! А князь пишет очень осторожно. Он знает, что я прямых приказаний не люблю… Да, правду сказать: и надоели мне указки. Ужели не могу по-своему даже тут поступить? Он издалека всё надеется править здесь всем. Пусть лучше делает своё дело. Побеждает – и слава Богу! А мы здесь уж справимся как-нибудь, с Божьей помощью. Вот гляди, что он пишет… Вот тут о Прозоровском… Остальное неинтересно. Да я и передавала тебе… Читай… Остроумно, надо сознаться, но несправедливо. Нашёл?

– Нашёл, ваше величество…

И Зубов стал вслух читать:

– «Ваше величество собираетесь послать в Москву на командование князя Прозоровского. Это – самая старая пушка из вашего арсенала, государыня, и, за неимением собственной, – будет всегда бить в вашу цель… Но одного боюся, чтобы не запятнал кровью в потомстве имени вашего величества»… Какая дерзость!

– Хуже, генерал: неуместное вмешательство. И дерзость иногда бывает кстати. А что не впору и не к месту, то хуже всего! Но я больше по указке светлейшего ходить не стану. Можете быть покойны. За свои подвиги он стоит всяких наград. И дело за ними не станет… Но и я хочу быть свободна. Он это скоро поймёт из моих действий. А какие вести у тебя из Ясс? Там дела как будто остановились? Сухопутная кампания – не морская. Зима – самое– время для боёв.

– Я, государыня… Вы знаете моё глубокое восхищение талантами господина фельдмаршала… Но любовь моя к родине и к вашему величеству не позволяет молчать и о тех слабостях, которые мешают светлейшему достичь высших степеней славы… Покрыть славой имя и оружие вашего величества… И я всё скажу, что мне пришлось узнать… Даже если это вызовет недовольство вашего величества…

– Никакого недовольства. Говори прямо. Я вижу, как ты добр и привязан ко мне… Не виляй только. Со мною будь всегда начистоту… Это – первое твоё правило быть должно… Что же? От кого получил вести? Наш мальчик пишет, должно быть? Говори…

– Не только Валериан… Генерал Суворов тоже не очень хвалит распоряжения фельдмаршала, находя, что не совсем они к делу и мало говорят об искусстве вождя…

– Суворов порицает?.. Это нехорошо… Хотя… Нет ли тут посторонних причин? Он давно заглядывает ко мне в руки: нет ли у меня и для него фельдмаршальской шпаги и жезла? Пусть ещё отличится немного… Найдём и для этого чудака… красивую игрушку… Пусть потерпит. А Валериан что пишет?

– Всё то же: кутежи, дамы без числа и самых разных наций, траты непомерные, игра на десятки и сотни тысяч рублей, оргии всякие… Словом, не желаю оскорблять слуха вашего величества… А вести всё те же… Причём, смею заверить, что брат не ищет сравнения с князем… Наоборот, удивляется уму его и сетует, что мало в дело применяются такие большие способности великой души…

– Милый мальчик… Я хотела бы его видеть скорее у нас… Неужели тебе не жаль держать брата там, среди опасностей? Поди сюда… Ревнуешь? К нему! К ребёнку! Не стыдно? Глупый… Ну, Бог с тобой. Батюшки, даже слёзы проступили на наших красивых глазах. Генерал, это вам вовсе не идёт… Успокойтесь… Всё будет так, как есть. А может быть, ещё лучше… Я осторожно постараюсь напомнить князю. Если начать очень строго, он всё бросит и прискачет сюда. Может быть, ты этого желаешь? Нет? И я тоже… Значит, пошлём ему новые награды… Пообещаем ещё… Только бы действовал поживее, не погружался бы в свою лень и беспутство… Да он не может. У этого человека всё на широкую ногу… И хорошее и плохое… Уж такова, видно, его судьба. Ну, поглядим… А пока удача улыбается нам, надо ловить её ласку. Она редко улыбается людям на земле…

– Вам ли это говорить, государыня… Столько лет счастливого правления… Победы, успехи, слава… И это – не дело удачи, а дело рук моей государыни, великой Екатерины, достойной наследницы великого Петра.

– А ты – великий льстец и сладкопевец… Тебе бы с Державиным в конкурс вступить… Но я верю, что искренно…

Зубов горячо поцеловал протянутую руку.

– Да, кстати: Державин теперь, я слышала, при тебе… Он хлопочет о своих делах. Перессорился со всеми по службе, где ни сидел, и дела запутал. Как ты ладишь с нашим Пиндаром? Положим, характер у тебя золотой, даже лучше, чем у моего Храповицкого, которому все друзья. Но положения ваши разные… Вот что удивительно. Если и дальше так будет, мне только радоваться остаётся, что Бог послал тебя под конец жизни.

– Государыня, не говорите этих печальных слов!

– Пустое, друг мой. Ко всему привыкать следует. Обо всём надо подумать. Потому и желательно, чтобы ты с князем нашим светлейшим в ладу был… И…

Екатерина остановилась.

Осторожная и недоверчивая даже со своими фаворитами, особенно первое время, когда узнавала их, Екатерина не решалась, говорить дальше.

Она чувствовала на себе почтительный, преданный по-собачьи, но словно пронизывающий взгляд маслянистых, красивых глаз Зубова. Но слово сорвалось, и, подняв глаза, Екатерина заговорила:

– Большую тайну открою тебе. У меня и у наиболее опытных в правлении людей явилась мысль, что наследовать по мне надо не цесаревичу… Опасность от того большая для царства и для него самого произойти может. От склонности его к прусской монархии, как то и у покойного мужа было… Помилуй, Господи!.. И от свойств его души, характера пылкого, ненадёжного, словно бы и непорядочного порою. Я знаю всё, конечно, что в Гатчине делается… И жаль мне невестку. Хотя и хитрит она против меня… Да Бог ей простит… С таким мужем ещё не то сделаешь!

Но империя – не жена. Тут иные потребны качества, кроме увенчания… И с надеждой гляжу я и все близкие ко мне на великого князя Александра. Ты ещё мало с делами знаком. Понемногу всё узнаешь. Твоя преданность и явная любовь ко мне даёт на то права. А пока старайся заслужить милость внука… Чтобы он полюбил тебя. Тогда и смерти моей бояться тебе будет нечего… Вот что хотела сказать тебе.

– Матушка, родная моя… Богиня небесная… Зачем это? Не думаю ни о чём, только бы тебя покоить и тешить… А там…

– Вижу. Тем более мне заботиться надлежит о друге прямом и бескорыстном! Только, гляди, не проболтайся до срока. И мне неприятно будет, и себе врагов лишних наживёшь. Говорят, кто знает тайну, тот её и ковал наполовину… Так лучше; ничего ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, по русской отговорке… А теперь пойдём, партию на биллиарде сыграть не желаешь ли? За целое утро засиделась. Хорошо разойтись немного… Кровь разогнать.

– Плохой я игрок, государыня. Всё теряю партии. Охота ли вам с таким?

– Нарочно теряешь, я приметила, чтобы мне угодить… Милый друг. Ну, Грибовского позовём. Он там сидит на дежурстве. Дел нет. А ему выиграть ставку всегда приятнее, чем меня потешить. Он уж не станет поддаваться мне… Плут ты этакой… Идём…

* * *

Желание чаровать всех, «всем нравиться», как об этом порою говорила сама Екатерина, врождённое ей как женщине и воспитанное потом обстоятельствами, было в ней сильнее других чувств.

Решив совершенно уйти из-под «руки» своего многолетнего друга, ментора, почти «господина», из-под власти Потёмкина, которого многие даже считали законным её супругом, тайно обвенчанным, подобно Разумовскому с Елизаветой, Екатерина тем не менее осыпала героя самыми несомненными знаками внимания. И только делала всё как бы по секрету от других.

Посылая ему бриллиантовый лавровый венок за победы, такую же шпагу и аксельбант в двести тысяч рублей, она оставила Зубова в убеждении, что все вещи стоят не более сорока тысяч рублей.

В марте того же 1790 года светлейший получил назначение, которого в прошлое царствование удостоен был один тайный супруг Елисаветы: князь был пожалован в гетманы целой Малороссии.

Зубов узнал об этом только из ответного благодарственного письма, присланного новым гетманом государыне.

Бледный, взволнованный, явился Зубов к Екатерине. И когда она подтвердила фавориту справедливость известия, нарушил своё обычное, детски-почтительное отношение к нежной покровительнице:

– Значит, справедливы и слухи, что наскучил я… Что мне скоро придётся вернуться в тот же мрак, откуда извлекли на миг лучи ясного солнца… Что светлейший… князь тьмы так очаровал мою государыню, что и после многих лет, на расстоянии тысяч вёрст хранит над ней силу и власть?.. Что же, я жду лишь слова… Пусть умру от горя… Но быть игрушкой ни для кого не желаю… Тем менее для этого выскочки, в ком даже истинной любви не вижу к вашему величеству!.. Одно высокомерие и даже обманы, против вас направляемые, государыня…

– Насчёт обманов потом поговорим, если не с досады ты молвил, друг мой. А прочее всё – вздор. Единым словом успокою тебя. Помнишь нашу беседу последнюю о наследовании трона? Не знаю, откуда, но думается, проведал обо всём мой сыночек сумасбродный. Совсем нос повесил, запечалился. Даже супругу свою меньше тиранить стал… Может, по дурости и на шаг какой решится. Тут нам светлейший особенно и надобен. Изворотлив он на всякие вещи, как никто! Много раз то доказывал и мне, и целому свету… Свои дела порою плохо ведёт. А уж мои никогда. И знает он, поди, что тогда я его особливо отличаю, когда нужда в нём бывает особая… Он даже и говаривал о том… В надежде, конечно, что перенесут и тем меня побудят быть к нему ещё добрее. Хитёр наш князь! Я знаю его. Теперь его обидеть – прямо на Павла толкнуть. А вдвоём они и мне, а стало, и тебе опасны вдвое. Вот пишет князь, что сюда сбирается… Скоро того не будет. Ещё там баталии и дела всякие. Я его позадержу, как смогу… Но если нагрянет, помни: только лаской да угождением можно от него чего-либо добиться. Он – не первый куртизан, которых так много кругом… Все они мною сделаны. Я их могу и в пыль бросить. Князь не таков. Он сам себя с Божьей помощью поднял. И если упадёт, так сам же да по воле Божией… Осторожно надо поступать. Обещаешь ли помнить, что сказала? Видишь, на добро, не на вред тебе это.

– Обещаю, матушка…

– Как грустно сказано. Ну, иди, целуй руку… и жди. Авось и тебя найдём чем повеселить. Не хмурь своих красивых глаз. Нейдёт это вам, сударь… И не люблю я…

– Хорошо, ваше величество.

– У-у, как почтительно. Ну, Бог с тобой. Ступай, отмякни… И жди… Ты своё получишь…

На другой же день был написан указ о наделении Зубова новыми земельными участками и крестьянскими душами из казённых людей. Он получил также генеральский мундир вместо полковничьего. Но это не утешило фаворита.

Несколько дней хворал он, притворно, истинно ли – трудно было разобрать. Хандра и потревоженная желчь придавали совсем болезненный вид этому завистливому человеку.

Наконец только красивая орденская лента и крупная сумма денег, которую он получил от Екатерины, благоприятно повлияли на его болезнь, и снова Зубов, теперь ещё более самоуверенный и надменный, появился и занял своё постоянное место рядом с Екатериной: во время выходов, когда шёл с правой руки, отступая на полшага, вечерами у игорного стола или в эрмитажной ложе.

Внутри государства только гонениями на русских масонов, на мартинистов и других вольнодумцев отмечен был этот год. Смертный приговор, объявленный преступнику Радищеву, императрица заменила вечной ссылкой.

За Радищевым стал на очередь Новиков и даже покойный уже Княжнин с его «Вадимом».

Генерал Архаров исправно выполнял обязанности директора Тайной канцелярии, потерявший своё прежнее имя, но не силу.

Шешковский прославился в потомстве, ставши пугалом для всех жителей обеих столиц и целой России с его допросами, пытками, с его «креслом в подполье», о котором начали ходить целые легенды…

Всё шло своим чередом. Чума на юге приостановила военные действия. Так гласили официальные сообщения. Но, кроме чумы, мало было людей, провианту, боевых припасов. И всё лето, всю осень это собиралось и подвозилось. Набор был произведён с небывалой строгостью. И только к зиме могли пополниться ряды русских войск.

Всё внимание двора было сосредоточено на последних военных событиях. 22 мая 1790 года принц Нассау, командующий гребной флотилией, прислал курьера к императрице.

Прочитав донесение, она смутилась.

– Вот, взгляните, – по-французски обратилась она к Храповицкому, с которым занималась в этот ранний час.

Храповицкий прочёл и тоже не мог сдержать волнения, сильно побледнев.

– Однако отвагу взяли шведы! – проговорил он, чтобы нарушить неловкое, даже тяжёлое молчание.

– Да, плывут прямо к нашей резиденции. Десант, видно, решён на подкрепление их сухопутным силам. Куда направят удар, интересно знать… Позвоните. Скорей бы разослали известия ко всем начальникам частей. Чтобы быть наготове… Вызвать Салтыкова… Впрочем, лучше я сама… Старика нечего беспокоить. И вообще надо это потише сделать, чтобы напрасно не пугать публику… Я уж сама. Генерал ещё спит. – обратилась она к Захару, вошедшему на звонок.

– Почивать изволят, надо полагать. Рано для них…

– Хорошо. Скажи там, как только проснётся, чтобы дали мне знать… А ты пиши, – по-русски обратилась она к Храповицкому, – Мусину-Пушкину… Да генералу Салтыкову… Оповести их… Я подпишу… Чтобы были наготове… Чтобы… Ну, сам знаешь. Такая беда… А между генералами свои счёты идут. Вот уж людское неразумие! Себя не жалеют… Родины не берегут… Пиши: главное командование я вверяю… Нет, постой… Подумать ещё надо…

И дольше обыкновенного пришлось просидеть в это утро Храповицкому за рабочим столом в комнате императрицы.

А на половине Зубова царили тишь и покой.

Между тем уже к 9 часам утра приёмные и передние покои начали наполняться толпою лиц, явившихся на поклон к новому баловню счастья.

Было тут немало просителей и клиентов из провинции, пришедших в надежде найти защиту и покровительство у человека всесильного и очень любезного и мягкого всегда и со всеми.

Но только первое время Зубов надевал маску льстивости и услужливости по отношению ко всем, кто сталкивался с новым фаворитом по условиям придворной жизни или хотя бы случайно.

Чем больше крепло его положение и усиливалось влияние, тем холодней и надменней становился он. Теперь именно начали проявляться признаки мании величия, которая владела фаворитом до самой кончины его покровительницы.

Прибывают посетители. Уж не вмещают их покои, соседние с внутренними апартаментами фаворита, куда не допускается никто без приглашения.

Почтенные, седые сановники, генералы со звёздами, в блестящих кафтанах ловят проходящих лакеев, стараются узнать: скоро ли встанет фаворит? Поздно ли уснул вчера? Здоров ли и есть ли надежда на хорошее расположение его духа, когда он проснётся?

Слуги, уже привыкшие к этой рабской толпе, не стесняясь, захлопывают двери перед носом посетителей поназойливее, которые стараются пробраться дальше предела, положенного для них.

У входной двери рослый лакей чуть не в шею толкает вновь прибывающих просителей и гостей, если те не очень крупных чинов, и повторяет:

– И без вас уж не протолкнуться. Подождите там. Ослобонится место… Уйдут которые, ну, и пройдёте. Чай, не больно важные дела… Знаем мы…

Рублёвки скользят из жирных пальцев посетителей в цепкие пальцы лакея, и он кое-как пропускает догадливого искателя…

В первой комнате из трёх, куда посторонних не пускают, горит камин, несмотря на то, что майские дни довольно теплы.

Зубов изнежен, зябок и особенно плохо себя чувствует в этих старых, мрачноватых комнатах дворца…

Козицкий, дальний родич Зубова, его посредник в щекотливых «денежных» делах, сидит здесь с портфелем под рукой. Тут же вертится другой наперсник и агент фаворита, Николай Фёдорович Эмин, стихотворец средней руки и угодник ради личных выгод, беззастенчивый и смелый, прячущий своё истинное лицо под маской шутовства. Третьим допущен в интимную компанию человек весьма известный в обеих столицах и по всей России: Гавриил Державин, поэт, признанный всеми, автор «Фелицы» и других излюбленных в просвещённом обществе стихотворений, поэм и од.

Стараясь совместить гражданскую карьеру с высоким служением Аполлону, Державин уже достиг поста вице-губернатора, но нигде не мог ужиться со своими сослуживцами. Он считал их намного глупее и ниже себя, а они его терпеть не могли как гордеца и зазнайку. Это порождало целый ряд кляуз, из-за которых и пришлось поэту, бросив симбирские дебри, прискакать в столицу, искать тут милости Зубова, князя Вяземского и других влиятельных людей.

Стихи и популярность Державина, его личная способность приноровиться к сильным покровителям, если этого требовали обстоятельства, сразу открыли поэту доступ во внутренние апартаменты фаворита.

Узнав, что Державин поднёс Зубову «Оду к изображению Фелицы», имеющую связь с первой его большой поэмой, Екатерина приняла стихи, прочла, осталась довольна и сказала Зубову:

– Его не мешает приласкать. Такие певцы полезны бывают для общественного мнения. А вам особливо это пригодиться может.

Зубов научился с полуслова понимать свою благодетельницу, и Державин получил разрешение без зова являться к выходу Зубова и к его столу, когда пожелает.

Державин тоже не упускал случая поймать фортуну за хвост и немедленно сделался завсегдатаем в доме фаворита.

Ожидая появления хозяина, все трое, сидящие здесь, или молчали, или перекидывались негромкими, короткими замечаниями.

Вдруг распахнулась широкая дверь, ведущая через приёмную в покои для служащих, на пороге показался толстый, важный генерал в полной форме, держа в руках довольно большой поднос.

Он вошёл в комнату, а лакей снаружи снова запер дверь, оттеснив плечом несколько человек, которые уже навалились было, чтобы заглянуть и в эту заветную комнату.

– Здравствуйте, здравствуйте, государи мои… Не опоздал, сдаётся… А уж пора… Нынче хотел наш благодетель пораньше встать… Вот я кофейку и приготовил… Пойду загляну: не изволил ли проснуться?.. Звонка не было? Нет?.. Я всё же погляжу…

И осторожно, на цыпочках, держа поднос перед своим мясистым носом, стараясь, чтобы фарфор, стоящий на подносе, не загремел, генерал пробрался в соседнюю комнату, поставил ношу на стол, поджёг спирт под золотым кофейником и ещё осторожнее и тише стал красться к двери, ведущей в спальню фаворита, за которой царила полная тишина и мрак благодаря тяжёлым опущенным занавесям и портьерам.

– Аккуратен наш генерал! – насмешливо улыбаясь, заметил Державин Эмину.

– Чего хотеть от Кутайсовых? Дед его за нос держал государя, бороду брил и в знать попал. Этот тоже берётся за что попало, лишь бы не пропасть… Ха-ха-ха! Каков каламбур!..

– Тише, – отозвался серьёзный, невозмутимый Козицкий. – Кажется, проснулся… Да, звонок… Вон и камердинер прошёл… И генерал наш проследовал с кофеем…

– Слава Богу, значит, всё обстоит благополучно! – торопливо заметил Державин.

Действительно, Зубов проснулся. Первый его взгляд упал на толстое, глупое и преданное лицо Кутайсова…

– Вы? Ну, идите… Несите.

И, протянув руку, вторично дёрнул сонетку.

Но, предупреждая камердинера, который немедленно явился на звонок, Кутайсов уже откинул занавеси у одного окна, и весёлый майский день ворвался с лучами солнца в высокую, роскошно убранную опочивальню женственно-изнеженного фаворита.

Поставя свой кофе на столик у кровати, Кутайсов отвесил вновь поклон и заговорил:

– С добрым утром, с весёлым пробуждением, милостивец… Кофеёк готов… Без лести скажу: нынче, как никогда, удался на славу… А сливочки… кренделёчки… Мм-м… Сам приглядел за пирожником… Кушай на здоровье, ваше сиятельство!..

– Благодарствуй…

Зубов небрежно протянул руку своему угоднику.

Тот в порыве рабской преданности взял обеими руками пальцы Зубова, слегка пожал и, неожиданно заметив, что колено фаворита обнажилось из-под покрывала, осторожно нагнулся, коснулся губами открытого места и покрыл его одеялом, бормоча:

– Озябнуть изволят ножки твои, милостивец… Беречь, чай, их надо… ножки-то…

Зубов, привыкший ко всяким формам угодливости, всё-таки смутился и, быстро укрывшись поплотнее, сказал:

– Что ты, государь мой… Не женщина я, чтобы подобные ласки… Верю, что от сердца. Да лучше не надо…

– Не буду, не стану, милостивец… Не стерпел… Когда ножку увидел, ту самую… твою… Хе-хе-хе… Сердце взыграло. Все мы – рабы нашей государыни-матушки. Ничего не пожалеем для неё. Вот я и… Не взыщи, милостивец… Пей… На здоровьице. Горячо ли? Хорошо? И ладно… А я пойду… Только… словечко вот ещё…

– Что такое? Говори…

– Да слыхал я: принца немецкого сменить думает государыня. Благодетель наш, князь Николай Иваныч, братца на его место ладит… Генерала Салтыкова… Должно полагать, и вакансий при том немало откроется… Так уж попомни меня, слугу своего верного… И племянничка, Серёжку… Знаешь, чай, его. Оба мы тебе готовы усердствовать… Так уж ты…

– Хорошо, хорошо. Если только перемена будет, я буду помнить… А много народу там ждёт? Из чужих?

– Полны горницы… Лизоблюдишки набежали… Лишь бы беспокоить тебя, благодетеля! Того не понимают, что мужей таких в их деятельности государственной излишними заботами утруждать нельзя и докучать им не подобает. Дух чтобы бодрый у милостивеца был, чтобы он мог угодить матушке-государыне чем Бог послал… Хе-хе-хе… Ну, я тоже докучать не стану… Уж сам попомнишь просьбишку…

– Да, да, буду помнить. Скажи там, чтобы отказали всем, и не принимаю сегодня… Что-то не по себе мне…

– Здоров ли, ангел мой? Лекаря бы… А то бы…

– Здоров, здоров я! Ступай, скажи…

С низкими поклонами вышел Кутайсов.

Зубов с помощью камердинера набросил на себя меховой халат и перешёл во вторую комнату, где тоже горел камин, сел около него на низеньком кресле, ноги протянул на мягкую скамеечку. Взяв пилку, стал точить розовые ногти и приказал камердинеру:

– Кто тут рядом? Своих зови. А чужих не принимаю.

Кивнув довольно приветливо на низкие поклоны троих вошедших, Зубов обратился прежде всего к Козицкому:

– Ну, что там у тебя?

Тот подал несколько бумаг из портфеля.

Зубов взял, поглядел, выбрал одну и стал читать, положив остальные на стол, рядом. Довольная улыбка показалась на его изнеженном, ещё розоватом от сна лице.

– Прекрасно… Неужели это так? Это я могу сделать. Всё в моих руках. Только чтобы потом от условия не отступил купчишка… А то знаешь: тонет, топор сулит…

– Быть тому невозможно, ваше превосходительство. Он есть в наших руках, так и останется. Откупное дело такое, что всегда можно прореху найти, если даже не новую продрать… Тут всё верно.

– Тогда я исполняю. Напиши записку. Я отцу в Сенат сам перешлю… Тяжба на исходе. Теперь самое время… А тут?

Он взял остальные бумаги, снова проглядел их.

– Хорошо. Пусть полежат. Я сегодня скажу тебе. Ещё потолковать тут надо… С Вяземским или с братом Дмитрием. Он сам тестю передаст. Ты иди, записку отцу напиши. Вот, бери докладную. А что сам Логинов?

– Ждёт, как мы тут порешим.

– Пусть ждёт… Ну, у вас что нового, государи мои? Ты с чем это, Гавриил Романыч? Пакет подозрительный… Знаешь, на Новый год были мы с государыней в пансионе благородных девиц, что на Смольном дворе… И вздумалось этим козочкам… цыпинькам мне сюрприз поднести… Вижу, несут две мамочки… Ничего уже, с грудочкой… Из старших, видно. Приседают и подают… Разворачиваю – атласу белого кусок, цветочками зашит… И стихи на нём вышиты же, весьма изрядные. Вон там лежат, на столе. На французском диалекте. Весьма изрядные… Кто только им стряпал? Ха-ха-ха… После всю ночь об этих пупочках думалось… Сами бы они себя поднесли. Я бы не прочь был… Ха-ха-ха!.. А то стихи… Вот и у тебя вид сходный теперь… Ну, показывай…

– Угадал, милостивец, ваше превосходительство. Стишки сложились. Не мудрёные, да от сердца. Уж не посетуй… Прочесть не изволишь ли?

– Как не изволить? Читай, голубчик… Да что ты стоишь? Садись… Какие там у тебя ещё стихи? Ода? Государыне небось? Хитрец льстивый… Она и то довольна твоими стихами. Говорила, думает в свою службу тебя повернуть… К ней, да?

– Не так, ваше превосходительство… Теперь ошиблись. Слушать извольте. Загадка небольшая. Решить не пожелаете ль?

– Загадка? В стихах? Занятно. Слушаю… Слушай, Эмин. Ты сам мастер. Судить можешь.

– Где уж нам судить таких больших стихотворцев, – завистливо, покусывая губы, отозвался менее догадливый на этот раз приживальщик. – Будем хлопать… ушами, коли руками почему-либо не придётся.

Тонкая ирония не была оценена. Зубов снова обратился к Державину:

– Загадывай свою загадку, почтенный пиит.

– Служу вам, государь мой.

Откашлявшись, приосанясь на стуле, где он сидел на самом краешке, но довольно твёрдо, Державин стал декламировать с пафосом, обычным для той поры:

К л и р е
Звонкоприятная лира! В древни, златые дни мира Сладкою силой твоей Ты и богов, и царей, Ты и народы пленяла. Глас тихоструйный твой, звоны, Сердце прельщающи тоны С дебрей, вертепов, степей Птиц созывали, зверей, Холмы и дубы склоняли. Ныне железные ль веки? Твёрже ль кремней человеки? Сами не знаясь с тобой, Свет не пленяют игрой, Чужды красот доброгласья. Доблестью чужды пленяться, К злату, к сребру лишь стремятся, Помнят себя лишь одних; Слёзы не трогают их, Вопли сердец не доходят. Души всё льда холоднее. В ком же я вижу Орфея? Кто Аристон сей младой? Нежен лицом и душой, Нравов благих преисполнен?..

Тут поэт остановил поток декламации.

– В пояснение изъяснить могу, что скромность нравов и философское поведение чрезвычайно отличает персону, здесь изображённую, от иных подобных. Оттого сравнение с Аристотелем. А с Орфеем – ради склонности к игре скрипичной и к музыке, в которой также преуспевает весьма…

Зубов, с очень довольным видом погрозил пальцем даровитому льстецу. Тот продолжал: Кто сей любитель согласья?

Скрытый зиждитель ли счастья? Скромный смиритель ли злых? Дней гражданин золотых, Истый любимец Астреи! Кто он? Поведай скорее!

– Сызнова пояснить хочу. Астрея – справедливости и «златых веков» богиня. Кто средь нас она, пояснять надо ли? Да живёт многие лета государыня.

– Да живёт! – подхватили оба слушателя.

– Молодец ты, Гаврило Романыч… Давай, я ужо государыне покажу. Ей приятно будет.

– Изволь, милостивец. И тут ещё, коли спросит… Рисунки кругом означение имеют… Вот Орфей с лирой. Уже толковал я: это нравов приятность в вельможе, здесь воспетом, означает. Он же города строит словами одними, приказами мудрыми. И это изображено в виде Амфиона-царя, по струнному звуку которого города воздвигались…

– Умно. Всё умно. Спасибо. Что ты скажешь, Эмин?

– Изрядно. На сей раз много лучше всего, что обычно слышал, чем угощал порою друг наш преславный, пиит всесветный. Хотя многие находят, что в сочинениях подобных только слов звучание, за которым невысокие мысли кроются. Но изрядно!

– Как же это, государь мой, так решаться мне в глаза говорить, – вспылил задетый за живое едкой критикой Державин, забыв, что говорит в присутствии самого Зубова. – Я готов свои сочинения на общий суд отдать. Во всех ведомостях напечатать: пускай несут суждения свои господа читатели, а не завистники мелкие. Поглядим: скажут ли тоже, что я от вас услыхал. И ежели бы не уважение к покровителю высокому и к месту этому… И не памятовал я услуг, мне от вас оказанных в иное время…

– И ничего бы не было. На словах ты горяч, Гаврило Романыч. Знаю я тебя… А про одолжения что говорить? Знаешь: старая хлеб-соль забывается… Молчишь? Оно и лучше. Вот, милостивец, не позволишь ли, я тоже свою загадочку прочту тебе? Ныне по рукам ходит. Не ведаю, кто и сложил. А занятно. Тоже энигма изрядная.

– Забавное что-либо? Читай, читай. Я люблю…

– Так, безделица. «Изображение пииты» называется. Кхм… кхм…

Своим сипловатым, глухим баском Эмин начал читать:

У златой Гипокрены стою на брегах, Как в шелках, весь в долгах. Проливаются злата живые ключи Днём, а более в ночи. С муз печатью на твёрдом, широком челе, При зелёном стою я столе. Безумолчный мне слышится золота звон. Бог Парнаса, мой бог, Аполлон! Что ни больше на карту унесть помоги, Лишь покрыть бы свои все долги! Коль игрой обеспечу пристойный доход, Грянет рой звучных од. Кто мне нужен, я всех воспою зауряд, Пусть потом и бранят, и корят! За червонцы, златой Гипокрены ключи, Стану славить их в день и в ночи. Величать стану звучными виршами тех, Кто мне дал тьму приятных утех!..

– Вот она, энигма, какова! Узнать трудновато, на кого сложена.

Багровея от злости, Державин ясно понял, что стрела брошена прямо в него.

Приехав в столицу без денег, он успел счастливой игрой быстро набрать до сорока тысяч рублей, и об этом везде говорили. Поэт был уверен, что пасквиль написан именно Эминым, с некоторых пор завидующим успехам своего прежнего протеже… Но нашёл сил сдержаться.

– Недурно! И звучные вирши… И соль есть… Как скажешь, дружок? – обратился к Державину Зубов, любивший потешиться над вспыльчивым и амбициозным стихотворцем, даже порой сам сталкивающий для этой цели обоих соперников.

– Что могу сказать?! Я в таких пасквилях не судья, пока прощения прошу, благодетель. В суд, по делам пора… Мытарят меня… И конца нет… Последние гроши проживаю. Уж не взыщи…

– Нет, нет, я знаю. Не держу тебя. Обедать приходи… Да, кстати: правда, что на последней игре у графа Матвея Апраксина семёновский капитан Жедринский тридцать тысяч проставил?

– Верно, ваше превосходительство. Я сам и был при том. Больше тридцати. В семидесяти сидел. Да сорок отыграл кое-как. А остальное гнать пришлося. Не беда, Апраксин к Жедринскому на фараон заглянет, они сквитаются. Банку всегда больше, чем понтам, везёт, дело известное.

– Правда твоя. Ты мне дай знать. Я тоже заеду на вечерок к ним, когда побольше игра там будет…

– Не премину, ваше превосходительство. Ваш слуга…

И с низким поклоном поэт вышел от фаворита…

* * *

Тяжёлые минуты пришлось пережить на другой день императрице, Зубову и всем обитателям столицы.

Около полудня какие-то отдалённые, глухие удары, словно раскаты далёкой грозы, стали доноситься до слуха всех, живущих в Петербурге и его окрестностях.

Заслышав бухающие удары, Екатерина вздрогнула, побледнела и подняла глаза на Зубова и других, кто сидел и стоял вокруг её невысокого стола, за которым совершала государыня свой малый туалет.

– Канонада! – едва могла выговорить Екатерина. – Так близко… Послать узнать: что такое?..

Несколько человек кинулось из комнаты.

Зубов тоже сделал было движение, но почувствовал, что ноги ему не повинуются, и стоял жалкий, позеленелый, с дрожащей нижней губой.

Другие тоже выглядели не лучше.

И вдруг, как боевая труба, прозвучал голос государыни, совершенно и быстро овладевшей собою:

– Да что вы, друзья!.. Я и забыла, мне нынче принц писал, что адмиралы мои победу готовят над шведским флотом, который умышленно ближе к берегам нашим подманили. Успокойтесь, принц вести пришлёт скоро…

И она приказала продолжать свой туалет как ни в чём не бывало и вышла потом к ожидающим её напуганным придворным, спокойная, ясная, даже весёлая, как всегда. И, глядя на эту удивительную женщину, все воспрянули духом.

Но испытание не кончилось. Прискакал с берега курьер. Ещё сама Екатерина только знакомилась с подробным донесением, а уж все близкие знали, в чём дело.

Принц Нассауский выслал разведочные суда своей гребной флотилии издали наблюдать за ходом морской битвы двух сильных флотов. Командир одного русского фрегата, не поняв сигнала, вышел из строя и сломал всю линию русских кораблей. Желая поправить дело, старик адмирал Крузе подал сигналы перестроиться. Вся русская флотилия круто повернула к берегу. Лодки принца приняли это за бегство. Дали знать Нассау, и тот послал гонца известить Екатерину. Подступ к столице мог оказаться незащищён, и государыня должна была принять меры…

Пока потрясённые этой вестью министры и сановники, военные и гражданские чины обсуждали, как поступить, на Выборгской стороне громко прогремела пушечная канонада…

– Шведы входят в столицу! – с ужасом пронеслось по всему городу.

Кто мог, бросились бежать.

Бледная, со слезами на глазах, Екатерина приказала немедленно узнать, что там происходит.

Прошло больше часу.

Молча сидели все и ждали. Из сараев уже выкатили кареты, вывели и заложили лошадей. Стали спешно собирать всё самое драгоценное и необходимое.

Наконец прискакал посланный гонец, за ним явились Архаров, и Рылеев:

– Успокойтесь, ваше величество. Врагов не видно… Это несчастье вышло небольшое. Видно, уж Господь попустил… В лаборатории, на артиллерийском дворе, огонь заронил кто-то… До пятисот бомб снаряжённых взорвало на воздух.

– А погреба? Порох там…

– Всё цело, государыня… И не убило никого. Один солдат сгорел. Видно, он трубкой огонь и заронил… Покарал его Бог… Всё цело. Стёкла повыбило… Дело пустое…

– Ну, слава Богу. Не попустил Господь. Что ещё там?

Бурей ворвался второй гонец:

– Бог милости послал, ваше величество! Прощенья просит принц. Не понял он боя… Напрасно потревожил своим донесением… Отбиты шведы. Флот наш под защитой своих батарей у Сескари стоит… Вот тут всё писано…

Офицер-моряк, полумёртвый от быстрой езды и волнения, подал пакет Екатерине.

Все вздохнули свободней.

Но после этого страха несколько дней были больны и государыня, и Зубов, и многие при дворе.

В близлежащих дачах запрещено было из пушек стрелять, как это случалось в торжественные дни. Фейерверков пускать нельзя было. Каждый выстрел или звук, похожий на орудийные залпы, слишком путал обитателей столицы и её дворцов.

На другой же день после канонады, так напугавшей столицу, пришли совсем добрые вести: Крузе соединился с флотом, стоящим в сорока верстах от Петербурга, в Сескари, а шведы очутились запертыми в шхерах близ Выборга и со дня на день могли ожидать полного разгрома.

Оправясь немного от своего нездоровья, Екатерина решила сама осмотреть флот и повидать своих храбрых моряков, отряды гвардии, которые так отважно делали своё дело.

Ранним июньским утром выехали из Царского Села открытые экипажи.

В первом сидела императрица, графиня Анна Петровна Протасова и Зубов.

Во втором – графы Ангальт и Безбородко с графом Валентином Платоновичем Мусиным-Пушкиным. В третьем экипаже ехали две дежурные фрейлины и одна из сестёр Алексеевых.

В Петергофе, куда направлялись экипажи, стояла наготове яхта, которая должна была отвезти государыню в Кронштадт. Там теперь стояли оба соединённые флота: адмирала Крузе и тот, который был у Сескари, не считая гребных судов флотилии принца Нассау.

Гладкая дорога, хорошее утро, счастливо миновавшая опасность – всё это располагало к бодрому, радостному настроению. И все спутники выглядели очень хорошо и весело.

– Видно, вместе с маем кончена наша маета, – заметила государыня, при случае любившая покаламбурить. – Шведы своими пушками заставили у меня в столице стёкла дрожать. Теперь пусть сами попляшут на воде без выходу… Говорят, все пути им принц своими лодочками отрезал… Боятся они этой флотилии после прошлогодней бани…

– А я слыхал, отозвался Зубов, – что принцем большие ошибки и тогда были допущены. Недаром в заграничных газетах шведский король такой обидной реляцией для нашего оружия свет удивил… Отвечать на всё можно. Не так уж ветрен король, чтобы зря писать. А теперь толкуют… я и от графа Салтыкова, и от иных слышал, совсем не дельно блокаду устроил принц. Генерал Салтыков берётся до последнего брёвнышка шведского весь их флот захватить, если бы ему поручили дело…

– То-то и есть, что он берётся, да ему не даётся. Можно ли принца обижать после всех удач его? И что за охота у моих генералов именно за те дела браться, на которых уже другие сидят? Как будто чего иного найти нельзя, если отличиться воистину охота моим генералам?.. Господи! Да будь я мужчиной… Уж сколько раз сказывала… Не стала бы под других подрываться… Сама бы столько отыскала подвигов для себя… Не слушай ты их, друг мой… Я знаю, ты считаешь себя обязанным графу Николаю Иванычу. Да и то помни: не без личных выгод он принял тебя под своё попечение. У каждого свой расчёт… А мне уж позволь самой думать, кто куда лучше подходит… Сколько лет этим делом занята была. Приловчилась, генерал. Верьте вы мне!

– Да я и в мыслях этого не имел, ваше величество…

– И ты на меня не обижайся за прямое слово. Дело сейчас не шуточное. Не время сахарничать… Вся империя в опасности. А на мне лежит ответ за благо моей земли, всех подданных моих…

– Да я и думать не посмел бы, ваше величество…

– Смел не смел, а вижу я, как ты сейчас нахмурился… Ты бы то помнил, что вся моя жизнь с первого дня царствования посвящена одному: чтобы росло величие России. Так и удивляться нельзя, что всякое горе для неё – двойное моё горе. Всякая обида, ей нанесённая, малейшая несправедливость для меня невыносимы бывают… Не могу молчать я при таком разе. Сил больше нет всё в себе таить, притворствовать, как до сей поры не раз случалось, ради осторожности и благоразумия, по тогдашним обстоятельствам и конъюнктурам. Но чем больше таить в себе злое чувство, тем оно сильнее закипает внутри… И я решила расправиться со шведами как можно лучше. Да и туркам спуску не дать. А в таком разе не свойство и кумовство в дело идут, а люди стоящие… Будешь это помнить, мой друг, сам поймёшь, за кого можно просить, за кого не стоит и время терять.

Наступило молчание.

– А не имел ли вестей от нашего храбреца чудака, от Александра Васильича? – спросила ласково государыня, видя, что строгая отповедь сильно повлияла на её любимца, и желая направить его мысли в другую сторону.

– Как же, ваше величество. Он просит повергнуть к стопам нашей матушки-государыни его благодарность за внимание и память… И что дочку не оставляете, «Суворочку» его, как он её зовёт.

– Премилая девочка. Скоро и невеста. Вот бы брату твоему посватать… Совсем хорошая партия…

– Конечно, Николай был бы счастлив, если бы ваше величество пожелали принять участие в этом, когда настанет время…

– С удовольствием… Я не забуду… Глядите, вон видны и корабли. Какие это?

– Должно быть, береговая охрана, ваше величество… Сейчас узнаем…

В этот день императрица успела осмотреть все морские отряды у Сескари и в Кронштадте.

Поблагодари адмирала Крузе за его распорядительность и уменье, за последнюю победу, раздав ряд наград, подарив милостивым словом осчастливленный экипаж, к вечеру государыня вернулась в Петергоф.

С яхты снова пересели в коляски, и все дремали, утомлённые множеством пережитых впечатлений, когда экипажи, колыхаясь на упругих рессорах, быстро несли их назад, к тенистым садам и паркам Царского Села…

Как бы в ответ на похвалы, на ласку и награды, которыми почтила свои войска государыня, 25 июня произошла битва под Выборгом, в которой русские снова одержали решительную победу над врагом.

Снова зазвучали благодарственные молитвы в храмах столицы, и Екатерина появилась с Зубовым и своею блестящей свитой в Казанском соборе благодарить Господа за одоление над врагом…

Но с юга не было так жадно ожидаемых вестей об успехах русских войск.

Наоборот: Валериан Зубов, Суворов и некоторые другие лица, имеющие возможность писать Екатерине, словно сговорясь, извещали государыню, что светлейший по каким-то непонятным причинам затягивает кампанию, начатую очень удачно, и избегает решительных действий.

Между тем сам Потёмкин писал, что ему необходимо побывать в Петербурге, о многом лично побеседовать с императрицей.

И только её решительные, хотя и очень дружеские, письма удерживали избалованного вельможу от намерения бросить всю армию на произвол судьбы и скакать домой, за две тысячи вёрст…

А дни, недели и месяцы мелькали один за другим…

Только в декабре, после усиленных настояний императрицы, отряд Кутузова обложил Измаил, но не спешил с приступом.

2 декабря прискакал туда в своей двуколке Суворов.

Девять дней ушло на подготовления… Злые языки потом говорили, что было немало переброшено золотых и серебряных мостиков от осаждающих к осаждённым.

Как бы там ни было, 11 числа, после отчаянного штурма и упорного сопротивления, крепость была взята, и Суворов послал императрице обычное, лаконическое донесение:

«Измаил пал перед троном вашего величества».

От Потёмкина с этой радостной вестью помчался его адъютант Валериан Зубов.

Поручение завидное и почётное. Но более сообразительные люди, как и сам «чрезвычайный гонец», прекрасно понимали, что светлейший желал избавиться от неприятного соглядатая. Как ни скромно держал себя Валериан, роль его была скоро разгадана и самим князем, и многими окружающими…

Из Петербурга также друзья светлейшего, особенно управитель его и придворный «всезнайка», Гарновский, извещали, что Безбородко, Воронцов и многие другие с Платоном Зубовым во главе стараются пошатнуть, если не совсем скинуть неприятного им князя. И лучший материал для этого получают, несомненно, от Валериана.

Потёмкин был вне себя. Но он хорошо знал, как сердечно относится Екатерина к красивому, гибкому, но рано испорченному юноше. В каждом письме она писала об этих двух братьях, просила содействия, чтобы «со временем вывести в люди Валериана», этого «писаного мальчика», как она выражалась. Напоминала, что ей будет приятно, если Потёмкин проявит больше ласки к Платону во время предстоящей их встречи.

От Платона Зубова, конечно, по настоянию, а может быть, и под диктовку самой государыни, приходили весьма почтительные и дружеские письма. Всё это обязывало светлейшего, и он вынужден был быть любезным по отношению людям, которые, в сущности, были ему опаснейшими и смертельными врагами.

Но даже этот необузданный человек, избалованный временщик принуждён был покориться мягкой, ласковой, но такой неумолимо тяжёлой руке, какою Екатерина правила всем и всеми, кто только находился вокруг неё, в тени её трона…

Вместе с январской метелью, свежий и розовый, как морозное утро, примчался в Петербург Валериан с радостными вестями о завершённых победах, о новых ударах, какие Суворов и его сподвижники собирались нанести врагу.

– Весьма рада вас видеть, поручик, а со столь приятными вестями особенно, – ласково, нежно, как родного, встретила Екатерина юного гонца, от которого, казалось, ещё веяло пороховым дымом и жаром битвы.

– А я несказанно счастлив видеть вновь ваше величество в добром здравии и столь цветущем виде!

– Всё благодаря победам, которыми, как дождём, орошает мою душу славное войско российское и его вожди, мой маленький льстец! Давайте ваш пакет.

Пока государыня с довольным видом, покачивая головой, читала донесение, адресованное на её имя князем, братья отошли в сторону и тихо о чём-то толковали.

– Увидим, – с неприятным, злым выражением лица сказал Платон, – чья возьмёт! Теперь же осторожно заведи об этом речь, когда государыня станет расспрашивать обо всём…

Не успел он договорить, как Екатерина обратилась к Валериану:

– Великолепно! Хотя классическая реляция чудака нашего, графа Александра Васильевича, и не уступает этой по силе, зато находим в последней подробности, драгоценные для меня и для российской истории. Знаешь, мой мальчик, – по-дружески обратилась она к Валериану, – я успела разработать новый план. Гляди, и ты попадёшь туда, если будешь вести себя хорошо. Не обижаешься, что я с тобою так? Чаю, ты себя уже взрослым мужчиной полагаешь?.. А я так рада нынче, что на всякие дурачества готова! Ну, всё рассказывай мне, что там и как… Нет, – сама перебила себя Екатерина, – французы мои каковы! Князь светлейший для «Дама Дереже», как он его кличет, просит шпагу золотую… И для герцога Ришелье… Да этому ещё Георгия солдатского. «Мол, оказали чудеса храбрости…» Любезный народ, французские дворяне. Умеют платить за доброе гостеприимство и себя прославить… Да что они там натворили, говори, мальчик. Всё по порядку…

– Дрались хорошо, государыня. И наши герои, молодцы. Да как-то просто всё у них выходит. Идёт наш, дерётся, умирает. И не видно ничего. Как будто так и надо. Встал, перекрестился и пошёл. А у них иначе. Вот этот хоть бы… Рожа домашняя. Простите, государыня: Роже де Дама… 11 декабря мы приступом пошли. Морозище здоровый. А он вырядился, как на бал: кафтанчик, перчатки, шляпа. Шпагой машет, вперёд рвётся. Первый на вал впереди своего отряда взошёл… Уж назад нас труба позвала, когда дело было кончено… Тут и встретил нашего шевалье лакей с плащом на руке. А Роже и говорит: «Как кстати! После жаркого боя прохладно стало на улице!» Ну, конечно, об этом только и речей было по лагерю… Герцог Ришелье идёт и свой кивер перед глазами держит. А в кивере – дыра от турецкой пули. И сапоги свои модные порвал на приступе… А уж не взыщите, государыня, кюлоты клочьями висят! Взбирался где-то на вал, а сукно нежное, ну и не выдержало.

– Зато и турки не выдержали! Уж так и быть, всё сделаю, как пишет светлейший. Своих не забуду… Особенно графа Александра Васильевича. Но и гостей почту. У меня они тоже тут, чужие, лучше своих управляются. Про Нассау, поди, и туда слухи дошли… Золото, не начальник! И удачливый. Это самое главное. Верная пословица на Руси: «Не родись умён, красив, а – счастлив». Ну и помельче есть тоже люди нужные. Капитан мой Прево де Лоньон так берега укрепил, что врагам и носу сунуть невозможно! Де Траверзэ – чудесный командир… А помнишь Ванжура?

– Как же не помнить! «Двадцатидневный», каковы его матушка, звать изволили.

– Ох, милый! Сорокадневный уж он теперь. А то и поболе… Помер! Да, да… Не печалься. Смерть – дело такое, что её никто не минет. Жалеть надо, а грустить что толку… – утешала Екатерина юношу, а у самой крупные, частые слёзы лились из глаз. Но она их быстро отёрла и продолжала: – Да умер-то как, забавник наш! И тут начудил. Вот слушай. Пустила я отряд башкир для сторожевой службы на берегу. Шведы их как чертей боятся. А мне того и надо. И баталия была на море. Потом сухопутные стычки. Наши десант высадили шведов догонять, которые наутёк пошли. Ванжура славно бился на море. И с отрядом высадился. Да, уж не знаю как, отбился от своих, от моряков. Чай, тут девчонка какая замешалась. Любил он их. Глядь, башкиры патрулём наскакали. Видят: не русская одёжа. За него. Лопочут что-то по-своему. Он по-русски плохо. Своё им несёт. Так, почитай, с полчаса дело шло. Он ершится. Они в задор вошли. Думают: пленник, а какой задира. Да взяли и прикололи его! Уж я так плакала… Ну а ты дальше рассказывай: светлейший что?

– Всё слава Богу. Хотя по несчастью, полагать надо, нездоров был… И до боя, и после баталии, почитай, не появлялся к войскам, и не принимал никого… Доклады по суткам, по двое лежали без резолюции… Мрачен очень светлейший…

– И с солнцем затмения бывают. А ты старших не осуждай. Молод ещё.

– Храни меня Господь, ваше величество. Я лишь говорю всё, что видел, не смея утаить от матушки от нашей ни малейшего, хотя бы и против себя самого. А к князю Григорию Александровичу я со всякой любовью и респектом отношусь, памятую, сколь много он для государыни моей, для родины хорошего совершил.

– Вот, вот. Помни этой, мой мальчик. И я тебя ещё больше за то любить буду. Ну, а теперь говори, не тая, как начал. Вижу, правду ищешь, а не во вред кому.

– Да я и сказал, ваше величество. Мрачен очень князь… И не то чтобы нездоровье большое. Духом, говорят, тоскует…

– Это бывает у него. Вам сказать могу. Он о далёком часто думает. Старше я его. Могу раньше умереть… А с сыном, с Павлом, у них вражда большая. Так я думаю, из этого вытекает многое. И в архиереи он уж у меня просился. Надумал, что лицо духовное будет и для моего наследника недосягаемо. А того не хочет понять, верить боится, что я сумею иначе его страхи успокоить… Что я могу… Ну, да о том в своё время потолкуем… Только и всего?

– Нет, и на телесный недуг часто жалуется князь, – с совершенно детским, наивным видом сказал Валериан. – Ни один доктор, сказывает светлейший, ему помочь не может… А и хворь-то пустая… Зуб болит, сказывает… Зуб рвать хочет… Так сюда ехать собирается, ваше величество.

Екатерина быстро переглянулась с Платоном и, помолчав немного, испытующе поглядела на юношу.

Тот глядел в глаза государыне своими ясными, красивыми глазами без малейшей тени смущения, открыто и радостно.

– Вот как! Пускай. Может, и так… Говоришь, сюда собирается ехать? Хоть я и просила не делать этого?

– Не знаю, государыня. Все там так говорят, кто к нему поближе. Уже и готовиться стали. Гляди, следом за мной сам пожалует, порадует себя, матушку нашу.

Вторая стрела была пущена с тем же невинным, детским видом.

– Милости просим! Надо, видно, и нам приготовиться… Делать нечего… Вот сейчас пойдём на половину на его. Поглядим, что там да как? Прибрать, поправить чего не надо ли? Самой всё приходится… Вот только Платон твой и помогает мне кой-чем. Идёмте…

* * *

Медленно идут они все втроём по высоким покоям обширного дворцового отделения, предоставленного в распоряжение Потёмкина уже много лет и без перемен. Впереди дежурный камер-лакей открывает запертые двери, приподымает портьеры. Спёртый воздух необитаемых, давно непроветриваемых хором даёт себя знать. Морщится Екатерина, дышит не так свободно, как всегда.

– Здесь обои сменить надо, – говорит она. – Запиши, в штофной гостиной, в жёлтой. Здесь и мебель худа… Но картины зато… Глядите, друзья… Какие редкости! Денег сколько стоило, вспомнить жаль…

– Чудесные картины, – с видом знатока подтверждает Платон. – А эти бронзы… А статуи. Им цены нет!..

– Это что! Вот я вас другой раз в его галерею да библиотеку поведу. Там воистину клады собраны. Умеет раритеты отыскивать светлейший, что говорить!

– Государыня, нельзя ли нынче взглянуть? – с ласковой просьбой обратился к ней Платон. – Очень хочется видеть… Тут вещи, какие и эрмитажным не уступят! И неужто всё его собственное?

– Что-то я подарила… А многое и сам он собрал. Дальше мы не пойдём нынче. Довольно. Вернёмся…

– Уж не откажите, матушка. Глаза разгорелись у меня… Люблю я очень всё такое. Уж пройдёмте… Что стоит? Близко…

– Вижу, генерал, разгорелись глаза. Не стоит себя тревожить. Будет и у вас то же, погодите. Времени много впереди… Скоро войну кончим. Тогда и я свободнее буду о друзьях своих думать… А дальше нынче не пойду. Я сказала.

В словах и в тоне Екатерины звучала непривычная для Платона Зубова решимость. Эта женщина вся поддавалась своим настроениям. Теперь в глубине души зрело у неё решение сломить последнее сопротивление Потёмкина, который, судя по всему, собирается явиться и сделать попытку снова овладеть своей многолетней подругой, её мыслями и желаниями.

И отголоски внутренней решимости, готовности к борьбе отражались и в обращении с человеком, который, собственно, в настоящую минуту был ей ближе и дороже всего на свете, как последняя вспышка радости перед близкой развязкой трагикомедии, называемой жизнью человека.

Но фаворит этого не понял. Замолчав и надув губы, как капризный, обиженный ребёнок, шёл он за повелительницей.

Заметив его огорчение, она вдруг невольно улыбнулась и негромко шепнула Платону:

– А знаешь, ты моложе моего мальчика… Право… по душе!.. Ничего. Это – быстро излечимая болезнь… Ох, мне уж ею не хворать, malgre moi!

 

IV

ЭСФИРЬ И АМАН

[164]

 

В феврале примчался Потёмкин в Петербург, опередив свой обширный двор и огромный, воистину царский обоз, который всегда и повсюду следовал за ним.

Встреча была торжественная и самая тёплая, радушная со стороны императрицы. Так, по крайней мере, казалось для всех.

Но сам светлейший хорошо знал Екатерину. Это знание и давало ему силу править умной, гордой, вечно замкнутой в себе женщиной почти двадцать лет подряд.

Это же знание подсказывало ему, что игра его если и не совсем проиграна, то и на выигрыш шансов слишком мало.

Потёмкин старался понять, что за личность этот новый фаворит, красивый, как херувим, хрупкий, как женщина, и такой неприметный на вид?

И личные наблюдения, и общий голос подтверждали, что Платон Зубов – совершенно заурядный человек.

Хорошо воспитанный, прекрасно болтающий по-французски, прочитавший много книг, особенно с той поры, как попал в клетку рядом с покоями Екатерины, Зубов любил прекрасное и мог понять высокие порывы души, хотя сам их никогда не проявлял. Недурно играл на скрипке, но без огня. Словом, это был светски образованный, но бездарный в высшем смысле слова человек. А главное, в нём было пассивное женское упрямство, и не было характера, активной энергии, мужской повадки.

Природа как будто создала его быть фаворитом женщины с мужским характером, с железной волей, умной, избалованной властью и удачами жизни, и притом весьма немолодой. Платон Зубов вполне искренно подчинялся воле своей покровительницы. Именно это нужно было теперь Екатерине.

И Потёмкин это понимал, но решил, что без борьбы уступить всё-таки нельзя.

И борьба началась, тем более упорная и беспощадная, что наружно приходилось надевать личину доброжелательства и даже дружбы.

В Страстной четверг, 10 апреля 1791 года, в придворной церкви Зимнего дворца люди наблюдательные могли видеть очень интересную, полную глубокого значения картину: Платон Зубов явился к причастию в один день и час со светлейшим «князем тьмы», как обычно звали недруги Потёмкина.

Екатерина, сама совершенно равнодушная к обрядам, порою позволяла себе даже подтрунивать над ними, называя французским, насмешливым словом: «momerie». Но религиозность Потёмкина была искренней. Все это знали.

На этом задумала сыграть Екатерина.

И отчасти эта затея ей удалась.

Блестящая толпа, наполнившая церковь во время торжественной службы, больше занималась наблюдением за двумя столь несходными соперниками, которые теперь с таким смиренным видом стояли рядом и слушали священные слова о всепрощении, братстве и любви…

Митрополит с чашей и окружающие его иереи, совершив последние моления, вышли из алтаря, ожидая говеющих, которые стояли большой, нарядной группой с двумя братьями-фаворитами и одним временщиком во главе.

Невольно Платон Зубов и Потёмкин сделали одновременно первые шаги к возвышению, на котором стоял клир, сверкая своими парчовыми облачениями, освещённый огнями множества восковых свечей и больших церковных лампад.

С лёгким полупоклоном Платок Зубов остановился, как бы желая пропустить вперёд колосса.

Потёмкин сперва машинально сделал движение, чтобы воспользоваться его учтивостью. Но вдруг какая-то мысль озарила его важное, сосредоточенное в эту минуту лицо. И мысль эта, очевидно, была далека от настроения минуты, от обстановки, в которой находились оба соперника. Что-то злорадно-насмешливое мелькнуло в живом глазу князя, которым он глянул на Платона, слегка повернувшись в его сторону своим грузным телом. Этот взгляд, серьёзный, но в то же время неуловимо-насмешливый, глумливый, смутил Зубова. Он часто испытывал его на себе и в эти моменты готов был вцепиться, как кошка, в это круглое, упорно, по-птичьи глядящее око соперника. Окружающие тоже заметили эту манеру Потёмкина глядеть на фаворита:

– Ишь, петух-Голиаф орлом сбоку на цыплёнка-петушонка зубатенького поглядывает, словно местечко высмотреть хочет, куда бы его клюнуть.

Именно такое чувство испытывал и Зубов. И только обещание, данное Екатерине, да неодолимый страх перед дюжим и страшным во гневе князем удерживали Зубова от резкой выходки.

Сейчас Потёмкин, всё так же глядя на Зубова, вдруг любезно оскалил свои плохо вычищенные крупные зубы и сделал преувеличенно учтивый знак рукой, предлагая пройти вперёд. Так иногда гуляка-щёголь, желая оказать внимание дешёвой куртизанке, раскланивается перед ней.

Пятнами покрылось розовое, холёное лицо фаворита.

Не находя ничего иного, он ещё с большей учтивостью склонился перед «отставным» и сделал даже полшага назад.

Этот балет, конечно, был замечен всеми. Улыбки, смешки и перешёптывания грозили принять явно скандальный характер. Но то, что действие происходило в храме, сдерживало публику.

Но Зубов и брат его чувствовали, что пострадавшими лицами являются, скорее всего, они, хотя сила за ними и Потёмкина никто не любит.

Кто смешон, тот и не прав – вот закон для суждений толпы. А они, маленькие, нервные, суетливые, были теперь именно забавны.

Неожиданно Валериан, как бы набираясь храбрости, стал выдвигаться вперёд.

Платон Зубов в это время обратился прямо к Потёмкину:

– Изволите проследовать, ваша светлость! Я после вас!

– Нет, почему же, ваше превосходительство. Тут мы, перед Господом, без чинов должны… По евангельскому слову… «Последние да будут первыми»!..

– «А первые – последними»! – парировал Платон. – Тогда извольте… – И он уже собирался пройти вперёд.

Но Валериан предупредил старшего брата:

– Я – самый последний… в роду у нас… Стало, по мысли его светлости, мой черёд. – И быстро поднялся к чаше.

Даже Потёмкин снисходительно и без горечи улыбнулся при этой смелой, детской выходке и медленно занял свою очередь.

Екатерина была очень огорчена, когда ей передали подробности мимолётной сцены. Она возлагала большие надежды на такую торжественную минуту, как взаимное прошение о забвении всех обид, которым обменялись накануне Зубов и Потёмкин, и наконец принятие из одной чаши святых Тайн.

– Немудрено, что двое у чаши не поделили: каждому досыта пить охота, а одному всегда больше достаётся, – толковали теперь.

Хотя князь и чувствовал, что на этот раз он сумел потешиться над мозгляком, женоподобным Зубовым, над «левреткой в эполетке», как он его звал, но ему не сулили окружающие его куртизаны, придворные, наушники, сплетники и двуличные льстецы серьёзной победы. Они, правда, забегали ещё с чёрного крыльца к князю, толпились и в его приёмных. Но уж не так, как прежде… И далеко не так, как у Зубова…

Взять к примеру, Державина. Когда встреченный им по пути поэт-царедворец отдал князю очень почтительный, но не лишённый достоинства поклон, где сочеталась рабская льстивость с затаённой амбицией даровитого человека, сознающего себя выше своих господ, Потёмкин поманил к себе стихотворца.

– Здорово, Гавриил. Что стало редко видать тебя? Раньше часто жаловал в мои клетушки. Под новым солнышком крылья греешь, соловей… либо чиж сладкогласый, а?

– Куда нам в соловьи, ваша светлость! Тем более что соловьям и вовсе солнца не надобно: они по ночам поют… Да я не по-соловьиному… по-скворцовому больше теперь чирикаю… Да вот с тяжбишками своими маюсь!

– По-скворцовому?! Не по-дворцовому ли, приятель? Толкуют, в большие персоны попал: шутом у первого человека здешнего состоишь.

– Напрасно обижать изволите, ваша светлость. Человек я маленький… Ваша вся воля.

– Ну, не обижайся. Знаешь сам, я на словах хуже, чем на деле… А так люблю тебя. И дар твой ценю, свыше тебе посланный… Так поёшь понемножку? Вон, ночную кукушку нашу, Платошу-святошу, петь стал? Дело ли?

– И кто сказал вашей светлости? Всё наносы…

– Наносы? А у меня и на бумаге ода та списана… Приходи, покажу. Кстати, дело к тебе есть…

– Ваш слуга покорный… Уж коли на чириканье моё свой слух изволите склонять, счастлив и тем…

– Пой, пой… А я вот читаю теперь… Знаешь, про крыс начал. Умнейшее животное в мире. Прозорливость удивления достойная… Бывает, что кораблю тонуть пора, – они первые с него шмыг на берег. Или в доме пожару быть, а крысы уж вон бегут заранее. Малые твари, а смышлёные…

Державин понял намёк и сейчас же подхватил:

– Есть ещё меньше создания, а того мудрёнее… Коли Эзопу верить – комар и льва победить сумел!

Потёмкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.

С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:

– Мужики наши ещё умнее. Какой дрянью поля заваливают. А после хлеб растёт. Во всём нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…

Державин молча поклонился уходящему вельможе. Выпрямляясь, он прошептал:

– Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. – злорадно почти в слух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.

* * *

Хмурый, стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?

С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери: казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского, порою гневного, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, с её рыданиями.

– В такие дни! Ох, Господи, Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он её, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.

– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева, – мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты. Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…

И слушают, замерев, преданные женщины.

Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки. Глаза у неё заплаканы, лицо покрыто пятнами. Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придаёт только новый крен своему лёгкому головному убору.

Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрёпанными волосами шагает по комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина начинает очень быстро говорить, вопреки своему обыкновению. И тогда явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.

– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение, не токмо заслуг… Нет их и не было. Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твёрдые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошёл, прости Господи… во дни такие молвить даже грешно. Чего увидала в цыплёнке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни: десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут!.. За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самоё в руки свои, в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызёт, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, его счастье, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему!..

– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как и раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная. Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошёл: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдёт, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…

– Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… Вот ты говорить изволишь, что я тебя теснил, а с ним тебе куда хуже придётся. Я о тебе век думал. О благе твоём… О родине. Родины слава – твоя слава и моя слава. Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще начнёт. Отец его – ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошёл, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек. Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор! Да сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуни, взяточника, прямого грабителя. Что о тебе, матушка, думать станут… Господи, да если бы человек хороший… Сам бы я ему ноги мыл да воду пил, тебя ради… А этот… этот…

Пена появилась в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую всё-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными жёнами. Долголетняя близость и общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.

Но на этот раз все усилия Потёмкина были напрасны.

– Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчёт Платона. У него столько врагов! Нет, нет! – повторяла Екатерина, уткнув лицо в подушки и на все грозные упрёки отвечая только горьким плачем.

Уже не первый раз со дня приезда Потёмкина происходили такие сцены, но сейчас ему хотелось довести всё до конца.

– Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твёрдо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон, доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь… И в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя. Богом клянуся, враки всё! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для спасения души собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет – я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..

– Да что ты! Да как это можно, – вдруг перестав рыдать, совершенно твёрдо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. – Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придёшь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?

И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой и подавленной.

– Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?

– Я?! Чем? В чём? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и наверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными, пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…

– А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей, гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! – И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потёмкин из комнаты.

Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжёлыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потёмкина.

Едва он ушёл, женщины, сторожащие под дверью, вбежали в комнату, стали поить водой и растирать виски Екатерине, снова почувствовавшей изнеможение.

– Генерала позовите! – слабо прошептала она и снова залилась слезами, теперь уж и сама не зная почему.

В словах Потёмкина, в звуке голоса, которым они были сказаны, ей послышалась какая-то мучительная, ещё незнакомая до тех пор нота.

И долго звучало в ушах измученной женщины это последнее «прости!» человека, после многих лет вынужденного уступить своё место другому…

* * *

С большей или меньшей силой ещё несколько раз повторялись сцены, вроде описанной выше. Но не такие бурные и захватывающие выходили почему-то они. Всё главное было высказано. А повторения только вызывали взаимное недовольство и раздражение, тем более тяжкое, что его приходилось скрывать от посторонних глаз, ото всех окружающих.

Но тайну Полишинеля, конечно, знал весь город, и она служила предметом всяких пересудов, толков и предсказаний…

Другой темой для разговоров служили грандиозные приготовления к празднеству в Таврическом дворце, которое задумал дать Потёмкин для государыни.

Приготовления эти начались почти немедленно после Пасхи, которая пришлась на 13 февраля, и длились больше двух с половиной месяцев.

«Потёмкинский праздник», состоявшийся 28 апреля, описан очень подробно многими современниками и более поздними историческими бытописателями.

Сам по себе он отличался от других подобных затей того века только грандиозными размерами и суммой денег, потраченных на него Потёмкиным.

Одного воску пошло на разные плошки, факелы и прочие приспособления для иллюминации больше чем на семьдесят тысяч рублей. А в общем праздник стоил триста тысяч тогдашних серебряных рублей.

Были тут и длинные улицы, застроенные временными домиками и декоративными замками, имелись налицо и жареные целые быки для народа, с позлащёнными рогами и посеребрёнными тушами…

Приключилась и неизбежная в таких случаях давка, где погибло несколько человек. Даже экипаж императрицы с большим трудом пробрался к подъезду, где Потёмкин в блестящем маскарадном наряде, осыпанный крупными бриллиантами, ожидал свою благодетельницу и поднёс ей драгоценный скипетр, как богине счастья, с крупным, редким по величине и по ценности, сапфиром наверху. На фронтоне дворца красовалась надпись: «Твоё тебе принадлежит!»

Вензеля Екатерины, составленные из всевозможных лампионов, прозрачных хрусталей разного цвета, освещённых изнутри, из цветов и зелени, видны были повсюду.

Всего было созвано на пиршество около трёх тысяч по именным билетам, не считая простого народа, который сзывался особыми герольдами и бирючами и валил десятками тысяч.

Для этих гостей были построены в огромном парке разные балаганы, устроены буфеты с пивом, водкой и квасами. Сюрпризы, фокусники, акробаты в разных местах потешали толпу…

Сначала Екатерина с Павлом, его женой и двумя внуками прошла в круглый большой зал, где ослепительно горел транспарант из искусственных драгоценных камней в виде буквы «Е». Стены были увешаны редкими гобеленами с изображением истории Амана и Эсфири. Князь возлагал большие надежды на эту аллегорию. Увы, она почти не была замечена царицей!

В этой огромной зале состоялся концерт и балет.

Затем были осмотрены все чудеса дворца, его убранство, статуи, картины, зимние сады и оранжереи, где для Екатерины были приготовлены грядки с гнёздами грибочков, которые любила она собирать у себя в парках. Затем последовал ужин.

Столы были заставлены золотой посудой, собственной Потёмкина, которую он скупил частью у изгнанных французских принцев, частью у других лиц. Из кладовых государыни тоже было выдано много редких сосудов и блюд из золота для большего украшения пиршественных столов.

Самое кушанье подавалось на дорогом фарфоре, который ставился сверх золотых тарелок и блюд.

Екатерина хотя приехала с полумаской в руке, но её не надевала, как сам князь и все великие князья и княжны. Зубов сидел рядом с государыней, но был хмур и бледен от скрытого недовольства, от зависти и какого-то страха. Ему казалось, что такой блеск может затемнить в глазах Екатерины незначительную фигурку самого Зубова, легко поднятого из праха, в который с такой же лёгкостью можно было ввергнуть его опять.

Он не знал Екатерины, этой мудрой при всей её внешней впечатлительности и осторожной при всём её легкомыслии правительницы.

Как бы угадывая, что делается в душе фаворита, Екатерина выбрала минуту и негромко сказала своему любимцу:

– Будьте повеселее, генерал. Чтобы не сказали, что вы питаете дурные чувства к тому, счастливее кого оказались очевидно… А я сейчас же вам покажу, что вы тоже легко сможете роскошью затмить и настоящий пир Валтасаров!..

– Я весел, государыня. Это просто так… Моя мигрень…

– Хорошо… верю. Но надо владеть и своими недугами, живя на свете… Я попробую вылечить вас… – И сейчас же обратилась к хозяину сказочного пира, который давно уже своим зрячим глазом следил за беседой Екатерины и Зубова: – Светлейший, у меня к тебе просьба…

– Всей душой готов служить, государыня-матушка…

– Продай мне твоё могилёвское имение, что на Днепре. Там двенадцать тысяч душ, как мне помнится? Деньги сполна плачу. Идёт?

Потёмкин вспыхнул до самых ушей и даже зубы стиснул, чтобы не вырвалось неожиданного для него самого неловкого слова или восклицания досады.

Он сразу понял, для кого хотела купить Екатерина это имение, ценимое почти в два миллиона рублей, и мгновенно решил скорее кинуть эти деньги на ветер, чем помочь обогащению ненавистного соперника.

После короткого молчания князь, с огорчённым видом пожимая плечами, громко ответил:

– Экая досада! К несчастью моему великому, не могу исполнить желания вашего величества! Вчера как раз оно продано. И задаток взят.

– Продано? Кому? – недоверчиво протянула государыня, и глаза её потемнели от досады и гнева. Она хорошо поняла уловку князя.

– Да вот ему как раз, – полуобернувшись и разглядев за стулом у себя дежурного камер-юнкера, молодого бедняка, дворянина Голынского, отрезал князь, кивая на замершего юношу.

И сам незаметно сделал ему знак глазом своим, словно приглашая подтвердить своё невероятное для всех заявление.

Екатерина даже вспыхнула от неожиданности.

– Этому? Ему?.. – не находя слов, в явном смущении заговорила она и обратилась затем к Голынскому, о котором все знали, что кличка – по шерсти, и считали его совершенным бедняком: – Послушай, как же это ты купил имение у светлейшего?..

Голос отказался повиноваться юноше, который чуял, что ему с неба свалилось огромное, неожиданное счастие. Он только и мог, что с глубоким, почтительным поклоном склонить голову перед государыней.

Даже слёзы проступили на загоревшихся глазах императрицы.

Зубов внезапно закашлялся и прикрыл салфеткой лицо, чтобы скрыть гримасу досады и злобы, которая исказила его против воли.

Только хозяин волшебного пира в первый раз за весь вечер словно расцвёл, помолодел, почуяв, какую глубокую, мучительную рану нанёс своему недругу.

Пир шёл своим чередом.

Около полуночи уехала Екатерина с Зубовым и всей своей семьёй.

А весёлый, сверкающий пир, превратившийся в полудикую оргию после отъезда царских особ, длился до самого утра.

Хозяин этой роскоши и великолепия, с непокрытой головой, без маски, долго слонялся между своими, уже опьяневшими гостями, снова потемнелый, задумчивый! Всё бормотал что-то невнятно, грыз ногти по своей вечной привычке и порой подходил к буфету, выпивал что-нибудь, закусывал чем попало и снова пускался бродить из покоев в парк и обратно.

Никто и не заметил, как он ушёл к себе, на покой…

* * *

На другое утро, дрожащий, взволнованный, терзаемый надеждой и страхом, явился Голынский к своему покровителю.

– А, покупатель пришёл! – с явной иронией встретил его князь. – Деньги принёс? Подавай. Деньги нужны… Теперь в особенности… Видел: абшид… Надо на сухой корм переходить!.. Ха-ха-ха!..

– Я только… ваша светлость… Потому только… чтобы только…

– Ишь как растолковался… Вижу, зачем… Делать нечего. Умел фортуну за… спину поймать, получай… Только уж не совсем даром. Поедешь с Поповым, он на твоё имя купчую сделает. В кредитном банке тебе под имение тысяч триста выдадут. Эти деньги мои… А остальное твоё. Разживайся… Только бы клопу этому розовому не досталось!..

В порыве кинулся юноша руки целовать благодетелю…

* * *

Прошло ещё долгих, томительных три месяца.

После новых столкновений и сцен, после самых решительных настояний государыни Потёмкин собрался в обратную дорогу.

– Прощай, матушка, благодетельница моя! – упав в ноги императрице, с рыданиями мог только выговорить князь, когда они остались наедине, в минуту прощанья.

– Что за странные думы у тебя, Гри-Гри? Вернёшься ещё… Вот, мир подписан будет, тогда мы и отдохнём с тобой на покое… Авось, что и по-твоему выйдет, – слукавила по женской слабости она, желая ободрить старого друга, который имел вид тяжело больного человека.

– Да?.. Авось, быть может… Живу – надеюсь, говорят древние латиняне… Так и я! А по правде сказать, ни на что не надеюсь, кроме могилы!.. Помяни тогда меня, грешного… Как я любил тебя… Как жизнь всю… Ну, да что теперь… Пора… Уж сели, поди, все… Прощай, матушка… На прощанье, в последний раз удостой… Хоть руку облобызать…

И он горячими, воспалёнными губами до боли крепко впился в красивую, выхоленную руку Екатерины.

– Нет, нет, что же это… Дай, я тебя… По-старому, как верного, давнего друга…

И Екатерина тепло поцеловала своего многолетнего помощника и защитника, с которым теперь пришлось разлучиться… Кто знает, может быть, и вправду навсегда…

Недаром так болит сердце-вещун у государыни…

Они расстались опечаленными, с глазами, полными слёз…

Но оба понимали, что разлука неизбежна…

А ещё через два с половиной месяца, 5 октября 1791 года, в степи, около Ясс, на придорожной, пыльной поляне, задыхаясь от припадков астмы и сердечной своей застарелой болезни, скончался лучший, самый смелый и мощный из орлов-питомцев Екатерины Великой, светлейший князь Потёмкин-Таврический, генерал-фельдмаршал, кавалер всех орденов, владелец колоссального состояния…

И сейчас же почти весь тяжкий груз этих почестей, должностей и орденов захватил и взвалил на свои небольшие, но упругие плечи Зубов, давая свободу Екатерине плакать в своём покое о друге, погибшем, вопреки всему, раньше её, хотя она была намного старше его…

– Все теперь, как улитки, будут высовывать против меня голову, когда не стало друга моего! – сказала она Храповицкому, наперснику своему, в минуту грусти.

– Всё это много ниже вас, ваше величество!

– Так!.. Но я стара! – печально произнесла Екатерина. И умолкла.

 

V

ВЫШЕ ПРЕДЕЛА

 

Ничего и никого больше не стояло на пути у последнего фаворита Екатерины.

Почести сыпались на него дождём. Граф, князь Священной Римской империи, возведённый в это звание вместе с отцом и всеми братьями, он владел состоянием в четыре-пять миллионов рублей, полученным от Екатерины за каких-нибудь четыре года и приумноженным личными, довольно тёмными операциями…

Раболепство двора стало претить даже ненасытному честолюбцу, каким был Платон Зубов. Наследник трона, Павел, был почти искателен с этим недавним «поручиком», которого однажды чуть не прибил из-за своей любимой собаки, обиженной солдатом из караула…

Екатерина хотя и понимала всю умственную и душевную незначительность последнего фаворита своего, но теперь, на склоне жизни, достигнув силы, могущества и власти, закрывала на это глаза.

Великими дарами она надеялась заполнить пропасть, которая отделяла двадцатипятилетнего Зубова от неё, великой государыни, но… женщины шестидесяти четырёх лет, и создать золотой мост туда, в царство былой юности и чистых восторгов любви…

И Зубов, как добросовестный наёмник, старался оправдать надежды, возложенные на него этой щедрой женщиной.

А мнение о Зубове у всех было почти одно и то же.

Суворов со своей прямотой и силой выражения так определял фаворита:

– Платон Александрыч – добрый человек… Тихий, благочестивый. Бесстрастный по природе… Как будто из унтер-офицеров гвардии… Знает «намёку», загадку и украшается единым «как угодно-с!..» Что называется в простонародье лукавым… Хотя царя в голове не имеет!..

Такой человек стал вершителем дел огромной монархии Севера. Так случилось, что граф Безбородко поехал в Яссы для завершения начатых Потёмкиным мирных переговоров с турками.

А когда вернулся домой, то оказалось, что все дела по иностранной политике, да и другие, не менее важные посты, временно порученные фавориту за отъездом «фактотума» Безбородки, теперь остались окончательно закреплёнными за новым всесильным министром всех дел…

И только брат помогал ему, чем умел. Да прежний воротила при Безбородке, граф Морков окончательно перешёл к Зубову и быстро вырастал в лучах нового солнца…

Безбородко, осторожный, малодеятельный по природе и не особенно честолюбивый, помнил хорошо, как справился Зубов с Потёмкиным, и без борьбы уступил своё место фавориту.

Только одним отомстил он братьям-захватчикам: пустил при дворе крылатую фразу:

– Раньше ото всех недугов лечились мы бестужевской эссенцией. А ныне валериановы капли в ход пошли да зубной эликсир…

А кто не знал в Петербурге, что у государыни от всех болезней любимым лекарством раньше служили именно бестужевские капли.

Наступал новый 1792 год. Петербургский двор принял совершенно особенный вид. На другом конце Европы, во Франции, кипел революционный вулкан. Потоки народной лавы разлились и клокотали по всей потрясённой стране. А главная глыба, венчавшая вершину вулкана, была отброшена к берегам Рейна, в тихий до тех пор Кобленц.

Ещё раньше императрица предлагала Людовику XVI гостеприимство в Северной Пальмире. Но события пошли слишком бурной чередой. Короля и королеву Франции обезглавили на гильотине. И только блестящие герцоги, шевалье и маркизы со своими изящными подругами вдруг, как раскалённые камни, выброшенные из недр пылающей горы, перенеслись далеко на Север и при дворе Екатерины воскресили картину Версаля лучших дней!..

Кавалер Сен-При и бывший возлюбленный королевы граф Эстергази явились как бы первыми ласточками. За ними потянулись десятки и сотни эмигрантов, начиная от знатных семей, разорённых революцией, и кончая не только торговыми и промышленными людьми, но и мошенниками высшего полёта, проведавшими, что вторая родина открылась для французов в снегах суровой России.

Этот поток завершился прибытием в Петербург графа д'Артуа, принца королевской крови, потомка Людовика Святого.

12 марта 1792 года приехал принц в Петербург, где принят был Екатериной, Зубовым и всею русской знатью с подобающим почётом и с невиданным блеском.

Целый месяц длился этот непрерывный праздник. Государыня ласкала царственного гостя, который был интересен вдвойне благодаря сдержанной, величавой грусти, которая, как печать карающего рока, мрачила тонкие черты его умного лица.

Но ничего серьёзного обещать или сделать немедленно для претендента Екатерина теперь не собиралась, да и не могла. Правда, шведская война была закончена удачным миром, подписанным ещё в августе 1790 года. Недавно праздновалось и заключение прочного мира с Турцией.

Но 16 марта 1792 года выстрел Анкаштрема вогнал в несчастного толстяка Гу, как в кабана, целый заряд крупной картечи, и после тяжёлых мучений умер этот король-чудак, спирит, визионер, Дон-Кихот на троне, мечтавший подняться вверх по Сене на канонерках и восстановить во Франции законных королей, как ему это внушала Екатерина.

Королём Швеции провозглашён был тринадцатилетний Густав-Адольф.

По малолетству наследника регентом стал герцог Ваза, пронырливый политический интриган, недолюбливающий Россию и по личным побуждениям, и по доводам «золотого» свойства, которые щедро доставлялись небогатому сравнительно вельможе из Берлина и Лондона.

Екатерина поняла опасность положения и решила заняться собственными делами, по возможности любезно сплавив «дорогих» и доставляющих слишком много хлопот гостей, какими оказались знатные особы из Франции.

Ловко перенесла она всю тяжесть представительства на своего фаворита, убив одним ударом двух зайцев.

Зубов был в восторге, принимая знаки величайшего внимания от знатных гостей с самим принцем д'Артуа во главе. Он рассыпал направо и налево обещания, которые ему не стоили ровно ничего и ни к чему не обязывали также императрицу…

А французы были на седьмом небе от ласкового приёма, от тех ожиданий, которыми вскружил им головы легкомысленный Зубов.

Прошёл месяц.

Чуткий принц нашёл, что время подумать и об отъезде.

Его не стали особенно сильно отговаривать от этого.

На воскресенье, 17 апреля, была назначена прощальная аудиенция в Зимнем дворце.

Вечером, накануне этого дня, принц сидел в изящном кабинете Платона Зубова, которому хотел как бы неофициально откланяться, прежде чем проститься с русской императрицей и её двором.

Кроме того, он надеялся, что Зубов наконец скажет положительно, на что может надеяться королевский двор в Кобленце, кроме дружеских слов и обмена любезностями.

– Я глубоко признателен и лично за себя, и за всех французов, которые нашли такое широкое гостеприимство у вашей государыни, у великой Екатерины! Только «Семирамида Севера» и могла так откликнуться на наш безмолвный призыв, на мольбу о помощи, которую обратили мы ко всем монархам Европы… Теперь ей остаётся довершить своё великое дело. «Лига монархов» готова к осуществлению. Лондонский, берлинский, даже венский двор – все идут нам навстречу… Только выжидают момента, когда от слов можно будет перейти к делу и сломить шею этой революционной гидре, охватившей своими щупальцами нашу прекрасную Францию… Могу ли я быть уверенным, что самая могущественная государыня станет в первые ряды этого грозного ополчения, призванного самим Богом вернуть мир народам, восстановить спокойствие, справедливость и истинную свободу, а не якобинское безвластие и анархию на нашей бедной родине? Я вынужден поставить такой прямой вопрос, граф. Правда, всё время и вы, и ваши министры, и сама императрица поддерживали в наших сердцах святую надежду. Но я уезжаю. Время действия давно приспело. В самой Франции назревают новые события. Партии раскололись. Конечно, и наши друзья стараются поселить раздор между этими грязными санкюлотами… Для такой работы, кроме личного риска, необходимы денежные средства… Словом, тысяча вопросов… Жгучих, самых неотложных… И ни одного положительного ответа – увы – не удалось нам услышать до сей поры. А завтра – день прощанья… И знаете ли, ваше сиятельство… Я не знаю, как и сказать… Но в отношении лично меня до сих пор не решено, куда я направлюсь теперь? Для поддержания святого дела истощены все средства, какие были в моих руках, в руках близких мне людей. Составление армии и содержание её сделано почти целиком в долг!.. Теперь пора расплатиться. Кредиторы заговорили… А я…

Принц не докончил и только тяжело вздохнул.

– Боже мой! Отчего вы раньше, ваше высочество, так откровенно не сказали мне всего! Конечно, мы и теперь сделаем, что возможно. Но не думаю, чтобы такая поддержка отвечала и нашим желаниям и вашей необходимости… Но конечно, в самом скором времени… Я сегодня же буду говорить с государыней… И завтра до отъезда вы получите ответ. Ручаюсь вам в этом…

– Да благословит вас Бог, милый граф! Но куда вы дадите знать о дальнейшем после моего отъезда? В Кобленц я вернуться не могу…

– Да и не надо. Поезжайте в страну «свободы»… В Лондоне вы будете приняты самым лучшим образом. Уверен в том…

– Кредиторы и там найдут меня. А законы Англии очень суровы к неаккуратным должникам… Я так слыхал…

– Пустое! Вздор, ваше высочество. Вам и думать не надо о том!.. Позвольте себе отстранить все возражения вашего высочества. Англия за честь почтёт принять принца д'Артуа, друга русской императрицы. Король Георг никогда не пойдёт против нас. Я вас уверяю. И не без оснований… Там будет сделано для вас всё, что ни пожелает государыня.

– Но парламент… министры… Они в Англии несколько в иных отношениях к короне, чем здесь, в стране счастливого самодержавия… Конституция…

– Фу, какое избитое… простите, даже пошлое слово, ваше высочество! Вам ли, правнуку Людовика XI, Людовика Святого и других, думать о подобных пустяках? Парламент – это для толпы… Для успокоения черни. А высшая политика делается не грубыми руками этих торгашей из нижней палаты… Наконец, у нас там есть свой министр, князь Семён Романович Воронцов… Он немножко опустился и распустился среди «свободных британцев». Но вы передадите ему от моего имени… Прямо от меня всё, о чём мы сейчас решим. И посмотрел бы я, как это не будет сделано в полное ваше удовлетворение. Полагаю, это должно вас устроить, ваше высочество.

– О, если так… Если вы говорите, ваше сиятельство…

И оба глубокие политика стали заниматься обсуждением подробностей дальнейшего образа действий. Как раз в это время доложили о приходе принца де Линя и маркиза Эстергази, которые тоже вступили как бы в свиту фаворита, ожидая от него великих и богатых милостей. Особенным усердием отличался князь Эстергази.

– Вот кстати. Проси, проси, конечно! Вы не против, ваше высочество? Мы с ними и приступим к работе, так сказать, viribus unitis!.. Ха-ха-ха… О, пусть берегутся эти все «голоштанники», люди «долин и гор», все эти масоны и цареубийцы! Мы им дадим себя знать!..

* * *

Екатерина на своей половине сейчас тоже сидела не одна.

Сказавшись больной, она забавлялась с маленьким Эстергази, мальчиком лет девяти.

Миловидный, с живыми, мышиными глазками, ребёнок был очень развит для своих лет. Но больше в дурную, чем в хорошую сторону. Бледное личико и синие подглазины были бы подозрительны для родителей, более внимательных к детям, чем чета Эстергази. Мальчик любил впиваться поцелуями в губы и грудь красивым молодым фрейлинам, окружающим Екатерину. Его собственная гувернантка сама отдавала ему крепкие поцелуи и по ночам часто наведывалась к постельке мальчика, хорошо ли ему спать…

Преждевременная испорченность сквозила в чертах ребёнка, несмотря на наивный и ребячливый тон, какой усвоил себе этот маленький актёр. Екатерина видела всё. Но её забавляло в ребёнке и проявление ранних страстей, и рафинированная чувственность, свойственная старинным расам, и способность мальчика твёрдо вести внушённую ему роль.

Сама актриса по натуре, она ценила дарование, где бы и в чём оно ни проявлялось.

Сначала князёк пел ей слабым, но верным и приятным голоском народные двусмысленные песенки своей родины и соблазнительные куплеты салонных романсов. При этом мимика и движения худенького тельца, полные наивного, бессознательного цинизма, поясняли недосказанный порою смысл стихов…

– Да ты прелесть что за обезьянка! – хохотала от души Екатерина. – Я тебя каждый день буду ждать… Приходи, будем друзьями… Ну, теперь пой песню ваших «голоштанников»…

– Слушаю, ваше величество.

Мальчик взъерошил себе длинные, завитые волосы, нахмурил брови и, подражая грубым народным голосам, старался побасистее запеть заказанную песню.

…«Са ira! ca ira!..»

Резкий, зловещий припев прозвучал в покоях самодержавных государей Севера каким-то тайным предзнаменованием…

Даже слабый голосок ребёнка получил особую звучность и выразительность, как будто князёк перенёсся к той минуте, когда впервые прозвучала эта боевая песня в его розовых, аристократических ушах и запомнилась навсегда.

Величавый, лет сорока человек в роскошном французском кафтане и кружевном жабо, очень моложавый на вид, показался на пороге комнаты, дверь которой раскрылась без предварительного доклада, согласно данному заранее приказанию императрицы.

Вошедший сделал большие глаза, услышав мятежный напев в таком неподходящем месте, но сейчас же овладел собой и низким поклоном приветствовал хозяйку, которая протянула ему радостно обе руки.

– Входите, входите, милый Шуазель. Я вас жду. А пока от скуки забавлялась этим очаровательным парижанином… Садитесь. Сюда, ближе. Поболтаем… Его я сейчас отпущу. Ступай, мой князёк. Кланяйся своей маме и своему папе и скажи, что я приказала приводить тебя каждый день, с утра, когда сам пожелаешь. Мы тут будем петь, играть… У меня найдётся немного игрушек… Словом, думаю, тебе не будет очень скучно со старухой бабушкой… А?

– Я буду счастлив, ваше величество… Мама сказала, ваше величество…

– Не величай меня, дитя. Зови просто бабушкой, как звали мои родные внуки, когда были такими, как ты, и тоже каждый день прибегали сюда, возиться, «помогать» мне в моих работах, для чего проливали чернила и путали исписанные листки. Ты гораздо благовоспитаннее моих великих князей, как я вижу… И мы с тобой поладим… Целуй меня и ступай…

– Кланяюсь вам, бабушка, ваше величество… Я порадую папу и маму, бабушка, ваше величество, – вдруг, состроив печальную рожицу, сказал князёк, вспомнив, что ему было поручено из дому. – Папа сегодня был очень сердит. Пришли разные люди с бумажками. Требовали денег. А у папы ни одного су. А мама плакала, что завтра на приём у вас, бабушка, ваше величество, ей придётся быть в старом туалете. Никто не хочет шить нового без денег. И они приказали не говорить этого вам, бабушка, ваше величество… Но мне жаль моих милых папе и маме, – запричитал мальчик. – И я сказал… Потому что все говорят, ваше величество, бабушка, очень добры и помогаете в несчастии честным людям… И Бог за это посылает вам много денег и войска, бабушка, ваше величество… Только не надо говорить папе, что я всё это говорил вам!.. – бойко отрапортовал свой урок мальчик и посмотрел на «бабушку».

Екатерина, заливаясь весёлым смехом, только делала знаки Шуазелю де Гуфье, который тоже улыбался, но далеко не так весело, как Екатерина.

– Ну, хорошо. Молодец. Ничего не забыл. Скажи папе и маме, что ты мне ничего не говорил. Но я сама помню и постараюсь позаботиться о карманных деньгах твоего папы и о туалетах мамы… Иди, милая обезьянка. Завтра жду!.. – И, меняя тон, она просто, серьёзно заговорила с Шуазелем: – Завтра – день прощаний… Принц, конечно, ждёт не одной почётной шпаги, которую я ему поднесу… Для войны нужны солдаты. Для солдат необходимы маркитантки во всех смыслах. Для маркитанток нужны деньги, и трижды деньги. Порочный круг, из которого принцу пока не удалось выскочить… Он посматривал всё время мне в руки, хотя ничего и не говорил… Я без слов поняла благородную грусть милого принца. Готова сделать, что могу. И сейчас скажу вам, что именно. Дела России и мои вы знаете. Я с вами откровенна, как с моим другом, которого знала и любила ещё до личной встречи… Граф Сегюр, показав вашу депешу из Константинополя, сразу убедил меня, что маркиз Шуазель – не только верный слуга Франции, но преданный, а главное, бескорыстный друг моей империи, значит, и мой! Я давно хотела это вам высказать, доказать… наконец случай, хотя далеко не радостный, дал мне эту возможность… Вы у меня. И с вами говорит не императрица, а женщина, расположенная, уважающая, очарованная и вами лично, и вашим благородным характером… Так буду говорить прямо. Денег у нас сейчас мало. Что есть, надо приберегать. Европа взбудоражена. Буря из Парижа, от полей прекрасной Франции, грозит промчаться по целому миру, задеть и нас… Следует быть готовым ко всему… Всё-таки графу д'Артуа теперь же я прикажу выдать сто тысяч ливров. Потом надеюсь выслать ещё столько же, если не вдвое… И все силы пущу в ход, чтобы «лига» осуществилась и скорее вернула трон Франции её законным государям.

– Ваше величество… Вы видите, слёзы наполняют мои глаза… Мои уста…

Действительно, мужественный на вид, но слабонервный, бывший посланник Франции при султане уже начал проливать слёзы, согласно своей кличке «плакса-Шуазель», под которой был известен в Петербурге.

– Слушайте дальше. Новое правление в Швеции изменило все мои планы. Не будь этого, и карман свой я раскрыла бы шире, и дело всё пошло бы быстрее. Но поглядим. Вот что вы должны передать принцу, о чём завтра при всех неудобно было бы толковать.

– О, вы мудры, государыня, как…

– Сравнения оставим на после… Ещё два слова. Я, как императрица, высказываю и должна высказывать твёрдую уверенность в успехе дела вашего несчастного принца, в его домогательствах и планах. Но вы знаете, что Екатерина имела случай сноситься с выдающимися умами Франции. И по-моему, есть опасные признаки… Смута глубже, чем мы это говорим, даже чем сами думаем. Что-то старое рухнуло вместе с вашей Бастилией… Что-то скатилось в пропасть с теми священными головами, которые отсекает стальное лезвие отвратительной гильотины… И я боюсь, что мы – на пороге полного преображения народов и государств. Я начинаю даже опасаться за своё далёкое, мирное, нетронутое пока заразой царство… Конечно, я приму меры. Железной стеной отгорожусь от пожара… Но вам там, на Западе, грозит беда. Скажу прямо. Не обижайтесь, мой друг…

– О, ваше величество…

– Я целый месяц наблюдала принца… и окружающих его. Много благородства, много мечтаний и надежд, но… Знаете, всё-таки удержать в руках большой кусок легче, чем вернуть его, когда он захвачен другим, даже не по праву. Для этого надо больше сил и ума, чем для сохранения своего добра… И если этого добра не было сил уберечь, то…

– О, государыня… Мрачные взгляды… Но я понимаю их…

– Что делать. Мы одни. Можем, как жрецы, говорить правду. И вот я словно вижу вперёд, что может ожидать вашу бедную родину… Там должен явиться вождь… Человек большого ума, железной воли и малосовестливый… Вроде восточных тиранов старых лет, но умнее, хитрее… И он овладеет волей других… Овладеет Францией… Может быть, целым миром… Только не моим царством, пока буду править я или внук мой Александр!..

Она умолкла, глядя вперёд, туда, через стены, в грядущее.

Шуазель побледнел, как будто почуял дыхание вечности.

Оба они и не подозревали, что этот человек уже родился и всего год тому назад подал просьбу о зачислении его в войска русской императрицы, но получил отказ… Теперь он уже сидел в Париже… Создавал планы завоевания Франции, целого мира… И звали его, этого великого выходца из маленькой Корсики, Наполеон Буонапарт! И через девятнадцать лет он поведёт миллион солдат в Россию и там похоронит их!

– Но пока что надо жить, Шуазель, не так ли? Будем же работать и жить… И облегчать по возможности трудный путь другим. Через это меньше шипов попадается каждому на долгой жизненной дороге.

Порывистым движением этот лощёный, осторожный дипломат взял руку императрицы и прижал к губам.

– Благодарю вас, ваше величество, за эту минуту. Я знал великую государыню. Теперь узнал великую, мудрую женщину, которая так же прекрасна, как умна!

– О-ла-ла!.. Признание по всей форме… Но здесь, в этом деловом покое признаний я не принимаю. Для того есть особые уголки. Вы всё, конечно, осмотрели в моём дворце…

– О, государыня… Несколько раз… Такое богатство… Сколько вкуса… Этот Эрмитаж… Зимние сады… Стаи порхающих и поющих птиц… Боскеты… Бессмертные картины… Мрамор… Всё это…

– Всё это – декорум императрицы. Если хотите видеть уголок Екатерины-женщины, я покажу вам то, что могут видеть лишь мои самые близкие, понимаете, близкие друзья… которым я не могу ни в чём отказать, перед которыми не таю ничего, в надежде, что никогда не придётся раскаиваться… что бы ни случилось между нами потом. Я слишком хорошо знаю, как изменчивы чувства людские. Ваш вид особенно напоминает мне о том. Знаете, у вас удивительное сходство с единственным человеком, которого я любила и люблю до сих пор… С Понятовским… А это уж так верно заметил ваш поэт: «Возвращаемся вечно мы к первой любви!..» Пойдёмте… Я вам покажу…

Небольшая дверь, которую миновала Екатерина, томно опираясь на руку смущённого таким неожиданным поворотом кавалера, вела в коридор, полуосвещённый цветной лампой.

Следующая дверь раскрылась без шума.

Шуазель увидел небольшой покой, убранный с восточной роскошью, мехами, коврами, оружием. На стенах висели великолепные портреты, всего около двадцати. Всё мужские лица. Приглядевшись, при свете сильных, но тоже одетых футлярами из цветного стекла ламп, гость узнал черты тех, которые были явно оглашены, как «друзья сердца», фавориты или даже случайные наложники на короткий срок этой загадочной, могучей женщины, в которой всё было сильно, неукротимо, несмотря на её годы.

– Узнаёте? Конечно, не всех… Вот Страхов… Он…

И новая Беатриче повела гостя по лабиринту своих райских воспоминаний…

– А теперь перейдём дальше…

В следующей комнате обстановка была ещё роскошнее, ещё уютнее. Какой-то возбуждающий и бодрый аромат исходил из скрытых кадильниц и лёгкими клубами носился в воздухе, в полутьме.

На стенах висело столько же картин, сколько портретов было в первом покое.

Картины эти эффектно озарялись лучом отдельной лампы при каждой из них, причём свет падал лишь на полотно, как будто из потайного фонаря.

Картины были написаны на мифологические темы самого соблазнительного содержания. И на каждой из них голова женщины напоминала Екатерину. А голова мужчины была снимком с какого-нибудь из тех портретов, которые висели в соседней «галерее сердечных воспоминаний», как называла это сама хозяйка…

У Шуазеля закружилась голова.

Он давно понял, зачем его привели сюда.

И сейчас два сильных чувства окончательно захватили ум и душу осторожного, опытного дипломата и любезника-француза.

Тень Потёмкина, поверженного ревнивым, завистливым Зубовым, выросла перед глазами Шуазеля… Конечно, вытеснить совершенно юного фаворита ему не удастся. На Екатерину нашёл каприз. Она сочла возможным дать волю своей фантазии… Но через день, через неделю она может невольно даже предать его, Шуазеля, более юному и постоянному фавориту Зубову. Что тогда?..

С другой же стороны, ввиду решения герцога остаться навсегда в России, чего желает сама Екатерина, как было бы хорошо «дерзнуть» и потом использовать хорошенько минутный фавор… Быстро всё это проносилось в его уме. Риск большой… Но и ставка крупная… Что, если?..

Он уже незаметно стал вести спутницу к одной из широких восточных кушеток, расставленных вдоль стен.

Но неожиданно новая мысль пришла ему в голову: «Но ведь она так стара!..»

Правда, здесь полутьма… Черты ещё сохранили свою правильность и остатки красоты. Но Шуазель, словно в гипнозе, увидел и то, что скрадывал сейчас искусственный полусвет: морщины, складки… Измятые линии лица и тела…

Зубов, как и всякий другой из русских, видел перед собой скорее нечто высшее, чем простую женщину. И это сознание будило страсть.

Шуазель не был охвачен таким порывом преклонения перед величием власти… Что, если природа мужчины откажется повиноваться внушениям разума?.. Тогда совсем беда…

Во избежание всяких осложнений, кавалер с самым внимательным видом, подойдя к ближайшей картине, стал рассматривать её:

– Хорошая кисть… Кто это писал? Немного аксессуары неверны… Вот эти пилястры и рисунок мебели… Но сильно, сочно… Это менее удачно написано, ваше величество! – переводя свою спутницу к следующей картине, как будто они гуляли по залам Эрмитажа, среди толпы людей, спокойно говорил Шуазель…

Екатерина, сначала немного волновавшаяся, когда они вошли сюда, поглядела на своего спутника, осторожно высвободила свою руку из-под его локтя и, как будто заражаясь настроением собеседника, спокойно, ласково, тоном светской хозяйки стала давать объяснения новому «Иосифу Прекрасному» сорока лет…

* * *

Неузнаваемая, величественная, стоит в большой тронной зале Екатерина, слегка опираясь рукой на невысокую колонну.

Русский двор, один из самых пышных в Европе, сегодня окружает государыню особенно блестящим, великолепным полукругом кавалеров и дам, одетых в шёлк, в парчу, залитых золотом, осыпанных жемчугами и самоцветными камнями редкой величины.

Корона на императрице слепит глаза сиянием великолепных бриллиантов.

Скипетр держит на подушке граф Шувалов. И словно искры сыплются из этого скипетра, когда луч солнца коснётся бриллиантов, покрывающих его.

А против этой сказочной группы расположилась другая, не так богато разодетая, но полная красоты, грации и особого, изысканного вкуса, который сквозит во всём, начиная от перьев на причёсках дам, до красных каблучков у ботинок, сжимающих стройные, узенькие ножки парижских светских щеголих, перенесённых под небо Севера, как переносят порою роскошные цветы из-под открытого южного неба в жаркие парники северных теплиц…

Впереди всех стоит принц д'Артуа в тёмном, но великолепном наряде.

После обмена официальными приветствиями Екатерина дала знак Платону Зубову, который передал ей шпагу с литым из золота эфесом, осыпанным драгоценными камнями.

Взяв в руки это великолепное оружие, Екатерина обратилась к д'Артуа:

– Ваше высочество. Теперь вам предстоит трудный подвиг: поднять разрушенный и опрокинутый трон, целые тысячелетия стоявший так незыблемо и твёрдо! Предстоит борьба за право при помощи отваги, ума и ратных сил, которые вы, принц, конечно, с Божьей помощью, сумеете собрать вокруг священной орифламмы французских королей. Примите же эту шпагу, данную Богом для короля на одоление дерзких врагов власти, покоя и счастья на земле! Я бы не вручила её вам, если бы не была глубоко убеждена, что вы скорее пожертвуете жизнью, чем откажетесь употребить этот клинок так, как предписывает долг и слава вашей династии! Бог в помощь, ваше высочество! Беритесь за дело, в добрый час! А здесь всегда с живым интересом будут следить за вашей благородной борьбой и молить Бога о ваших победах!

Став на одно колено, принял знаменитую шпагу принц д'Артуа.

– Бог, дама и моя вера! Вот клич, с которым предки наши шли на победу или смерть. Эти же слова повторю я сегодня, полный невыразимой благодарности к новой, небом посланной избавительнице из чуждых холодных стран, которая, подобно Жанне д'Арк, опоясавшей Карла мечом победы, пророчит и нам счастие этим священным даром! Бог, дама и моя вера! – повторяю я. А моя вера – это возрождение законной власти в истерзанной, страдающей, но всё-таки прекрасной моей Франции… Мир народам и счастье всем под сенью векового трона, под защитой закона и Бога!

Сказав эту короткую речь, принц поцеловал руку императрицы, получил ответное лобзание в голову, и аудиенция окончилась.

* * *

Усталая, удалилась к себе императрица и собиралась отдохнуть, когда послышались шаги за дверью, ведущей на половину Зубова, и сам он появился перед ней.

Наблюдательная и чуткая, Екатерина сразу заметила, что фаворит чем-то недоволен. И, предупреждая нападение, встретила его вопросом, в котором звучала нотка раздражения:

– Скажите, генерал, что это вы делали вчера весь вечер, даже не могли прийти, когда я просила вас?..

– Странно, ваше величество, – совершенно ей в тон заговорил Зубов. – Я именно хотел обеспокоить вас вопросом; почему вы не изволили меня предупредить, что желаете вчера принять наедине этого плаксу Шуазеля?.. Но дело сейчас не в том. Я с очень важным сообщением. Оказывается, что мы порою бываем чересчур доверчивы, ваше величество, – играя словами, выдал эту фразу фаворит. – Преследуем якобинство в далёкой Франции, а здесь, во дворце, главари этих каннибалов живут, занимают высокое положение, готовят наследника великой державы!

– Ах, вы снова снова про Лагарпа, – со вздохом облегчения произнесла Екатерина, довольная, что неприятная сцена ревности прошла стороной, – снова про его сношения с кантональным советом? Но, друг мой, – переходя на русский язык, примирительно заговорила она, – пойми, нельзя же вадскому гражданину, хотя бы и воспитателю моего внука, даже и не объявленного наследником покуда, нельзя же Лагарпу запретить сношения с его родиной только потому, что там образ правления республиканский… Важна не идея, а то, как её проводят в жизнь. Надо знать, кто берётся за это опасное дело. Вон почитай даже святое Евангелие; ужасное учение. Не надо ни царей, ни богачей, ни войны… Бог и люди, дети его, равные перед Богом, вольные перед небом, братья между собою. То же пишут теперь и на стенах домов в Париже. Но пишут братскою кровью, канальи! Вот за что я их так не терплю… А наш Лагарп… Ты же знаешь его: подлинно, не то что мухи, блохи не задавит, хоть бы и кусала его. Буддист какой-то, а не гражданин республиканского Вада… Успокойся… Нервы у тебя… Или печень. Бывает это от устали, Хочешь, я Роджерсона…

– Ах, ваше величество, при чём тут моя печень. Я душу свою готов положить за мою государыню, а мне о печени говорят. Я совсем не про кантон, про другое. Свеженькое нынче узнал… Слыхали, что у нашего «будды» есть в Париже братец, ему полное несходство, хоть и единокровные и единоутробные… Генерал от санкюлотских шаек и ярый якобинец сей брат… И между ними горячая переписка идёт… Долго ль до греха… Да я не о себе… О моей государыне, о…

– Ха-ха-ха! Так вот что! Благодарствуй, милый друг. Меня бережёшь! Спи спокойно. Кому я нужна, мёртвая? Только митрополиту, гляди. Подарок получил бы за отпеванье… Да сыну моему, не в обиду сказано… А боле никому… Всё же благодарствую за опеку и охрану… Всё ли?..

– Нет, ещё есть. Но вижу, в добром настроении состоите. На потом уж отложу… Не портить бы такой весёлости.

– Когда зла буду, тогда и подвезёшь, друг мой. Ладно. И на том мирюся. А теперь иди сюда… И мы помиримся с тобой…

* * *

Когда Зубов собирался уйти к себе, Екатерина остановила его снова:

– Постой. Теперь не скажешь ли то, что раньше не договорил? Занятно мне. Знаешь, любопытна до смерти я ныне стала…

– Могу ли не сказать? Да и дело само наружу просится… Наставник тот превосходный, «будда» эта самая, и в иную политику ныне пустился, уж не пойму, на что глядя. Принялся авансы в Гатчину закидывать…

– Что? Что? – потемнев и подымаясь с кушетки, переспросила Екатерина. – В Гатчину?.. Какие авансы? В чём?

– Миротворец, вишь, всесветный сказался в пройдохе швейцарском… Мирить отца с сыновьями задумал… Против вашего величества их поднять задумал… Откуда ветер подул, сказать не умею. А что правду вам доношу – Бог порука… И ещё надо сказать…

– Постой… постой… Их, внуков? С Павлом… Не понимаешь, почему? А я понимаю… Хворала я… всем заботы и припали в царстве хозяйничать… Готовить себе куски да пирожки. Врут, не будет того! Завещание готово. За верными руками лежит. Да манифест подписанный… Суворову и Румянцеву поручу его, когда почувствую… Когда пора придёт… А пока, хвала Господу, не собираюсь наследства никому оставлять, ни сыну, ни внуку… Так вон куда господин философ метнул! На двух свадьбах пировать хочет, да и прежней не оставить… Хитро… Не по-философски, по-купечески скорее. Недаром у них там торгаши все отъявленные… Добро. Я узнаю. Молчи пока! Я сама внука спрошу… Не бойся. Тебя не выдам… Молчи… Всё сама узнаю… С Богом пока. Захара только позови…

Захар явился и стал, ожидая приказаний, у дверей.

Екатерина ходила по комнате и бормотала про себя:

– Куда забираться стали, верхогляды проклятые… Канальи, прохвосты… Бродяги, медвежатники… Я им задам… Я им покажу…

Захар осторожно кашлянул.

– Александра Павловича попроси сейчас же ко мне! – даже не оглянувшись на камердинера, приказала императрица и продолжала мерить шагами просторный, светлый покой.

Обеспокоенный тем, что его в необычное время и так срочно зовут к императрице, великий князь Александр торопливо сменил домашний китель на парадный мундир и, запыхавшись от быстрого перехода, спуска и подъёма по дворцовым лестницам, появился в покое Екатерины.

– Саша, милый, иди, иди сюда! – совершенно спокойно и ласково встретила его бабушка.

Они обменялись обычной лаской: внук поцеловал руку, она его в глаза.

– Ну, садись сюда. Надо нам потолковать с тобою. Боже! Я как-то не замечала, какой большой ты вырос!.. Совсем мужчина… И красавец на загляденье… То-то мои некоторые фрейлины стали так задумчивы, вздыхают, бледнеют и часто являются на дежурство совсем не в свой черёд… О, ты далеко пойдёшь, мой свет… Не стыдись. Я же твоя бабушка… Ближе садись… Тут, на скамеечке, у ног. Помнишь, как в прежние годы, когда ты с Костей приходил каждый день и мы так весело, бывало, играли и в жмурки, и в лошадки, и в жгуты… А потом вы садились у моих ног… И я вам сказки складывала. Поди, не забыл?

Смущение слегка стало заливать краской бледное, женственно-красивое лицо шестнадцатилетнего юноши, рослого не по летам, но тонкого и стройного.

Он, очевидно, ожидал совершенно иного приёма и как будто чувствовал за собою что-то, не дающее ему права на эти ласки, на эти милые воспоминания.

Заметила это и бабушка, но не подала виду. Только спросила:

– Что же ты молчишь нонче? Здоров ли?

– Немножко нездоровится, – обрадовавшись подсказанному предлогу, солгал внук и даже не поморщился при этом. – Голова что-то… Вот уж дня два. И нынче этот приём… Шум, люди…

– А ты любишь тишину, покой… Я заметила. Спасибо твоему наставнику. Он сумел пробудить в тебе любовь к природе и к иным хорошим, серьёзным вещам, помимо дворского блеска и суеты… Надо чести его приписать… Жаль будет отпустить теперь его.

Говорит, а сама пристально вглядывается в лицо внуку. Тот сразу встрепенулся.

– Как, расстаться, ваше величество? Разве?..

– А что же ты думал, моё дитя? Не вечно же под указкой сидеть. Вон у тебя и пушок на верхней губе… Скоро станем невесту тебе искать… Не красней, это мещанство… Ты помнишь ли, – вдруг серьёзней заговорила она, – к чему готовит тебя жребий? Не то после срока – даже раньше иных надо тебе познать людей и жизнь, чтобы уметь потом управлять многими миллионами людей. Всё предвидеть, помнить обо всём. Это великое слово, Саша: царствовать – значит провидеть всё наперёд… А для того спокоен должен быть государь. Ни страсти, ни вожделения не должны тревожить его крови. Он имеет право жить не по тем узким прописям, кои всем иным с детства натверживают попы либо педанты-наставники… Ни отец, ни мать для истинного государя не значат ничего. Его народ, благо миллионов, слава царского имени – вот его высшее благо и закон, вот его родня и дети… Царь – отражение Божьей власти на земле. Бог уносит тысячи жизней, смывает волною большие города с лица земли. Кто осудит волю его? Миллионы существ любят и порождают себе подобных по единому закону хотения Господа. Кто скажет, что в этом стыд? Так и царь!.. Никогда не красней, чтобы ни сделал, Саша. Верь, что не можешь сделать дурного, и будет по вере той… Дурное сделаешь, прямо всем скажи. И дурное царя станет законом для людей; лучше будет, чем добродетель мелкой души. Я так всю жизнь жила. И, видишь, судьба не карает меня… Люди боятся и любят. Мир чтит и прославляет… Меня слушай, Саша. Больше никого… Ты всё молчишь?

– Что мне сказать, ваше величество? Я чувствую, понимаю, вы чего-то ждёте от меня. Да не пойму, чего? Спрашивайте. Я отвечу, как всегда. Как Богу, так и вам, государыня.

– Откуда ты такой? Ну, с людьми нельзя открытым быть, правда твоя. Да я – не люди. Я – бабушка тебе. Люблю тебя, как себя люблю. Ты же знаешь… Надежда моя в тебе. А ты со мною так… Почему? За что?..

– Простите, бабуся. Я и сам того бы не хотел… да не умею совсем справиться с собой. Боюсь всё: дурно бы не сказать, не сделать… Не огорчить бы вас… Как батюшка часто огорчает. Вот и молчу больше… Разные мысли во мне. Граф Николай Иванович всегда учил: про себя таить, чтобы не повредили злые люди. Лагарп тоже говорит, только по-иному. Если хорошее в душе, не надо его напоказ давать. А дурное лучше в себе утаить, побороть… Самому с ним справиться… А я порою и разобраться не могу: дурно ли, хорошо ли, что задумал, чего желаю, что покою не даёт… Вот и молчу…

– Да, да… Моя судьба… Я тоже так росла при покойной государыне… Но она мне тётка была по мужу. Любила мало… Враги кругом меня обступили. У тебя же не так… Что теснит твою молодую душу? Скажи!

Она подняла его опущенное лицо, заглянула в глаза ему и медленно отвела свою руку.

Как будто затаённое чувство брезгливости прочла она в этих глазах. Даже подбородок задрожал у юноши, словно коснулось что-то нечистое, холодное, скользкое.

Это инстинктивное движение заставило всю кровь прилить к лицу бабушки. Ей показалось, что в глазах внука она прочла весь длинный ряд имён, с которыми долгие годы связывалось её имя. И теперь, на старости лет этот список не закрылся. Новые имена вносятся в него. Внук видит. Софизмы бабушки плохо влияют. Что он простит себе и людям более юным, чем она сама, то кажется ему противным в ней, в бабушке…

Сразу меняя тему разговора, Екатерина спросила:

– Кстати, как тебе понравилась сегодняшняя церемония? Красиво? А Платон Александрович? Как он умел подать шпагу этому бедному «странствующему принцу».

– Да, – тоже меняясь и принимая очень любезный вид, ответил внук. – Платон Александрович, как всегда, прекрасен. Я очень люблю его.

Этот ответ вторично заставил съёжиться бабушку.

Ей больше бы понравилось, если бы теперь, после всех её слов, внук прямо обрушился бы на фаворита, высказал открытое, благородное негодование, презрение. А это уклончивое, придворное отношение к ней, лесть в адрес её угодника, которого в душе внук, конечно, недолюбливал! Такое лицемерие сильно задело Екатерину. Снова меняя тон, она прямо спросила внука:

– А скажи, правду мне передавал Платон Александрович, что господин Лагарп затеял мировую между вами с братом и батюшкою вашим?

Вопрос был слишком неожидан и прям.

Но юноша, очевидно, сильно преуспел в искусстве не удивляться ничему и таить каждое движение души и сердца. Он только переспросил самым простым тоном:

– Платон Александрович сказывал? Да, наставник нам много раз толковал, что не следует верить наветам покойного Панина и иных людей, будто батюшка нас ненавидит… даже извести со свету готов, чтобы мы ему дороги к трону не перешли. Что не может отец родных детей губить. А если прадедушка и казнил своего цесаревича Алексея, так по причинам много важнее, чем наша, настоящая… Мирить же нас он не мирил. Потому, полагаю, что и ссоры нет между нами. Мы здесь, с братом, у вас, ваше величество. Батюшка – у себя. Где же нам ссориться?

– Вижу, тебе не придётся в своей жизни ссориться ни с кем. Хороший ты будешь политик. Благодарю за прямой ответ на вопрос. Больше сказать не имеешь? Нет? Ну с Богом, прощай… Поцелуй всё-таки меня, мой откровенный и прямой Саша! Иди с Богом!

* * *

Через короткое время Лагарп получил отставку и предписание как можно скорее выехать из России.

* * *

Следующий 1793 год золотыми знаками должен был бы отметить Платон Зубов в своих таблетках.

Счастье не просто кокетничало с ним, а открыто осыпало щедротами своими в лице великой государыни Севера.

Вся семья Зубовых получила графское достоинство, а сам он вскоре был сделан светлейшим князем Священной Римской империи. Престарелый Иосиф не мог отказать в этой любезности своей неувядающей союзнице, о которой всегда вспоминал с самым приятным чувством.

Кроме пожалованных ему лент Андрея Первозванного и Александра Невского, Зубов был кавалером Чёрного и Красного Орла, назначен был генерал-фельдцейхмейстером, генерал-губернатором Новороссийского края, был увешан десятками различных русских и иностранных орденов первого ранга, числился начальником целого ряда высших учреждений империи, фактически управлял ею при помощи нескольких чиновников из школы Потёмкина и самой государыни, а впереди ожидал только фельдмаршальского жезла и звания генералиссимуса, чтобы отнять у своего старого покровителя, Николая Ивановича Салтыкова президентский пост в Военной коллегии. Словом, за пять-шесть лет невидный подпоручик сделал карьеру, равную потёмкинской, стоившей двадцати лет трудов и жизни этому гиганту.

Но между ними была ещё и другая разница.

И по фигуре, и по своим дарованиям, по шири и отваге души Потёмкин был по плечу всем «высоким персонам», кузеном которых стал благодаря своему званию князя Священной империи, светлейшего, высокопревосходительного и т. д. Все эти чины, отличия и звания были для «князя тьмы» как бы блестящим плащом, который он носил с шикарной небрежностью…

А Зубов, маленький, юркий, пронырливый, мелкий и телом и духом, имел совсем другой вид, когда на него посыпались чины, награды и почести.

Из своей славы он соорудил громоздкий, но малоустойчивый пьедестал, кое-как забрался на него и с трудом удерживал равновесие, такой неуверенный, незаметный и даже смешной.

Всемогущество Зубова влекло к нему всё, что любит и умеет пресмыкаться в ожидании хотя бы малой выгоды. Сотни прожектёров, своих и иностранных, являлись лично и присылали ему свои, порою самые несбыточные, сумасбродные проекты политического и общественного характера, предлагали услуги: и для получения золота «химическим» путём, и для сохранения вечной молодости, и для укрепления мужских сил и достижения успеха у женщин.

Всё это принимал Зубов и его секретари, и часто среди мусора умели они находить крупицы золота и пользоваться ими, не делясь ни с кем по совету г-жи Простаковой.

Эту материальную сторону Зубов особенно имел в виду.

Как бы желая возместить неудачу с покупкой могилёвского имения покойного князя Таврического, Екатерина подарила Зубову пятнадцать тысяч душ в новых местах, недавно приобретённых от Польши… И сам он покупал «по сходной цене» земли и души, умножая свои владения…

Заметно поредело окружение стареющей Екатерины. И Зубов стоял, как веха среди поля, тонкая, но далеко видная.

Он с помощью своих друзей, со стариком Салтыковым во главе, старался не пускать ко двору молодых, красивых людей и вообще удалять лиц, выдающихся дарованиями, подвигами или умом.

Суворову постоянно поручались разные важные в стратегическом отношении задания. То он укреплял русскую власть в Финляндии, то отправлялся на юг, где ему было поручено укрепление берегов Тавриды. И старый герой приступал к работе, избрав своей штаб-квартирой молодой город Херсон.

Разрабатывая планы новых завоеваний и преобразований в империи, по большей части давно составленные и даже наполовину исполненные предшественниками, последний фаворит находил время заниматься науками и искусствами.

С высоты царскосельских башен он пускал больших змеев, оклеенных золотой плёнкой, для изучения атмосферного электричества вслед за Франклином; играл на своём великолепном Страдиварии, иногда даже составлял дуэты и квартеты со своим новым секретарём Грибовским.

Раньше Грибовский служил у Потёмкина и, явившись свидетелем смерти светлейшего, прислал обо всём виденном подробное письмо Державину. Тот показал послание Зубову.

– Прекрасно написано. Черкни-ка своему приятелю – не желает ли послужить у меня? Пусть приезжает, – сказал Зубов.

Конечно, Грибовский немедленно прискакал и стал одним из самых близких сотрудников фаворита, попавшего в большие государственные деятели…

Недавний гвардии подпоручик не на шутку возомнил о себе, как о единственном хозяине всего высшего управления и стал рассылать лаконические приказы и мемории, сходные с рескриптами, даже самому Суворову, герою Рымника и Кагула, в его белый домик, на берегу Днепра, в новом городке Херсоне. Тон Зубова показался невыносим старому полководцу.

Среди самых счастливых дней попадаются и дни неудач.

Именно такой день выпал для Зубова, когда в середине сентября 1793 года он, раздражённый и недовольный, вошёл к государыне, держа какие-то бумаги в руке.

– Что, генерал? Или снова неприятности какие-либо? Что там у вас такое? Выкладывайте. А потом и я вам кое-что приятное скажу. Вот и сквитаемся!

И ласково указала фавориту на стул против себя.

– Какие неприятности?! Просто дикость! Подумайте, ваше величество: по званию своему я пишу Суворову разные сообщения относительно новых городов и прочих дел. Пишу, как надо в серьёзном письме: коротко и ясно. Знаю, что сам же он не терпит, если «мёд мажут по тарелке» – его образное выражение…

– Я знаю, что Александр Васильевич это не про мёд отвечает, конечно?

– Да но как? Полюбуйтесь… Впрочем, нет, я сам прочту, чтобы не утруждать вас. Извольте послушать, матушка: «Ваше сиятельство, граф Платон Александрович. Ваше писание от августа 30-го получил. Что потребно, сделано частию, остальное, по возможности, будет своевременно совершено. Добавить до сего имею: ко мне штиль ваш рескриптный, указный, повелительный, употребляемый в аттестациях. Нехорошо, сударь. Алексей Васильев сын Суворов, граф Рымнинский». Что скажете на такую дерзость, ваше величество?

Судя по улыбке, которую Екатерина постаралась сдержать, она не совсем разделяла мнение своего фаворита. Но, словно успокаивая балованного ребёнка, мягко заговорила:

– Правда. Как неразумно со стороны старика. Хоть ты ему в сыновья годишься и благодаря своим дарованиям, уму и характеру кроткому быстро преуспел, даже очень быстро, но ему помнить надлежит, что чин чина почитай… Хотя бы для внешнего мнения людского. Я буду писать, попеняю старику… Осторожненько, но он поймёт. Он не совсем глупый, право, мой друг! Что ещё там?

Закусив губы, с деланной улыбкой Зубов обидчиво заметил:

– Конечно… если так, выходит, я не прав? Зачем так писал герою, старику, которому в сыновья гожусь… Прошу от души прощенья. И перед ним вину свою сознаю. Коли он старше всех у государыни моей… Что ж мне говорить. Я – верный слуга, первый подданный, не более.

– И хорошо, что так мыслишь. Смирением вознесёшься. Гордость помехой будет во всём. Помни, Платон. Что там ещё за писулька? От кого?

– От графа Воронцова, от Семён Романыча…

– А, кстати. И я вести получила из тех краёв. Что он пишет?

– Тоже мне выговор даёт… Да ещё почище вашего недотроги Суворова… Это уж прямо терпеть невозможно… Коли меня так будут почитать, зачем мне все эти чины и звания? Лучше в неизвестности, да в спокойствии жить…

– Батюшки, философия какая глубокая. И не примечала я за тобою раньше того. Неужели одно письмо из Лондона весёлый твой нрав так изменило? Читай и его. Послушаем, что там?

– Вы шутить изволите, ваше величество, а я…

– И нисколько не шучу. Читай, прошу тебя!

– Читать долго будет… Дело такое: писал я графу о некоторой комиссии. Вот собираемся мы на Персию походом… И далее ещё. Есть у меня хороший оружейник, англичанин, Индрик его звать. Он пришёл ко мне, списочек дал: кого и откуда с его родины вызвать надо. Там, по их закону, таким мастерам от королевских заводов отъезжать нельзя. Да за большие деньги, если умеючи подойти, и бросят службу, потихоньку к нам переберутся… Я о них и писал графу Семёну Романычу… Второе, тот же Индрик сбирается сам на время в свою сторону съездить. Соберёт там некоторые секретные инструменты и машины небольшие которые нам тут очень нужны… И думает всё тайком сюда предоставить… Всё я по чести отписал…

– Депешой, шифрами?

– Д-да… то есть нет… Зачем? Почтой, письмом, как обычно…

Екатерина молча покачала головой. Но Зубов, занятый своею мыслью, не заметил этого и продолжал:

– Что же получаю в ответ? Выговор по всей форме. Мне! От него!.. Пишет то, о чём я и сам знаю: что невозможно проделать ничего из требуемого, ибо в Англии то запрещено. И пишет: «Каково мне будет, если прочли на почте письмо и королю сказали, чем посол русский промышлять намерен». Потом целую проповедь прибавил: «Что бы, – спрашивает Воронцов, – тут, в Петербурге, сказали, ежели бы сэр Уайтворт стал русские секреты увозить, закупать людей?.. Верно, не похвалили б за то». Дальше пишет, что про всё теперь известно в министерствах. И ежели бы он, Воронцов, пошёл на риск, затея всё равно не удалась бы. Теперь надзор усиленный будет за всем, что нам надобно… Да Индрика бы теперь в Англию не посылать, иначе его схватят в одночасье и посадят навеки в Товер! Что ты на это скажешь, матушка?! Как он посмел писать такое мне?

– Д-да, нехорошо… Плохо д л я н а с с т о б о й, генерал! А что делать – знать желаешь? На сей раз уступи ему. Послушаем князя. Давно он там живёт, порядки хорошо знает… Потом и попросим снова всё наладить, как суматоха теперешняя забудется. Потерпим, подождём…

– Да время не ждёт, государыня…

– Оно пускай себе не ждёт, пусть вперёд летит. На то его с крыльями изображать люди стали. А мы с тобой – бескрылые. Поплетёмся помаленечку. Знаешь присловье русское: «Тише едешь, дальше будешь». От места от своего, да не от цели… Ну, подождём…

И, совсем насупясь, фаворит стал медленно прятать письма в карман мундира.

– Вот какой вы милый, уступчивый сегодня, генерал! – по-французски начала Екатерина. – За это я вам секрет открою… Большой… Из двух половинок… Но раньше ещё два слова. Мне тоже пишут из Англии… Наш «странствующий принц» там чуть было в беду не попал!.. Долги у него. Если бы он ступил на берег, его бы полицейские схватили: цап! – и в заточение… Так он на нашем корабле пробрался дальше, в Шотландию… Там полегче закон… Сидит наш принц в королевском старом, мрачном, сыром замке в Эбердине. Выходит лишь на закате солнца: тогда не смеют свободного человека за долги схватить. Закон такой. И в воскресенье он свободен, от утра до рассвета понедельника… Забавные законы… Пишут, кто-то натолковал принцу, что там долги за него заплатит король либо наш резидент и всё будет ему, как на скатерти-самобранке, подано. Хотела бы я знать, кто так бедного принца подвёл? Кто советы ему давал?..

Говорит и с лёгкой, снисходительной улыбкой смотрит на фаворита.

Покраснел Зубов, но сейчас же принял гневный вид:

– Вот, вот! Князь Воронцов и это на меня, поди, сваливает. Вижу, подкопаться он под меня хочет. Я с ним спорить не стану. Старый слуга вашего величества. Разве вы меня променяете на него? Никогда! Я знаю…

– Ничего вы не знаете, генерал! Никакой мены затевать я не желаю. Это барышники лошадьми меняются, а я того не любила, да и делать вперёд не стану… Всякий на своём деле и при своём месте хорош. Бросим. Лучше меня слушайте. Готовьтесь к наградам, к радостям. В конце этого месяца свадьбу играть будем. Сашу моего обвенчаем с принцессой Луизой… Елисаветой, как мы будем её звать… Сами знаете, к чему это приведёт! Так не хмурьтесь, не думайте о пустяках. У вас много серьёзного дела в руках. А я пригляделась хорошо к принцессе. Очаровательное создание.

– Совсем дитя, подросток тринадцатилетний.

– Ничего. У меня зоркий глаз. Из неё выйдет очаровательная женщина… Увидите. И очень скоро. Сами увидите…

– Я никого не вижу и видеть не хочу, кроме моей государыни…

– Хорошо, хорошо, льстец… Ну, а теперь поговорим серьёзно. Вы полагаете, я соглашусь в конце концов на тот грандиозный план, который вы лелеете уже столько времени? Оставлю без защиты свой север, забуду про новые южные губернии, которые столько крови и денег взяли? И кинусь не на Царь-град, который здесь, под рукой, а куда-то, по дорогам, где шли полки Македонца? В Персию, в Индию, в самый Китай, с которым много веков мы живём мирно, по-соседски? Вы на это надеетесь? Напрасно, милый, отважный мой генерал… Во-первых, план сложен, труден и почти несбыточен, если не безрассуден, должна вам сказать… Уж не говоря о том, что денег у меня нет даже на самое необходимое. А бросить десятки, сотни тысяч людей с оружием за тысячи вёрст?! Дитя моё, вы подсчитали, во что это обойдётся? Чем это пахнет?

– Славой великого имени Великой Екатерины…

– Но, но! Взяток мне не надо. Да я их и не беру. Мы говорим серьёзно, генерал…

– Что делать, ваше величество, если даже о серьёзных вещах я умею говорить только весело? Вы сами, государыня, приучили меня к тому. Иным дело трудно, невообразимо. А у вас в руках само спорится, как это говорят по-русски… А уж если желаете цифр и фактов, извольте. Они у меня есть…

– Всё у вас есть… И кто только толкает вас на эти несбыточные мечты? Кто внушает такие походы?

– Прошлая удача вашего величества… Заботы о том, чтобы империя ваша росла и укреплялась… Вера в высокое назначение, посланное вашему величеству небом!

Екатерина только молча отмахнулась рукой.

– А затем ваши советники, генерал… Знаю я их. Стриженый бирюк Альтести. Умный, тёртый калач, как это говорят мужики… Но пройдоха. Он понимает, где кипит большой котёл, там и в его тарелку кое-что попадёт. И все остальные.

– Не стану спорить, государыня. Но сами вы не раз говорили: строго судить людей, но также помнить, что и самый неприятный на вид полезен быть может. Я не даю никому власти надо мною. Но сам беру от них, что могу… И не Альтести был мне подсказчиком. И Иван Четвёртый, и Великий Пётр мечтали о вольном торге с Индией, о гаванях при Великом океане, о засилье над слабой, обленившейся Персией, которая ни одному воинственному натиску никогда сильно противостоять не могла. И думается, то, что замышляли эти мужи, именно вам, великой жене, свершить суждено… Я молчу… Я не льщу… Я покажу мои документы… Вот что пишет в своей записке митрополит Хрисанф… Это – посерьёзнее Альтести, надеюсь, ваше величество…

– Хрисанф? Ты бы раньше сказал. Он знает Восток, человек глубоко учёный, умный. Честолюбив, завистлив… Но верить можно этому монаху… Читай… что там у тебя? Если он что советует, следует подумать…

– И я так полагал, ваше величество… Вот главная суть, – пробегая глазами исписанные листки, сказал Зубов. – Сначала он описывает богатства племён и стран, лежащих у врат вашей империи на юго-востоке: Туркестан, Хива, Бухара, всё Закавказье, видавшее некогда дружины Мстислава… Вы сами знаете, как изобилуют они дарами природы, какую выгоду и сейчас имеет казна от одних пошлин на товары, приходящие оттуда. А между тем эти отдельные владения постоянно между собою воюют, ослабляя себя тем. Стоит приманить одного князька, он будет помогать покорению остальных. А после, конечно, и сам должен будет войти в общую компанию… Это – первый шаг. Персия на её границах с нами – почти беззащитна, как сами знаете. И даже не станет очень хлопотать, чтобы отбить у нас то, что будет взято на первых порах, там, у гор Кавказа. А эти первые куски будут опорой для дальнейшего похода на Тегеран… И дальше, на Тибет, на Индию… Но тут же и боковое движение начнём… От берегов Кавказа, из гаваней Тавриды потекут корабли к Босфору… И на них сама Екатерина… Возьмём Анапу; а со стороны суши пойдут суворовские орлы, румянцевские знамёна… На Адрианополь потом! И Царь-град скорее будет у ваших ног, государыня, чем вы сами думаете… Сама Англия не поможет. Ей придётся там на далёком Востоке боронить свою индийскую жемчужину… Франции дома с делами не управиться. Австрия же за нас. Пруссия – пока не глядит на Восток…

– Стой, стой, стой! – волнуясь, по-русски заговорила Екатерина. – Одно упустил. Пройти страну потоком, с солдатами, с пушками, устрашить, покорить её, подобно Македонцу, мыслимо ещё. Но удержать как столь славное завоевание? То много труднее. Дитя ты неразумное, хотя и генерал мой, умник писаный… Что скажешь?

– Ответ готов, матушка. Я и о том думал. Вот что пишет владыко. А он знает: англичане владеют в Индии царством, пожалуй, нашему равным. А держатся там силой армии всего в двадцать пять тысяч человек. Да своих сипаев – пятьдесят тысяч ещё под ружьём. Неужели мы в пять раз более выставить туда не сможем?

Екатерина даже не ответила, погружённая в глубокую задумчивость.

Лицо у неё загорелось, глаза заискрились.

Насколько трудно, почти невозможно было уговорить императрицу, увлечь её словами, идеями, высокими фразами, настолько каждая, даже самая дерзкая, но хорошо обдуманная затея, особенно пограндиознее, – могла воспламенить могучее воображение этой вечной искательницы приключений и в жизни, и на троне.

Простая во вкусах, сдержанная в своём тщеславии, постоянная в привычках, Екатерина являлась ненасытной, если могла проявить силу духа, блеск фантазии, силу царственной власти.

Зубов хорошо знал эту особенность своей покровительницы и, даже не ожидая ответа, продолжал:

– Мы сперва сделаем хорошие разведки. Без того нельзя. Вот Хрисанф пишет, врачей, хакимов бродячих много в тех краях. Принимают их, любят, всё им говорят. У нас найдутся люди подходящие, которые по-восточному знают… Пошлём… Они соберут справки, срисуют пути и крепости, сосчитают врагов… А ты, матушка, уж тут и дело порешишь, сидеть на месте али вперёд идти с Божьей помощью…

– Вперёд?.. До коих пор вперёд? Кабы Бог остановки не поставил?.. И ещё задача: неужто шведы в такие для нас трудные минуты про своё не вспомнят? Финляндия ещё тёпленькая лежит, друг мой… Ещё не всё по дороге прибрано, что растеряли генералы шведские, домой уходя. Теперь своё искать явятся… И наше подберут.

– А ежели, ваше величество, будет шведский король вам не такой родич, как теперь… А внуком доводиться станет? Может, и беды от него ждать не придётся.

– Как?.. Как ты сказал?.. Ты мог подумать, чтобы я… свою внучку какую-либо да выдала за этого… молокососа… за шведского королёнка, полунищего… за…

– Матушка… Да что ты… Да Бог с тобой, – заговорил перепуганный неожиданным взрывом негодования фаворит, – так я это… Лишь бы с Северу тебе покойной быть… Лишь бы оттуда не было никакой угрозы нам…

– Нам? Это ещё что? Кому это нам – спросить дозволь, ваше превосходительство?

– Русским… России… Земле вашей… империи, ваше величество… Да я… Сохрани Бо…

Вдруг весёлый, звучащий по-прежнему молодыми нотками смех прервал его смущённые речи:

– Ох, батюшки! Сама загорелась не из-за чего… и тебя вон как напугала… Господи, видно, ещё не уходилась на старости лет. Перестань бормотать. Ничего дурного ты не сказал и не подумал. Каждый волен свои мысли излагать, как знает. Сама я о том прошу всех. Бывает порою, сам знаешь, заносит меня. Вы же все виною. Почитай, никто никогда слова поперёк не скажет… Я и привыкаю… Ты будь покоен. Спасибо тебе за твои советы. Я о том, что мы говорили, ещё подумаю… Бог в помощь… Работать ещё мне тут надо… Иди…

* * *

Постепенно Зубов достиг своего.

Уже стали готовить войска, копить деньги для долгих и трудных походов. Были сделаны распоряжения на окраинах, откуда намечалось выступление войск. Там шли осторожные приготовления…

И вдруг грянула гроза с другой стороны.

Англия в эту пору особенно опасалась России и всегда была настороже. Кроме официального посла, агента по делам и других дипломатических особ в Россию от лондонского министерства иностранных дел направлялись опытные, снабжённые большими средствами тайные соглядатаи, которые являлись то под видом художников, как известный Том Драйер, то купцами, то артистами кочующих зверинцев и точно сообщали обо всём, что удавалось подметить их проницательным глазам, что могли они услышать и узнать. Сестра Зубова, жена камергера Жеребцова и любовница лорда Уайтворта, хотя и пыталась вынудить англичанина к откровенностям, полезным для её брата, невольно служила умному сыну Альбиона великолепным осведомительным органом…

Вдруг в самое Светлое Христово Воскресенье, 6 апреля 1794 года – прозвучал кровавый набат Варшавской заутрени…

Вместо красного яйца – потоки человеческой крови пролились в этот день, когда особенно громко слова мира, всепрощения и любви раздаются во всех христианских храмах…

Сомненья нет, что победители вели себя вызывающим образом, как это бывает всегда. Побеждённые были озлоблены, таили вражду, готовую вспыхнуть при каждом удобном случае, собирались отомстить…

Но вожди понимали, что начинать снова борьбу вслед за недавним поражением – безумно. И только обещание поддержки и помощи с чьей-нибудь стороны, у которой много денег и сил, могло дать толчок, открыть выход для неумолимой народной вражды и мести.

Так было сделано…

За Варшавскую заутреню Суворов скоро отплатил Пражской резнёй.

Вызванный спешно из Херсона, он, не отдыхая, прискакал сперва в Петербург, потом – на место действий.

История записала на своих страницах всё, что совершилось потом. Она будет судить и правых, и виноватых.

Но Зубову и тут посчастливилось. Он получил новые награды, новые земли и души… И с удвоенной силой возобновились приготовления к великому персидско-индийскому походу, который теперь стал и мечтой Екатерины.

* * *

После сильных бурь наступает пора затишья.

Таким затишьем был отмечен конец 1794-го и следующий за ним год.

По крайней мере, во внешней политике России. А так как весь аппарат, правящий этой огромной страной, все министерства и кабинеты, по удачному выражению принца де Линь, помещались на пространстве двух вершков, между висками Екатерины, в её голове, – то отдыхала и сама императрица.

А отдых был необходим. Кроме душевных потрясений и забот, телесные недуги сильно напоминали о начале конца.

Особенно беспокоили всех сердечные припадки и признаки водянки, от которой опухали ноги. Потом на ногах открылись какие-то нарывы. Они были неприятны сами по себе. Но дышать стало легче, ноги не так затекали. Мощная, здоровая натура сама боролась с недугом и нашла исход дурным сокам.

Одно печалило императрицу: она не могла уже ходить много и легко, как прежде, каждое лето, по аллеям царскосельского парка, а зимой – по зимнему саду Эрмитажа.

Опираясь на трость, ходит теперь Екатерина и часто садится отдыхать. О том, чтобы по-старому принять участие в играх молодёжи, бегать с ними по лужайкам – и думать нечего! Но любит она глядеть на юное веселье. А его много теперь в доме.

Принцесса Луиза Баденская, в святом крещении – Елисавета Фёдоровна, прелестная молодая жена юного Александра, внесла новую жизнь и очарование в интимный круг усталой императрицы.

Всегда спокойная, ясная, весёлая, готовая побегать и порезвиться, как дитя, несмотря на свои серьёзные, даже печальные глаза, Елисавета завоевала любовь Екатерины и расположение всех окружающих…

Чудесный августовский вечер готов спуститься на сады и дворцы Царского Села.

Большая зелёная лужайка у пруда звенит от молодых голосов, оживлена группами кавалеров и дам в лёгких, простых нарядах, как любит Екатерина.

Здесь мужчины в будни все во фраках, дамы без пудры и кринолинов или фижм.

Императрица сидит на скамье и любуется милой картиной.

Длинной вереницей вытянулись пары. Впереди – высокий, толстый Державин.

Он своим звучным голосом произносит заветные слова:

– Горю, горю, пень!..

– Чего ты горишь? – спрашивает Зубов, стоя в первой паре с Елисаветой.

Во второй паре – Александр с Варей Голицыной, смуглой, очаровательной девушкой, с которой он, кажется, так же дружен, как и его пятнадцатилетняя жена.

Дальше – Константин с молодой графиней Брюс, за которой теперь ухаживает, что выражает щипками и толчками. А когда ему за это девушка начинает драть уши, он целует мягкие руки до боли крепко, кусая их…

Желая угодить Екатерине, стоят в парах и толстая графиня Шувалова, и любимая фрейлина государыни, побочная дочь Бецкого, Александра Сергеевна де Рибас, урождённая Соколова, и княгиня Екатерина Александровна Долгорукая, и прелестная, здоровая, тайно обвенчанная и недавно прощённая за это, княжна Нарышкина, и Жозефина Потоцкая, и много других в этой блестящей веренице. Кавалеры – тоже свои. Из молодых – одни дежурные камер-пажи, разобравшие фрейлин. А то больше люди почтенные, седые без пудры. Но «матушка» веселится с молодёжью – веселятся и они…

Кончен допрос.

– Раз, два, три… Лови! – кричит Зубов.

Пара разделилась, переменясь местами для отвода глаз Державину.

Мчатся оба по лужайке. Он – вправо, она влево, к пруду.

Державин, багровея от одышки и напряжения, старается догнать Елисавету.

Без шляпки, повешенной тут же, на кусте, мчится вперёд красавица, едва касаясь ножками земли, лёгкая, воздушная, как эльф. Светлые волосы рассыпались по плечам, развеваются от быстрого бега… Лужайка спускается к воде. И ещё быстрее бежит Елисавета, через плечо оглядываясь на Державина.

А Зубов уже резко повернул мимо Державина, видя, что тот отстаёт, и приближается широким, упругим бегом, словно желая защитить слабую нимфу от нападающего сатира.

Вот он близко… На влажной траве, у самой воды Елисавета поскользнулась и чуть было не упала, но удержала равновесие…

Но Зубов был уж тут.

– Боже мой!.. – вырвался у него крик испуга. И, словно желая удержать её от падения, он обеими руками крепко сжал её гибкий стан, довольно смело и неловко.

– Пустите… оставьте… Видите, я не падаю… На нас смотрят. Что подумают, – почти недовольно говорит она, чувствуя, что Зубов не торопится отпустить её. Мимо усталого, пыхтящего Державина, отирающего большим цветным фуляром мокрый лоб и лицо, прошла на своё место красивая пара.

Екатерина обратилась к графине Шарлотте Карловне Ливен, воспитательнице внучек Екатерины, и к Луизе Эммануиловне де Тарант, герцогине де Тремуйль, своей статс-даме, сидящей рядом:

– Как хороша эта милочка. Жаль, художника нету. Вот бы срисовать!

– Да и генерал на удивленье! – любезно ответила герцогиня.

Ливен промолчала.

Игра шла своим чередом.

Вот Константин, взяв путь к озеру, завертелся зайцем, уходя от Державина, которому надоело ловить, почему он и решил поставить на своё место великого князька.

Неуклюжий на вид, Константин увёртлив. Державин упорно гонится… Вот настиг, ухватил… Но юноша выскользнул, Державин не рассчитал движения и, поскользнувшись на влажной траве, упал…

Все кинулись к нему, стали поднимать и очищать.

Вдруг поэт скорчил гримасу и глухо застонал.

– Что с вами, что такое?

– Что случилось, Гавриил Романыч? – подойдя, спросила императрица.

– Да я… Да вот – не досказав, с новым стоном Державин опустился на траву, бледный, без чувств. Его перенесли во дворец, позвали врачей. Оказалось, Державин, падая, вывихнул руку.

– Печально кончились наши игры, – заметила Екатерина, когда ей донесли о результатах осмотра.

Когда унесли поэта, общество ещё осталось на лугу.

Елисавета с Голицыной отдалились от других, вошли в тёмную аллею и стали гулять в ней, по-дружески делясь маленькими секретами и впечатлениями.

Никто почти не заметил, куда ушли обе подруги, и не обратил внимания на их отсутствие.

Зубов, незаметно подойдя к гитаристу-виртуозу Сарти, который о чём-то говорил со стариком Штакельбергом, спросил:

– Романс с вами?

– Готов, ваше превосходительство.

Итальянец передал Зубову свёрнутый в трубочку нотный листок, перевязанный красивой лентой.

– А вы не заметили, в какую сторону прошли Голицына и… великая княгиня?

– Я? Нет, генерал…

– Сюда, сюда… в эту сторону, – негромко сказал Штакельберг, глазами указывая место, – я нарочно проследил… За каскадом прямо…

– Благодарю вас.

И Зубов быстро направился в сторону совершенно противоположную, миновал лужайку и за кустами вернулся туда, где была указанная аллея.

Только один человек заметил этот манёвр.

Александр со спокойным видом и ясным взором болтал с дежурным камер-юнкером, графом Растопчиным.

Что-то мелькнуло такое на лице собеседника, что заставило молодого князя не только насторожиться, но и кинуть незаметный осторожный взгляд в сторону, направо… Там заметил он среди зелени фигуру Зубова, который направлялся в ту же сторону, куда ушли недавно Елисавета и Голицына.

Чуть-чуть ярче блеснули глаза Александра. Но, не меняя тона и позы, он продолжал свою беседу с Растопчиным:

– Так, ты полагаешь, мир с Турцией, заключённый ещё в прошлом году, мало к чему обязывает нас? И через два года бабушка имеет право двинуть войска на Восток?.. Ты, конечно, шутишь, по своему обыкновению… Я понимаю тебя…

* * *

А Зубов быстро нашёл обеих дам.

Он сделал вид, что это произошло случайно.

С опущенными глазами, погружённый в глубокую задумчивость, медленно побрёл он по тенистой, полутёмной аллее и, казалось, не видел, ничего кругом.

Молодые женщины давно заметили фаворита, поняли его манёвр и переглянулись с насмешливой улыбкой.

Почти поравнявшись с ними, слыша шелест платьев, шорох шагов по песку, он вдруг поднял свои красивые глаза и даже издал лёгкий возглас удивления:

– Ваше высочество!.. Вот, о ком думаешь… Я было и не заметил…

– Да мы видели. Такая задумчивость… Вы не стихи ли сочиняете, граф?

– О, нет… То есть… почти… Тут именно у меня романс… Новый, очаровательный… Позвольте вам показать?

Заинтересованные дамы закивали головой.

Он развернул листок и стал декламировать.

Первый куплет был без особого значения, общие фразы о любви. Но второй Зубов прочёл с особенным выражением, кидая пламенные и томные взгляды на Елисавету:

Судьба свершает преступленье! Заставила меня желать её воспламенить! Давая своей жертве в искупленье Права роковые – любить!..

Эту строфу Зубов даже пропел на мотив, написанный под словами.

– Батюшки, как это печально! – едва не рассмеявшись, подхватила задорная Голицына.

– Да, очень грустно… – отозвалась Елисавета.

– Как моя душа теперь. Я хотел просить ваше высочество… Ваше восхитительное пение… Райский голос… Если бы вечером… на маленьком концерте вы пожелали осчастливить… спеть сей романс…

– О, нет, ни за что… Я боюсь… Не разучив… И это – так печально… Нет, я прошу вас, увольте… Ах, вот и Александр… Он ищет нас, – обрадованно сказала Елисавета и быстро двинулась навстречу мужу, который медленно, с весёлым, беспечным видом показался в конце аллеи и приближался сюда.

Зубов неожиданно, очень нежно взял под руку Голицыну и почти на ухо, словно делая признание, зашептал:

– Как эти мужья всегда являются некстати… Но я на вас надеюсь. Вы одна можете ввести меня в рай… Уговорите нынче вечером княгиню исполнить мой романс…

И, также нежно шепча ей всякий вздор для отвода глаз, прошёл мимо Елисаветы и Александра, как будто и не думая о них.

Холодным, тяжёлым взором проводил Александр плотную, даже слегка отяжелевшую фигуру фаворита…

* * *

Вечером состоялся обычный домашний концерт.

Играли, пели… Лев Александрович Нарышкин изображал торговца Завулона, который всюду являлся с кучей золотых вещей, разложенных по карманам.

Нарышкин тоже набил карманы мелкими вещицами, копировал говор и манеры Завулона Хитрого, который был одним из тайных агентов Англии при дворе…

Было очень весело.

Неожиданно, после короткой беседы с Зубовым, императрица обратилась к Елисавете:

– Дитя моё, вот тут генерал нашёл какой-то очень интересный новый романс. У вас чудесный голосок. Я так люблю вас слушать. Больше, чем моих певиц, которым плачу десятки тысяч в год. Ваше пение я понимаю. В нём ласка матери ребёнку, порыв жены к мужу… Хорошо вы поёте. Вот, не хотите ли посмотреть? Я вас послушаю.

Желание, высказанное императрицей, служило законом для всех окружающих.

Но Елисавета нашла в себе твёрдости дрожащим голосом заявить:

– Я совсем не в голосе… Простите, ваше величество… Другой раз…

– Если позволите, ваше величество, Варвара Николаевна знакома с романсом. Она нам споёт, – вмешался снова Зубов, решивший настоять на своём.

– Ну, пой, дитя моё. Ты тоже очень мило поёшь… Пой…

Овладев собой, сдерживая негодование против дерзкого фаворита, Голицына взяла ноты. Сарти начал аккомпанировать.

Первый куплет, скучный и тягучий, лишённый опасных намёков, пропет.

Звучит рефрен. Начинается вторая строфа… Но находчивая девушка снова поёт слова первого куплета.

Все переглядываются.

Императрица, не любившая музыки и почти не слушавшая пения, обратилась к певице, когда та умолкла:

– Милочка, что это за иеремиада такая?..

– Как точно, государыня. Истинная иеремиада… Самая скучная на свете, которую я лишь знаю.

Александр с незаметной улыбкой дружески поглядел на умную женщину.

Зубов, надутый, красный, отошёл прочь и целый вечер был не в духе.

К концу вечера Елисавета шепнула Голицыной:

– Выйдемте вместе. Александр хотел с вами говорить…

Когда стали расходиться, Елисавета с мужем и Голицына втроём отправились ещё прогуляться по тихим аллеям парка.

– Знаете, Зубов влюблён в мою жену! – неожиданно заявил Александр, держа под руки дам. Что мы теперь будем делать?

– Быть того не может…

– Но, но… без хитростей… Вы знаете сами…

– Если он так дерзок, ваше высочество. Если он сошёл совсем с ума… надо его презирать…

– Гм… Это легко сказать… Теперь, когда… Ну, да всё равно… Ссориться с ним нет оснований… Но что всего противней: ему помогают почтенные люди… Княгиня Шувалова, старый дурак Штакельберг… Впрочем, мы ещё подумаем… Вот ваша дверь, chere Barbe! Доброй ночи!

* * *

Говорят, хорошие, радостные вести должны разрушить три бриллиантовых двери, чтобы достигнуть человеческого уха. А печальные, горькие слухи, как лёгкий пух одуванчика, разлетаются по ветру, проникают повсюду и находят именно того, кому должны лечь на душу тяжким, свинцовым гнётом…

Екатерина и сама скоро стала замечать особое внимание, какое Зубов выказывал Елисавете, и с разных сторон, полунамёками, улыбками и выразительными взглядами многие из приближённых давали знать старой покровительнице, что её молодой друг сердца, если ещё и не изменил ей, то собирается это сделать и пока остаётся чист лишь не по своей вине.

Зубов не нравился Елисавете, несмотря на свою писаную красоту, да и благоразумие подсказывало молодой женщине, что расположение фаворита может вольно или невольно завести в беду её и великого князя Александра. Излишняя близость опаснее искренней вражды.

Екатерина ничего не сказала фавориту, даже когда получила прямые доказательства явного до неприличия ухаживанья Зубова за женой её родного внука.

Только к Мамонову немедленно полетело письмо… Очень дружеское, даже – ласковое.

Раньше много и часто ей писал оставленный фаворит, не нашедший счастья в браке по страсти, каким был его брак со Щербатовой.

Но, не получая благоприятного ответа на свои покаянные письма, просьбы о прощении и мольбы о возврате к прошлому, граф Мамонов умолк.

Письмо Екатерины поразило его своим тоном, почти вызывающим на новые признания, намекающим на возможность вернуться ко двору.

Пока граф думал, что ответить, Зубову дали знать о возникшей переписке, конечно, не без стараний самой государыни.

Чего ждала Екатерина, то и произошло. Ей не хотелось первой нападать… К тому же Екатерина опасалась, что Платон помянет имя брата Валериана, ревновать к которому он имел полное основание.

Она решила выжидать… и дождалась.

Объяснение произошло в первое же утро, после сообщённых ему подробностей о неприятной для него переписке. Зубов получил в руки черновые наброски, даже не задумавшись слишком над тем, как они попали к лицу, предающему Екатерину.

Кончив доклад о более важных делах, о том, как успешно идёт преследование мартинистов здесь и в Москве, насколько подвинулись приготовления к персидско-индийскому походу, фаворит вдруг мягким, но звенящим, напряжённым голосом спросил:

– А что, ваше величество… Вот теперь надо много людей верных делу поставить. В Москве и здесь… Что, если бы графа Александра Матвеича вызвать?

– Какого графа Александра… – как будто не сразу вспомнив, переспросила Екатерина. – Да ты что?! – вдруг с хорошо разыгранным изумлением заговорила она. – Ты это про Мамонова? Да какая муха нынче нас укусила?

– Никакая, ваше величество, – по-французски продолжал Зубов, как бы желая, чтобы холодные обороты чужой речи подчеркнули содержание делового разговора. – Я по совести. Вы изволите доверять бывшему своему любимцу. А это – много значит Не зря же такая доверенность. Видно, что стоит он её… И… – Зубов набрал воздуху, словно подбодряя себя, – и слышал я, снова теперь переписку с графом возобновить изволили… Вот я…

– Переписку? С графом? Да кто тебе сказал? Кто это посмел?..

– Никто, ваше величество… Случайно это вышло… Люди толковали, не знали, что я слышу. Тут никто не виноват…

– Ты ещё покрываешь? За мной шпионят, значит? Я уж не вольна писать, кому хочу? Если справилась, как там живут они с женой… Что же в том?..

– Если бы даже и сюда звали графа – тоже ваша воля! – выпалил Зубов, давая этим знать, что ему известно точно содержание письма.

– Вот как! Не подивлюсь, если и брульон попал к вам, генерал, который я в корзину иногда бросаю по доверенности к людям моим. Это не иначе как Захар. Или одна из девиц моих, к вам неравнодушная. Вы и их очаровали вашими глазами, как чаруете внучку мою, княгиню великую… Елисавету…

Настала очередь Зубову притвориться изумлённым, сдержанно-негодующим.

– Я?! На великую княгиню?!

– А то нет? Руки коротки, сама понимаю. Она молода, раз. Муж у неё красавец, два. Наследник трона, три… Если с ней негоряч, так и с другими непылок нисколько, четыре. Чего же ей отвечать на вздохи и стрелы чужих глаз, хотя бы и таких красивых, как ваши?! Понял?.. На первое время – попомни эти мои сентенции. И не будем больше говорить ни о письмах моих Мамонову… ни о вздохах твоих под окнами внучки, о серенадах в её честь даваемых… О романсах, которые приказывал слагать от имени своего для той же княгини Елисаветы. Видишь, и я кое-что знаю… Положим, молода она, хороша, как утро… И близко вы друг от друга… Но об этом я подумала… Дворец построю внуку особенный в Царском… И не будет тебе летом искушений… А зимой… Зимой, поди, они теперь реже станут бывать у нас… Может быть, семья прибавится… Хотя и плох внук на этот счёт, как сказывают… Словом сказать: помни. А я – забыть постараюсь и проказы твои, и графа в «красном кафтане»… Доволен? Перестал брови хмурить? И слава Богу… Будем кончать дела твои.

Вечером, говоря с Анной Никитичной Нарышкиной о сцене, которая разыгралась у неё с фаворитом, Екатерина между прочим сказала:

– Что его винить? Оба молоды. Я понимаю. Да и своего уступать не хочу… Знаешь, тут вышло по старой скороговорочке французской, которой учила меня ещё в детстве m-lle Кардель: le ris tenta le rat, le rat tente tata le ris.

– Попробуй, сразу выговори, так, скоренько…

Екатерина даже пропела скороговоркой мудрёную фразу, как, должно быть, делала это в детстве.

– Вот и тут: рис приманил крысу… Крыса – приманённая, хотела попробовать рису!.. Да не удалося… Бедненький, ты бы видела его рожицу. Делаю вид, что сердита. А сама бы так и поцеловала моего милого генерала!..

На этом и кончился роман Зубова с Елисаветой.

Мамонов тоже не помешал. Взвесив все шансы, влияние Зубова, его силу, при помощи которой фаворит-пигмей свалил колосса Потёмкина, Мамонов очень осторожно, ссылаясь на недуги, отказался от предложенной ему чести возвратиться в Петербург.

«Хотя высшим счастьем почёл бы служить моей великой государыне, хотя бы в самой последней должности, – да, видно, Бог не хочет! Его воля!» – так позолотил свой отказ «красный кафтан», теперь полинялый.

 

VI

ШАХ КОРОЛЮ! – МАТ КОРОЛЕВЕ!

 

Осенью того же года снова появился на дворцовом горизонте второй Зубов, Валериан, хотя и в плачевном виде.

Посланный в Польшу, для получения чинов и орденов, ничего там, конечно, серьёзного не делая, Валериан во время какой-то разведки наткнулся на отступающий польский отряд.

Небольшое ядро, пущенное поляками, ударило по ногам ему и ехавшему рядом с ним офицеру.

Левая нога Зубова и правая офицера были раздроблены.

Собрались доктора. Всё внимание обратили на Зубова. А когда подошли к офицеру, оказалось, что он истёк кровью и умер…

Валериан, конечно, был спасён.

Екатерина плакала, когда узнала о несчастии «писаного мальчика».

Она послала ему удобную коляску для возвращения в Петербург, десять тысяч червонцев на дорогу, ленту Андрея Первозванного для утешения в горе, чин генерал-майора, ему, юноше двадцати лет… Триста тысяч рублей были даны ему на погашение всех долгов…

Милости сыпались без конца…

Когда Валериан в кресле появился в покоях Екатерины, она искренно плакала от печали, но тут же заметила, что он очень возмужал и стал куда красивее брата… Сохранилась даже записка, полученная Валерианом, в которой сказано: «Весьма рада, что понравилась вам накануне…»

Но Платон и брату не позволил занять много места в сердце своей покровительницы. После разных колебаний именно Валериану было поручено главное начальство над армией, отправляемой на Кавказ и дальше, в Персию, в Тибет.

С глаз долой – из сердца вон, совершенно основательно полагал Платон.

И он не ошибся.

Начало широко задуманной, почти несбыточной кампании было довольно счастливо, несмотря на многие недочёты. Правда, Валериану на руки было дано три миллиона рублей, но он скоро всё истратил и стал требовать новых денег, припасов и людей… Однако дело шло хотя бы потому, что сопротивляться на местах было некому.

15 февраля 1796 года обвенчали Константина с юной принцессой Анной Кобургской, едва достигшей четырнадцатилетнего возраста. Муж и жена ссорились, и новобрачный даже щипал и бил свою молодую, если очень выходил из себя. Бабушка не только должна была мирить «детей», но и брала Константина из Шепелевского дворца, отведённого новобрачным, под свою строгую опеку, поселяла в покоях Зимнего дворца…

Только таким образом можно было смирить причудливого юношу, который заряжал живыми крысами пушку в дворцовом манеже и стрелял этим необычным ядром в намеченную цель… Да и людям приходилось много выносить от юношеской жестокости и необузданности молодого великого князя…

И только императрица могла укрощать эту неподатливую натуру.

В конце мая гром пушек возвестил столице о первой победе, одержанной на Кавказе индийской армией её величества. Валериан Зубов взял Дербент, повторив победу Петра Великого, которому этот город однажды уже сдавал свои ключи.

25 июня у Павла родился третий сын – Николай.

Платон Зубов по случаю всякой новой радости или сюрпризом получал какую-нибудь милость от Екатерины или прямо выпрашивал то, чего желал…

Обладая титулом светлейшего князя, получив главное начальство над Черноморским флотом, этот «бескровный» победитель, домашний герой, не знал даже, чего ему ещё пожелать.

Последний план, намеченный им вместе с Екатериной, относительно брака молодого шведского короля Густава-Адольфа с внучкой императрицы Александрой Павловной, неожиданно принял весьма благоприятный оборот.

Сначала и сам Густав, и опекун его, жадный, хитрый герцог Зюдерманландский, были против этого союза.

Но усилия официальных русских дипломатов и частных агентов Екатерины, покладистость регента, полагавшего, что товар надо отдавать тому, кто больше платит, – всё это помогло Екатерине и фавориту настоять на своём.

14 августа прибыли в Петербург два шведских графа: Ваза и Гага, дядя – регент и племянник – король, который через несколько месяцев, по достижении совершеннолетия, сам должен был приняться за управление страной. Желанные гости остановились у шведского посланника Штединга. Екатерина, ещё проживавшая в Таврическом, в своей осенней резиденции, приехала утром в Зимний дворец.

Торжественный вид имела первая встреча короля и княжны Александры.

Парадный зал был почти переполнен придворными и высшей знатью, допущенными к участию в большом выходе императрицы.

Широко распахнулись двери, и Екатерина Вторая показалась рука об руку с Густавом Четвёртым.

Семнадцатилетний король, высокий, стройный, с золотистыми, длинными кудрями, в чёрном шведском костюме, казался олицетворением рыцарской красоты и ловкости.

Рядом с ним Екатерина, довольная, радостная, словно помолодевшая на много лет, ослепляла роскошью царских одежд и регалий.

Особой группой стояла «гатчинская семья»: цесаревич с Марией Фёдоровной, обе великие княжны, Александра и Елена, девочка двенадцати лет.

Взоры всех устремились в их сторону, когда императрица подвела гостя к Павлу, к его семье и наступил момент первого знакомства между двумя юными существами, которых задумали соединить навеки прежде, чем они увидали друг друга.

От этого мгновенья зависело так много!

О том, что Густав, красивый, юный, озарённый величием королевского сана, может не понравиться невесте, никто и не думал.

Давно при дворе известен был забавный случай: бабушка-императрица взяла на колени малютку княжну Александру и стала ей показывать портреты юных принцев, собранные со всех концов Европы; потом ласково спросила ребёнка:

– Ну, какой же тебе нравится из них больше всего? За кого я выдам тебя, скажи, малютка?

После небольшого серьёзного раздумья, девочка, застенчиво оглянувшись, не смотрит ли кто-нибудь ещё, кроме доброй «бабушки», указала на портрет шведского принца.

И теперь этот красавец, выросший, возмужалый, уже не принц, а король, явился сюда, словно по велению доброй феи из сказок.

То вспыхивает яркой краской лицо девушки, то бледнеет она и незаметно касается плеча сестры, стоящей рядом, как будто боится упасть от слабости.

Опущены глаза у княжны, но ей кажется, она видит, как он, герой её заветных мечтаний и снов, лёгкой и гордой походкой скользит по паркету, озарённый лучами ясного, осеннего солнца, проникающего в зал…

Дыхание занимается у девушки.

Вот он заговорил.

Этот молодой, но решительный, сильный звук голоса положительно заставил её затрепетать, как от удара электрической волны.

Она что-то лепечет в ответ на официальное приветствие, когда умолк голос отца и перестала говорить великая княгиня-мать…

Видя, что делается с дочерью, великая княгиня снова обратилась к гостю, желая отвлечь его внимание от девушки:

– Благополучно ли был совершён переезд? Нравится ли графу столица империи?..

И ещё два-три общих вопроса…

Густав отвечает… Он тоже понял, что девушка слишком сильно смущена… И старается не глядеть в её сторону. Но, словно против воли, его ясные, какие-то холодные, но вместе с тем и пронизывающие, горящие стальным блеском глаза с особенным вниманием и любопытством скользят по девушке, словно ощупывают её с ног до головы незримыми щупальцами.

«Недурна собой… но и не красавица… Ещё немного тонковата… но это ничего, пройдёт… – думал искушённый уже во многом жених. – Прелестный рот… глаза… Улыбается так мило, грустно немножко, но по-детски… И… вот, не могу понять: что это есть ещё в девушке, что так привлекает глаза и мысль? Надо будет разобраться…»

Так думал про себя наблюдательный, не по летам зрелый и вдумчивый юноша. Он не знал, что сила, влекущая его, таилась в любви, вспыхнувшей в душе девушки.

Сама того не сознавая, в эту минуту первой встречи княжна полюбила ещё не наречённого ей жениха, потянулась к нему, как тянется в засуху цветок навстречу первым каплям дождя…

Не чуяла бедная малютка, что эта первая, весенняя буря надломит её навсегда. Не думал об этом и принц.

Его лицо приняло менее холодный, не такой королевски надменный вид. Даже более мягким блеском загорелись светлые глаза, упорный взгляд которых напоминал выражение глаз у полупомешанных иллюминатов, или фанатиков-северян, которые ещё недавно в России запирались целыми толпами в деревянных срубах и там сжигали себя с жёнами и детьми, испепеляя тела ради «спасения души».

На один миг даже насмешливая улыбка, как серая змейка, скользнула у него по молодым, но строго сомкнутым губам, когда от невесты король перевёл взор на Павла и Марию Фёдоровну.

Трудно было придумать пару, более неподходящую друг к другу.

Худенький, маленький, нервный, весь словно на иголках, стоит Павел. Рядом с женой он кажется совсем юношей, недоростком. Его некрасивое лицо теперь особенно неприятно, так как Павел старается принять строго величественный вид. Неудачная попытка делает его совсем забавным.

Болезненно-самолюбивый, чуткий порою до ясновидения, он словно ловит скрытые улыбки, взгляды, слышит лёгкое перешептыванье и угадывает колкости, которые рождаются в его адрес.

Гнев поднимается в узкой чахлой груди Павла, стянутой парадным мундиром.

Он едва сдерживается, чтобы не запыхтеть, не зафыркать, как делает это дома, если недоволен и раздражён чем-нибудь…

Только выпученные, как у лягушки, глаза бегают быстрее обычного, да скулы шевелятся от напряжения на этом забавно-строгом, одеревенелом лице…

Крупная, полная, любезная, уступчивая, даже сентиментальная до слезливости, великая княгиня смотрела кротко и наивно, а её светлые высоко приподнятые брови придавали пухлому лицу выражение постоянного изумления.

Но за этой внешностью таилась немецкая холодная рассудительность, настойчивость, которую часто проявляла княгиня при осуществлении своих желаний. Выдержка и такт этой женщины в конце концов дали ей известного рода власть над необузданным Павлом, хотя он того не сознавал, а жена старалась тщательно маскировать свою силу под личиной покорности.

Примерно такие же соображения мелькнули в голове Густава, когда он быстрым и внимательным взором всмотрелся в великую княгиню.

«Дети совсем не похожи на него, – окидывая взором обоих великих князей и двух сестёр-княжён, решил Густав. – Это хорошо… Вот только разве этот мальчик…»

Король остановился на мгновенье на Константине, схожем с Павлом, но по фигуре и манерам напоминающем скорее мать, чем отца.

Неожиданно самая неподходящая, дикая мысль мелькнула в причудливом мозгу юного короля: «У княгини такой пышный бюст… Как он может обнять жену своими коротенькими, тоненькими руками?.. Должно быть, это ему никогда не удаётся!»

И, словно желая глубже спрятать эту глупую догадку, Густав с самым серьёзным и почтительным видом обратился к великому князю:

– Ваше высочество, я так много слыхал о вашей любви к армии и к военному делу вообще… Надеюсь, вы не откажете познакомить меня с ходом ваших занятий.

– Для меня нет ничего интереснее военных наук и упражнений.

Лицо Павла мгновенно преобразилось. Выпяченные, крепко сжатые губы сложились в искреннюю улыбку, такую наивную, детскую, какой нельзя было, казалось, увидеть на лице некрасивого, желчного человека сорока двух лет. Вокруг глаз, тоже прояснённых и подобревших теперь, разбежались лучами тонкие морщинки; две глубокие складки по бокам носа пролегли ещё глубже, так что получилась странная смесь, детская добрая улыбка на злом лице старика.

Умышленно или случайно, но юный король сделал очень удачный ход и сразу завоевал расположение Павла.

– Милости просим, когда угодно. Буду рад вас видеть… Если не поскучаете в моём тихом уголке! – ласково кивая Густаву, своим резким голосом сказал Павел.

Откланявшись великому князю, Густав невольно обратился к императрице.

Екатерина всё время, пока король знакомился с внучкой, говорил с её невесткой и сыном, также пристально, не таясь, наблюдала за юным гостем.

Ей хотелось, конечно, вперёд угадать, какое впечатление на юношу произвела девушка, а вместе с тем видеть, как сделает свои первые шаги при чужом дворе, в большом незнакомом обществе этот юноша-король, о котором уже ходило столько разноречивых слухов.

Экзамен был выдержан превосходно.

Густав, обернувшись, встретил лучистый, ясный взгляд императрицы, такой живой, юный, что его странно было наблюдать на обрюзгшем, старом лице этой женщины шестидесяти семи лет. Императрица была оживлена теперь приятной картиной, которая развернулась перед ней.

– Главное сделано, милый кузен. Теперь я вам представлю моих ближайших друзей, – сказала Екатерина. – А между прочим, должна вам сознаться, будь я моложе, право, сама бы полюбила вас, sir!

– Одним только могу ответить, ваше величество: прошу позволения поцеловать руку одной из величайших монархинь нашего времени…

– О, нет, нет… Я не могу забыть… никогда не забуду, что граф Гага – король!

– О, если вы не допускаете, чтобы я коснулся руки императрицы, дозвольте поцеловать руку дамы, к которой я давно чувствую глубокое почтение и удивление неподдельное…

– Вы умеете говорить… Приходится вам уступить! – смеясь согласилась императрица, затем они сделали шаг к толпе близких к Екатерине придворных, стоящих впереди других групп…

А общее внимание теперь естественным образом перешло на спутника короля, на графа Вазу, как он называл себя; вернее, на регента, опекуна юного короля, на герцога Зюдерманландского.

Он составлял такую же противоположность племяннику, как Павел своей жене. Маленький, толстенький, с одутловатым, красным лицом, он вдобавок сильно косил глазами.

Но глаза эти, бегающие, искрились весельем, хитростью, умом.

Влажные, красные губы сердечком часто складывались в лукавую весёлую улыбку. Тонкие ноги-спички как-то забавно торчали из-под нависающего большого брюшка и даже словно гнулись под его тяжестью.

Уже немолодой, с седеющими волосами, регент отличался живостью и ловкостью движений, составляя полную противоположность королю, который словно рассчитывал каждый свой шаг, каждое движение.

Одна особенность сразу кинулась в глаза придворным: в разговоре регент свою шляпу держал перед собою, тульёй вниз, как держат бродячие артисты, обходя публику для сбора добровольных лепт.

В то же время его маслянистые, вечно смеющиеся, острые глазки с особенным вниманием останавливались на самых свежих и хорошеньких личиках придворных дам, казалось, скользили по их шейкам, спускались по линиям декольтированного лифа, словно стараясь лучше разгадать все прелести, скрытые под кружевами и плотными тканями…

Первый обратил на это внимание грубовато-насмешливый Константин Павлович.

– Посмотри на этого «щелкунчика», Александр, – обратился он к брату. Вот забавная фигура. Особенно когда стоит рядом с королём. Если бы уметь рисовать, новая картина была бы: Гамлет, печальный принц, и Санхо-Панхо… А как он пятит свой животик… А как пялит глазки косые… Вон теперь прилип к вашей Варе Голицыной… Так, сдаётся, норовит крысой юркнуть ей за лиф, да и не вылезать из тёплого места… Ха-ха-ха!.. Губа не дура, выбрал самую хорошенькую… А шляпу, шляпу как держит?! «Подайте на бедность!» Жаль, что рублёвки со мной нет, так и кинул бы ему, словно нечаянно, в шляпу… Порадовался бы раскосый швед!

Всё это было сказано почти вслух, а громкий смех привлёк общее внимание.

Старший брат укоризненно покачал головой и отошёл.

Павел весь побагровел, но ничего не сказал. Воспитание сыновей было отнято у отца, и Павел даже с некоторым злорадством смотрел, как юноша семнадцати лет, женатый, великий князь несдержанно ведёт себя в такую торжественную минуту.

Подошёл Салтыков, что-то прошептал Константину.

– Что же я делаю? – почти громко ответил Константин. – Или теперь такое печальное собрание, что и посмеяться не…

Он не докончил.

Екатерина, давно заметившая, что её младший внук, по своему обыкновению, держит себя слишком непринуждённо, сначала делала вид, что не слышит хохота, не замечает тревоги, поднятой молодым великим князем.

Но тот не унимался.

Оставя короля беседовать с Зубовым, который всё время стоял за её плечом, на расстоянии полушага, и с графиней Шуваловой, Екатерина подошла к Марии Фёдоровне, словно желая ей что-то сообщить, а по дороге только подняла строгий, тяжёлый взгляд на расшалившегося внука.

Тот сразу умолк, даже не договорив начатой фразы, и незаметно стал подвигаться к выходу, не дожидаясь, пока уйдёт императрица, давая тем знак, что приём кончен…

* * *

После приёма, который своим многолюдством, блеском, богатством обстановки и нарядов произвёл впечатление и на юного гордеца Густава, начался ряд праздников у первых богачей и вельмож, у посланников и великих князей, сменяясь приёмами и балами во дворцах: Зимнем, Таврическом; давались концерты и спектакли в Эрмитаже, сжигались блестящие фейерверки, гремела музыка на парадах, и стройно шли рядами лучшие полки гвардии, потревоженные ради высокого гостя от своей ленивой, весёлой жизни, поставленные напоказ, как цвет русского войска… Графы Остерман, Строганов, Безбородко и Самойлов, затем Лев Нарышкин, пользуясь хорошими днями, давали роскошные балы, сжигали тысячи потешных огней у себя на богатых дачах, не уступающих дворцам столицы.

Оживление охватило всех. Даже в мрачном Павловске и молчаливой Гатчине словно зашевелилось, затрепетало что-то.

Правда, Павел, упорный в своём одиночестве и отчуждении от «большого» двора, почти не показывался нигде. Но Мария Фёдоровна поневоле изменила обычный образ жизни.

Два-три раза в неделю, а то и чаще, она отвозила дочь в Таврический дворец или в Эрмитаж, смотря по тому; где в этот день пребывала императрица. Какой бал назначался там, полусветский или дворцовый, в галереях и залах Зимнего дворца, в театре или в покоях уютного Эрмитажа.

Часто великая княжна с матерью оставались ночевать в Петербурге, где для этого были отведены особые покои в Таврическом и Зимнем дворцах.

Тогда курьеры мчались от жены к мужу, передавали частые, короткие записочки, в которых Мария Фёдоровна извещала Павла обо всех событиях дня, бросая искры веселия и радости в серые сумерки, какие умел создать вокруг себя подозрительный, вечно раздражённый и озлобленный цесаревич.

В обычное время придворный Петербург представлял из себя странное и запутанное зрелище.

Он делился не только на «большой» и «малый» двор Екатерины и Павла, был ещё двор цесаревича Александра, так называемый «молодой», но уже имеющий значение, благодаря той особенной любви, какую питала бабушка к своему старшему внуку и «наследнику», как добавляли недруги Павла, хорошо осведомлённые в этом вопросе.

Был недавно образованный «константиновский» двор, очень немногочисленный и незначительный пока, во главе которого стоял гофмаршал, полковник гвардии, князь Борис Голицын.

Затем, кроме «заднего» двора, или «basse cour», самой Екатерины, в виде её любимой Перекусихиной, Нарышкиной, Протасовых, Захара и других незаметных, но очень влиятельных людей, у Платона Зубова тоже составился свой «птичник», главным лицом в котором был граф Морков, но не менее влиятельными считались и некоторые иностранцы вроде графа Эстергази, пройдохи Альтести, дельца де Рибаса и других; поэт, певец Фелицы, Державин, стихотворец Эмин, а также и секретарь Грибовский.

Конечно, все эти «главные» дворы, дворики, задворки и всякие придворные закоулки соперничали между собою, старались урвать как можно больше милостей и земных благ, которые так и сыпались из рук щедрой хозяйки всего царства, из рук Екатерины.

Но несмотря на соперничество и столкновение различных интересов, между этими людьми существовала прочная связь.

Лица, служащие при разных, словно бы и враждебных один другому лицах и дворах, были одного класса, имели общие интересы, несмотря на кажущуюся взаимную враждебность. Большинство состояло в родственных или давних дружеских связях. И если случайно открывалась вакансия при каком-либо «дворе» или «дворике», чужой туда мог попасть очень редко, по воле необычайного случая; вакансии всегда замещали своими.

Дядя служил при императрице, племянники и племянницы при Павле или при юных великих князьях…

При дворе велась показная война. Приближённые Павла старались на глазах у него даже не разговаривать с приближёнными Екатерины. А между тем и Павлу исправно передавалось всё, что делается при большом дворе, и самые близкие к нему люди служили агентами Екатерины, оправдывая себя лишь тем, что они так поступают для блага великого князя, который сам не понимает своей пользы, вредит сам себе неосторожными поступками, поправить которые и стараются эти непрошеные друзья-предатели…

Разумеется, со временем всё тайное делалось явным, и тяжело дышалось зачастую при блестящем дворе Екатерины…

С появлением коронованного гостя сразу всё изменилось. Мелкие по большей части, но тем более жгучие пререкания, столкновения разных интересов, переплёт интриг и встречных подвохов на время как бы оборвался, вытесняемый одним новым, общим крупным интересом: удачным исходом такого необычайного сватовства.

Екатерина могла по праву торжествовать и забыть всякие домашние дрязги, неурядицы, семейный и иной разлад.

Король шведский и принц-регент явились к ней как два посланца Европы, подтверждающих огромное значение и силу российской государыни среди других властителей мира.

Правда, до сих пор, желая женить внуков и сына, она вызывала в столицу своего царства иностранных принцесс и делала выбор сама.

Одиннадцать таких «невест» для одного жениха, Константина, ещё недавно вызвала она поочерёдно сюда. И те приехали, выдержали смотрины и уехали, одаренные, правда, но всё же с клеймом неудачных невест, не подошедших для русского великого князя, а главное, забракованные его великой «бабушкой»…

И только одиннадцатая, бедная, но родовитая Юлиана Саксен-Заальфельд-Кобургская удостоилась избрания.

Теперь же к «Семирамиде Севера» явился настоящий король древней династии, пришёл на поклон и просил руки одной из внучек императрицы.

И забыты стали другие злобы дня. Пиры затевались за пирами… Все были рады, что можно снять будничные одежды, отказаться от обычной, показной или искренней, утомляющей душу вражды, можно проявить неподдельное или даже показное, но радующее душу дружелюбие и приязнь…

Так самые ожесточённые враги, две армии, беспощадно истребляющие друг друга целыми месяцами в ежедневных стычках, пользуясь часами перемирия, убирают раненых и мёртвых, братаются друг с другом, как истинные храбрецы, и вместо смертельных ударов свинца и огня несут друг другу всё, что сохранилось лучшего в обозах обеих армий, правят одну братскую тризну по убитым…

Платон Зубов тоже веселился и считал себя вправе радоваться чуть ли не наравне с Екатериной.

До сих пор он только принимал милости, изливаемые на него государыней, упрочить старался личное положение и устранить врагов, из которых даже самый крупный, Потёмкин, не устоял и не пережил тяжёлого падения… Нового фаворита скорее боялись, чем любили окружающие. И он это понимал, хотя наружно ему выражали самую беспредельную преданность и холопскую угодливость.

Александр, осторожный, мягкий и такой податливый ко всему, что исходит от бабушки-императрицы, явно старался быть приятным Зубову.

Несдержанный с лицами, зависящими от него, с теми, кто слабее, необузданный Константин в душе был очень робок, любил себя и все радости, все удобства жизни, боялся строгих мер, какие могли принять против него, был вежлив со всяким из окружающих, если тот умел проявить силу характера и самостоятельность.

А перед Зубовым юноша склонялся без разговоров. Он прибегал к его поддержке в случае нужды, выказывал ему открытое расположение, хотя искренно любил отца и знал, как тяжело приходится порою Павлу от влияния Зубова.

Но Зубов был тут, налицо. А отца великие князья видали с самого рождения очень редко. Павел не мог вызвать их к себе, не справясь предварительно у Салтыкова, как императрица решит на этот счёт. Удобно ли в данную минуту свидание?

И случалось, что в продолжение целого года отец не больше разу видел и говорил со своими двумя сыновьями.

Неудивительно, что и оба великие князья подчинились влиянию Зубова.

И теперь обезопасив себя, Платон Зубов как бы начал проявлять другого рода деятельность. Он строил завоевательные и династические планы… И эти планы удавались, по крайней мере, вначале.

Персидско-индийский поход, конечно, требовал больших денег, но начался при хороших предзнаменованиях.

После Дербента и Баку стояло на очереди взятие Шемахи, как о том пришли недавно вести от Валериана.

Правда, и об этих «победах», и о всём походе недруги фаворита немало злословили между собой.

Говорили, что Дербент, лишённый защиты, сдался сам без боя, и пришлось разыграть русским войскам комедию «приступа» и «боя», чтобы усилить заслугу, чтобы можно было получить побольше наград… Вспоминали и старый, полузабытый, известный лишь близким к Екатерине людям «секретный» проект Потёмкина.

Ещё лет пятнадцать тому назад светлейший предлагал императрице, пользуясь «персидскими неустройствами», занять Баку и Дербент, присоединить Гилянскую провинцию и всё это назвать Албанским княжеством, посадив там великого князя Константина, как претендента на престол Византии, в ожидании, пока его полки войдут с распущенными знамёнами в древний град Константина…

Но одно дело – задумать, другое – осуществить широкие замыслы.

И невзрачный, такой мелкий, как казалось всем, Платон Зубов приступил к осуществлению великих дел, достойных Екатерины и её царства…

Теперь второе: брак короля с внучкой императрицы…

Эта мирная победа, нравственное завоевание сулило, пожалуй, не меньше, чем далёкие завоевания в горах Кавказа, в равнинах Индостана, оплаченные русской кровью, миллионами русских денег…

И здесь тоже пока удача улыбается фавориту.

Он сам и его доверенный секретарь Морков ведут переговоры об условиях предстоящего союза.

Решительное слово не сказано ещё Густавом. Но девушка ему понравилась, и он не стал отказываться от переговоров, чего можно было ожидать от взбалмошного и упрямого юноши.

Об этих качествах кое-что стало известно при русском дворе: дядя-опекун, как бы желая свалить с себя всякую ответственность на случай возможной неудачи, не постеснялся выдать некоторые семейные тайны, рисующие характер Густава не совсем в розовом свете.

Но Зубов только улыбнулся любезно в ответ.

– Наша государыня сумеет смягчить и не такого юного льва, если понадобится! – заметил он.

– Дай Бог! Очень желаю скорейшего и благого конца, – отозвался регент и перешёл к подробностям предстоящего брачного договора.

О ходе переговоров, конечно, извещали Екатерину и Густава. И только когда он примет основания договора и сделает предложение невесте официальным образом, можно будет считать дело поконченным.

Однако никто почти не сомневался, что всё так и будет. А Платон Зубов – тем более.

И весел, рад от души, гордится своей дипломатической удачей фаворит.

Он хотел бы перестать быть забавой, игрушкой старой повелительницы, хотел бы явиться её настоящим помощником в делах правления, правителем не ради прихоти, а по праву ума и гения…

Как будто налаживается всё это…

Даже Екатерина с большим вниманием прислушивается к каждому слову, к планам и советам любимца, которого раньше только тешила и баловала, как пожилые мужья тешат молодых, причудливых жён…

Довольный таким положением вещей, Зубов вместе со всеми отдаётся веселью, охватившему двор. Клонится к закату солнце, и вот уже пурпурным, пылающим диском на краю зеленовато-голубых небес повисло над далёкой линией горизонта, где темнеющая гладь воды сливается с прозрачной далью неба.

По зеркальной глади Невы мчится большой тяжёлый катер с красивыми парусами, с богатым навесом, устроенным на палубе.

Пенится, закипает прозрачная вода под ударами сильных вёсел. Лёгкой зыбью разбегается волна, поднятая грудью баркаса, режущего зеркальную гладь…

Зубов, окружённый своими приближёнными, сидит под навесом.

Он весел, смеётся, сыплет шутками. Вот, глядясь в спокойные воды, затемнели очертания богатой дачи графа Строганова. Нездоровье задержало его дня на два дома, и теперь фаворит едет лично навестить друга императрицы и «привести его к ней живого или мёртвого» – таков был шутливый приказ.

На даче уже знают о прибытии незваных, но желанных гостей.

Многочисленная челядь в лучшей ливрее толпится у пристани.

Пушки, из которых обычно салютуют в разные торжественные минуты, заряжены. Пушкари на местах…

Не доезжая до причалов, катер стал бортом и дал полный залп из нескольких орудий, которыми он вооружён. Сейчас же с берега ответили ему другим залпом…

Ещё, ещё… Катер пристаёт к берегу. Сидящие высыпают толпой, идут на приступ.

Хозяин встречает нападающих на террасе, поддерживаемый ещё из-за слабости…

Клубы дыма, свиваясь и тая в воздухе, несутся вдоль по реке…

Нападающие берут в плен хозяина, садятся в катер и при новых залпах плывут обратно…

Солнце село. Лёгкий пар клубится над Невой…

Кутается в меха старый граф и говорит:

– Что поделаешь! Матушка наша из гроба подымет человека, ежели пожелает… Ваш пленник… Увижу её, авось сразу лучше станет…

Плывёт богато убранный катер… Шелестят ткани, плещут волны, рокочут вёсла, ударяя по воде… Полный месяц всё ярче и ярче вырисовывается на потемнелом далёком небе…

Во дворце свет, веселье, музыка, танцы, игра…

Завтра – у Безбородко, потом у Кобенцеля, у Штединга…

Пир горой.

И только один Павел стоит в стороне от этого веселья, не меняя свой затворнический, полумонашеский, полулагерный образ жизни в Гатчине.

Пришлось заглянуть и сюда приезжим гостям. Племянник и дядя явились к Павлу почти безо всякой свиты, запросто, задолго до большого бала, который, согласно расписанию, пришлось дать великому князю у себя.

Если шумный блеск двора Екатерины не ослепил молодого короля, то совсем не понравился ему уклад жизни в резиденции Павла.

Тихий, мрачный дворец, прямые линии, бедность, сквозящая повсюду… Оклики часовых, рокот барабанов, заменяющий сладкие звуки камерных музыкантов и певцов, – всё это нагоняло печальное настроение на юного, живого, впечатлительного короля. Сначала его забавлял вид длинных кафтанов старинного прусского покроя, узкие галстуки, огромные шпаги, подвешенные сзади между фалдами, и большие, пудреные букли, в которых, согласно здешним правилам, явились к отцу оба великие князья, Александр и Константин, обычно блистающие у бабушки в роскошных кафтанах с кружевами.

Но оба они держались здесь так неловко, принуждённо, что становилось неприятно за них. Даже сорванец Константин едва решался поднимать глаза на отца и отвечал по военному артикулу кратко и отрывисто.

Только присутствие очаровательной княжны Александры Павловны и живой болтушки княжны Елены Павловны скрасило эти часы долгого, вынужденного визита.

Даже громкий вздох облегчения вырвался у юноши-короля, когда опустился за его коляской шлагбаум гатчинского шоссе, когда тёмный печальный дворец остался совсем позади.

– Как будто вам не совсем здесь понравилось, мой друг? – осторожно задал вопрос регент, чуть щуря свои хитрые, вечно смеющиеся косые глаза.

– А вам так понравилось, что вы, пожалуй, не прочь и ещё побывать в этом весёлом уголке у весёлых хозяев? – задал встречный вопрос король.

– Хочешь не хочешь, а придётся ещё посетить и летнюю резиденцию этого строгого папаши, Павловск. Мы же обещали… И на этот раз с ним будет всё покончено… А вот на будущее время, если…

– Что, если? Как не люблю я эти ваши полунамёки, дядя… Говорите прямо. Только раздражаете меня из-за каждого пустяка…

– А вы, мой друг, не раздражайтесь по пустякам. Это вредно и молодым, и старым. Особенно короли должны помнить об этом. Сколько пустяков им приходится обходить всегда. Уж не говоря о серьёзных препятствиях. Ну, ну, я сейчас скажу, о чём начал перед этим… Узел, очевидно, завязывается крепче, чем мы ожидали сначала. Вам не надо напоминать, как пришлось пуститься в далёкий путь?.. Мне, как регенту, выбор предстоял не из лёгких: или ехать сватать для вас принцессу, или война… Хотя русские теперь не очень сильны, но и мы совсем не готовы к войне… Надо было выиграть время… надо было…

– Знаю прекрасно, что было надо… и мы здесь…

– Вот, вот… Время выиграно. Та же императрица, которая не величала меня иначе, как «разбойником с большой дороги», теперь сажает рядом с собой и угощает самыми изысканными комплиментами, представляет самых красивых дам своего двора и не мешает мне ухаживать за ними… А вам приготовила очаровательнейший бутон, который, как видно, понравился и племянничку моему?.. А?..

– Дальше, дальше…

– Вот, кстати, есть свободное время, обсудим, что можно выиграть, что можно потерять. Прежде всего – суровый папаша. Вы успели очаровать его, милый племянничек, как и всех здесь… Если он воцарится, не худо иметь преданного союзника и тестя в лице русского императора… Если же, как здесь говорят, завещание сделано на имя Александра… Это приятный молодой человек и, как видно, любит свою сестру… Значит, шаг будет сделан ненапрасно… Сватовство, начатое чуть ли не под жерлом русских пушек, принесёт много выгоды нашей родине, которую мы оба очень любим, мой друг… Я это знаю… И «лилипутская страна», как называет её фаворит…

– Этот наглец смеет?..

– Да, мне говорили… Но и он пока нам нужен… и работает за нас, конечно, ради собственных выгод… А пока жива императрица…

– Как вы думаете, дядя, долго она проживёт?..

– Сейчас сказать трудно… Штединг говорит, что её узнать нельзя со времени нашего приезда: она окрепла, помолодела даже… А то всё хворала… Но перейдём к браку. Самый главный вопрос о вере, в какой должна быть будущая королева Швеции.

– Конечно, в вере отцов моих…

– Вот это главный вопрос… Императрица, пожалуй, сама не придала бы значения тому, что внучка её перестанет креститься по-гречески… Но… я знаю наверное, что почтенный родитель вместе с попами и простой народ восстанут против этого… А императрица никогда ещё в жизни не делала того, что могут осудить все, особенно в делах политических, в том, что не касается её сердечных интересов… И потому…

– Значит, нечего и думать об этом браке… Так ей объявите, и будем собираться домой.

– А за нами явится русский флот и вся армия?.. Разумна ли такая поспешность?.. Попробуем ещё, поборемся, поищем выхода… Тем более что у нас публика не так уж строго будет справляться, какой катехизис исповедует молодая королева… если внешним образом она будет чтить обряды нашей святой церкви.

– Так вы полагаете?..

– Мы ещё поторгуемся… Но в случае крайности пусть верит по-гречески про себя… А для публики, особенно у нас, мы обойдём молчанием щекотливый вопрос.

– Понимаю, понимаю… Но, скажите, ведь мы сюда явились без прямых обязательств – сделать предложение… Неужели мой отказ неизбежно вызовет войну?..

– Это зависит от обстоятельств: как выйдет дело? Тут я ещё веду кое-какие переговоры с лондонским двором… И если оттуда обещают сильную поддержку, мы твёрже начнём разговаривать с нашими любезными хозяевами… А пока…

– Угу… хорошо… поглядим. Девушка мне нравится… Но что-то странное творится кругом… Этот роскошный двор, где военные, генералы и полковники щеголяют в бархате и атласе, где фаворит управляет государством… всё это сверкает только на вид… И тут же рядом двор наследника, бедный, печальный, напоминающий простые казармы моей столицы… Почему это так? Можно ли доверить свою судьбу этой старой императрице, которую зовут Великой, но больше за пределами царства, чем дома, в народе?.. Мне сдаётся, что какой-то шумный, широкий, сверкающий, но не глубокий поток катится перед моими глазами… А наперерез этому блестящему водопаду протянулась холодная, тёмная струйка мёртвой воды из Гатчинского дворца… И они мешают один другому… И неизвестно, который победит…

– Нет, можно и теперь уже сказать, что будет после смерти императрицы… Если ваш «тесть» успеет взойти на трон, то первый, весёлый, шумный поток, как в землю, уйдёт, его не станет… И разольётся холодная, мутная струя военной дисциплины… бережливости, слепого деспотизма… Как держит он в страхе этих больших сыновей ещё при жизни бабушки, так будет держать в страхе всё царство… Но вам, мой друг, повторяю, бояться нечего. В союзе с Германией вы сможете осуществить втроём много больших планов, о которых теперь мечтает ваша юная голова, желая затмить даже Карла XII… Хе-хе-хе!.. Думаете, никто не знает ваших маленьких секретов, большой честолюбец семнадцати лет!.. Ничего, ничего… Всё придёт в свою пору… А пока будем благоразумны… Сегодня у меня назначено свидание с Морковым именно по вопросу об исповедании принцессы… Я сообщу вам о наших переговорах. А вы веселитесь… Чаруйте мужчин и женщин… старых и молодых, как настоящий герой… Хе-хе-хе!.. Обмануть всё-таки мы себя не дадим!..

Петербург веселился без перерыва.

Король и регент участвовали во всех увеселениях, затеянных главным образом в честь желанных гостей, и обычно в числе последних уходили на покой.

А рано утром в сопровождении одного из слуг, немного знающего по-русски, они совершали продолжительные прогулки, знакомясь не только с парадной стороной столичной жизни. Они могли видеть тяжёлую жизнь народа, её порядки и обычаи. Подолгу беседуя с купцами, шведами и немцами, давно здесь живущими, они узнавали много из того, о чём, конечно, не говорят в стенах дворцов Екатерины.

Теперь они знали, что простой народ изнывал от налогов, глухо волновался и жаловался на истощение, вызванное частыми усиленными наборами в рекруты. Все осуждали расточительную пышность двора, слабость Екатерины к фавориту, особенно предосудительную в её преклонные годы… Смеялись над «полковниками», которые зимою щеголяли в шубах и с муфтами по примеру изнеженных мушкетёров французского двора… Затеянная ради персидского похода перечеканка медной монеты служила поводом для новых недовольств. Бумажные деньги пали наполовину в цене. Сахар и другие продукты удорожились тоже почти что вдвое: пуд сахару раньше стоил двадцать три рубля, теперь за него платили сорок. Даже в зажиточных классах слышалось недовольство существующими порядками…

Всё это принимали к сведению племянник и дядя.

Так прошло около десяти дней.

На 24 августа назначен был вечер у шведского посланника Штединга.

Конечно, хозяином на этом празднике являлся юный король, как бы желавший принять и чествовать у себя императрицу, её семью, всех вельмож и иностранных резидентов, которые так радушно и тепло встретили его на берегах холодной Невы.

Понятно, в высоких, больших покоях шведского посла нельзя было встретить такой роскоши, блеска позолоты и редкой, дорогой обстановки, какими отличались дворцы Екатерины, палаты её министров и богачей вельмож. Но строгое, выдержанное в тёмных тонах убранство, отмеченное вкусом, придавало жилищу короля и регента какой-то особый, благородный характер, чуждый крикливой, показной роскоши, ласкающей и тревожащей в одно и то же время.

Буфеты и столы не гнулись под тяжестью золотых и серебряных сервизов, но питья и еды было приготовлено в изобилии. Угощение было устроено в нескольких местах, чтобы без суеты и давки каждый мог подойти и получить, чего желал.

У подъезда, почти до середины улицы был устроен красивый намёт вроде шатра, приподнятые стены которого давали возможность въезжать свободно коляскам, каретам, придворным экипажам, запряжённым восьмёркой лошадей.

Гайдуки, скороходы и лакеи стояли внизу и по лестнице, уставленной пальмами и лавровыми деревьями, на этот вечер присланными из великолепных оранжерей Таврического дворца.

Слуги с курильницами уже обходили покои, готовые к приёму гостей.

Важный, осанистый швед мажордом уже раза два подходил к дверям кабинета, за которыми слышались громкие, возбуждённые голоса, и не решался постучать. С минуты на минуту к подъезду могли подкатить первые экипажи и некому было бы даже встретить почётных гостей.

Кабинет с опущенными занавесями и портьерами был освещён так же ярко, как остальные комнаты. Старинные фамильные портреты, висящие по стенам, потемнелые от времени, озарённые необычно ярким светом, словно выступали из тяжёлых, резных рам. Шкапы с книгами, столы, заваленные фолиантами, тонкими брошюрами, сложенными стопочками, чертежами и планами, придавали комнате деловой вид.

В тяжёлом резном кресле, у письменного стола сидел регент, почти утопая всей своей небольшой фигуркой в глубине дедовского кресла. Голова его, откинутая на спинку, оставалась в тени, освещено было лишь его выпуклое брюшко, прикрытое парадным камзолом. И теперь он напоминал спрута, затаившегося в ожидании жертвы.

По бокам стола темнели ещё два высоких тяжёлых кресла.

На ручке одного из них сидел озарённый светом люстры Густав, в своём красивом наряде, с лицом напряжённым и бледным, обрамлённым мягкими, ниспадающими до плеч кудрями.

Глаза короля сосредоточенно глядели в одну точку, губы были плотно сжаты, пальцы нервно теребили кольца золотой орденской цепи, скользящей вдоль груди. Мелодичное, лёгкое позвякиванье как будто успокоительно действовало на короля, и он прислушивался к нему, пока говорили другие, слушал и во время своих речей. Только тогда, словно в такт, резко и отрывисто звучали золотые звенья, задеваемые тонкими нервными пальцами юноши-мечтателя, одарённого в то же время расчётливым умом старого дельца.

На другом конце стола, перед вторым креслом, стоит хозяин дома, Штединг.

С почтительным, но полным достоинства видом делает он свой доклад, стараясь, чтобы его обращение относилось к обеим высоким особам: королю и регенту, для чего и поворачивает слегка голову то к одному, то к другому. Но главным образом, хочется убедить ему юношу. Штедингу давно известно, что только «золотые силлогизмы» лучше всего убеждают старого интригана. Подозревает посол, что и сейчас старик играет двойную роль. Ненапрасно английский посланник, лорд Уайтворт, так часто и подолгу имел совещания с регентом наедине… Но главное значение, конечно, имеют решения самого Густава. А червонцы русской императрицы, с которыми хорошо знаком Штединг и два его старших советника, сидящих тут же, допущенных в это совещание, – эти червонцы весят не меньше, чем стерлинги британского короля…

– Конечно, ваше величество… ваше высочество… в душу людей, в глубины её может проникнуть Единый Господь. Но за верное могу сказать: императрица искренно желала бы пойти на всякие уступки, какие вы пожелаете, если это в её власти… Даже в вопросе о вере будущей королевы нашей… Вчера ещё призывала она главного митрополита и после разных объяснений прямо поставила вопрос: «Может ли внучка моя из греческой веры перейти в иное христианское исповедание без потрясений особенных?..» Хитрый поп не дал прямого ответа. Он, подумав, одно только сказал: «Ваше величество, вы – всемогущи! Ваша воля, ваша и власть, данная от Господа. Я – раб смиренный, исполню, как приказать изволите». Императрица поняла хитрую уловку. Попы все против. Народ и подавно. Значит, думают свалить на государыню последствия. А этого не допускает государственная мудрость. Вот отчего нельзя исполнить законного и естественного желания вашего величества: видеть жену единоверной себе… И нисколько не играют тут роли какие-либо посторонние соображения, политические или личные, как, может быть, докладывали вашему величеству…

– Нет, мне никто… Я сам думал, что гордая Екатерина и все эти грубые, самонадеянные люди, окружающие её, решили за меня… Хотят предписывать законы мне и моей стране, «лилипутскому царству», как зовут её советники императрицы… Но у нас есть острые мечи, и они ещё в сильных руках, благодарение Богу… Однако если вы говорите… ручаетесь…

Густав вопросительно посмотрел на регента, хранящего загадочное молчание. Тот заговорил:

– Я тоже слышал о разговоре с митрополитом… Что касается фанатизма русских в своей вере, это старая вещь… И если случалось русским принцессам вступать в брак с западными государствами… Как Анне Ярославне с французским королём, как дочери князя московского, выданной за польского короля – они оставались в греческой вере, имели даже своих попов и иконы… Молились по-своему… Только не очень напоказ… Это ещё можно бы как-нибудь устроить… Но вы, Штединг, не сказали ещё одного, не менее важного… А по политическим условиям, пожалуй, более значительного, чем вопрос о вере…

– Что? Что такое, Штединг?

– Вот именно об этом я и хотел сейчас, ваше величество… ваше высочество… Речь идёт, конечно, о секретном пункте, о помощи, которую мы должны дать русскому двору против Франции в случае, если Австрия с Россией…

– Против Франции? Никогда. Мы же подписали тайный договор… Даже часть субсидии поступила в нашу казну… Да разве мы можем?!

– Успокойтесь, ваше величество, – заговорил мягко регент, – конечно, об этом пункте и толковать нельзя. Но мне думается, что он нам предъявлен с особой целью. Здешнему двору хочется выведать основания тайного договора Швеции с Францией и потому…

– В самом деле… Это усложняет вопрос… Как же быть?

– Позвольте мне сказать, ваше величество, – торопливо заговорил Штединг, желая предупредить регента.

– Пожалуйста. Я слушаю.

– Конечно, пункт не приемлем. Но, мне сдаётся… Прошу прощения у вашего высочества, смею думать: здесь не хитрость, не желание только выведать наши отношения к Франции. Императрице желательно наперёд обеспечить себя и свою политику с разных сторон… Но я взял на себя смелость уже после общей беседы нашей с Морковым и Зубовым в присутствии его высочества и регента ещё раз поговорить на этот счёт… Безбородко видел государыню… говорил ей… Думаю, на этом секретном пункте особенно настаивать не будут…

– А вместо него потребуют иных уступок, как полагаете, Штединг?

– Не знаю, ваше высочество, отгадчик я плохой, – сдерживая своё раздражение, ответил посол.

– Что же, тогда, значит, надо подождать, как дело дальше пойдёт? Или прямо им отрезать, чтобы скорее всё привести к концу? Как думаете, герцог? А вы, господа? Скажите ваше мнение. Вы слышали всё.

– Слышали, ваше величество. Мнение наше известно и герцогу, и графу. Союз, предлагаемый вам, послужит на благо и величие Швеции. Так что ради этого можно пойти и на некоторые уступки… А затем воля вашего величества.

– Моё мнение такое же, – отозвался и второй советник, отдавая поклон регенту и королю.

– Я тоже полагаю, что на известного рода уступки можно пойти из уважения к религиозному фанатизму, к предрассудкам русского народа… Можно не требовать от княжны явного, прямого отречения от греческой веры…

– В этом вопросе, как я вижу, между нами царит полное единодушие… кроме вас, дядя?

– Нет, нет. Я тоже за союз… только при соблюдении известных условий. Мне думается, входя в родство с императрицей; надо не забывать и остальных государей, влияние которых может быть полезно или вредно нашей родине…

– Ах, – быстро подхватил Штединг, довольный, что подвернулся случай поддеть старого хитреца, – ваше высочество, наверное, желаете сообщить что-нибудь о том, что несколько раз и подолгу обсуждал с вами лорд Уайтворт? Конечно, мнение британской короны для нас важно…

Густав вопросительно посмотрел на регента, и открытое изумление выразилось на его лице.

– Переговоры с Уайтвортом… Но, ваше высочество…

– Раньше нечего было сообщить, мой друг, – сладко отозвался регент. При словах Штединга он даже привскочил с места, и руки его с досады сжали головы резных львов, которыми заканчивались ручки старинного кресла.

– Но, Штединг, если не ошибаюсь, там уже подъезжают экипажи… Кто будет встречать гостей? Идите. Мы обсудили главное… Остальное ещё впереди… Мы выйдем позже, когда придётся встречать высоких гостей. Не так ли, ваше величество?

– Конечно, конечно, идите, Штединг, – согласился Густав, сразу сообразив, что дядя желает наедине передать ему, о чём шли переговоры с лордом Уайтвортом.

Почтительно откланявшись, вышел Штединг из кабинета. Оба советника последовали за ним.

Предупреждая вопросы племянника, регент с наигранной, весёлой откровенностью заговорил:

– Вот теперь потолкуем и об англичанине. Это, пожалуй, будет не так красиво выглядеть, как русская молоденькая принцесса с её бриллиантами, но довольно интересно. Виделись мы, собственно, несколько раз, но всё нащупывали друг друга… И только два последних свидания толковали напрямую…

Пока тот говорил, Густав своим упорным, тяжёлым взором старался поймать взгляд дяди. Но косоглазие выручало старого хитреца, и хотя он повернул лицо к юноше, однако глаза его смотрели совсем в иную сторону. Однако Густав всё же успел уловить бегающий, неверный взгляд дяди, на один миг только, правда. Но этого было достаточно. Густав вспомнил, что точно такое же лицо было у регента, когда его обвинили в том, что он скрыл и уничтожил завещание покойного короля, в котором, кроме него самого, назначены были регентами-соправителями ещё графы Армфельд и Таубе. «Будет лгать. Что-то скрывает, в чём-то плутует!» – подумал Густав. Но лицо его не изменилось. Спокойно и холодно он слушал торопливую, увёртливую речь дяди.

– Так вот, на убеждения лорда я возразил, показал, как предстоящий союз выгоден для Швеции… Наконец сказал и о том, что он сам знает: выбора нет. Или свадьба, или война… «Сватовство!» – поправил меня лорд и пояснил, что между сватовством и свадьбой проходит немало времени, случается много такого, чего не ожидает никто. Подробнее пояснить эту мысль он не пожелал. Мы, положим, и сами понимаем, друг мой, что случиться может многое… Но я задал ещё вопрос: что за выгода нам выжидать? Что выиграем мы этим? «Союз с Англией, и на очень хороших условиях!» – прямо отрезал лорд. Я пожал плечами и только ответил: «Интересно, на каких?..» И тут же, чтобы показать, как дело зашло далеко, как трудно его переиначить, с сожалением добавил: «А знаете, лорд, дело обстоит тем хуже для вас, что мой король влюбился в эту глупую малютку, с её невинным личиком, большими глазами и худенькими ручками…» Он только посмотрел на меня и сказал: «Мой курьер послан давно… На днях жду ответа от министра, а может быть, и собственноручное письмо короля. Тогда ещё потолкуем…» Вот о чём много раз и подолгу толковали мы с лордом Уайтвортом… Довольны, мой друг?

Теперь уже, наоборот, косящие глазки дяди искали взора юноши. А тот, потупясь, словно глубоко задумался о чём-то. И вдруг по лицу его пробежала насмешливая, даже глумливая улыбка. Вызывающе подняв голову, он возбуждённо проговорил:

– Вы просто отгадчик, дядя! Дело действительно может принять неожиданный оборот… Ведь я и вправду… как бы это?.. Ну, мне сильно нравится малютка. И можно, пожалуй, кой-чем поступиться ради её худеньких ручек и больших глаз… Что скажете, герцог?

Мгновенно что-то странное произошло с герцогом Зюдерманландским.

Он сразу выпрямился, раскрыл рот, как, должно быть, вытягивается и раскрывает ядовитую пасть змея, которой больно прищемят хвост. Лицо перекосилось гневом, глазки загорелись зелёным огоньком, но моментально всё исчезло, потухло.

Сдержанный, хитрый дипломат сумел удержать крик возмущения, злую насмешку, готовую сорваться с его языка. Он сразу вспомнил болезненное, дикое упорство, каким отличался Густав. Неосторожное слово могло подстрекнуть юношу на самые неожиданные и серьёзные шаги.

И, меняя выражение лица с быстротой калейдоскопа, герцог состроил самую добродушную гримасу и захихикал:

– Готово! Вот что значит семнадцать лет и жаркая осень!.. Король влюблён! Ну, слава Господу, мой холодный, рассудительный племянник хоть в чём-нибудь проявил человеческую слабость, перестал быть «королём, Божией милостью», тенью деда Карла XII на земле… Мне, право, лучше нравится видеть вас человеком, таким же, как и все…

– Да?.. Очень рад! – озадаченный неожиданным смехом и выражением такого удовольствия, пробормотал Густав. – Только плохо понимаю причину вашего веселья.

– Да как же! Король и регент Швеции отправились в путь, чтобы заключить на выгодных условиях приличный союз или отказаться от него, если того потребует государственный разум. А в дело вмешался малютка Амур… И этот каналья важное историческое представление собирается превратить в весёлую свадебную комедию… Да, это очень мило!.. И я рад, что сердце в моём племяннике так же громко заявляет о своих человеческих правах, как и его корона – о правах народа и трона.

Густав чуял иронию в словах дяди, но они были сказаны таким добродушно-весёлым тоном, что придраться было не к чему.

– И я доволен! Значит, пока дело ясно. И мы можем…

– Нет, нет, нет! Ещё два слова… Или, вернее, одна просьба… И одно маленькое предостережение. Ваше полное согласие на брак, когда бы вы его ни объявили, слишком порадует наших добрых хозяев. Поэтому прошу вас, не сразу говорите решительное «да», как я же просил вас не сразу говорить «нет». Ухаживайте на доброе здоровье за малюткой, если она в самом деле вам нравится… Правда, приласкать свеженькую, невинную принцессу крови не каждый день приходится даже вам, королям!.. Это – не графиня Бьелке или Армфельд с её красными щеками и сумасшедшим смехом в самую неподходящую минуту… Не краснейте, мой друг! Молодость имеет свои права, и укорять вас маленькими похождениями с нашими дамами я вовсе не намерен. А затем, верьте моей опытности, самое сладкое – это поцелуи невесты! Они никогда не отягощают, как слишком сдобные поцелуи жены… Поэтому не укорачивайте сами для себя сладких часов «жениховства»…

– Вы сегодня неподражаемы, дядя, в своих заботах и попечениях о моём благе!

– О, неблагодарный… Нет, влюблённый! Этим будет всё сказано. Теперь предостережение… Надо вам знать, что лорд Уайтворт тоже большой ценитель женской красоты. Но – в другом духе. Ему нравятся полненькие, пухленькие, темнокудрые, весёлые… вот вроде…

– Гофмейстерины Жеребцовой, сестры фаворита?

– Угу! Вам уже доложили? Должно быть, всеведущий здесь Штединг? Так точно. Брат любит сестру и ничего почти от неё не скрывает, особенно если той хочется что-либо узнать… Сестра любит лорда… Так можно думать… И его золото, в этом и сомневаться нельзя… И если хочется что-нибудь лорду узнать от сестры, то…

– Он это знает? Я тоже допускаю… Что же он узнал? И это касается нас?.. Меня?..

– Нас вообще и вашего величества – особенно. Это верно. Когда зашёл разговор между государыней и фаворитом о тех трудностях, с которыми связано настоящее сватовство, фаворит заявил: «Там что бы ни говорилось на словах… но подвести бы лишь мальчика (Простите, ваше величество, я передаю точно чужие слова.)… Подвести бы его к подписанию договора да к обрученью… Как будут ждать его к делу, придёт последний час, и можно дать к подпису всё, что следует. Тогда духу не хватит у мальчика… назад попятиться… Так в переговорах, мол, можно быть и поуступчивей!» Так он сказал, мой друг…

– А… что же… что отвечала она? – едва переводя дух от нахлынувшего негодования, спросил Густав.

– Помолчала, покачала головой и сказала: «Может, ты и прав. Посмотрим, как дело будет».

– Да? Она ему не сказала, что он – бездельник? Ну, хорошо. «Посмотрим, как дело будет», милый дядя. Идёмте встречать дорогих гостей!

– Простите, один вопрос… Если речь зайдёт о деле? А нынче здесь будет и государыня, и все её советники с Зубовым во главе… Как желаете вы ответить, мой друг? – мягко, вкрадчиво спросил регент. – Мне это надо знать лишь для того, чтобы и самому не поступать вразрез с вашей волей и решением…

– Понимаю, понимаю. Вам незачем извинять своего вопроса, милый дядя, – с обычным спокойным, бесстрастным видом заговорил овладевший собою король, – я отвечу правду. Да, да. Повторю то, что сказал четверть часа назад: на некоторые уступки ради суеверия здешнего народа я согласен… И – больше ничего. А там – ваше будет дело выяснять, как далеко можно зайти в этих «уступках». Словом, я только скажу, что удалил все сомнения, возникшие у меня по вопросу о религии. Ясно?

– Превосходно, Густав. Лучшего ответа придумать нельзя… уж хотя бы потому, что он будет звучать правдой. А правда – невольно подкупает людей…

– Которых нельзя подкупить червонцами? О, вы мудрый политик, герцог. Я люблю учиться у вас государственной мудрости и надеюсь заслужить ваше одобрение…

– Вперёд даю его, мой король… Проходите… Хотите, чтобы я раньше? Извольте. Правда, тут уже люди в соседней комнате… Слышите: движение, голоса… Идём!

Подавляя самодовольную улыбку, регент понюхал табаку и двинулся к дверям.

* * *

В то самое время, когда король со своими советниками обсуждал вопрос о том, как ему дальше поступать, императрица в своей спальной убирала бриллиантами причёску и туалет внучки, которую вместе с матерью собралась повезти на бал к предполагаемому жениху.

Мария Фёдоровна была тут же и своим добрым, тягучим голосом сообщала императрице новости гатчинской жизни, говорила о Павле, который по нездоровью сам не может выезжать на балы, о дочерях…

Императрица слушала, покачивала головой, но мысли её были далеко, а глаза даже с некоторой тревогой обращались к личику княжны, сильно изменившемуся за последние дни. Фигурой княжна напоминала мать, только в более законченном, изящном виде. Несмотря на молодые годы, её высокая, прелестно сформированная грудь была почти развита. Плечи и руки, обнажённые бальным платьем, отличались красотою линий, как и тонкая шейка. Личико, свежее, здоровое, всегда поражающее своею белизною и румянцем, сейчас носило какое-то особое выражение.

С него не исчез оттенок детской наивности и чистоты, каким оно отличалось и пленяло окружающих всегда. Но теперь вокруг больших, доверчиво глядящих глаз легли какие-то лёгкие тени, словно синева усталости. Однако теперь её глаза горели много ярче, чем до сих пор. И блеск их был особенный. Не оживление, не предвкушение радости загоралось в них, а словно они видели вдалеке нечто незримое другим, непонятное и самой княжне… Что-то большое, грозное… пугающее даже, но в то же время манящее, как влечёт душу тьма пропасти, чернеющая у самых ног…

И робкая покорность, безропотная готовность встретить и перенести это «неотразимое» светилась в глазах, в новой, необычной для девушки улыбке, какою время от времени озарялось её лицо, когда улыбались одни розовые, нежные губы, а глаза оставались задумчивыми и серьёзными.

Такою, должно быть, рисовалась Мадонна после Благовещения глазам Джотто и других старых вдохновенных мастеров…

Несказанная радость и неизбежная мука – так можно было бы выразить то, что смутно рождалось в душе девушки, маня и пугая её радужным миражом первой девичьей любви…

Покорно поворачивалась княжна, повинуясь бабушке, нагибала голову, давала свои нежные гибкие руки украшать золотыми браслетами, горящими огнями дорогих камней, а сама глядела перед собой в задумчивости.

– Chere Alexandrine, о чём это ты замечталась так? – вдруг внушительно, почти резко обратилась к ней мать. – Бабушка тебе говорит, а ты и не отвечаешь…

– Простите… виновата… Я, право, я… – вся розовея, залепетала княжна, – папа там болен, один… Я думала…

– Э, матушка, поди, болезнь неопасна. Вчера – делал свой парад. Завтра – опять станет делать… Бал у вас через три дня назначен. И не отменяет он его. Просто знаю я, не любит он из своей Гатчины выезжать. Оно и лучше. Мы тут без него повеселимся на свободе, не правда ли, милочка моя? Я говорила, что ты совсем у меня расцвела… И как скоро… Вот что значит…

Екатерина не договорила, видя, что внучка вспыхнула до самого корня своих густых красивых волос, пышно убранных теперь и увенчанных диадемой из крупных бриллиантов.

– Ну, ну, молчу! Не хочу тебя смущать. Вон и строгая наша Шарлотта Карловна поглядывает на меня с укоризной. Зачем толкую, мол, девочке о том, чего не надо…

Екатерина кивнула в сторону воспитательницы княжон, генеральши Ливен, которая в немом протесте воздела кверху свои мягкие белые руки.

– Ну, подымайся с колен. Всё готово. И мне помоги встать. О-о-ох, засиделась… Посмотрю на тебя издали, как выглядишь в уборе, милочка…

Быстро поднялась княжна, отодвинула скамеечку, на которую опиралась коленами, взяла под руку императрицу, которая другой рукой тяжело опёрлась на свою трость, и твёрдое упругое дерево сильно изогнулось под давлением этой руки.

Встав на ноги, Екатерина слегка потёрла себе колени, скрывая гримасу боли, но сейчас же лицо её снова прояснилось, озарилось весёлой, молодой улыбкой.

– Стань против света… Так… Прелесть… И бриллианты пасуют перед нами. Глазки сверкают сильней, право, Мари! Дурак будет тот, кто не оценит такое сокровище! Ну, поезжайте… Ты – с мамой… И с Шарлоттой Карловной своей, конечно… А мы – с вами, генерал, – обратилась она к Зубову, который тут же беседовал в глубине комнаты с графиней Протасовой и Анной Никитичной Нарышкиной.

– Готов, государыня. Мне доложили: карета давно подана.

– И я сейчас готова. С Богом, малютка. Танцуй, веселись!..

Нежно привлекла к себе внучку Екатерина и осторожно коснулась поцелуем лба, чтобы не смять причёску, не осыпать пудры, по требованию моды покрывающей волосы княжны.

* * *

Парадная золотая карета с зеркальными стёклами, с неграми-гайдуками позади и скороходами по бокам, запряжённая восемью великолепными лошадьми, стояла у малого подъезда, выходящего на Неву.

– А вечер свежий, – спускаясь по лестнице, заметила императрица, запахивая полы дорогого мехового салопа, наброшенного на плечи, – вы не зябнете, генерал? Пожалуйста, не храбритесь. В карете я укутаю вас тоже… Простудиться можно! – с материнской заботливостью обратилась она к фавориту.

В то время, когда Зубов и дежурный офицер помогали ей сесть в карету, Екатерина подняла глаза к небу, поглядела по направлению к крепостному шпицу.

Небо было чисто. Луна ещё не всходила, и на тёмном просторе среди бледных, северных звёзд ясно вырисовывались очертания кометы, как раз в это время появившейся на горизонте Европы.

Грузно опустившись на подушки кареты, отставя в сторону свою трость, с которой не разлучалась последнее время, Екатерина подобрала меховую накидку, чтобы дать больше места Зубову, а сама в раздумье медленно покачала головой.

Кони с места плавно пошли вперёд. Карета мягко заколыхалась на своих упругих рессорах, к которым привешен был кузов, словно люлька на ремнях.

Зубов уловил жест императрицы.

– Вас всё беспокоит это небесное явление, государыня, – своим мягким, вкрадчивым голосом заговорил фаворит. – Не понимаю, отчего?

– Нет, я не тревожусь… Только пришло на ум: отчего такое совпадение? Вот перед смертью покойной императрицы тоже явилась комета…

– Немудрено, государыня: эти бродячие тела являются периодически… И уже немало лет…

– Да, не было её двадцать семь лет… Двадцать семь! – в раздумье повторила Екатерина.

– А кроме того, не одни печальные события предвещают эти хвостатые звёзды, даже если верить старым преданиям и народным толкам… Перед рождением великих государей бывают такие предвестия на небе… И вулканические извержения, и многое иное. Я говорю не от себя. Повторяю предания. Да и перед рождением Спасителя людей разве не явилась такая же лучистая звезда? И она стала над колыбелью его… Может быть, и теперь?..

– Ты очень добрый, мой друг. Всегда стараешься повернуть мои мысли на приятное, на весёлое. Я очень тебе признательна. Будем ждать. Может, от задуманного нами брака и родится, на самом деле, новый герой… Нам неопасный, конечно, как рождённый от нашей крови… Посмотрим… Будем верить и ждать… А девочка и на самом деле очаровательна! Напрасно Мари думает, что жена моего Александра может затмить малютку, и отстраняет невестку где можно… Всё-таки Елисавета – женщина… Мила, но слишком по-немецки… Мне Александрина больше нравится… Виновата, – вдруг с весёлой, немного лукавой улыбкой перебила сама себя Екатерина, – я и забыла, что насчёт моей невестки у генерала своё особое мнение…

– Государыня!.. Я полагаю…

– Что? Кто старое помянет, тому глаз вон? Колите, виновата, генерал… Просто весело стало у меня сейчас на душе. Сами вы успокоили меня… Так и пеняйте на себя.

– О, в таком случае извольте говорить, что угодно, государыня.

– Вот это мило. Я так нынче и буду делать: позволение получено… Чур, назад не брать… Не то я начну царапаться и кусаться… Ох, кабы прежние мне коготочки?.. Знаете, генерал, я любила раньше забавляться: если кто идёт мимо, так я руку согну, наершусь кошкой, зафыркаю и начну рукой… словно оцарапать собираюсь… Пугались все, право… Смеётесь?.. Да, прошли мои года… Будем чужою радостью жить… И вашей любовью, заботой обо мне. Не делайте огорчённого лица. Нынче хочу, чтобы все были веселы, радостны… Вот и подъезжаем. Ну, я умолкаю пока. Надо быть величественной. Король и его плут-дядюшка выйдут навстречу… Смотрите, так хорошо? Как я скоро вхожу в свою роль, когда нужно. Веер тут? Возьмите пока его.

* * *

Великолепные экипажи, придворные кареты, коляски стояли против подъезда дома Штединга, Тут выделялась и парадная карета на два места, в которой приехал Безбородко, тоже с гайдуками, с форейторами и скороходами.

Даже фасоном карета напоминала возок государыни, только была поменьше и заложена четвёркой арабских лошадей.

Такие же позолоченные кареты с зеркальными стенками, с богатым конвоем были у многих знатнейших вельмож, приехавших на бал, не считая двух придворных экипажей, в которых прибыла с дочерью Мария Фёдоровна и великий князь Александр со своею женою.

Гусары, мчавшиеся впереди государыни, очистили место. Карета подкатила, дверцы распахнулись. Легко, словно ничего и не болело у неё, вышла императрица из кареты, ступила по ковру, встреченная звуками того самого гимна, который гремел на празднике Потёмкина в Таврическом дворце:

– Славься, о Екатерина! Славься, нежная нам мать!..

Король, регент, Штединг, члены посольства и несколько русских придворных из числа приближённых встретили государыню при её появлении; и в сопровождении блестящей свиты, кончиками пальцев, но сильно опираясь на руку Зубова, императрица стала медленно подниматься по лестнице.

Бал, бывший почти в полном разгаре, остановился, словно зачарованный появлением в зале императрицы, приветствующей всех по пути ласковым наклоном головы.

Заняв приготовленное ей место, она дала знак продолжать прерванные было танцы.

И праздник пошёл своим чередом. Король занял своё место среди танцующих, в то время как регент ещё продолжал расточать приветствия высокой гостье. Морков, сияя всем своим рябым, костлявым лицом, стал что-то шептать Зубову. Тот тоже просиял.

В эту минуту регент обратился к Марии Фёдоровне, которая заняла место недалеко от императрицы.

Пользуясь этим, Зубов также тихо передал новость Екатерине.

– Видите, ваше величество, звезда пророчит радость, как я и говорил.

– Ты правду говоришь? Он так и сказал? Сам вызвал разговор?

– Вот Морков тут. Пусть повторит вам, государыня.

Морков, не ожидая приказания, осторожно заговорил:

– Неожиданно вышло. Я повёл речь о предстоящих назавтра переговорах, а его величество так мне и сказал: «Я удалил все сомнения, возникшие у меня по вопросу о религии великой княжны…» Таковы были слова…

– Удалил все сомнения?.. Да, лучше бы и желать нельзя… Но тут не время… Благодарствуйте… вам обоим. Я тоже постараюсь чем-либо порадовать вас за добрые вести. Идите, веселитесь теперь: вон ко мне уже идут. Дай веер. Иди!..

И, отпустив Зубова с его секретарём, Екатерина, ласково улыбаясь, стала принимать всех, кого сочли нужным представить ей хозяева дома, или кто сам имел право приблизиться к государыне.

Веер, эту непривычную для себя часть дамского туалета, Екатерина держала совсем особым образом в левой руке, словно свой царский скипетр.

Но никому это не бросалось в глаза.

Когда кончились представления, Екатерина ласково поговорила с Елисаветой, нарядной, свежей, сияющей, которая словно и не замечала недружелюбных взглядов, какие кидала в её сторону тёща, великая княгиня.

Разгоревшись от танцев, молодая женщина была прелестна.

– Весело тебе, моё дитя? Ты с кем танцуешь? С Чарторийским, со старшим? Всё с ним, милочка? Смотри, не вскружил бы этот франт твою умную головку. Положим, мой Александр не ревнив. Спокойный муж. Даже, может быть, чересчур… Но всё-таки будь осторожней… Веселись, играй… только не заигрывайся… Ступай, я хочу посмотреть… Люблю видеть тебя в танцах… Вон твоя Варя Головина. Батюшки, совсем присела в реверансе. Я с нею поболтаю. Прямая она, честная душа. Дружи с ней… Я рада вашей близости… Ну, иди…

Отпустив Елисавету, императрица дала знак Варваре Николаевне Голицыной, теперь уже по мужу Головиной, которая только что выпрямилась после глубокого почтительного реверанса.

Девушка быстро подошла, снова делая реверанс.

– Пожалуйте, пожалуйте сюда. Будет вам нырять. Ну, пока меня не усадили за мою партию, рассказывайте, что нового? Вы не удивляетесь, что я стала выезжать в свет? Что делать: внучку пора пристроить. Приходится подумать и об этом…

– О, ваше величество, для такой восхитительной невесты можно будет как-нибудь подыскать жениха, – лукаво, в тон государыне, ответила разбитная, остроумная девушка, часто беседующая с Екатериной и успевшая освоиться с ней.

– Могу поделиться с вами большой тайной. Только, чур, молчать, – весело прошептала государыня. – Я и жениха подыскала. Угадайте, кого? Не знаете? Хочу выдать её… – Екатерина оглядела толпу и остановилась взором на пожилом, некрасивом, но очень богатом вдовце, графе Шереметеве, – вот за Шереметева. Партия, кажется, приличная, как думаете?

– Как же, я слыхала, ваше величество… Но, говорят… родные жениха несогласны! – сразу выпалила проказница, приняв самый наивный вид.

Екатерина громко рассмеялась.

– Это прелестно… «Родные его несогласны!..» Спасибо! Утешила… Как мило! Лев Александрович, послушай, поди-ка сюда! Этого и ты бы не придумал… Слушай, что она говорит, эта резвушка, хохотунья, насмешница!..

И императрица, смеясь, передала Нарышкину шутку девушки. Потом снова поглядела на неё, на себя, опять на неё. И сразу обратилась с вопросом:

– Послушайте, скажите правду Мне кажется, вы сейчас почему-то смеётесь надо мной? Что такое? Говорите прямо. Знаете, я вас люблю и не обижусь. Что случилось? Отчего огонёчки танцуют в этих плутовских, красивых глазах? Ну!

– Простите, ваше величество. Если вы приказываете… Ваш веер…

– Мой веер… Разве его не следовало брать? У всех вон веера. Я и приказала…

– Верно, ваше величество… Вы в первый раз его взяли… он стесняет вас…

– Ах, вот что… Не так держу… Словно салют отдаю… Теперь вижу… Благодарю тебя, дитя моё. Так хорошо?.. Видишь, я понятлива… Ах, милое дитя… Правда, я похожа на простушку, попавшую во дворец… на старую простушку, надо добавить… Всё некогда было учиться манерам… Другие случались дела…

– Выше, славнее, ваше величество, всякой светской науки…

– Лев, убери её, поди танцуй с ней в наказание за такую лесть… А ко мне, я вижу, идут, будут звать к игре… Вот это – моё дело… Чертков ожидает уже свою партнёршу. И граф Александр Сергеевич… Все тут… Вот идут… Иди, стрекоза, танцуй… Только кавалера помоложе найди. А этот со мной играть поплетётся…

Гремят полонезы, контрдансы, плавно несутся звуки экосезов, менуэтов.

И все смотрят с особенным вниманием на одну пару, на юного короля, который чаще всего выбирает своей дамой внучку Екатерины. И глаз не сводит во всё время танца с рдеющего личика своей дамы. Её пальцы едва касаются его твёрдой руки. Изредка только подымает она свои ясные взоры. Но он чувствует, что эти тоненькие, трепетные пальцы, эти ясные, мерцающие глаза излучают какую-то силу, согревающую ему сердце, волнующую обычно холодную кровь, туманящую его рассудительную, упрямую шведскую голову.

* * *

28 августа 1796 года выпал чудесный, ясный день.

Солнце как будто решило обласкать своими лучами на прощанье этот бедный болотистый уголок земли, который на долгие месяцы потом будет окован холодом и тьмою.

Стоит тёплое бабье лето. Природа медленно умирает. Пожелтелые листья шуршат под ногой.

В такую пору у людей ярче просыпается в душе полу забытая любовь, угасающее чувство снова вспыхивает, как огонь в лампаде перед тем, как затухнуть совсем.

А лужайки, аллеи и боскеты Таврического парка, галереи, покои и глубокие оконные амбразуры самого дворца теперь, в пору увядания, замирания природы, в пору последних ясных дней, были свидетелями быстрого зарождения и яркого расцвета любви двух юных прекрасных сердец.

Солнце, лёгкая синева небес, освежённая зелень лугов, пышные цветы на клумбах, развесистые деревья в загадочных аллеях – вся природа словно замерла в одном ясном, тёплом, волнующем созвучии, помогая юной любви.

Ясные дни сменяются тихими, звёздными ночами.

Целые дни, как весенние мотыльки, носятся влюблённые по аллеям и газонам парка. А ночью – разлучаясь до утра – глядят на тёмное небо, на трепещущие, лучистые звёзды…

В воскресенье, после обеда, против обыкновения, только небольшое число самых приближенных людей, было приглашено провести остаток дня с государыней.

Мария Фёдоровна поехала навестить Павла, с которым не видалась дня два, а дочерей оставила у бабушки, под надзором бдительной «генеральши», как звали Шарлотту Карловну Ливен.

Кофе был подан в беседке, густо заросшей вьющимися растениями.

Елена побежала с фрейлинами и камер-пажами к пруду кормить лебедей.

Мужчины гуляли поодаль, чтобы дымом трубки регента не мешать государыне.

Александрина, за обедом сидевшая тихо, печально, была чем-то расстроена. Теперь она сидела с великой княгиней Елисаветой и слушала, как весёлая Варвара Николаевна Головина изображала в лицах разговор между косоглазым регентом, пыхтящим своей любимой трубкой, и изысканным Зубовым, подымающим постоянно к небу красивые тёмные глаза:

– Наш генерал говорит ему: «Этот союз укрепит мир, восстановит европейское равновесие». А швед, не вынимая трубки, бормочет: «Мир? Равновесие? Зачем же тогда нам колотить французов и делать союзы? Союзы, обыкновенно, для драки устраивать надо… И про какой союз вы говорите?..» – «Про политический, относительно коалиции и европейской лиги монархов…» – «А, да… лиги, так, лиги… Только бы без интриги… Я не люблю, когда другие интригуют…»

– Ну, что вы пустое толкуете! – смеясь, перебила её Елисавета.

– Конечно, пустое. Но вот вы смеётесь… А наша милая малютка – грустна и не улыбнётся на мою болтовню…

– Нет, я смеюсь, – улыбаясь ласково и грустно, возразила княжна, – просто нездоровится мне…

– Так, может быть, лучше бы лечь… Скажите, ваше высочество, генеральше или бабушке… Они…

– Нет, нет. Зачем их тревожить! Я знаю, это пройдёт… Вот бабушка зовёт меня… Я сейчас…

Быстро поднявшись, она подошла к государыне.

– Ах, дитя ты моё… Ну, можно ли так грустить из-за собачки… Мне генеральша сказала, что ты весь день проплакала вчера. Себя расстраиваешь, огорчаешь её и других. Ну, околела собачка. Жаль. Да можно ли так грустить? Я тебе другую, самую лучшую из своих молодых леди пришлю. Вот как глазки покраснели… Береги глаза свои молодые. Ещё много в жизни терять и плакать придётся. Вот смотри, как хорошо кругом. Гости у нас чужие. Надо весёлой, ласковой быть. И то на тебя смотрели за столом, что это, с чего печальна наша малютка. Развеселись, знаешь, как любит бабушка… Побегайте, порезвитесь… Такая ли я в ваши годы была?.. Ну, Бог с тобой, – вдруг мягко, ласково улыбнувшись, протянула руку государыня, привлекая к себе внезапно побледневшую внучку, поцеловала и оттолкнула слегка. – Иди…

Девушка почти не слышала последних слов Екатерины.

Ещё раньше, чем её чуткий слух уловил сзади, на широкой аллее шорох решительных, быстрых шагов, княжна всем телом почувствовала, что приближается король.

Заметила это и бабушка, потому и отпустила так неожиданно внучку.

Расчёт оказался верен.

Едва успела княжна повернуться и сделать шаг вперёд, как почти столкнулась с входящим под тень боскета Густавом, и из бледной вся стала пунцовой, даже вскрикнула слегка, словно от неожиданности, хотя прекрасно знала, что он тут, близко…

Оставя регента, Зубова и Штединга, с которыми шагал по аллее, слушая политические разговоры, Густав, давно поглядывавший на группу, сидящую в боскете, направился прямо туда.

Он тоже вспыхнул, когда княжна обернулась и остановилась лицом к нему в двух-трёх шагах.

– Простите, я испугал вас, княжна?..

– Нет, нисколько, сир… Я знала… то есть слышала, что вы идёте… Я хотела сказать, слышала, что кто-то подходит. Это так, случайно.

– Здоровы ли вы? Мне сегодня показалось… Правда, сейчас вы совершенно изменились. Но глаза… Вы плакали? Что случилось?

– О, нет, сир… Нет… ничего…

– Вас обидел кто-нибудь?.. Кто мог? Можно ли решиться, княжна, обидеть…

Он не досказал.

– Право, право, нет! Меня никто не обижал. Меня все любят… то есть наши. Папа и милая мама… и дорогая бабушка… Она добра, как ангел… И другие… Нет, я не от того… Правда, я немного плакала… Но если я скажу, вы будете смеяться…

Она тоже внезапно остановилась, глядя теперь в лицо юноше, чего обычно избегала, боялась.

– Я буду смеяться?! Над вами, княжна?!! Я…

– Нет, нет. Простите. Ну, так вот, я скажу. У меня была собачка. Подарок бабушки. Такая милочка… Я так любила её… Представьте, она была замечательно умная. А уж как привязалась ко мне. Вот, вы давайте ей что хотите на свете: и сахар, и косточки самые вкусные, – не возьмёт. Только от меня. Или если я скажу: «Бери, Эльзи… бери…» И служила так забавно… И пела даже под гитару… Да, Альтести и Санти её научили. Лапку подымет и лает, воет под музыку… Право… Забавная… И…

Слёзы снова блеснули на оживлённых, ясных глазах девушки, голос дрогнул.

– Вчера, представьте, она умерла…

– Как жаль, – грустно, искренно отозвался юноша-король, забывая своё постоянное величавое спокойствие и важность.

– Правда, вы жалеете? Вы добрый. Я так и знала. А вы любите собак?

– Очень. Только у меня, конечно, не такие, не левретки, не болонки… Охотничьи. Борзые, гончие. Лучшие во всём королевстве. А какие у меня доги… а медиоланы! Знаете, я могу без оружия с двумя моими псами выйти на самого злого медведя, на кабана – и останусь нетронутым… Чудные псы!..

Незаметно разговорившись, они без шляп, с открытыми головами пошли по широкой аллее, облитой тёплыми лучами солнца.

Генеральша Ливен, издали не спускавшая глаз с юной парочки, уже сделала было движение, чтобы позвать княжну, вернуть её в боскет или напомнить, что надо покрыть голову, что неловко удаляться вдвоём, с молодым гостем…

Но Екатерина тоже следила за внучкой и королём.

Осторожно, ласково она сделала движение рукой, словно желая остановить строгую воспитательницу.

– Солнце светит так ласково, ясно, но не жжёт. Не правда ли, генеральша?

– Да, верно, ваше величество. Хорошая осень!.. И эта аллея вся на виду… Вы правы, государыня. Пусть погуляют дети…

– Пусть погуляют… «Юность – весна жизни… Весна – юность года…» А если весна миновала, надо ловить последние, ясные, осенние дни…

– Государыня, для великих душ осень жизни – это вершина жизни. Великие души в пору осени живут новой, возрождённой жизнью, окружённые юными существами, которым дают жизнь и радость… Окружённые толпами людей без числа, благословляющими великое имя…

– Знаете, Шарлотта Карловна, всего могла ждать от вас, только не оды! Но тем мне дороже, что я знаю – каждое ваше слово идёт от глубины души… Я рада, если вы так говорите… Но как мила эта пара! Если они будут счастливы, буду счастлива и я… Верно, Шарлотта Карловна? В детях мы возрождаемся, когда проходит наша пора!..

* * *

На другой день состоялся бал у Павла, которым великий князь чествовал регента и его племянника, своего будущего зятя.

Конечно, оранжереи и кладовые Зимнего дворца были использованы в устройстве этого праздника. Но он имел всё-таки совершенно особый вид, носил тот же отпечаток суровой, прямолинейной дисциплины и строгости, какою отличался образ жизни наследника.

Гостей было гораздо меньше, чем на больших вечерах императрицы. Иных не позвал Павел, другие отговорились под благовидными предлогами, избегая привычной скуки и стеснения, царящих на приёмах великого князя.

Но молодёжь живёт своей жизнью, находя радости даже в мрачных стенах Павловского дворца, где плетутся интриги, торгуются люди, расплачиваясь за свои удобства чужой кровью и жизнью, чужим счастием…

А юные пары кружатся в плавном танце, забываются, упоённые музыкой звуков, музыкой первых, едва назревающих в сердце волнений и чувств.

Важный, надутый ходит маленький Павел по залам; смотрит на танцы, беседует с гостями. И не разберёшь: доволен он или раздосадован чем-нибудь?

Только великая княгиня сияет. Она знает мужа, видит, что он ликует, хотя и старается не выдать этого. И вместе с воспитательницей, с заботливой Ливен, издали следит, как порхает по паркету очаровательная малютка Александрина, привлекая все взоры. И почти всегда рядом с ней темнеет стройная, гибкая фигура юноши-короля. Эта пара стала неразлучной в танцах в течение целого вечера.

И странное дело: по мере того как девушка становилась смелее, живее, разговорчивее со своим кавалером, доверчивее опускала свою руку на его во время танца, случайно касаясь атласным плечом его плеча, юноша становился сдержаннее, бледнее, молчаливее. Как будто чувство слишком переполняло его и он боялся дать волю тому, что накоплялось в груди…

А издали смотрел и посмеивался улыбкой сатира краснощёкий регент.

* * *

На другое утро государыня работала с Храповицким, когда вошёл Зубов.

– Останьтесь, вы не помешаете, – обратилась она к своему статс-секретарю, в то же время ласково протягивая руку фавориту для поцелуя. – Я позвала вас, генерал, чтобы показать эту записку и спросить, чем кончились последние переговоры с регентом. Мне сдаётся, дело близко к концу, если не случится чего особливого.

– Чему случиться, ваше величество? Всё идёт прекрасно. Позволите?

Зубов развернул записку, сейчас же узнав мелкий, чёткий почерк Марии Фёдоровны.

Великая княгиня писала по-французски:

«Милая матушка! Считаю своим долгом отдать вашему императорскому величеству точный отчёт о вчерашнем нашем вечере. Как мне кажется, он служит хорошим предзнаменованием, потому что король открыто ухаживал за Александриной. Танцевал он почти исключительно с нею. Даже после полуночи, заметив, что девочка спросила меня, можно ли ей протанцевать ещё одну кадриль, он сейчас же подошёл к регенту, что-то сказал ему на ухо, после чего регент от души рассмеялся. Я спросила о причине такой весёлости. Регент ответил: „Он справляется, позволено ли великим княжнам ещё танцевать…“ Когда я ответила утвердительно, король сказал: „О, в таком случае и мне ещё надо потанцевать!..“ И пошёл пригласить Александрину».

Дальше шло несколько общих, заключительных фраз.

– Ну, что, мой друг? Как скажете, генерал?

– С этой стороны дело идёт скорее, чем я даже ожидал от холодного на вид юного государя. Правда, великая княжна очаровательна и способна увлечь самое спокойное сердце… В ней отразились все качества и очарование вашего величества… Я правду говорю, государыня… Но придётся ещё повозиться с брачным договором. Снова возникли затруднения насчёт секретного союза против Франции и…

– И – всё пустое. Лишь бы главное довести скорее до конца. Я готова на многие уступки, где дело не касается религии.

Зубов на мгновенье смешался. Екатерина продолжала:

– Но вы говорили, генерал, что этот вопрос почти улажен? А более глубоко пока не следует вникать в него. Любовь, я надеюсь, поможет в этом случае вере и мудрости, вопреки старым урокам… Как думаете, генерал?

– Вполне согласен с вами, государыня. Так я и сам полагал. Пусть дело дойдёт до конца. Мы требуем немногого: свободы исповедания для невесты. Неужели же они посмеют отказать? Никогда!

– Аминь. Так и кончайте скорее дело. Набросайте сегодня же проект брачного договора, в зависимости от того, что условлено вами со шведами… И покажите мне. Пусть лежит наготове. Знаете моё правило: всё готовить заранее, чтобы время было обдумать. И ещё прошу: действуйте как можно осторожнее. Тут замешано чувство, а вы знаете, иногда излишняя настойчивость может погубить многое…

– О, знаю, государыня. Я буду действовать по вашим приказаниям. Проект нынче же будет готов. Морков у меня молодец. Он незаменим во всех делах!

– Благодарю. Пока идите с Богом. Мы ещё тут поработаем с моим старым другом.

Когда Зубов ушёл, государыня, довольная, весёлая, обернулась к Храповицкому, приложив палец к губам:

– Тсс-сс!.. Никому про то, что я вам скажу; нынче и вам дома найдётся работа. Составьте два рескрипта. Применяясь к счастливому событию… Бог бы дал нам дождаться обрученья… Вот и напишите, что в воздаяние хлопот, в такую радостную минуту… За все заботы, службы и труды… некий генерал-фельдцехмейстер, князь и прочая и прочая… пожалован… Никому пока о том… смотрите, – серьёзно заметила императрица, – в генерал-фельдмаршалы… Он уже давно спит и видит такую радость… А Моркову – Андреевскую звезду…

– Слушаю, ваше величество… Завтра же прикажете привезти бумаги?

– Да. Можете без очереди. Буду ждать. Ступайте с Богом теперь!.. Впрочем, нет, погодите! Передайте дежурному, что можно выпустить Константина из-под ареста. Говорят, он на самом деле захворал от страха и огорчения. Эта резвушка Анна пришла в слезах просить за мужа. Сущие дети. А поучить надо было. Он не мальчик. И ведёт себя так, что мочи нет. Я даже отцу хотела жаловаться. Но решила, что на первый раз довольно с него. Думаю, присмиреет теперь. И откуда мой внук набрался таких манер? Всех задирает, оскорбляет… Даже на улице не умеет себя прилично вести… Совсем «санкюлот». Его, пожалуй, изобьют где-нибудь. Такой ужас. Посмотрю, что будет после ареста!.. Идите, мой друг!

* * *

С начала сентября погода переменилась, и заморосил дождь. Гулять было почти нельзя. Но влюблённая парочка стояла в глубокой амбразуре окна, провожая печальным взором лето и прислушиваясь к той музыке, которая звенела у них в душе…

А каждый вечер новый бал…

2 сентября, на балу у австрийского посланника Кобенцеля, Густав ходил сумрачный, недовольный, даже не принял участия в танцах, когда загремел широкий полонез и все старые и молодые, парами заскользили по залу.

Регент и Штединг, да и все окружающие поняли, в чём дело: среди гостей король не нашёл великой княжны. Не было и Марии Фёдоровны, и Зубова, который должен был явиться если не с императрицей, то один.

– Что случилось? Почему нет ожидаемых особ? – так спрашивали у хозяина – весёлого жуира, но себе на уме, некрасивого австрийца, графа Кобенцеля.

– Не знаю, с отказом никто не приезжал. Задержало что-нибудь. Я уже послал справиться… Я ещё жду, – отвечал хозяин на все расспросы.

Когда в зале появился князь Эстергази, австриец, сам регент и многие другие окружили его с тем же вопросом:

– Не знаете ли, что случилось?

Даже Густав, по какому-то особому чувству избегавший вопросов, так волнующих его, подошёл и издали старался вслушаться в слова князя.

– Господи, что за напрасная тревога! – своим резким, умышленно грубоватым тоном «старого рубаки» забасил князь, хитрый, скрытный, тонкий дипломат. – Вот я так и сказал генералу: «Там будет кавардак!» И есть кавардак… Самая пустая вещь. У императрицы лёгкий припадок её обычных колик. Думали, что всё сейчас же пройдёт и она сможет приехать на бал. Но после припадка осталась лёгкая слабость… И она не может приехать на бал. Вот и всё. Конечно, и княжна, и генерал, и великая княгиня задержались из-за этого. Самая простая вещь. И сейчас будут.

Невольной радостной улыбкой озарилось сразу лицо короля. Он беспечно отошёл к группе дам и девушек, стоящих недалеко, и стал шутить, расточать любезности и похвалы.

Хитро улыбнувшись, регент обменялся взглядом со Штедингом, который тоже добродушно негромко рассмеялся.

– Ну, вот дурная погода и прошла… Сейчас солнышко наше появится… Ничего, пускай… Он – славный молодец…

Штединг усиленно закивал головой.

– Да, да… И переговоры налаживаются, ваше высочество…

– М-да, налаживаются. Пока всё в порядке… А, вот… пойдём встречать.

Оба они двинулись навстречу Марии Фёдоровне, которая вошла с Зубовым, двумя княгинями и генеральшей Ливен. Но Густав далеко опередил всех и первый встретил запоздалых гостей.

Грустно было личико княжны. Она неподдельно опечалилась болезнью бабушки. Мучил её тайный страх, что придётся остаться при больной, не попасть на бал, не видеть его…

И всё это миновало.

Она здесь. Он встретил её первым, как она и загадывала в душе.

Так почтительно и нежно приветствует её, берёт руку… Они идут танцевать.

– Знаете, если бы вы не приехали, княжна, я бы так и не танцевал. Я решил уехать с бала.

– Почему, сир? Здесь так весело. Столько дам, девиц… Такие красивые… – замирая от радости и страха, пробует наивно лукавить малютка. И ждёт, что он ответит.

– Может быть. Не знаю. Я особенно не интересуюсь девицами… и дамами. Я ждал вас.

Вот, вот, эти слова!

Такие простые и чудные в то же время: «Я ждал вас!»

Боже мой! Отчего это так засверкали ярко огни в люстрах и бра по стенам? Отчего звуки музыки полились упоительно сладким потоком, кружа голову? Отчего сердце замерло в груди, перед этим так громко стучавшее в твёрдый высокий корсаж!..

Почему ноги сами скользят по блестящему паркету словно крылья выросли за плечами у неё, маленькой, глупой девочки?..

Неужели оттого лишь, что юноша, танцующий с нею, бледный и серьёзный, с тёмными горящими глазами, в чёрном наряде, сказал три слова: «Я ждал вас».

Да, только оттого.

И что бы ни случилось потом, ничего не будет лучше этой первой минуты, когда он, желанный, годами ожидаемый, являвшийся ей в чистых девичьих снах, сказал: «Я ждал вас…»

Праздник близок к концу. Чаще и выше вздымаются женские полуобнажённые груди, негой и зноем сверкают лучистые глаза.

Огнями желаний загораются очи мужчин, которые тонут взглядами в пропасти опасных вырезов, отмеченных пеной кружева, изломами тюля, гирляндами невянущих цветов…

Губы тянутся прильнуть к тому, чего не видят, но угадывают жадные глаза… И только цепи приличий и светская выдержка заставляют сдерживать порывы желаний.

Бал удался на славу, потому что цель его достигнута: две-три сотни дам и мужчин испытывают настроение, близкое к экстазу, смесь веселья и страсти… То, чего нет в скучной, обыденной жизни.

Все заняты друг другом… Но невольно следят за одной парочкой.

Они тоже охвачены любовью. Но ещё чистой, невинной пока.

По крайней мере, это можно сказать о девушке.

Уже волнуется у неё кровь, алеют губы, щёки… дышит порывисто полудетская, невысокая, но прелестно обрисованная грудь… Но нет грязи в этом волнении, нет похотливой струи в той волне, которая, по-видимому, подхватила всё существо девушки и мчит её, клонит к нему, к этому желанному, милому… Ей только бы слышать этот голос, видеть эти глаза, опираться на сильную, породистую руку и забыться в упоительном танце, умереть в нём вместе с этим юношей… Больше ничего!

Со временем, конечно, и это девственное тело загорится другим огнём, его коснётся острое жало плотской страсти. И новые муки, новые радости узнаёт девушка. Но ликовать будет только тело. Первая радость души, последняя радость души переживается сейчас, на этом балу, в этом танце, рядом с ним… Когда он так просто сказал ей: «Я ждал вас!»

Сегодня справляет душа юной девушки первый самый прекрасный пир: первого чистого чувства любви…

Не совсем то же чувствует её друг.

Он уже изведал кое-что из мира страстей… Ему мало танца, звука, пожатия руки… Он видит порою, как сон на яву, что берёт малютку, чистую и прелестную, как ландыш, бледную, как этот вешний цветок… И несёт в своих объятьях куда-то далеко и жмёт крепко к груди… сам горит и трепещет. И она, белая, чистая, загорается, начинает алеть от его поцелуев, объятий и ласк…

Вот и сейчас, здесь, на балу, при всех, юноша почувствовал неодолимое желание прильнуть губами к губам, к шейке этой чудной малютки…

Разум говорит, что этого нельзя… А молодая кровь ничего слушать не хочет…

Забыв обо всём, не помня даже, как робка, неопытна его подруга, юноша, улучив минуту в колыханье танца, своими пылающими сильными пальцами крепко сжал хрупкую, бледную ручку девушки, прижал эту руку к груди, как бы желая и её, робкую, чистую, заразить своим огнём, своими желаниями…

Затрепетала малютка, от испуга похолодело у неё в груди. Вспыхнуло яркое пламя в глазах, потом поплыли зелёные и жёлтые круги. Она едва удержалась на ногах.

Густав тоже смутился, заметив, как его вольность повлияла на девушку.

Он сразу отрезвел и особенно мягко, совсем по-братски спросил:

– Я сделал вам нечаянно больно? Простите. Что с вами? Вам дурно?..

– Да… Простите… я пойду… я к генеральше… Простите… – едва могла пролепетать пересохшими губами княжна и, не ожидая его помощи, бросилась в уголок, где воспитательница её, Ливен, сидела и наблюдала издали за питомицей.

К счастью, танец кончился в эту минуту и никто почти не заметил маленького приключения юной пары.

– Ваше высочество, что случилось? Что произошло? Вам нездоровится? – встретила вопросом девушку зоркая воспитательница.

– Да… нет… ничего… Пойдёмте в уборную… Впрочем, нет… Тут близко никого… Я должна вам сказать… сейчас он… он позволил себе… Он так пожал мне руку… Разве это можно?.. На глазах у всех. Я просто не знала, куда мне деваться?!

– Да… То-то я заметила… Что же вы сделали?

– Я? Ничего. Я так испугалась, думала, упаду в обморок!..

– Ну, ничего… Успокойтесь… Пойдёмте, выпейте воды. Тут не место, мы потом дома поговорим…

Густав тоже кинулся к своему опекуну, который стоял со Штедингом, Зубовым и князем Эстергази.

Князь делился с высокими слушателями пикантными подробностями своих многочисленных приключений, и все дружно хохотали.

– На два слова, дядя Штединг. Простите господа… Я только два слова.

Зубов и Эстергази предупредительно отошли, но оба насторожили уши, почуя, что дело важное.

– Дядя, я решил… она мне очень нравится. Слышите? Я хочу сделать предложение. Кончайте скорее ваши переговоры… В чём там у вас помеха, скажите мне наконец?

– О, ничего, почти ни в чём, – поспешно заговорил Штединг, – впрочем, как его высочество?..

– Да, да. Теперь пустяки остались… Решили? Поздравляю… А я было хотел тебе нынче… Ну, да это дома, потом… Поздравляю… Я так и поведу переговоры… Да…

Густав, уже не слушая, вернулся в зал, разыскивая княжну. Он увидел, что она с матерью и Ливен готовилась уезжать.

– Почему так рано, ваше высочество? – обратился король к Марии Фёдоровне.

– О, мы и так засиделись дольше, чем думали… Ужин затянется поздно… А я и Александрина ещё хотим навестить бабушку если она не спит, справиться об её здоровье.

– Прошу вас… Один танец… Ещё не поздно…

– Ну, так и быть, для вас, господин Густав… Иди, танцуй, Александрина…

И княжна, трепещущая, бледная, боязливо подала теперь руку кавалеру. А в сердце её что-то звенело радостно… Руки были холодны, а в груди жгло от неведомого восторга, непонятного страха… И длился последний, в этот вечер, танец юной пары – по всем углам шли толки, посеянные неизвестно кем, все говорили, что дело кончено, что даже на словах решены условия союза и назначен день сговора, чуть ли не свадьбы.

* * *

В воскресенье ещё нездоровилось государыне. Да и Густав не показывался никуда, вёл долгие переговоры наедине с регентом, после которых выходил, хлопая дверьми, и запирался в своей комнате…

Только в понедельник к обеду собралась в Таврическом дворце семья императрицы, включая Константина, ещё бледного, действительно перенёсшего лихорадку после ареста. Не было одного Павла.

Все чувствовали, что должно совершиться нечто особенное.

Густав, видимо, дулся на дядю, а тот поглядывал на питомца с какой-то особенной опасливостью.

Только Лев Нарышкин, бывший в ударе, шутками и каламбурами поднял несколько общее настроение.

День выдался сухой, тёплый, и кофе подали в саду.

Екатерина, всё время наблюдавшая за внучкой и гостем, была удивлена сдержанностью последнего, особенно после тех рассказов, какие пришлось ей выслушать с разных сторон о странном приключении на балу у Кобенцеля.

Ещё слабая после припадка, Екатерина медленно, опираясь на свою трость, шла по террасе, куда раньше собрались остальные.

Вдруг Густав, словно выжидающий минуту, отделился от группы и подошёл к ней.

– Позвольте помочь вашему величеству?..

Он ловко подвинул кресло и помог опуститься в него государыне. Затем сразу, словно не давая себе опомниться, продолжал:

– Я должен извиниться… Но теперь подходящая минута… Моё сердце вынуждает меня говорить прямо, не прибегая к посторонней помощи, чтобы избежать всяких проволочек и хитросплетений… Я больше люблю прямо, на чистоту.

– Я тоже, сир. В чём дело, говорите!

– Я желал вам открыть, что ваша внучка, княжна Александрина… Что я полюбил её и прошу руки её высочества, если вы и родные ничего не имеете против этого.

– Да? Что же… Это несколько неожиданно. Но мы все здесь давно желали этого. Не стану скрывать, и я, и все будут рады… В добрый час. Со своей стороны я даю полное согласие… Конечно, на условиях, о которых будут говорить ваши и мои министры. Сын мой и невестка, полагаю, тоже порадуются… Даже уверена, зная их расположение к вам… В добрый час, мой кузен и будущий внук! В добрый час!

Густав почтительно поцеловал протянутую ему руку, но Екатерина привлекла его и, как сына, поцеловала ласково и нежно.

– Один только вопрос хотела бы я вам задать, ваше величество. Самый главный. Как будет дело с верой моей внучки?

– О, государыня, в этом княжне будет предоставлена полная свобода. Я даю слово!

– Если так, завтра же я приму вашего посланника, который сделает официальное предложение от имени не графа Гаги, а от Густава Четвёртого, Адольфа, короля Швеции, чтобы мы могли всенародно объявить о таком радостном событии… А сейчас зовите всех, ведите свою невесту. Мы объявим им большую радость!

Молча, почтительно поклонившись, король двинулся к группе остальных гостей императрицы, которые издали наблюдали за необычайной сценой и не знали, можно им подойти или нет.

* * *

Во вторник, 5 сентября, при дворе праздновалось тезоименитство великой княгини Елисаветы. Но этот семейный праздник затмило более торжественное событие, которое произошло в этот день.

Утром в блестящей аудиенции был принят посол шведский Штединг, который официально, от имени короля Густава-Адольфа, просил руки княжны Александры Павловны.

Конечно, согласие, данное при всех императрицей, было подтверждено матерью и отцом невесты, который для такого особенного момента появился среди блестящего двора императрицы.

За парадным обедом провозглашались тосты. Жених и невеста сидели рядом, оба конфузились, особенно княжна, у которой порою даже слёзы навёртывались на глаза от смущения и неловкости. И, только встречаясь глазами с королём, она вся сияла радостной улыбкой.

Окружающие, щадя девушку, старались меньше обращать внимания на влюблённую пару. Шумный разговор доносился с разных концов стола – спорили о разных предметах.

Зубов был героем дня и ликовал, пожалуй, больше, чем сам юный жених.

Все признавали, что эта радость, оживившая не только двор, но и полубольную государыню, создана главным образом стараниями фаворита.

Неожиданно среди обеда приблизился к нему дежурный офицер и что-то шепнул на ухо.

– Ваше величество, там курьер от брата Валериана, из нашей победоносной армии, – почти вслух обратился Зубов к императрице, – разрешите позвать сюда?..

– О, непременно. Мне почему-то думается, что вести добрые. А за столом в такую хорошую минуту хватит места и приятным вестям, и вестнику… Просите.

Зубов распорядился, и через несколько минут ему принесли пакет, который он быстро раскрыл, прочитал и передал государыне, которая радостно закивала головой, как только пробежала первые строки. Потом лицо её несколько нахмурилось, но сейчас же приняло прежний, весёлый, ласковый вид.

– Если не секрет, что за вести получены из армии? – не утерпел, спросил регент.

– О, пустяки! Брат пишет нам, что выиграл сражение, овладели ещё одной персидской областью и главным в ней городом, Шемахой… А нового ничего нет…

Регент незаметно переглянулся с лордом Уайтвортом, сидящим напротив него, и задвигал углами рта, как будто проглотил что-то не совсем приятное.

Начались тосты и поздравления по случаю победы…

– Вы всё прочли, генерал, – как бы мимоходом спросила Екатерина, видя, что гости занялись разговором, – до конца?

– О да, ваше величество. Мало денег, мало войска… Не всю же армию сразу переправить туда. И без того Валериан жалуется, что в этих диких горах трудно добывать провиант и фураж… А деньги?.. Мы после поговорим, ваше величество?..

– Да, да, конечно… Пью здоровье моих героев-победителей, далёких и одновременно близких нам!

Тост был принят восторженно всеми, кроме самого Зубова. Ему не понравилось, что в эту минуту далёкий брат на несколько мгновений занял внимание государыни и всех присутствующих.

Обращаясь к Уайтворту, словно желая подразнить англичанина, он спросил:

– Скажите, лорд, вы знаете, вероятно, те места… Теперь, когда они покорены, будет, конечно, легко, возведя ряд небольших крепостей, к весне докончить покорение всего Кавказа и потом перебросить к Анапе значительный корпус?

– О, конечно, это было бы очень легко, если бы покорение действительно завершилось. Но кавказские племена – неукротимые враги. На этих кручах, на скалах… С ними сладить очень трудно, как было трудно нам покорять горные племена Индии…

– Ну, там совсем иное дело… Вы бросали горсть солдат за тысячи, за несколько тысяч миль, через океан… Без резервов, без связи с королевством… А у нас другое дело… Путь лежит прямой, открытый, от границ до самого сердца Кавказа… Армия наша неисчислима… Отвага её признана всем миром… Я не хвалиться хочу… Но отдаю только должное…

– Что же, я не спорю, если это так… Я плохой знаток в военных делах. Вот, пусть другие судят.

– Моё мнение, – заговорил прусский посланник генерал Граббе, – что с горцами труднее будет справиться, чем с персидским гарнизоном взятых уже крепостей. Они будут защищать свою волю, свои углы. А это – самое опасное дело, воевать не с армией, а с народом, если он защищает свой дом…

– Да мы и не тронем их угла… Пусть признают только власть нашей великой государыни, дадут нам свободный путь к берегу Чёрного моря… И будут жить не хуже, пожалуй, лучше, чем живут теперь под властью своего шаха или султана. Силой мы их сломим… А потом дадим волю и мир. Зачем же им воевать, отчего не сдаться?

– Ислам не велит, ваша светлость! – снова ядовито вмешался лорд Уайтворт.

– Мы ислама и не тронем… В империи великой Екатерины есть место для всякой веры… Крым служит примером тому.

– Крым вовсе не пример…

Спор разгорался, все приняли в нём участие.

Только Павел сидел, насупясь, и молчал.

С утра дул влажный, южный ветер, который особенно влиял на великого князя.

Он делался беспокойным, раздражительным или чрезмерно чувствительным, так что мог расплакаться от каждого пустяка. И в дни, когда дул южный тёплый ветер, он не показывался в обществе, опасаясь обнаружить чем-нибудь своё особенное состояние. Сегодня пришлось выехать, и Павел делал величайшие усилия, чтобы не сорваться как-нибудь. Всё его раздражало. Казалось, все что-то имеют против него. Чувствуя постоянную робость перед матерью и окружающими, которых почти всех считал врагами, он упорно молчал, отвечая односложно, когда к нему обращались. Сейчас спор заинтересовал его. Павел даже забыл о своём тревожном настроении; то, что говорил Зубов, очень нравилось князю. Он, словно забыв о своей антипатии к фавориту, порою одобрительно кивал головой, даже делал попытки вступить в разговор, чтобы поддержать Зубова, но сейчас же сдерживался и молча следил за спором.

Екатерина, умевшая замечать всё кругом, уловила настроение Павла, пожелала использовать его и неожиданно обратилась к сыну:

– Что же вы молчите? Все высказывают свой взгляд? Чьё мнение вы разделяете ваше высочество?

– Я?.. Что?.. Все?.. Как?.. Я согласен с мнением Платона Александровича, – очень любезно, глядя на фаворита, неожиданно для всех заявил Павел.

Наступило мгновенное молчание. Павел обычно держал себя очень осторожно с фаворитом, особенно с тех пор, как Зубов принял участие в планах передачи трона юному Александру, минуя отца…

И сейчас, когда он открыто выразил дружелюбное отношение к Зубову, все с нетерпением ждали, что ответит фаворит.

– Разве я сказал какую-нибудь глупость? – вдруг спросил, негромко правда, наглый временщик у Моркова, сидевшего через стул от него…

При создавшейся тишине эта фраза прозвучала резко, как пощёчина, данная публично Павлу.

Все сразу заговорили как ни в чём не бывало. Павел тоже сделал вид, что он ничего не слышал.

Обед продолжался…

Только Екатерина слегка укоризненно покачала головой, когда Зубов через несколько минут поглядел на неё, желая что-то сказать.

Фаворит с виноватым видом, кротко улыбаясь, шепнул:

– Сорвалось! Язык мой – враг мой, матушка-государыня. Не буду больше…

Когда после обеда все разбились на группы, невеста очутилась рядом с бабушкой.

– Иди, иди сюда, садись, моя малютка. Ты что-то очень любишь меня нынче… А, и вы здесь, господин жених… Я ещё кое-что имею за вами, дети мои… Вот мы вас поздравляли… А по русскому обычаю… Но, но, не красней, малютка… Кофе нынче что-то горький мне подали. Ну, ну подсластите его, дети мои!

– Надо поцеловать невесту, господин Густав, – подсказала ему Мария Фёдоровна, подошедшая к ним.

– О, если это…

Он сделал движение. Княжна сначала отшатнулась было, потом с тихой трогательной покорностью подняла головку, подставила свои пылающие губки, и юноша впился в них первым долгим поцелуем, осторожно обхватив рукой талию невесты, точно опасаясь сломить этот нежный ароматный цветок, дыханием которого так сладко упивался сейчас.

Когда уста их разомкнулись, княжна так и осталась, недвижимая, обессиленная, прильнувшая головой и плечом к широкой груди юноши. Потом, словно опомнилась, вскинула руки к волосам, оправила их, хотя они были в полном порядке, кинулась к креслу бабушки и прижалась лицом к её плечу.

– Вот, вот… Чего ты это?.. При мне поцеловалась, при матери, с женихом… Это не беда. Без людей не целуйтесь… Ну, идите, гуляйте… Нечего вам тут.

И любовным взором проводили обе женщины, мать и бабушка, молодую парочку, которая, прижавшись друг к другу, удалялась по хрустящему песку садовой площадки к последним цветам, доживающим свои последние дни на куртинах дворцового цветника…

* * *

Ярко озарены уютные покои Эрмитажа, но чужих нет никого.

Государыня со своими обычными партнёрами сидит за карточным столом. Зубов, чёрная и худая «злючка» Протасова, граф Строганов составляют партию. Рядом – круглый, большой стол. Александр Павлович с женой и Варварой Головиной, Константин, граф Растопчин, оба брата Чарторыйских, Адам и Константин, граф Толстой и две дежурных фрейлины играют здесь в «секретаря». Громкий, беззаботный смех раздаётся при чтении некоторых особенно забавных, колких или чересчур нелепых записочек…

Молоденькая резвая Анна Фёдоровна, поссорясь со своим взбалмошным мужем семнадцати лет, сидит поодаль, наигрывая на гитаре новый романс, а Санти стоит рядом и показывает ей, как брать звучнее аккорды.

И пухленькие, короткие ещё пальчики пятнадцатилетней замужней женщины старательно захватывают переборы струн…

Генеральша Ливен, Елена Павловна и Мария Фёдоровна готовят пасту из бумаги для слепков, которые любит делать императрица с античных медальонов и камей и потом дарить их своим близким друзьям.

Регент и Штединг гуляют по обширному покою, разглядывая картины и медальоны, которыми увешаны стены.

В стороне, на небольшом диванчике, за группой растений в кадках, сидит княжна Александра со своим женихом.

Они забыли об окружающих… Девушка молча глядит на жениха, слушает, что он ей говорит.

А юноша рисует ей картины далёкой, любимой своей родины, бурное море, глубокие фиорды, незакатные ночи полярного лета… Говорит о своих планах, о будущих завоеваниях… Тень Карла XII не даёт покоя юному мечтателю.

– Я хочу сделать Швецию самым сильным королевством на севере Европы, понимаете, княжна. Будут две державы: Россия и Швеция… Когда-то перед шведскими викингами, перед удальцами севера трепетала Европа. Карл наполнил славой своей полмира. Я не хочу ему уступить… Ради моей родины, ради вас я совершу много подвигов… Вы представляете себе, как это будет хорошо?

– О, да… я вижу…

Он много, долго говорит, она слушает и смотрит на него.

Мать и генеральша Ливен наблюдают за парочкой, обмениваются взглядами, радостными улыбками.

Мария Фёдоровна поднялась, подошла к регенту, который уже осмотрел все картины и видимо скучал:

– Не желаете ли, господа, пойти покурить в диванной?.. Я знаю, вы привыкли, герцог… Вот прямо сюда… Первая дверь направо…

Проводив мужчин, княгиня садится у небольшого столика, на котором лежит бумага, стоит письменный прибор, и начинает набрасывать строку за строкой… Всё, что видит её любящий, зоркий глаз матери, что радует её сердце, она хочет передать своему мужу, который остался один в тёмном, мрачном и сыром Павловском дворце… Теперь, в эту минуту, всех любит и жалеет счастливая мать… Не виноват и Павел, что он родился таким слабым, болезненным, неуравновешенным в душе… Надо порадовать отца…

И быстро скользит перо по бумаге, ровно, чётко ложатся бисерные строки ласковой супружеской записки…

Варвара Головина, оторвавшись от игры, прошла куда-то, вернулась… По дороге её подозвала к себе государыня:

– Ну, что, молодёжь, весело вам? Смеётесь?

– Очень… Уж не взыщите, ваше величество. До слёз весело…

– До слёз? Если весело до слёз, это ничего. А влюблённые как? Воркуют?

– Уж половину гнёздышка свили, ваше величество. Диваны вам растреплют, того и гляди…

– Пускай… А что вчера, на обеде у Александра? Ты была? Как они? Что внучка?

– Ох, просто ужас, ваше величество… Все старания генеральши Ливен оказались напрасными… Воспитание её ни к чему не привело. Это такая особа, наша маленькая Александрина… совершенно испорченная. Уединяется с молодым человеком… Верите ли, я подозреваю, что она даже целуется с ним, если выпадет удобная минутка…

– Право? Не может быть?!

– Мне кажется, я не ошиблась, ваше величество. А он?! Это дикий людоед какой-то, а не христианский государь… За ужином не пил и не ел ничего, как мы все. А пожирал глазами великую княжну. Как она цела осталась – Бог ведает.

– Удивительно! Ну, ступай, играй, секретничай там, болтушка. Только знай, что и твои секреты я всё знаю… Потом, потом… Ступай…

Звенит золото, переходя из красивых рук государыни к её партнёрам, которым она охотно проигрывает партию за партией…

Звенят и рокочут мелодично, негромко струны гитары…

Звучит за цветами юный голос короля, который делится с невестой своими грёзами.

И вдруг неожиданно он задаёт ей вопрос, словно мимоходом:

– А скажите, когда нам придётся в день коронации приобщаться… Вы будете приобщаться вместе со мною, как королева моего верного народа?..

– Вместе с вами? Приобщаться, как вы?.. Конечно… Охотно… если это можно. И если бабушка на это согласна. Мы все слушаем бабушку…

Тёмная тень мелькнула на бледном лице юноши-короля. Но он быстро овладел собой… Снова ласково касается руки девушки, берёт её в свою руку и начинает новый рассказ о том, что было, что должно ещё свершиться… Чего никогда не было, но о чём он грезит порой…

* * *

В этот же вечер Мария Фёдоровна приписала в записке, приготовленной для мужа: «Добрый и дорогой друг мой! Возблагодарим Господа: обручение назначено на вечер понедельника, в бриллиантовой гостиной… Обручать будет митрополит. После обрученья состоится бал в тронной зале. Маша»

* * *

Накануне обрученья жених целый вечер провёл в семье невесты, один, без регента, который, словно неусыпный страж, сопровождал его всюду и везде.

Под зорким взглядом сурового отца король невольно чувствовал стеснение, хотя Павел проявил особое внимание, почти нежность к будущему зятю.

Только перед самым ужином, когда обе княжны, Мария Фёдоровна и король очутились несколько в стороне от других, обособленной группой, влюблённые заговорили живее, задушевнее.

– Что нынче с вами? Вы, может быть, не совсем здоровы? – вдруг спросила юношу княжна, обычно никогда не задававшая вопросов; глаза её с тревогой остановились на лице короля, вспыхнувшем от неожиданности.

Действительно, кроме стеснения, какое все почти испытывали в присутствии Павла, когда бывали у него, король был суровее, мрачнее обыкновенного. Какая-то совсем непривычная, скорбная чёрточка пролегла у рта… Брови часто сходились, хмурились, как будто тяжёлую задачу решал про себя король.

Так может выглядеть вождь перед решительным боем или человек, стоящий на переломе своей жизни, игрок, поставивший на карту многое и наблюдающий, куда ляжет его карта, направо или налево. Бита или дана…

Помолчав, юноша поднял на девушку грустный взгляд; к обычному выражению удовольствия и любви примешивалась какая-то жалость, печаль.

– А вы сами не знаете, почему мне не по себе, княжна? Я здоров, но… у меня грустные мысли рождаются в душе…

В эту минуту к ним подошла великая княгиня Мария Фёдоровна.

– Теперь, у вас? Господин Густав, этого быть не должно не может… В эти годы, когда вы любите и вас любят. Не красней, малютка. Твоя мама может это сказать. И вы скоро будете вполне счастливы… Месяца не осталось ждать как вы – совершеннолетний, король! Над вами никакой, хотя бы самой лёгкой опеки…

– Да, через три недели и три дня опека кончается… Соберутся генеральные штаты… Я – король! Но я не о том. Меня печалит разлука! – каким-то особенным, напряжённым тоном произнёс жених, словно удерживал слёзы, готовые задрожать на глазах, прорваться в звуках его речи.

– Разлука? – грустным нежным эхом откликнулась княжна, тоже побледнела, опустила головку. Потухли сверкающие радостью и огнём глаза.

– Да почему разлука? И какая? Надолго ли, господин Густав? Ведь это от вас зависит… Небольшая отлучка – ещё не разлука. Да и без неё можно обойтись…

– Нет, ваше высочество. Придётся расстаться месяцев на семь, на восемь… Так мы с регентом полагаем… Свадьбу можно устроить только весной…

– С регентом?! Ну, это другое дело. Всё-таки почему столько месяцев, не пожелаете ли сказать? Вот посмотрите, Александрита уже готова заплакать…

– О, нет, нет… Я, мама… Если надо… Я… я буду ждать.

– Разумеется. Никто и не говорит, моё дитя. Я так спросила мосье Густава… А по-моему, срок можно сократить. Взять и обвенчаться теперь же!

– Я вам скажу, ваше высочество. Уезжая, мы не думали, чтобы всё так благополучно и скоро устроилось, – глядя скорее на девушку, словно её желая успокоить, заговорил король. – Дворец мой совсем в запущенном виде, не отделан, чтобы принять мою прелестную, милую королеву, как подобает… Как я хотел!

– Пустое! Совершенные пустяки, мосье Густав! Двор собрать недолго, особенно ради такого события. А дворец? Спросите вашу невесту… Если кто любит кого, тот не обращает внимания на отделку покоев… Не правда ли, малютка? Видите, как радостно она закивала головой… Маленькой, глупенькой… влюблённой головкой… Не упрямьтесь, мой друг. Слушайте, что говорит ваше юное чуткое сердце. Оно порою бывает умнее всех дипломатов и регентов в мире… Не хочу обижать никого! Вы женитесь! Малютка поедет с вами – и дело с концом!..

– Со мной?! Теперь? – вдруг с блеском в глазах, охваченный каким-то новым порывом, переспросил король. И сейчас же снова потемнел. – Это невозможно. Осенью море так опасно.

Мать замолчала, не находя возражений. И среди наступившей в этом уголке тишины робко прозвучали слова княжны:

– С вами мне ничего не страшно.

Король протянул руку, взял холодные пальцы невесты, заглянул в её испуганные и счастливые глаза.

Казалось, сейчас она глядит в самую душу юноши, читает там тайные его мысли. И эта робкая мольба, этот полувздох, полупросьба – было последней попыткой отстоять своё счастье, побороть то неминуемое, злое, грозящее впереди, отчего бледным и сумрачным выглядело лицо юноши.

Мать чувствовала, что происходит что-то неладное. Но её уравновешенная, спокойная, германская натура не могла уловить тонких изгибов этих юных, но уже надломленных чем-то душ.

И, видя только колебания юноши, она снова заговорила:

– Доверьтесь мне, мосье Густав. Я женщина, но – я мать! Хотите, чтобы я поговорила с императрицей? И всё будет улажено. Если есть возражения со стороны вашего дяди, она сумеет устранить их…

– О да, прошу вас, – слишком поспешно, как-то деланно, с показной радостью и оживлением согласился король, – правда, поговорите с императрицей. Она так умна. Как решит, так пусть и будет… И если это случится, я буду очень рад… Я так буду рад! – снова с искренним порывом повторил он. – А вы, Александрина?

– О, сир!..

– Ну, вопрос решён. Я должна вас на минуту оставить, дети. Пора ужинать. Великий князь не переносит, если опаздывают звать к столу. Я сейчас… Идём, Лена.

Младшая княжна поднялась и пошла за матерью.

– Так вы не боитесь ничего со мною, Александрина? Правда?

– Правда, сир…

– А если бы пришлось умереть, утонуть в море…

– Вам утонуть?.. Помилуй Боже!..

– Нет, вам со мною… Нам вместе…

– Вместе?! Ну, что же… Значит, так велел Бог.

– А вы очень верите в Него?

– Да. Меня так учили. Он добрый… Он даёт нам столько радостей…

Девушка поглядела прямо в глаза жениху.

– И столько горя, Александрина!.. Конечно, вы дитя… Вы видите пока только радость! – наставительно произнёс юный скептик. И сейчас же вернулся к своему главному вопросу: – А меня вы очень любите, Александрина?

– О да!

– Значит, мы будем жить мирно, хорошо?.. И вы будете слушать меня, что бы я вам ни сказал?

– О да. Генеральша и мама мне говорили, что жена во всём должна исполнять волю мужа. Так велел Господь…

– А ваше сердце что вам говорит, Александрина?

– Я буду слушать вас, – тихо ответила девушка.

– Что бы я ни сказал?! – взяв руку девушки, спросил настойчиво король.

– Да. Бабушка мне говорила, что вы благородный, добрый… И никогда не потребуете от меня чего-нибудь такого, в чём я должна была бы вам отказать…

– Ах, бабушка это говорила? Она очень умная, ваша бабушка… А… Что ещё она говорила вам? Не можете ли поделиться со мной?..

– Больше о вере… Говорила, что я должна строго держаться нашей греческой веры. Что Бог не любит, если изменяют без причины родную веру… Что наш народ очень ревнив к своей религии… И следит, как мы, как сама императрица относится к вере. И если я переменю веру, в народе будут говорить, что царская семья остыла к религии. Это будет опасно для трона… И много ещё говорила мне…

– Она очень умна, ваша бабушка. Но всё-таки вы даёте мне слово; что будете слушать своего мужа и короля, когда нас повенчают? Да, Александрина?

– Даю! – протягивая свою тонкую руку, ответила княжна. – Да разве может быть иначе? Вот мама. Иногда папа бывает болен, раздражителен. А она только и думает, как бы исполнить всё, что он желает… А я… для вас…

– Верю. Ну, хорошо. В добрый час. Завтра – наше обрученье… А там? Посмотрим, что скажет завтрашний день… Но идёмте. Зовут ужинать… Мама… её высочество кивает нам… Идёмте…

И нежно, бережно, как больную, повёл к столу король свою невесту.

За столом был весел, шутлив, как никогда. Ласково говорил с княжной, не стесняясь ни присутствия Павла, ни всех окружающих.

Радостная, счастливая ушла спать после вечера княжна. Ещё никогда не была она так довольна.

А ночью вдруг ей приснился тяжёлый, страшный сон. Она проснулась вся в слезах, дрожала и плакала, сидя на постели… И никак не могла вспомнить, что ей снилось сейчас. Какой ужас вызвал эту дрожь, эти слёзы?

* * *

Обручение назначено было в семь часов. Но задолго до этого стали съезжаться к Зимнему дворцу.

В тяжёлой запылённой дорожной карете примчался новгородский митрополит, сделавший в течение суток двести вёрст до столицы.

Приехала вся семья Павла с невестой, с ним самим во главе. Министры, послы, ближайшие сановники собирались понемногу к малому подъезду.

Но подъезжала и большая публика, приглашённая на бал, который после обручения был назначен в тронной зале.

Императрицу из Таврического дворца ожидали к самому часу обручения.

Но она тоже приехала раньше, чтобы посмотреть наряд невесты, украсить её бриллиантами, узнать, как принят регентом и королём брачный договор, который к шести часам Морков повёз им обоим для предварительного прочтения.

Вялый на вид, со своей обычно тягучей, медлительной речью Морков обладал особенной гибкостью, утончённым цинизмом, необходимым в некоторых особенно щекотливых и запутанных делах. Выражая готовность жертвовать своим самолюбием, покоем, честью для удобства и блага покровителей, этот интриган сумел втереться к Безбородке, потом предал его спокойно, со своей обычной пассивной и вялой миной и стал гончим псом и креатурой, а часто и вдохновителем всевластного фаворита, последнего любимца Екатерины.

Теперь только такой, как Морков, циничный и изворотливый, мог явиться к королю и его регенту, к послу и членам посольства, которые сидели в торжественном молчании; только он мог начать своим вялым голосом чтение брачного договора, составленного заведомо неправильно. И его, и Зубова, и даже Екатерину успокаивала мысль, что дело зашло слишком далеко. В такую минуту юный король и его хитрый регент не решатся на крайние меры, и будет подписано то, чего не подписал бы Густав в иную минуту.

Громко, по возможности внятно оглашает Морков статьи брачного договора.

Молча, с глубоким вниманием слушают его сидящие вокруг.

Только изредка регент бросает беглый взгляд своих прищуренных, хитрых глаз на племянника, словно повторяя одну и ту же мысль: «Что? Видишь! Говорил я тебе».

Король на это каждый раз чуть-чуть закусывает свои полные губы, желая не выдать охватившего его волнения.

Смолкло небрежно-чёткое, устало-протяжное чтение Моркова.

Шведы сидели молча, вперив в землю глаза, словно там было написано то, что они собираются сказать.

Морков даже поёжился от тяжёлого, продолжительного молчания, наступившего после его чтения, и с лёгким вопросительным звуком поглядел на регента.

Тот, держа сложенные руки на обширном животе, непроницаемый, холодный и необычно серьёзный, только повёл глазами в сторону короля, как бы поясняя, что слово за ним.

Не сразу решился поднять Морков глаза на юношу. Даже ему теперь показалось, что отсюда грозит что-то недоброе, неожиданное, что может разбить все их хитрые планы.

И он угадал.

Король заговорил холодно, властно, хотя и негромко.

– Должен признаться, граф, я удивлён. В этом договоре есть вещи, о которых не было ничего условлено между императрицей и мною при последнем свидании нашем. Поэтому я вынужден задать вопрос, от неё ли вы докладывали мне эту бумагу для подписи.

Юркие, острые глаза Моркова остановились, словно он увидел что-то очень опасное.

Но тем не менее он с поклоном произнёс:

– Конечно, сир.

– В таком случае передайте императрице, что я не могу этого подписать! Именно двух пунктов. Что касается религии княжны, я говорил императрице… Я не намерен стеснять личной свободы и убеждений. Пусть исповедует веру отцов. Но иметь ей в королевском дворце свою часовню с особым причтом – этого нельзя. И кроме того, шведская королева публично должна следовать всем предписаниям религии, господствующей в моей стране, лютеранской! Второй пункт, секретный, относительно союза Франции, тоже неприемлем. Для вас не тайна, что нами раньше подписан именно с Францией дружеский, мирный договор… Я всё сказал. Так прошу передать государыне.

Молча, убитый, растерянный, собрал бумаги Морков, откланялся и вышел…

Стрелой кинулся он к Зубову, вызвал его и, доложив всё, ждал, что теперь сделает, как прикажет действовать фаворит.

– Это вы втянули меня, – прошипел сначала Зубов, – уверили, что мальчик уступит… Ну, теперь поезжайте, уговаривайте. Возьмите с собой кого-нибудь. Императрица уже волнуется. Час прошёл… Их нет. Я ей скажу, что вышла заминка с договором, что они сейчас прибудут… Спешите, скорей… Возьмите Безбородку, Будберга, кого хотите… Скорей!..

И, приняв спокойный холодный вид, Зубов вернулся к императрице, стал ей что-то успокоительно шептать.

Все, сидящие и стоящие кругом, тоже тревожились, удивлялись отсрочке. Восковая бледность легла на личико княжны. Синие тени окружили печальные напуганные глаза.

Бабушка подозвала внучку и шепнула ей:

– Пустяки. Он здоров, сейчас приедет… Там какие-то формальности договора. Он скоро явится. Будь умницей. Держись бодрее!

В это время Морков уже снова явился к королю в сопровождении Безбородки, Будберга, Шувалова и Нарышкина, чтобы образумить короля, просить Штединга и регента повлиять на юношу.

– Ваше величество, – робко, смиренно, совсем новым тоном обратился к нему Морков, – извольте сами рассудить… Императрица в тронной зале… Окружена всем двором… Столько чужих, совершенно посторонних лиц. Ни о чём важном с нею сейчас говорить нельзя… невозможно, ваше величество… Сами подумайте… Императрица ждёт вашего появления… Ваше величество не пожелаете такого разрыва, который явится небывалым… неслыханным оскорблением для императрицы… для великой княжны с её семьёй… Для целой империи, ваше величество, это явится тяжкой… ничем не смываемой обидой…

– Да покарает меня Господь и святой Георгий, если я думаю оскорблять императрицу, ваш народ или… тем более великую княжну Александрину. Я явлюсь, куда зовёт меня мой долг, моё королевское слово. Но подписать договор я не могу! И пусть сам Рок, в который я верю, решит, прав я или нет. На себя принимаю последствия всего, что происходит в настоящую минуту, хотя должен сказать вам, господин Морков, – с нескрываемой неприязнью глядя на креатуру Зубова, прибавил король, – не мною создано настоящее положение. Итак, могу я ехать?

– Без подписания брачных статей?.. Вряд ли, ваше величество… Я не знаю… Я ещё попробую… Я сейчас…

Пока Морков мчался снова к Зубову, все, приехавшие с ним, стали убеждать короля изменить решение.

Юноша молчал или отделывался короткими ответами:

– Я не могу. Мы с императрицей договорились об условиях. Других я не приму…

– Но это, очевидно, недоразумение. Всё выяснится… Потом…

– Потом я и подпишу, когда договор будет ясный…

Шведы во главе со Штедингом подошли к королю и стали с ним говорить, тоже склоняя к уступкам.

– Отчего вы молчите, ваше высочество, – обратились русские к регенту. – Скажите ваше слово…

– Боже мой! Разве я не говорил?.. Он такой упрямый… Вот, сами видите. Я ещё попробую сейчас…

Он подошёл к королю, обнял его за талию, и оба пошли по комнате.

Герцог о чём-то негромко, убедительно толковал королю.

Русским казалось, что он уговаривает его согласиться.

Шведы, успевшие уловить кое-что, удивлённо переглядывались.

Вдруг Густав, освободившись от руки дяди, громко и решительно произнёс:

– Нет, нет! Не хочу. Не подпишу!..

И отошёл к окну, откинув край занавеса, стал глядеть на людную, оживлённую улицу.

Регент, ничего не говоря, поглядел в сторону русских и сокрушённо пожал плечами.

В эту минуту Морков снова ворвался в покой.

– Вот, ваше величество… вот… Государыня готова изменить… Можно без договора… Благоволите только… Вот подписать эти несколько строк… Надеюсь, теперь, Бог даст, всё будет хорошо… Надеюсь, слава Господу… теперь…

– Хорошо… хорошо. Читайте, что там опять у вас? Какая бумага?

– Две строчки, ваше величество… Ваше высочество, прослушайте. Две строчки. Пустые самые… вот Императрица желает, чтобы скорее всё было кончено… Вот…

– Читайте. Мы слушаем…

Все сгруппировались вокруг Моркова и короля: с одной стороны шведы в своих красивых, но скромных, тёмного цвета кафтанах, а против них – залитые золотом, бриллиантами, с кружевными брыжами и жабо, с широкими лентами через плечо, русские вельможи, по такому необычайному поводу сошедшиеся в этой комнате, в этот час.

Громко, нервно, напряжённо, совсем непривычным образом, Морков прочёл: «Проект статьи о вере».

– «Я, Густав IV, король Швеции и пр., торжественно обещаю предоставить её императорскому высочеству, государыне, великой княгине Александре Павловне, как будущей супруге и шведской королеве, свободу совести и исповедания религии, в которой она родилась и воспитана, и прошу ваше величество смотреть на это обещание, как на самый обязательный акт, какой я мог подписать». Вот и всё… Может быть, ваше величество, ваше высочество, пожелаете тут какие-нибудь слова изменить… подробности… Благоволите… И извольте подписать… И всё кончено… Там ждут… Весь город… Вот, ваше величество… Прикажете начисто переписать? Или это хотите?..

– Нет, я ничего не хочу. И ничего не подпишу! Об этом тоже не было речей… Вот, передайте императрице… Я сейчас напишу… Это всё, что я могу сделать… Вот. Если это удовлетворит государыню, хорошо. Если же нет, вина не моя!.. Вот…

Быстро подойдя к столу, опершись только коленом на кресло, он набросал на листке несколько размашистых строк своим неровным, нервным почерком.

В записке стояло без всякого обращения: «Дав уже моё честное слово её императорскому величеству в том, что великая княжна Александра никогда не будет стеснена в вопросах совести касательно религии, и так как мне казалось, что её величество этим довольна, то я уверен и теперь, что императрица нисколько не сомневается в том, что я достаточно знаю священные законы, которые предписывают мне это обязательство, и всякая другая записка от меня становится всецело излишней. Густав-Адольф IV, 22 сентября 1796 года».

– Вот всё, что я могу написать, – подавая раскрытым листок не Моркову, а Безбородке, сказал король и отошёл от стола.

Морков почти выхватил записку из рук Безбородки и кинулся вон.

Безбородко медленно пошёл за ним.

– Ваше величество, – заговорил Будберг, взяв в руки «проект» обещания, оставленный на столе, – неужели и эта бумага так пугает вас? Тут же нет никаких обязательств… Только точно выражена ваша собственная мысль… Ещё короче и прямее. Ни о чём не говорится, как о свободе совести… религии… Говорится…

– Так, как желает императрица, её митрополит и все попы, а не так, как желаю и могу выразить это я, король Швеции и моего народа, который тоже глубоко и горячо верит в свой закон.

– Но тут нет обязательств, неприемлемых для вас, государь! Стоит подписать эти строки, и всё будет устроено… Мы молим вас, государь… Не ставьте в тяжёлое, в опасное положение и себя, и вашу родину вместе с нами… Подумайте, ваше величество! – наперебой стали убеждать юношу русские, окружив его почти со всех сторон.

Непривычный к подобной настойчивости, упрямый и вспыльчивый по натуре, Густав вдруг выпрямился, окинул всех властным, холодным взглядом и отчеканил:

– Нет! Не подпишу я ничего противного законам моей страны!

Повернулся и скрылся за дверью своей комнаты, щёлкнув замком.

Русские стояли ошеломлённые, растерянные.

– Какая дерзость! – только и вырвалось у Шувалова.

Молча откланявшись регенту, Штедингу, шведам, все вышли и поспешили во дворец.

«Что-то там творится? Что там делается?» – думал каждый про себя.

Им навстречу мчался снова Морков, посланный для последней попытки.

Было уже около десяти часов вечера.

Два с лишним часа ждал весь двор, чем разрешится загадочное смятение.

Архиереи, священники, весь клир изнемогали в своих блестящих одеяниях.

Что делалось с государыней – видели все.

Лицо у неё сразу осунулось, постарело так сильно, что страх охватил окружающих. День обещал кончиться очень печально.

Не успели вельможи, приехавшие от короля, войти осторожно в покой, где сидела государыня, как к ним двинулся Зубов:

– Ну, что?

– Нам не удалось. Он прямо безумный… Совсем с ума сошёл… Или настроил его кто-нибудь очень сильно. Узнать нельзя мальчишку, такого тихого, спокойного, рассудительного до сих пор… Что скажет Морков?

– Да, да… Я ещё послал… Да, вот и он… Ну, что, говорите!

Морков, бледный от страха, еле проговорил:

– Даже не раскрыл дверей…

– Надо доложить государыне… Идёмте со мной…

И Зубов, бледный, взволнованный, тихо подошёл к креслу Екатерины.

Морков следовал за ним, как приговорённый на плаху.

– Ваше величество… Вот он… граф говорит… Король подписывать ничего не желает… Он заперся у себя… Он не приедет нынче!..

Екатерина стремительно поднялась, опираясь на свою трость, хотела что-то сказать и не могла.

Зотов, очевидно стоящий наготове, подбежал со стаканом воды.

Отпив судорожно два-три глотка, Екатерина сделала движение к Моркову и хрипло, еле внятно проговорила:

– Нет?.. Он… Это ты… ты всё… Уверил меня и всех… Ты…

Тростью она ткнула в ноги съёжившегося придворного раз, другой, словно хотела подчеркнуть своё гневное, презрительное «ты»… Безбородко, желая скрыть тяжёлую, дикую сцену от остальных, кинулся между нею и Морковым. Едва сдержавшись, переведя дыхание, Екатерина только произнесла глухо:

– Ну, проучу же я этого мальчишку…

Не договорила, пошатнулась. Лицо у неё покраснело, рот слегка перекосился.

Напуганные Зубов и Нарышкин подхватили её под руки и увели в спальню, куда побежал и Роджерсон, бывший в числе свиты…

Лёгкий удар поразил разгневанную государыню.

Вернувшийся Зубов приказал всем объявить, что по нездоровью жениха обручение откладывается.

Все разошлись, смущённые, негодующие.

Настоящая причина быстро стала известна во дворце и в целом городе.

Имя Зубова и Моркова не сходило с языка последнего обывателя столицы. Их проклинали, осмеивали, осуждали.

Винили и государыню, которая так неосторожно доверилась двум верхоглядам в этом важном щекотливом вопросе.

В общей суматохе мало кто подумал о юной невесте. С мёртвенно-бледным, кротким, недоумевающим личиком дошла она до своей комнаты, отведённой тут же, во дворце.

И сразу потоком хлынули слёзы из этих испуганных больших глаз; от рыданий, которые давно уже клокотали внутри, трепетала и разрывалась грудь.

Ни мать, ни окружающие фрейлины, ни воспитательницы, ни сестра – никто не мог успокоить рыдающей малютки, остановить этих слёз.

А Павел, весь сжавшийся, с нахмуренными бровями, с головой, ушедшей в узкие плечи, словно приготовившись к смертельному прыжку, мчался в свой мрачный, пустынный дворец!..

 

VII

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

 

Долго спустя после полуночи, Перекусихина, Роджерсон, Протасова со своими племянницами, все близкие к Екатерине лица хлопотали, стараясь помочь больной государыне облегчить мучительные колики, которые всегда являлись после сильных потрясений.

Наконец боль успокоилась, императрица задремала. Перекусихина тоже прикорнула тут же на диване, не раздеваясь почти. Все разошлись на покой.

Под утро верная, старая камеристка, спавшая, как говорится, вполглаза, вскочила и стала прислушиваться.

Она не ошиблась, глухие стоны неслись от постели больной.

Неугасимая лампада у иконы Казанской Божией Матери слабо озаряла обширную спальню. На столике у кровати мерцал ночник.

При этом свете Перекусихина увидела больную, которая лежала на спине, сбросив с себя покрывало. Её левая рука темнела на груди, неподвижная после вчерашнего лёгкого удара. Место, из которого Роджерсон пускал кровь, было перевязано.

Больная стонала во сне, даже как будто делала попытки заговорить, пошевельнуться, но не могла, очевидно, мучимая кошмаром.

Шепча молитвы, осторожно, нежно стала снимать Перекусихина руку с тяжело дышащей груди.

Екатерина проснулась, быстро поднялась, села на кровати, озираясь с испугом:

– Ты? Что тебе нужно? Никто не входил сюда? Никого не было?

Дрожа от холода с голыми плечами, а также и от пережитого во сне страха, Екатерина пошарила правой рукой, ища чем бы укрыться.

– Господь с тобой, матушка моя! Кому войти! Перекрестись, дай я окрещу тебя, родимая… Ложись, почивай… Ишь, приснилось видно, что. От смуты от боли, от всякого неудовольствия. Спи, почивай…

– Приснилось? Да, правда. Мне снилось, кто-то чёрный, без лица, без виду, подошёл и склонился надо мной. Хочу спросить, хочу прогнать – голосу нет. Кошмар, правда. Ты руку мне сняла с груди? Вот, от руки и приснилось. Но я так хотела узнать, кто это такой. Второй раз вижу этот тяжёлый сон. В день смерти его покойного государя… И вот нынче опять… Не к добру это, Саввишна.

– Ну, добро. Утром разберём, к добру оно либо к худу. А теперь усни. На бочок изволь лечь… Так, я прикрою хорошенько. И тут буду. Никуда до утра не уйду. Спи с Господом… Мало ли что ночью привидится. А утром сама смеяться изволишь ночной тревоге. Почивай. А то, может, генерала нам позвать? Нет? Ну пусть он почивает. И ты спи, Господь с тобою. Я посижу тут…

Всё тише и тише бормотала свои причитания старая верная камеристка, пока не убедилась, что императрица уснула снова, стала спокойно и ровно дышать.

Гораздо позднее обыкновенного проснулась императрица, но чувствуя ещё слабость и тяжесть в левой половине тела, позвала Роджерсона.

Он уже сам явился и сидел в приёмной, желая знать, как спала больная. Осмотрел её и спросил:

– А принимали, ваше величество, микстуру которую я давал с вечера? Вот эту.

– Ох, нет. Очень уж она противная. Нельзя ли обойтись на сегодня? И так у меня во рту…

Екатерина сделала гримасу.

– Нет, невозможно! Вот извольте, надо выпить.

– Если уж надо…

Она послушно взяла рюмку, проглотила и запила водой.

– Молодец! – осторожно похлопав по плечу больную, похвалил врач. – Бог даст, всё скоро пройдёт. Так, лёгкое расстройство двигательной системы… Всё пройдёт. Сегодня извольте полежать, а завтра…

– Ну, этого я и не думаю. До вечера, пожалуй… А там съезд будет… Нынче рождение княгини Анны… Константин и то огорчён. Все расстроены. Нельзя откладывать. Что говорить станут: «Умирает государыня… Убил её этот неприятный случай». Этого нельзя допустить. Готова принять, что хотите, только надо вечером бодрой быть. Слышите, друг мой? Приготовьте что-нибудь… Идите с Богом. И не спорьте… Слушайте меня, как я вас, когда надо…

– Повинуюсь, ваше величество.

– Вот теперь вы молодец!.. Идите… А мне, Саввишна, генерала позови… Справлялся он?

– Два раза приходил. Поди, и сейчас сам явится…

– Ну, так его… и Храповицкого… и передать Шувалову, что бал нынче в Белом зале безотложно будет… И ничего не изменится, как вперёд назначено… И… Ну, ступай!.. Да узнай, как себя Александрина чувствует… Скажи: к вечеру пусть готовится… Или нет, генеральшу Ливен вели позвать… Пока – всё…

Раньше других приняла государыня генеральшу Ливен.

– Я очень рада, ваше величество, что вы изволили призвать меня, и сама хотела просить о разрешении доложить… Её высочество совсем больна. Просит разрешения не быть нынче вечером на балу. Она ночь не спала, всё рыдала. Глаза у неё напухли от слёз… Плачет, бедняжка, и теперь… Я думаю, ваше величество…

– Пустое. Скажите ей, я прошу быть пободрее… Да ей нет причины так горевать… Скажите ей… Впрочем, я сама напишу… Скажу одно лишь… Верите, страшная, долгая ночь, тридцать шесть лет тому назад, ночь двенадцатого июля, когда моя жизнь и вся империя стояли на карте, была мне не так тяжела, как эта ужасная ночь!..

С помощью Ливен перейдя и сев к столу, она написала на клочке бумаги, с трудом выводя буквы:

«О чём вы плачете? Что отложено, то не потеряно! Протрите себе лицо льдом и примите бестужевских капель. Никакого разрыва нет. Вот я так была больна вчера. Вам досадно на замедление – вот и всё».

– Возьмите, передайте. Вечером она должна быть на балу… чтобы этот мальчишка не тешил своего самолюбия, не подумал, что все несчастны тут от его сумасбродных поступков. Дадите мне знать, что скажет внучка. И как она себя будет чувствовать к вечеру. Ступайте. Берегите малюютку. Но не надо давать ей жалеть себя… Это хуже всего… С Богом!..

Печален был этот бал, который состоялся вечером. Виновница торжества, обыкновенно весёлая, резвая, великая княгиня Анна Фёдоровна совсем не желала танцевать. Даже сорванец Константин, муж новорожденной, – сумрачный, молчаливый, как тень, следовал повсюду за своим старшим братом Александром, который вместе с Елисаветой старался хотя сколько-нибудь придать надлежащий вид этому вечеру.

Неожиданно появился и король, но без регента.

Все были поражены. Его встретили церемонными, сухими поклонами. Провожали тяжёлыми, враждебными взглядами. Многие знали о сильной ссоре, которая произошла как раз в этот день между дядей и племянником.

Весь день вчера и сегодня они сидели по своим комнатам, обедали и завтракали врозь друг от друга.

А вечером, когда король стал собираться на бал, дядя пришёл к нему, делая последнюю попытку:

– Вы думаете согласиться с желанием императрицы? – спросил регент.

– И не думаю даже. Просто я был приглашён и считаю нужным пойти…

– Но это же безрассудно. И государыня, и двор сочтут это за глумление. Так поступить, как вы поступили вчера, было слишком неосторожно. Теперь на меня упали вражда и нарекания… Мне прямо сказали: «Не успеем мы вернуться домой, как русские войска вступят в пределы Швеции…» Вы, конечно, тоже знаете… И если собираетесь поправить вашу вчерашнюю оплошность… Конечно, молодость извиняет ошибки. Но можно ли было так упрямо?.. Так резко… Когда императрица пошла на уступки, перестала требовать отдельного богослужения. Только желала письменной поруки… в том виде, как ей казалось вернее… Подумайте, даже ваша записка обязывала вас, что бы вы ни думали, как бы ни надеялись потом овладеть волей будущей жены… И если теперь вы решили…

– Пойти опять, обманывать, лукавить? Нет. Мне надоело… Я исполню долг вежливости. Это во-первых… А затем, чтобы не сказали, будто я струсил… испугался их двора, их гордой, деспотичной старухи, такой мягкой в речах, такой непреклонной в своих желаниях и планах. Пускай распоряжается своими холопами, рабами, увешанными первыми орденами империи, сверкающими бриллиантами на её портретах, которых так много успела она раздарить за тридцать лет власти… Швеция наша – маленькая страна… Но я – король, который не боится никого в мире, кроме небес! И я не склонюсь перед этой старой…

Юноша не договорил, удержанный остатком уважения, какое сумела внушить ему великая женщина, хотя и дающая много поводов для осуждения низким умам.

– Вот вы как заговорили, Густав! Долго молчали, даже когда от вас ждали мнений и ответов… А теперь… Ведёте к войне родину, когда она не готова… губите и себя и меня безрассудным упорством… И такие речи! Наконец я должен тоже сказать. Не забываете ли вы, с кем говорите?

– О нет, знаю… – глядя с каким-то особым, сдержанно-злобным и презрительным выражением на регента, быстро возразил король, – знаю, вы – мой дядя! Регент королевства. Но… – вдруг выпрямляясь во весь рост, как на торжественном приёме, начал он отчеканивать звонким, напряжённым голосом, – должны же знать и вы, что через три недели я сам буду королём!

Какой-то хриплый, подавленный звук мог только сорваться с крепко стиснутых губ выбитого из колеи регента. Он весь всколыхнулся, сжал кулаки и, не говоря ни слова, быстро вышел из комнаты, чуть не столкнувшись в соседнем покое со Штедингом, который был свидетелем бурной сцены.

Явившись во дворец раньше короля, Штединг рассказал обо всём Зубову, который сумел золотом привязать к себе шведа.

И через полчаса, к моменту появления во дворце короля, о его разговоре с регентом знали все.

Но всё-таки приличие и долг гостеприимства удержали тех, кто готов был резко высказать своё негодование Густаву. В то же время не знали, как примет его сама императрица, о появлении которой уже оповестили камер-пажи.

Она вошла, несколько бледнее, с более усталым и осунувшимся лицом, чем замечалось в последние дни, когда радость молодила Екатерину.

Но держалась она спокойно, бодро. Голова была поднята, и взор милостив, как всегда.

Король поспешил ей навстречу и особенно низко, почтительнее обычного, отдал поклон.

Спокойно, без малейшего признака недружелюбия, но холодно приветствовала гостя императрица. Они стояли поодаль ото всех. Двор развернулся по сторонам, ожидая, пока государыня совершит первый обход. Только Зубов стоял в полушаге от неё.

И до чуткого, напряжённого слуха лиц, близко стоящих, стали долетать негромкие фразы, которыми обменялись старая государыня и юный будущий король, так жестоко оскорбивший в Екатерине женщину, мать, хозяйку, ласково принявшую гостей, повелительницу могучей империи, избалованную успехами и победами в течение тридцати пяти долгих лет.

– Рада видеть! Появление ваше нынче здесь служит добрым знаком. Так ли я понимаю, сир?

– Я должен был явиться. Хотел выразить вам своё почтение… – смущённо заговорил юноша, хотя перед этим и готовился быть холодным и спокойным, как эта старая повелительница. – Счастлив, что слухи, дошедшие до меня о нездоровье вашего величества, оказались преувеличены… даже ошибочны…

– О да, благодарение Богу, я здорова. Мне нельзя поддаваться недугам и ударам, как бы порой тяжелы и незаслуженны они ни были, как бы неожиданно ни посылала их судьба. В моих руках жизнь и счастье многих миллионов людей, пространство, занимающее четвёртую часть обитаемой земли… Я всегда должна быть на страже, охранять друзей, карать врагов, сир. Такое моё ремесло, не без успеха выполняемое уже больше тридцати лет… Дай Бог и вам честно править своей державой.

Эти слова были сказаны любезным, мягким голосом, но от того казались ещё важнее, ещё значительней.

– Я хотел также уверить ваше величество, что не желал, не думал причинить обиду… или… что моё вчерашнее решение…

– А, вы говорите о вчерашнем вашем решении? Вы желаете возвратиться к нему? В добрый час. Но конечно, не здесь, на глазах этих чужих людей, когда столько ушей насторожилось, ловят наши слова, наши взгляды… Я вам дам знать… мы поговорим… Я сама думала, желала этого… Я дам вам знать. Пока танцуйте, веселитесь. Рада вас видеть…

Лёгкий наклон головы, и императрица дальше продолжает свой обход.

Зубов тоже сухо, холодно отдал поклон юноше и прошёл за государыней.

С этой минуты король почувствовал себя окружённым ледяной стеной.

Все явно избегали его. Только новорожденная, молоденькая, скучающая Анна Фёдоровна подала ему руку для танца. Но мало было других пар. И танцы имели вид какой-то отбываемой повинности.

Увидя великого князя Александра, который и теперь умел сохранить свой ясный, спокойный вид, резко отличающийся от общего выражения неприязни и угрюмости, король быстро подошёл к нему.

Так же ровно, спокойно, любезно, как всегда, встретил юношу его сверстник, старший всего двумя годами, Александр Павлович.

После первого обмена приветствиями король с необычайной любезностью заговорил:

– Я сейчас беседовал с императрицей. И так рад, что она чувствует себя хорошо. Признаюсь, редко случалось встречать подобную силу духа, величие, мудрость и у мужчин, не только у женщин, у слабого пола, как их зовут.

– Такие времена, ваше величество, Бабушка государыня часто изволит говорить, что мы живём в железном веке. Мужчины или слишком грубы и бездушны, не щадят самых священных прав души и сердца человеческого, либо таковы, что не стоят самой низкой женщины по недержанию священного слова чести, обетов дружбы и любви. Эти люди меняют свою ненависть и приязнь чаще, чем ваше величество… свои перчатки. И в такую пору, говорит бабушка, женщины должны давать мужчинам примеры высокого духа и мудрости. Какое мнение вашего величества на этот счёт?

Круглыми, удивлёнными глазами поглядел Густав в глаза Александру.

«Что это такое? Прямой вызов, пощёчина, брошенная в лицо, или случайная сентенция, сказанная так, к слову?»

Александр глядел ясно, спокойно, с лёгкой любезной улыбкой на устах.

– Я больше солдат, чем философ, – сообразил наконец свой ответ юноша, – живу, как подсказывает мне моё сердце и велит Господь. И был лишён такой мудрой наставницы, какую ваше высочество имеет в вашей великой бабушке. Но она, конечно, хорошо знает свою страну и права в своём мнении. У нас оно несколько иначе. Если ваше высочество когда-либо пожалуете ко мне, окажете эту честь, познакомитесь с моим маленьким королевством, вы увидите, что там мужчины и с оружием в руках, и с кубком умеют оставаться достойными своего пола!..

И с любезной улыбкой раскланялись снова и разошлись эти два сверстника, которым в будущем суждено будет оставить немалый след в истории своих народов.

Через полчаса, не видав своей невесты, которая была совсем больна, король уехал с этого печального бала, особенно любезно раскланявшись со всеми.

А до 20 сентября, до дня рождения Павла Петровича, по расписанию назначено было ещё три таких печальных праздника, и Екатерина приказала их не отменять.

На 13 сентября назначено было освящение часовни в Таврическом дворце.

Без всякой свиты, вдвоём с Зубовым отправилась туда императрица.

– Моркова вызови ещё, – сказала она фавориту, – он напутал. Пусть придумает, как помочь в деле… шелыган рябой… вертлявый глупец. Что натворил!.. Да там соберутся архиереи, митрополит. Потолкуем ещё с ними. Может, они и благословят ради устройства дела… скажут, что можно внучке исполнить желание жениха… Бог – один… А если попы похвалят, причину дадут, и народ за ними говорить будет… Перед разговором с женихом нашим надо всё наготове иметь. Я думаю, он и сам настроен. Не от себя что… Ну, да увидим. Так Моркова зови.

Долго длилось совещание с духовным клиром. Зубов с Морковым и сама Екатерина толковала с архиереями, с митрополитом. Но те очень почтительно, уклончиво, но тем упорнее не брали на себя ответственности за последствия, какие произойдут, если Александра перейдёт в лютеранство.

– Бог пусть разрешает великую княжну да ваше императорское величество, как глава семьи, глава царства, церкви всей, госпожа по делам мирским. Это – дело мирское, политическое, не церковное. И не нам решать его! – согласно отвечали попы.

Этот ответ звучал, как полное осуждение. А государыня понимала, что всего опаснее ей задевать русское духовенство.

– Бояр нет ныне, которых покойная Елизавета императрица опасалась так. Ножи у них притуплены, – часто говорила она, – но попы, пожалуй, ныне сильнее старых бояр в народе.

И возможность перехода княжны в лютеранство была окончательно отвергнута.

Поздно вечером возвратилась в Зимний дворец государыня и, не принимая никого, усталая, разбитая, полубольная, ушла на покой…

Только Зубов ещё долго оставался у неё. Всё шёл разговор: как поступить? О чём говорить с королём, которому было на завтра назначено свидание без посторонних свидетелей? Какое принять окончательное решение?

– А что, если, – нерешительно начал Зубов после продолжительного молчания, – что, если… задержать их обоих здесь… Нанесённое с их стороны неслыханное оскорбление и для частного лица непереносимо… Тем более для вашего величества… для имени великой княжны… для чести империи и рода… И, только подписав прямое обязательство, пускай едут домой и оттуда шлют за невестой без проволочки… Что, если так, матушка?

Покачивая головой, как на неразумного ребёнка, поглядела Екатерина на своего любовника.

– Замечаю, Платон, у тебя от усталости мысли стали блуждать. Такие приходят на ум, что и пускать их не надо и выражать не стоит. Прошли те времена, когда государи других в плену томили, на выкуп отпускали, клятвы силой вынуждали у них. Ах ты, мой паладин давних веков… Новое время, ныне новые пути для царей и народов настали… Ступай, отдохни. Утро вечера мудренее. Перед прибытием королька-мальчишки дерзкого ещё мы потолкуем с тобою.

– Да, ещё, матушка, я сказать не поспел раньше: дядя… регент видеть тебя просится… Нужда, говорит, какая-то. Что, не сказывал. Тебе прямо желает…

– Этот… лукавый швед косоглазый. Вот кого не люблю… Ну, а принять надо. Может, и он на пользу послужит. Трудное время пришло. Я, государыня российская, думать должна, ночи не спать… муку терпеть и недугом маяться… всё из-за мальчишки, королька… Испытывать желает Судьба. Надо покорствовать… Пустим завтра дядю перед племянником. Со всей семейкой потолкуем… Что будет? Иди с Богом.

Ушёл фаворит. Но долго ещё не засыпала повелительница.

Полулёжа на постели, глядит она прямо перед собою. Горькие старческие слёзы выкатываются из потускнелых сейчас, воспалённых глаз её.

Время ушло. Силы ушли. После стольких лет удачи и блеска – такой удар… И от кого?.. Неужели начинается расплата? За что? За невольный грех, за кровь, пролитую так жестоко, но без её повеления… Без прямого приказа… Правда, они, эти верные ей люди, там, в Ропше, угадали её невысказанные мысли, предупредили затаённые желания.

Но разве за мысли бывает возмездие? Разве карает за невольные тёмные желания грозная Судьба? Написано, правда, об этом. Но мало ли писали чего глупые люди в своих книгах? Дела вызывают отпор, влекут за собою всякие последствия. А мысли, желания? Неужели только для того Рок дал ей половину жизни, долгих тридцать пять лет процарствовать со славой, прожить так хорошо, чтобы накануне заката, в последние часы тем тяжелей был этот незаслуженный, тяжкий удар?

Может быть!

Если бы двадцать или двадцать пять лет тому назад, когда принцесса цербстская ещё прочно сидела в русской государыне Екатерине Второй, какой-нибудь заговор лишил её жизни, это было бы почти натурально: овладела случайно престолом, повеличалась на нём, и новый удачник снял с трона мимолётную повелительницу.

Но прошло славных тридцать пять лет. Екатерина Великая забыла о бледной, незначительной немецкой принцессе Софии, как не помнит прекрасная бабочка той тёмной пустой оболочки, из которой вышла, в которой долго лежала, куколкою…

И неужели должна Екатерина Великая тяжко расплатиться за невольный грех, за думу затаённую, которая трепетала в смятенной груди принцессы цербстской, силой ночного заговора воссевшей на российский престол?

Нет, не должно этого быть!..

Но это совершилось… Или ещё можно всё поправить?

Так думает Екатерина. Катятся медленно слёзы…

– Утро вечера мудренее, – повторяет она и тушит нагоревшую одинокую свечу, опускает на остывшую подушку воспалённую, усталую голову, седина которой лучше всякой пудры…

* * *

С деланной улыбкой на вытянутом лице, сверля косыми глазками императрицу, сидит перед нею герцог Зюдерманландский, регент шведского королевства, как нашкодивший мальчишка, как проворовавшийся управитель перед госпожой.

Храбрость свою в боях регент доказал во время последней шведской войны с Россией, когда благоразумно держался со своим фрегатом постоянно в резерве и первый подавал знак к отступлению.

Теперь, очевидно, в дипломатической передряге спутав всех по придворной тактике, он ошибся немного в характере племянника, вызвал взрыв раньше, чем сам того ожидал, и совсем растерялся от явно грозящей опасности.

Ему уж сообщили о планах Зубова: держать в плену дядю и короля до минуты, пока всё не будет сделано по желанию императрицы. Он не знает, что Екатерина отвергла такую грубую меру. И теперь извивается ужом, стараясь как-нибудь себя обезопасить. А может быть, кто знает: если умело повести разговор, кое-что и перепадёт, может, ему на «бедность». Двое тягаются, третьему радость! Он хорошо знает эту старую латинскую поговорку, опытный придворный интриган.

И плавно, вкрадчиво, почти вдохновенно льётся его осторожная речь.

– Я совершенно потерял голову, ваше величество! – переплетая правду с ложью, говорит опытный герцог, поглядывая и на государыню, и на Зубова, который вдали у стола сидит, как единственный свидетель этого свиданий. – Я ошеломлён… Я… Я положительно поссорился вчера с этим безумным юношей… Это не моя кровь! Это не наш. У нас в роду были отважные, безрассудно-смелые люди… Но таких не бывало. Право, теперь готов поверить всем дворцовым сплетням, какие ходили насчёт рождения моего милого племянничка… Уж можно ли его и признать мне своим…

Но тут регент вдруг осёкся.

Поглядев на эту спокойную с виду, прямо сидящую перед ним старуху, герцог вспомнил, что и про неё ходило много очень серьёзных толков ещё при жизни мужа. Что сам Пётр думал признать Павла незаконным, рождённым от Салтыкова, чтобы имелось основание лишить его наследства, развестись с женой и сделать императрицей толстую, рябую, наглую Лизу Воронцову.

Сейчас же, меняя речь, швед ударился в чувствительный тон.

Взгляд устремился на сидящую перед ним старуху, с жёлтой, дряблой кожей на лице, с красным пятном от застоя крови на щеке, с глазами, обведёнными чёрными тенями, с мешками, каких совсем ещё не было два дня назад; регент вспомнил лицо Екатерины, такое свежее, весёлое, смеющееся, почти молодое, с которым она слушала Штединга, говорящего в качестве свата от лица шведского короля…

И почти с искренним участием он заговорил:

– Сердце разрывается у меня, ваше величество Я не мальчик. Я сам – отец, и понимаю, что может перенесть любящее сердце, когда…

– Верю, верю. Что же вы хотели, собственно нам сказать, герцог? – спокойно, сидя как изваяние, прервала его излияния императрица.

– Я пришёл просить у вас защиты, государыня. Теперь, когда я прямо встал на сторону вашего величества и справедливости, этот неукротимый юноша будет моим врагом. Он не простит мне… Для него разве значит что-нибудь моя седина, моё положение, как первого в королевстве сановника, как его родного дяди? О, вы не знаете, ваше величество, каков он! Собственно, небо спасло внучку вашего величества от горьких испытаний… Быть женою человека упрямого, напичканного своей религией, как этот диван волосами… Всегда у него на первом плане какие-то основные понятия морали и чести, когда нужно думать о серьёзных вещах и жить, как все другие живут… Он, несмотря на всю свою несдержанность, самый холодный, бесчувственный, даже бесстрастный юноша, каких я знаю, каких видел за всю свою жизнь! Вот месяц он пробыл у вашего величества. А смеялся он когда-нибудь, восторгался, был чем-нибудь взволнован, раздосадован? Нет. Всегда корчил из себя короля в тронной зале. Он и спать ложился с этим видом, глупый мальчишка, влюблённый в свой сан… Думает подражать Карлу XII, а подражает плохим комедиантам из театральной пьесы… Судите же сами, ваше величество: может ли быть счастлива с таким мужем девушка нежная и очаровательная, как ваша прелестная княжна?! Вам лучше, чем другим, дано это знать…

– Благодарна за такое полное, хотя, признаюсь, немного и запоздалое описание юноши, которого я думала взять себе в зятья. Вы словно решили позолотить пилюлю… Говорят, люди меняются в браке. Но это дело другое. Что ещё скажете, герцог?

– Теперь уж последнее. Мне хотелось только выразить всю мою преданность вашему величеству. Клянусь своей жизнью, благом моей семьи: служить вашему величеству почту за высшую честь… И если я могу быть чем полезен…

– Чем же? Одним только. Но вы говорите…

– О да. Это именно выше моих сил. Я попробовал, как мог. И последствия вам известны. Я боялся, что он убьёт меня, этот бешеный сумасброд… Вот почему и решаюсь теперь же просить… Если я вынужден буду искать убежища при дворе русской императрицы… Неужели она мне откажет в этом за вину чуждую мне, за чужой грех?

– Ах, вот что? Вы даже полагаете ваше высочество?..

– О да… Если только Густав вернётся невредим к себе… Хотя, должен сознаться, только такая великая женщина, как Екатерина, может отпустить спокойно своего обидчика…

– Позвольте, вы о чём говорите? Вы начали о себе, о том…

– Что, может быть явлюсь просить убежища здесь, где находят его все гонимые добрые души. Именно, ваше величество. И даже полагаю, что сумею чем-нибудь отблагодарить за приют… Вся Финляндия ещё в брожении… Часть тут, часть там… Моё имя, моя дружба со шведским двором, родство, положение дают мне право слить в одно все земли от Выборга до Варанга-форда, до Гапарунда, до Торнео реки… И это обширное, новое Финляндское княжество под сенью российской короны могло бы на вечные времена служить надёжным оплотом земле вашего величества от всяких неожиданных вторжений с Крайнего Севера! Финляндцы – честный, надёжный, преданный народ, до конца служащий своим государям, если дадут им добровольную присягу. А они её дадут вам, государыня. Ручаюсь за это.

Сказал, умолк и смотрит: какое впечатление произвели его слова на эту вечную авантюристку, искательницу приключений и добычи, особенно лёгкой, не стоящей крови и денег. С этой стороны давно разгадал Екатерину хитрый швед.

И он не ошибся.

План, хотя и вероломный, но смелый и вполне осуществимый, пробудил внимание государыни.

Насторожился и Зубов, как гончая, почуявшая новый свежий след лакомой дичи: снова авантюра, бутафорская война, присоединение земель… Стало быть, снова ему первому поток наград, звонких, тяжеловесных червонцев, чинов, титулов, земель и крестьянских душ…

А жадность фаворита, казалось, росла по мере того, как он был осыпаем дарами и наградами от своей старухи покровительницы…

– Предложение весьма серьёзное, ваше высочество, – гораздо мягче, любезнее прежнего заговорила Екатерина и даже сделала попытку в заученной, ласковой улыбке открыть свои крепкие, белые зубы. – Вы понимаете: о нём надо подумать… Генерал, – вдруг обратилась она к Зубову по-русски, – подойдите ближе. Слыхали, что предлагает герцог? Это мысль неплохая, весьма здравая и крайне полезная для нас… даже в сию минуту.

Затем снова по-французски продолжала, обращаясь к регенту.

– Я подумаю. Поговорю с моими министрами… А пока, не вдаваясь во что дальнейшее, обещаю вам, что всегда будете приняты при моём дворе… При жизни моей… При моём наследнике Александре…

– При?.. Вы изволили сказать? Я ослышался?..

– Нет, именно при внуке, Александре… Я не скрываю. За сына – ручаться не могу. Он идёт особным путём. Его воля. Моя воля будет объявлена в своё время… Так вот, пока всё, что могу вам сказать, герцог. Видите, за прямое слово я всегда плачу тем же. Ещё имеете что сообщить?

– Теперь всё, ваше величество! Заранее благодарю вас… горячо благодарю за данное мне разрешение… И снова прошу верить глубокой преданности моей и готовности служить Великой императрице…

– Приходится верить… хоть и трудно на старости верить чему-нибудь… Жизнь сама изменяет… Вот и веришь меньше, чем раньше это было. Повторяю: жду вас, как приятного гостя… Всегда…

С новыми поклонами, с новыми уверениями расстался с Екатериной хитрый, изворотливый швед…

– Что же, – как бы размышляя вслух, проговорила после его ухода Екатерина, – ежели послужит нам проныра в этом деле, можно будет потешить его на время финляндской герцогской шапкою… А там, пожалуй, найдём и более пригодного ему заместителя! Не правда ли, генерал?

«Генерал», ставший вдруг мечтательным, словно очарованным чем-то, молча кивнув, поднял и нежно поцеловал дряблую сейчас, но белую, выхоленную руку…

И оба они смотрели туда, где за дверью скрылся шведский вельможа, готовый ценой предательства купить себе власть и жалкие земные блага.

А через полчаса на том же кресле сидел король Густав.

Теперь не было заметно смущения ни в манерах, ни в звуках голоса юноши. Только глаза выдавали его затаённое, глубокое волнение.

– Ваше величество, благодарение Богу, хорошо себя чувствуете нынче… Я искренно рад!

– Готова верить от души. Вы ещё так молоды, нельзя допустить, чтобы вы могли желать кому-либо сознательно зла, как о вас толкуют дурные люди…

– Мой дядя? Он был у вас… Мне сказали. Он же сам так много мешал во всём… И он посмел…

– Зачем так поспешно, сир? Ваш дядя приходил с миром. Просил при случае смягчить то, что случилось у вас… Но я не для этого просила прийти ваше величество. Генерал, вы можете потолковать с господином Штедингом, а я поговорю с его величеством.

Зубов, Штединг и один из советников посольства, пришедшие за королём, отошли в дальний конец комнаты. Осторожно вошедший Морков, которого призвал Зубов, присоединился к ним.

А Екатерина прямо обратилась к королю:

– Скажите, сир, могли бы вы мне открыто и прямо объявить: что вынудило вас к поступку… конечно, не время здесь определять его… к тому, что произошло? Спрашиваю вас… как женщина, как бабушка той несчастной малютки, кого тяжелее всех коснулся удар судьбы… Вы можете не отвечать мне. Но если пожелаете, жду только правды.

– О, ничего иного вы не могли и ждать, государыня, – порывисто, но избегая глядеть в лицо императрицы, ответил король, – я скажу всё, что у меня на душе… Как-то странно всё вышло. Обо всём были подробные разговоры целый месяц… О малейших условиях. А о религии, о самом главном, так, мимоходом, слегка… Я думал, вопроса не может возникать… Одна вера у нас: в Господа-Искупителя, Христа. Мудрая, великая государыня, друг философов, сама мыслительница, давшая законы миллионам людей, должна понять, что нет стыда и греха – принять жене обряды, которых держится муж, какие приняты его народом… Если ваше величество, став супругой принца греческой веры, приняли его обряд, то в чём позор для внучки вашей вернуться ради мужа к вере ваших предков? Так я думал, государыня. И думал ещё: если здесь, в России, народ желает видеть государыню в одной вере с собой, то и в моей Швеции мой верный, добрый народ вправе желать и требовать того же от своей королевы… Шведы малочисленны, но верны своему трону так же, как и ваши русские вам… Можно ли обижать их? И какое дело русскому народу, что принцесса, далеко ушедшая от них, чтит Создателя мира так, как чтит её супруг и король… Вот что думалось мне…

– Я перебью вас. Ваш народ, сир, много просвещённей, умнее моего. Самый обряд его веры говорит о том… Видите, я не лицемерю, как перед русскими моими подданными… Народ русский – дитя в вере своей… А ребёнка нельзя обидеть в этом священном деле, сир. Он может стать опасным. Вы понимаете меня?

– Понимаю, государыня. Но помню и о другом, о законах моей страны. Они там выше всего. Выше меня, короля… Если бы я даже захотел… Конечно, сам я не стал бы стеснять совести моей супруги. В своих покоях она могла молиться и верить, как желает. Тут она хозяйка… Но для виду… Уважая законы… Я о том говорил княжне. И вот ещё одно, чуть ли не главное, что вынудило меня поступить решительнее, чем хотел бы я сам… Я говорил с княжной. Я спросил её: пожелает ли она принять веру, которую исповедую я, её будущий супруг? И княжна охотно согласилась… И руку мне подала на том, и я…

– Внучка?! Александрина согласилась? Дала вам слово? Да быть не может! Да… Простите, в словах ваших я не сомневаюсь. Но прямо говорю: тут вышло что-то непонятное. Не могла она. Ей ли не знать, как строго отец смотрит на дело веры? Как я её учила? Как все говорили ей… Нет, всё не то… Словом, быть того не могло. Я узнаю… Выяснить надо это… Нынче же узнаю… А теперь прямо говорю вам: постараемся поправить беду. Верьте, ваш народ не спросит, как молится его королева. У вас много дел и без того для народа. И если всё уладится, вы сами должны знать, какого друга увидите во мне… И что может стоить моя дружба!

– Мне трудно отвечать. Я благодарен… Очень. Но простите: по силе наших законов уступить не могу! Если не народ, так дворянство восстанет против нарушения древних королевских прав… Одно готов обещать… Вот скоро в день моего совершеннолетия соберутся Генеральные штаты. В их власти менять основные законы страны… Больше ни у кого! И я буду сам просить… Прямо скажу: я люблю княжну, как умею… И хочу видеть её своей женой… Я буду хлопотать. Уверен, что депутаты не откажут в первой просьбе своему королю… И тогда… без волнений, без мятежа, возможного в противном случае, я предоставлю полную свободу моей будущей жене, пришлю почётных послов за королевой Швеции.

– Вы опасаетесь даже волнений, мятежа? Положим, правда… Враги у вас есть… Опасные, очень близкие к вам… По совести должна сказать, что опасаться вы должны. Да же – родного дяди… Это – между нами, правда, сир?

– О, ваше величество, клянусь…

– Не надо. Я верю… Но усмирить мятеж – легко… Что ещё там за Генеральные штаты… Якобинство! Мартинизм. Помните господин Густав – вы король Божьей милостью, силой меча и векового наследия. И непристойно вам гнуть голову перед чернью, как я не гну своей старой головы перед тёмной толпой.

Едва удержался юноша указать самодержавной повелительнице, что только желанием угодить своему народу и вызвала она тяжёлый разлад, который силой войск собирается уладить теперь. Но он сказал только:

– Это возможно, согласен, ваше величество. Но как я введу чужие полки в родной дом? Как поведу их против своего народа? Простите, я понимаю – желание добра для меня подсказало вашему величеству такую мысль. Но я присягал законам моей страны. И что бы там ни случилось, останусь им верен! Король должен свято соблюдать не только присягу, данную им, но и каждое своё обещание, или не давать его. Конечно, государыня, вы сами так думали и поступали всегда. Могу ли я, едва вступя на трон, поступить иначе?

Горькая ирония прозвучала в последних словах короля, хотя юноша не желал обидеть старой измученной женщины-императрицы, так часто и явно менявшей свои слова и нарушавшей обещания.

Екатерина видела, что король не намеренно бросил ей в лицо острый укор, но поняла, что дальше им не о чем говорить. Сделав знак Зубову который, заслыша повышенный тон речей короля, уже стоял тут близко, настороже, императрица оперлась на руку фаворита, величаво кивнула головой королю его шведам и вышла из покоя, не говоря ни слова.

* * *

Прошло всего пять дней после несостоявшегося обручения.

Как ни перемогалась государыня, справиться легко с собою и со своим недугом не могла. С каждым днём всё мучительнее ей было думать, что юноша, принятый ею, как самый близкий человек, видевший с её стороны искренние проявления расположения и дружбы, так унизил и оскорбил её, окружённую глубоким, заслуженным после многих лет уважением не только дома, но и за пределами империи…

И эта обида, душевная тревога, которая овладела императрицей, усиливала её слабость, её телесную хворь.

Правда, Роджерсон указывал ещё на одну причину нездоровья.

На ногах у государыни открылись было язвы, следствие застарелого недуга. Выделения этих язв помогали телу очищаться от всех нездоровых начал. Но Екатерине хотелось от них избавиться.

На помощь пришёл грек Ламбро-Кацциони. Прежде – корсар, потом – волонтёр русских войск, помогавший флоту в борьбе с турецкими галерами, он очутился при дворе не то шутом Екатерины, не то прихвостнем фаворита, но «своим человеком».

Узнав от Зубова о больных ногах государыни, он уверил что язвы закроются, стоит лишь брать ножные ванны из холодной морской воды.

Опыт удался, язвы закрылись. Но теперь усилились приливы крови к голове, которые особенно беспокоили Роджерсона. Но на все доводы англичанина Екатерина упрямо отвечала:

– Всё пустое. Вам неприятно, что нашёлся ещё человек, кое-что понимающий в медицине… Он мне помог. Не нападайте на бедного грека… Помогите и мне так же скоро и хорошо. Вот я вам скажу спасибо.

Таким образом, много причин влияло на волю и на тело государыни, причиняя ей страдания, лишая возможности силой духа преодолеть недуг.

Печальная, полная тяжёлых предчувствий, часами лежала на своём любимом канапе Екатерина, и картины, одна мрачнее другой, проносились перед утомлённым взором старой правительницы…

Теперь, при её жизни – началась полоса неудач… Что же будет, когда её не станет, когда взойдёт на трон этот несчастный, больной умом, искалеченный духом человек, её родной сын, но такой далёкий, чужой для Екатерины?

– Нет, быть того не должно, и не будет!

Придя к такому решению, императрица обратилась к своей шутихе, Матрёне Даниловне, которая, сидя у ног больной, сюсюкала торопливо, передавая все толки и сплетни, ходящие по городу после отменённого обручения:

– Ну, спасибо, Даниловна. Целый ворох вестей нанесла. Ступай пока с Богом, Захара кликни сюда…

Шутиха ушла, явился камердинер.

– Если Александр у себя, ко мне попроси его высочество… Да свет мне в глаза… Передвинь канделябру… Так… Иди…

Встревоженный необычным приглашением в неурочное время, быстро явился Александр.

Он чувствовал, что сердце сильно билось у него в груди, уши горели, кровь прилила к щекам.

Даже бабушка обратила внимание на это.

– Я спешил к вам, дорогая бабушка, оттого, должно быть, и раскраснелся… Как изволите себя чувствовать нынче?

Спрашивает и сам вглядывается в бабушку.

Лицо её в тени, только на белые красивые руки падает свет.

Руки эти, всегда деятельные, теперь беспомощно лежат вдоль тела. Особенно мёртвенный вид имеет левая рука, недавно поражённая ударом… Глядит на неё внук, кровь отливает от лица, от головы. Ему становится не по себе… Но юный князь старается не показать больной государыне своей тревоги. Глаза его смотрят ясно, прямо в потускнелые глаза бабушки. Губы пытаются изобразить почтительно-радостную улыбку:

– Сдаётся, лучше вам нынче, благодарение Господу… Как это приятно.

– Лучше, ты думаешь, мой друг? Ну, пусть так… Теперь так много надо силы… Хотя бы на краткое время… Устроить всё… А там…

– Бабушка… ваше величество!..

– Пустое! Что тревожишь себя, моё дитя? Слава Богу, пожила на свете… Всего узнала – дурного и хорошего. Пора и честь знать… Вон и то… не только чужие, свои твердят: чужой-де век живу, ихний заедаю…

– Ваше величество, неужели вы полагаете, может кто подумать?.. Кто бы посмел…

– Ах, дитя моё, а ты думаешь, я поверю, будто не знаешь, о ком мои слова… Я не желаю ставить тебя судьёй между отцом и бабкой… Боже сохрани. Но теперь такая минута пришла, что об этом поговорить надо и… всё дело порешить. Ты не мальчик уже… Сам видеть можешь и понимать…

Видит и понимает Александр. Но цветные круги, огненные искры замелькали у него в глазах… Он давно ожидал… и окружающие, близкие к нему люди говорили о том… И сама Екатерина не стесняясь толковала со многими о важном деле, которое даже не тайна и для широкой публики столицы… Об этом говорят и по царству…

Не сына, внука желает видеть после себя на троне императрица. По «праву, воли монаршей», по существующему основному закону империи, государыня вправе сама назначить, кому занять престол после её смерти. Но не думал внук, что это так скоро придётся обсуждать, что ему придётся принять участие в решении.

Многое унаследовал он от бабушки. В том числе и боязнь всяких решительных объяснений, желание отдалить насколько возможно неприятную минуту, если бы даже наступление её было неизбежно само по себе.

– Лучше позже, чем раньше совершится неприятное.

А тут ещё и опасное грозит…

Александр знает характер отца, бешеный, неукротимый…

Только перед Екатериной, как перед матерью, как перед всевластной государыней смиряется он, да и то не всегда… А если сын станет ему поперёк пути?.. Павел не остановится перед самыми решительными средствами, опираясь на своё положение, на свой авторитет отца и старшего в роде…

Словом, к полузабытой, но такой тяжёлой Ропшинской трагедии грозит примешаться новая…

А юный князь совсем не любитель трагедий, особенно в собственной жизни. Но он знает и бабушку. Она так мягка, так уступчива, податлива на желания её окружающих, пока это не противоречит её собственным желаниям и планам. Если же что решила, то сумеет довести дело до конца, не стесняясь никакой жертвой, прибегая к самым решительным мерам.

Хорошо это знает Александр. Видит, что решительная минута настала. И неодолимый, отчасти физический страх овладевает юным князем. Лёгкая бледность покрывает пылавшее раньше лицо. Капли пота выступают на висках, на лбу. Императрица замечает, что происходит с ним, но не показывает виду и ласково продолжает:

– Скажи, мой друг, за эти дни мама, ничего не говорила тебе особенно важного… Что бы касалось именно тебя? Может быть, по секрету? Ничего, скажи. Я тебя не выдам, верь мне. Знаешь, никто, даже мать и отец, не любит тебя сильнее, чем твоя старая бабушка. Помнишь, как мы дружно жили с тобою… столько лет. Пока ты старше не стал… не женился… Теперь, правда, и отец отымает у тебя немало времени, муштрует. Из наследника трона капрала какого-то, право, сделать желает… Лучшего нет на уме у его высочества… Бог с ним… Но мы с тобой можем столковаться прямо, откровенно, не правда ли?.. Особенно в таких важных вещах, которые сейчас обсудить надо…

– Во всём, ваше величество. Самою жизнью готов доказать, как много предан вам и готов выполнить священную волю вашу…

– Проще давай говорить, Александр. Так как же? От матери что-либо слыхал?

– Нет…

– И ни от отца?..

– Нет, милая бабушка…

– Вот! Значит, сумела промолчать хотя перед ним… И за то спасибо. Узнай он, не удержался бы… схватился бы уж с тобой… Да и мне покоя не дал бы… особливо, видя, что в гроб глядит старуха… мать родная…

– Ваше величество… бабушка, милая…

– Успокойся. Будь мужчиной. Слушай, что хочу сказать. Время всему на свете. Ты знаешь, как ни крепка я… но шестьдесят семь лет живёт на свете это старое тело… Покоя просит… Вон слыхала я, ты сам мечтал порою уйти от трона, от меня, ото всех… Честным гражданином в тиши, в безвестности вкушать покой приватной, счастливой жизни… Не смущайся, дитя… Это – прекрасные, высокие мечты… Скажу тебе одному: и я не раз мечтала о том же… Но не делилась ни с кем этими чистыми и детскими, неразумными грёзами. Да, неразумными. Ты и я иначе должны мечтать, стоя на той высоте, куда определила нас судьба. Другим дать счастье – вот то, о чём имеем право мы мечтать с тобою… Другим, многим миллионам людей даровать мир и покой, хотя бы ценою своей жизни и своего счастья, – вот долг наш!.. И так я старалась воспитать тебя… чтобы вручить тебе державу, знать, что моя Россия счастлива под твоим правлением…

– Государыня, ваше величество…

– Постой, дай договорить. Наверное, ты слышал, сам видишь, понимаешь, кого я готовлю в преемники себе… Я не хочу ставить сына в противники отцу… повторяю, не судья ты ему… Но отвечай, как перед Богом: думаешь ли, что мой народ, твой народ, будет счастлив под скипетром моего сына? Молчишь, опускаешь взгляд. Довольно мне и такого ответа…

– Но, ваше величество, дорогая бабушка, позвольте мне…

– Нет ещё, погоди. Дай досказать. Я пыталась столковаться с твоей матушкой, с великой княгиней. Пока ещё сын мой не у власти, она имеет влияние на отца… и большое, знаю… Но он хитёр. Это всё до поры, пока сила не в его руках. Тогда всё пропадёт. И теперь уж нет порою удержу моему сыну… А тогда… Я стараюсь не думать… Мне жаль тех, кто столько лет жил спокойно под моей державой… Мне жаль его… – негромко договорила Екатерина; словно видя перед собою что-то очень печальное.

Вздрогнул и Александр, словно услышал зловещее предостережение.

– Видишь ли, – снова живее заговорила государыня, – отчасти и не худо было бы для тебя, если узнают люди, каков на деле будет мой сын повелителем… Но не надо делать таких тяжёлых опытов… и опасных для многих. Вот почему я решилась на последнее. Не волнуйся, мой друг. Там на столе лежит пакет. Дай его сюда. Этот самый. Сейчас я очень слаба. Нельзя скрывать от тебя того, чего не знают пока и не должны знать другие: жить мне осталось очень мало. Только потому я и решаюсь подвергнуть тяжёлому испытанию твою кроткую душу… Возьми, прочитай один, что там найдёшь. Копии некоторых важных бумаг. Моё распоряжение посмертное. Подписано, как увидишь, сильнейшими моими друзьями и сотрудниками, особенно с военной стороны: Суворов, Румянцев согласились со мною… И тут же пояснение общее. Но прошу, приказываю тебе: ни с кем не делись тайной. Особливо не говори отцу, чтобы не вышло для меня лишних забот, докук и неприятности. Видишь, я и так слишком слаба… Пожалей свою бабушку… Обещаешь?

– Ваше величество, приказывайте. Всю кровь пролью для исполнения вашей воли.

– Благодарю. Верю. Трудно мне сейчас говорить, но я должна ещё… Не будь вокруг отца таких дурных людей, таких грубых… Этот Кутайсов, Аракчеев-глупец, на обезьяну более похожий…

– Он очень плохой, низкий и жестокий человек, ваше величество. Его можно опасаться уже ради одного того, как умеет этот проныра направлять волю батюшки.

– Видишь, ты и сам понимаешь… Не отец твой, эти хамы, изверги, людей губители овладеют царством после меня, если бы… Но поглядим, что даст Господь… Прочти, обдумай, дай мне скорее ответ. Я решила, так и знай. Но всё же хочу слышать, что сам ты скажешь. И помни: взойдя на трон, надо забыть себя, если не хочешь, чтобы проклятия покрывали твоё имя и при жизни, и по смерти! Иди с Богом, моё дитя. Да будь бодрее. Пора стать мужем, не отроком, как ты был до сих пор!.. Дай я поцелую тебя… Господь с тобою!..

* * *

Долго не решался открыть пакета и прочесть бумаги Александр, придя к себе. А прочитав, ещё дольше сидел неподвижный, бледный, переживая мучения страха и жалости за себя, за своего отца.

Потом вскочил, начал шагать по кабинету, сжимая порою голову, виски ладонями, стараясь унять обычную боль, которая сразу поднялась и мешала мыслить, даже смотреть на свет.

– Может быть, бабушка и права… Даже наверное… Отец не сумеет так ловко править людьми, как удавалось ей. Но многое дурно и в её делах. Может ли сын вступить в заговор против отца даже с самыми благими целями? Наконец, что скажут люди, что подумают другие государи? Сын лишил трона родного отца! В императрице говорит политический расчёт, государственный опыт, а то и просто желание, чтобы по её смерти дело шло по-старому. С ней спорить нельзя. Правда, смерть её очень близка… Это лицо… эти бессильные бледные руки… Но и служить добровольно таким планам мешает сердце, сыновний долг… Что делать? Кого спросить? Лагарпа уже нет… Никого нет. Пустыню создали и вокруг него, Александра… И бабушка, и отец опасаются, чтобы кто-нибудь не влиял сильно на юношу, пользуясь его податливостью… Это – больше внешняя податливость. Он так ещё мало знает жизнь и людей. Он осторожен по природе. Самолюбив. Полон возвышенных идей, завещанных удалённым «гражданином свободной Швейцарской республики» Лагарпом… Но чего он желает, он, подобно бабушке, умеет сильно желать. Пока он слаб, и приходится достигать цели окольными путями. Очень надо оберегать и собственную безопасность, и лучшие чувства души…

Как же поступить? Что делать теперь?

Вдруг молнией мелькнула простая, такая естественная мысль: «Он же мой отец… Надо ему сказать… С ним поговорить». Но и это трудно сделать без предварительных предосторожностей… Найдёт на Павла его обычный припадок раздражения… Он оскорбит, не поймёт…

Надо подготовить…

И Александр, призвав своего бывшего воспитателя, генерала Протасова, который постоянно старался сблизить отца с сыном, объяснив ему в общих чертах положение дела, задал вопрос:

– Как поступить теперь?

Прямой, старозаветный «дядька» ответил, как и ждал Александр:

– Надо обо всём доложить его высочеству, батюшке вашему.

– Я не решаюсь сразу, сам… Предупредите его высочество, прошу вас…

Старый пестун с удовольствием взялся исполнить поручение.

* * *

Закинув руки за спину, стоит перед сыном Павел.

Он бледен, глаза выкатываются от гнева из орбит. Порывистое пыхтение вместо слов вырывается из груди.

– Х-хо… Х-хо-о… Вот как! Всё решено! Я давно знал. Но не надеялся на столь прямое поношение. Всякие шиканы переносить приходилось. А уж это – сверх терпения! И вы, ваше высочество, сын мой, вы слушали спокойно… И не ответствовали, как подобает моему сыну, по долгу священному, по присяге и служебному артикулу, как я доселе объявлен был наследником престола и присяга о том для всех священна, всем обязательна, сыновьям моим и паче того… А вы?..

– Ваше высочество…

– Молчать и слушать, когда говорят старшие! Не пойму, зачем мне от вас извещение последовало. Или от меня ждали похвалы и утверждения низостям, которые матушкой моей задуманы по наущению её подлых придворных льстецов и клевретов… С коими и вы, сын мой, дружбу ведёте, впрочем! Да-с, я знаю то.

– Ваше высочество, осмелюсь уверить, что нисколько дружбы и расположения к тем людям не питаю. И могут ли эти лица, как Зубов, Пассек, князь Барятинский, Мятлев либо Салтыков, которых и лакеями у себя иметь не желал бы, могут ли они искренним расположением пользоваться от честных людей, к коим и себя причисляю? Их сила теперь. И, оберегая себя, вас, государь, стараюсь не выказывать своего к ним презрения…

– Ну, положим, это верно. Правда, я погорячился. Очень печальна весть, с которой вы пришли, о которой говорил старик Протасов. Он да Аракчеев – вот истинные друзья мои. И ваши, сын мой. Помните то.

Обратись к Аракчееву, сутулая, высокая и неуклюжая фигура которого темнела в дальнем углу слабо освещённого покоя, Павел поманил своего верного помощника:

– Подойди. От тебя нет и не имею я тайн. Не должен иметь их и сын мой, наследник мой! – с ударением проговорил Павел.

Не выдав ничем своего внутреннего недовольства, с обычным ласковым лицом и ясным взором протянул Александр руку Аракчееву.

– Как рад я, что могу видеть истинного друга, хотя бы одного, себе и его высочеству, среди окружающих нас! Прошу не отвергать мою дружбу, Алексей Андреевич!

Грубое, невыразительное лицо будущего диктатора-лакея осклабилось, приняло умилённо-растроганный вид. Даже всхлипывания послышались в его хриплом голосе, когда он, согнувшись пополам, бережно касаясь руки Александра, проговорил:

– Ваше высочество! Духу не хватает выразить! Бог видит сердце… Вы узнаете вскоре преданность раба своего!..

– Довольно болтовни. К делу. Чего же вы желаете, ваше высочество? Зачем, собственно, желали видеть меня?

– Спросить, как посоветуете, как прикажете поступить в столь трудном положении. Долгом счёл открыть вам душу и то, что задумано… И представить бумаги, вручённые мне, ваше высочество.

– Видел… Прочёл! Великолепно! Мать родная, эта старая, грешная женщина… Она могла!.. Но что же мне остаётся? Что должен делать? Вы скажите, ваше высочество! Я убедился, сердце и душа чисты остались в моём сыне, благодарение Богу. Пожалуй, даже и хорошо, что не воспротивились вы сразу таким низким планам. Что-либо худшее могла предпринять тогда эта старая, хитрая пра… правительница, матушка моя!.. Чужого принца могла бы призвать, лишь бы не меня. О, я знаю, она всё может… Как же быть?

Вдруг, глядя в глаза сыну, он спросил:

– А вы тут стоите не с тем, чтобы вызнать что-либо и потом…

– Ваше высочество!..

– Ну, не волнуйтесь, не оскорбляйтесь. Я ваш отец, прошу не забывать… Я – государь ваш в будущем, по законам людским и Божьим… И хочу проверить, насколько искренни ваши намерения и слова. Слушайте меня!

Приняв совсем особую осанку, стараясь быть величественнее, торжественным тоном Павел произнёс:

– Готовы ли принять теперь же присягу на верность мне, вашему государю и отцу, когда Бог призовёт нашу добрейшую государыню, так любящую своего внука?

Выпуклые, сверкающие глаза отца так и сверлят сына, будто в душу его хотят заглянуть.

Александр увидел перед собой новый, неожиданный, но очень приятный исход. Присяга! Это снимет с его души и совести ответственность за всё дальнейшее. Он может тогда оставаться спокойным зрителем, что бы ни случилось потом. Пусть другие, ретивые актёры этой трагикомедий льют слёзы и кровь, радуются и рыдают, как им угодно!

Он, Александр, связанный присягой, но и освобождённый ею от необходимости выступать и действовать самостоятельно, может занять место в первом ряду, созерцать, аплодировать, шикать… Только не играть… А это всё, что ему приятно и желательно в мире…

С просветлённым лицом, искренно, живо отозвался сын на предложение отца:

– Когда угодно готов присягнуть, ваше высочество…

– Да?! Прекрасно. Теперь вижу, верю. И он, Константин… Его зови, Алексей Андреич! И будешь свидетелем… И его зови!.. Но пока, мой сын, храните тайну. И не спорьте с больной старухой, чтобы она ещё чего худшего не придумала… Понимаете, ваше высочество?!

– Слушаю, ваше величество…

– Величес… Да, да! С этой минуты я для вас – ваше величество, вы правы… Раз присяга принята вами будет… вы правы… Ха-ха-ха!.. Назло всем… и ей, этой… старой, хитрой матушке моей, императрице Екатерине… «великой»… Ха-ха-ха!.. Всё-таки я величество, и никто другой…

* * *

24 сентября, через неделю после беседы с отцом и присяги, Екатерина получила от старшего внука письмо следующего содержания:

«Ваше Императорское Величество!
Александр».

Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким Ваше Величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, видя моё усердие заслужить неоценённое благоволение Ваше, Ваше Величество убедится, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.

Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за всё то, что вы соблаговолили уже и ещё желаете сделать для меня. Бумаги эти с полною очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Ещё раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самою неизменною преданностью.

Вашего Императорского Величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук

«Ну, вот и хорошо! – подумала Екатерина, глядя на ровные, чёткие строки письма. – Немножко холодно. Но дело такое, что нежности тут были бы не к лицу. У мальчика есть такт. И как он мило пишет. Интересно, кто поправлял ему слог. Лагарпа нет… Верно, Чарторыйский… Но теперь главное сделано! Хвала Небу!»

И она долго вглядывалась в текст письма… По-французски князь писал тоньше и связнее, чем по-русски. Даже на её собственный почерк похож почерк внука…

Если бы и правление его было похоже по удачам на её царствование…

«Тогда счастлива будет воистину Россия», – со вздохом подумала Екатерина.

Но до получения этого приятного письма, в правдивости которого и не подумала усомниться старая государыня, ей пришлось пережить немало тяжёлых минут.

* * *

На 20 сентября, как раз в день рождения цесаревича Павла, назначен был отъезд короля и герцога со свитой.

Но за три дня до того, для прекращения лишних толков и сохранения приличий, жених и невеста обменялись подарками, и было оглашено, что всё обстоит благополучно. Предложение Густава-Адольфа относительно совещания с Генеральными штатами было как будто принято всерьёз и пущено в большую публику.

Сватовство, как оповестили столицу, состоялось. Но вопрос о греческой вере невесты заставляет отложить дело на два месяца, и, конечно, будет решён Генеральными штатами благоприятно.

Общество сделало вид, что удовлетворено причиной отсрочки. Но имя княжны Александры было у всех на языке, и произносили его с нежным сожалением и участием даже те, кто никогда не видел малютки…

Красивы и богаты были подарки жениха. Он вспомнил, какие камни любит его невеста. Крупные сапфиры и изумруды сверкали в тонкой изящной оправе на тёмном бархате тяжёлых, больших футляров.

Ничем не выдала своего отчаяния девушка, когда ей принесли подарки навсегда уезжающего жениха. Не хотелось ей при чужих, посторонних людях обнаружить своего горя.

Но едва ушли чужие, она только сказала с мольбой:

– Уберите… унесите, скорее унесите это…

И снова долгие, неудержимые рыдания потрясали молодое, нежное тело покинутой ещё до брака бедной малютки невесты.

Как ни странно, но в мрачных стенах павловских дворцов, рядом с дворцом Екатерины, где царило распутство русских вельмож и их жён, смешанное с тонким развратом, занесённым в Россию с берегов Сены, – в этом омуте уцелела такая чистая, невинная душа. Словно голубой цветок среди гнилого, глубокого болота, расцвела княжна, ещё не успела узнать жизнь и была уже раздавлена, измята руками честолюбцев и глупцов, которые не подумали, как тяжело будет расплачиваться чистой душе за их ошибки и грехи…

* * *

В день рождения цесаревича Павла императрица поднялась с постели позже обычного времени.

Неудачи приходят всегда чередою: мелкие следом за крупными.

Два дня тому назад, желая принять ванну, Екатерина, не желая никого беспокоить, осторожно двинулась к лестнице, ведущей вниз, где ждали прислужницы, обычно помогающие ей при мытье.

Также осторожно, чувствуя, как слабы и неверны её шаги, стала спускаться она по первой, небольшой лестнице, вдруг оступилась и покатилась вниз до самой площадки.

Лёгкий крик и шум падения долетел до слуха Захара который сидел в соседней прихожей. Он кинулся к Екатерине, едва поднял её грузное тело и довёл её, тихо стонущую, до постели.

– Не говори генералу… никому… Что, лицо ушиблено? Знака нет? И хорошо… Роджерсона позо…

Она не договорила, потеряв сознание.

Но сильное тело справилось и с этим довольно легко. Пришлось пустить кровь опять; несколько синих подтёков осталось на боку и на груди.

А через два дня Екатерина уже работала, принимала министров и, как всегда, остаток вечера сидела за картами.

В день рождения Павла снова вернулась досадная немощь к Екатерине.

– Знаешь, Саввишна, – обратилась она к верной старой служанке, меняя утренний капот на дневное обычное платье, – что-то особенное нынче произойти должно. Покойную государыню видела я во сне… и матушку свою… И его… мужа… Всё мне теперь снится он. Иной раз боюся, право, в тёмный угол поглядеть к вечеру. Вдруг привидится от расстройства моего? Что станет со мною? Только гляди, строго приказываю: не проболтайся. Смеяться станут надо мной, что о таких глупостях думаю. Сама век надо всем этим шучивала. А вот под старость вышло…

– Известное дело, под старость всякий человек умнее становится. Чего раньше не знал, то понимать может, матушка.

– Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если по-твоему правда…

– Ну, как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты даёт… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее – и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь станет?

– Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот гляди… Я не мимо сказала… Гляди, – волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну, – что это? Туча… Сразу набежала… Молния сверкает… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара – Тюльпину скажи. Сама останься…

– Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут гляди, – заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, поправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: – Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…

– Довольно… уж всё прошло… неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, – снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.

– Что с тобою, матушка? Али доктура снова звать?.. – встревоженно спросила Перекусихина.

Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:

– Что с тобою, матушка государыня? Роджерсона надо звать?..

– Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите – гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю, – Екатерина как-то странно улыбнулась, словно через силу, – говорю, что вспомнила…

– Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди, скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…

– Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите её, что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!

Ворча, ушла камеристка.

– Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот, вот такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот, вот, как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…

Она закрыла руками глаза.

Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.

Но он сейчас же громко, хотя и принуждённо, расхохотался:

– Ваше величество… неужели вы забыли опыты скромного друга вашего с этим электрическим спектаклем, который сейчас столь пугает вашу расстроенную душу? Не желаю покидать вашего величества. Не уйду от тебя, матушка, то бы можно спустить мой змей золочёный. Вот бы искр принесло. Что осенью гроза, тоже понятно. Лето позднее стояло, жаркое. Осень – тёплая необычно. И собралось довольно зарядов в облаках наверху и в земле. Вот и чудо всё. Быть может, так оно случилось и в год смерти той покойной государыни.

– Так явилось оно и в год смерти твоей государыни, – грустным, значительным тоном произнесла императрица, не отводя глаз от окна, за которым бушевала гроза и буря.

– Что вы, что вы, матушка, ваше величество! – начал было Зубов, но затих и тоже посмотрел в окно.

Ему вдруг показалось при блеске яркой молнии, в грозовой полутьме, которая наполняла теперь покои, что лицо императрицы совсем как у мертвеца…

А Екатерина продолжала спокойно, значительно:

– Сколько бы ни было у матери детей, внучат, правнуков… Ей и самого малого, и самого далёкого жаль, если уходит он. Понимает, что смерть своё берёт, а всё жаль! Мы – дети великой природы… Она рождает… и губит нас. А может, ей тоже жаль?.. И рыдает она…

* * *

Большое, многолюдное собрание у «новорождённого» цесаревича Павла.

Двери настежь повсюду, видны по-праздничному убранные покои, заставленные цветами, деревьями в кадках. Старинная, богатая мебель освобождена от чехлов, какими по-немецки аккуратная Мария Фёдоровна велит покрывать её всегда.

Императрица с семьёй, окружённая самыми близкими людьми, сидит в уютной гостиной.

Сегодня в доме праздник, который привыкли справлять радостно.

А все сидят теперь в чёрном, только белые перчатки резкими пятнами выделяются на фоне чёрных материй, чёрных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве Португальской, близкой родственнице императрицы.

– Совсем немецкие похороны, – с улыбкой оглядевшись, замечает императрица, – там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при чёрном наряде…

Все улыбаются.

Невесёлая, горькая улыбка у всех.

Обширный театральный зал отведён для ужина.

Как бывали веселы здесь эти ужины порой… Особенно в небольших ложах, где из-за тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта. Обычно молодёжь собиралась своими кружками в уютные ложи…

Тосты, смех, веселье, влюблённый шёпот под шумок…

Даже и во дворце у Павла не может без этого шёпота, лепета прожить весёлая молодёжь.

А сейчас не то у всех на уме.

Король уезжает… Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чём не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и ещё при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит… Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…

И только порою, случайно встречаясь на ходу с Александром, со своим первенцем, сразу пристально вглядывается в лицо, в глаза юноши… И сейчас же проходит мимо. Он ещё не видит ничего в этих глазах, чего надо бояться ему, отцу своего первенца… А остального он не побоится… когда придёт час… Он близок, это чует Павел. И хотел бы запрыгать, запеть.

Но ещё сумрачнее и строже становится его лицо. Он словно видит большой зал во дворце. Свою дочь, себя… Свою мать… Слышит, как ненавистный фаворит подходит и тихо говорит ей:

– Король не придёт!

Проклятая минута!

Нет, святая минута! Она приближает что-то прекрасное, великое… И забывает о перенесённом стыде Павел, о годах гнёта и мучений… Но тут же поспешно отходит ото всех, чтобы кто-нибудь не прочитал затаённых дум Павла на его лице. Из дальнего угла окидывает окружающих взором хозяин. И только на одно лицо хочет и боится поглядеть: на лицо матери.

Он поглядел раз, что-то прочёл на нём, обрадовался… И боится поглядеть снова, чтобы не испытать разочарования, не прочесть иной вести… Не такой радостной для него, для наследника, но более желанной для самой государыни, матери его.

Как даровитая, прирождённая комедиантка, Екатерина чувствует упадок настроения у своей блестящей «публики». Она желает красиво доиграть роль до конца. Она умеет оживлять большие толпы, забавлять пустяками и веселить сквозь слёзы.

Преодолев свою грусть и слабость, обходит она ужинающих, останавливается у разных групп… Всем находит ласковое, милостивое слово, в то же время даёт явное доказательство, что императрица не пала духом, что она спокойна и здорова, а не собирается умирать от огорчения, как шепчут её некоторые «друзья»…

И понемногу меняется вид и настроение похоронного пира. Звучат кое-где шутки, смех… Звенят бокалы, края которых сталкиваются друг с другом, орошая пеной цветы, брошенные на роскошно убранный стол…

Всё было бы хорошо. Но отчего так бледна Александрина? Отчего суров и неулыбчив её отец? Отчего так медленно движется вперёд грузная фигура императрицы? И даже словно меньше ростом стала она, хотя старается так же высоко, гордо нести свою красивую ещё голову, как это делала всегда…

Варвара Головина, сидя рядом с молодой графиней Толстой, негромко говорит ей:

– Я видела твоего мужа у великого князя… Вчера, ночью… Я знаю кое-что… Побереги его… И надо поберечь Александра…

– О, пустое… Тут нет ничего… Так, вздор… Дела по службе… Ты ошибаешься, Barbe. Но как бледна Александрина…

– Ничего, всё пройдёт. Я даже рада за неё, что так вышло. Какой злой, бездушный человек. Она не была бы с ним счастлива…

– И я так думаю, – говорит Толстая. Тарелка почти пуста перед нею. Она не нужна. Молодая женщина берёт тарелку, поднимает над плечом, чтобы лакей, стоящий сзади, переменил прибор.

Но вместо лакея – чья-то женская прекрасная белая рука с крупным бриллиантом на пальце берёт тарелку.

Толстая оглянулась, вскочила, вспыхнула, как огонь. Дрожит смущённый, испуганный голос…

– Ах!.. Ваше… – Голос оборвался.

– Вы испугались меня, графиня? Вы меня боитесь? Что во мне нынче такое страшное?..

– Я смущена, ваше величество, что не взглянула назад… Отдала вам тарелку…

– Что же? Я стояла недалеко… говорила с Львом Александрычем… Вот он сидит. И пришла вам на помощь… О чём толковали, сударыни?

– Да так, пустяки… Много чудаков ещё есть у нас… Вот этот князь Белосельский… Чванный какой, страх… А, надо бы думать, понимать должен кое-что. Побывал повсюду, в чужих краях. Видел, как люди живут…

– Дорога дурака не красит… Только рака красит горе, – невольно с лёгким вздохом произнесла государыня. – Ну, веселитесь… Ай, батюшки, пудры сколько с причёски на платье насыпано… На чёрном выдаёт. Не то что на цветных туалетах. Да, к слову, Малюшкин ваш, князёк, как потешил меня… Тоже во Франции побывал. Видел, что там пудра у франтов на спине белеет. Не понял, что осыпалась с парика. Приехал, спину пудрить себе велит. Такая, мол, последняя мода в Париже! Забавный…

– Спину пудрит… Ну, это стоит смеху!

И обе молодые собеседницы государыни громко засмеялись.

Дальше идёт императрица, сыплет ласки, шутки…

Она решила с блеском доиграть свою роль до конца.

* * *

Слабо освещена неуютная, обширная спальня.

Мария Фёдоровна уже в постели. Но она не спит.

Павел в шлафроке, в туфлях, с колпаком на голове расхаживает по комнате, вроде своей матери… Но в наружности, в движениях сына нет той силы и величия, как у матери.

На ходу он и здесь, в туфлях, марширует, как на плацу, вытягивает носок, ставит сразу, по-птичьи, на мягкий ковёр большие, не по росту, ступни своих слабых, тоненьких ног… Такие же несоразмерно большие кисти рук взлетают почти при каждом шаге, и забавная тень рисуется на ближней стене. Порою одна рука хватает разлетевшиеся полы халата, запахнёт их, упадёт – и полы опять разлетаются, как трепетные крылья большой водяной птицы пеликана, бредущего на тонких ногах и приседающего слегка на ходу, движеньем крыльев сохраняющего равновесие…

– Когда же это кончится наконец? – на высоких нотах, визгливо и в то же время хриплым, часто срывающимся голосом выкрикивает Павел. – Сил моих нет! Столько лет терплю… С самого дня рождения! За что судьба потешается надо мною? Кто проклял меня? Все живут как люди… Один я… Вот уж полвека скоро маюсь… И нет конца… За что? Почему? Вас спрашиваю, Мария Фёдоровна, почему?

Молчит она. Отвечать нет смысла. Весь день хорошо прошёл. Но среди вечера подул южный ветер, и сразу нервы разошлись у цесаревича. Едва мог он вежливо проводить императрицу и гостей… Но здесь, в четырёх стенах отводит душу, клянёт судьбу, и мир, и людей… И негодует и проклинает. Плачет порой, пока усталость не охватит смятённую душу, больное тело, и он уснёт тяжёлым, тревожным сном.

Слушает молча жена и ждёт, скоро ли смолкнет Павел.

А он опять заговорил:

– У меня, в моём доме – насмешки, глумленье надо мною! Думают, я не замечаю ничего? И другие говорят мне… Много говорят. Вот теперь сына против отца поднимать вздумали. «Бабущка-де скоро умрёт! Готовься царствовать. Тебе завещан трон, не отцу… Партию собирай! Отца чтобы не допустить, если он…» Да-с, вот что вашему сыну толкуют. Добро, что ещё молод, неиспорчен… и робок мой сын… Ошибутся… Ни на что не осмелится наш сын! Я буду царствовать, я! И почему бы нет? Почему он? Почему – все, да не я? Проклятье! Не нравлюсь… Матушке родной не нравлюсь… Никому не нравлюсь… Вам тоже не нравлюсь… А? Говорить извольте, если спрашивает муж… Почему? За что? Я ли виновен, что вышел таким? Я другим мог быть… Рост разве мой? Вот рука моя! Мужчины рука! Нога тоже настоящая! Большая, широкая… А тут!..

Он ударил себя по бокам, по груди.

– Задушили, заморили… В пуховиках томила бабушка, императрица покойная. Отчего мать не вступилась? Вырастила же моих сыновей?.. Вон какие… Мои ведь они! А? Я вам говорю! Или не мои? Вон нос у Константина – мой совсем… Александр – он на вас, но и на меня походит… Мой он сын, я спрашиваю?..

– Мой друг!..

– Не слёзы ль снова? Не терплю! Не обижаю вас, не сомневаюсь. Подтверждения словам моим хочу… Только и всего-с!.. Мой сын?

– Ну, можешь ли ты…

– Мой, значит! Какой большой, красивый… И я таким бы мог быть… Заморили, задавили с колыбели… Потом Панин калечил… Душу извратил, тело засушил… Виды были на то… Политические виды у матушки моей!.. Хе-хе-хе!.. И потом душили… И теперь… Сорок два года давят, дышать не дают… И говорят, что зол я… Что причуды у меня… Разве я не был бы добрым? Разве жаден, завистлив я? Людей не люблю? Бога не боюсь? Не жалею всех… Жалею. Да себя больше всех жаль… Нищий счастливее меня: у него мать была, семья… У него сыновей не отымали… Его не теснили, не давили. Он мог смеяться, когда весело, плакать, когда скука… А я не могу. Должен под чужую флейту плясать… Оттого и стал таким… Вот, вот…

Он подошёл к зеркалу и пальцем стал тыкать в стекло, в своё изображение, которое неясно отражалось при свете свечи в шандале на ближнем столе.

Вдруг произошло что-то странное.

Павел схватил тяжёлый бронзовый шандал и с размаху ударил в то место, где отражалось его смешное, теперь искажённое гневом лицо.

Гулко пронёсся удар, звук которого отражён был доской под стеклом.

Звеня, посыпались осколки.

В ужасе вскочила великая княгиня, кинулась к мужу:

– Что ты сделал, друг мой?

– Ничего, смотри… Какая рожа!.. Души моей не видно!.. Вот, рожа… Её видать!

Он, как зачарованный, продолжал глядеть в зеркало.

Что-то странное получилось там.

Куски выпали, но небольшие. Слабая рука выкрошила рану в гладком стекле. И зеркало отражало лицо Павла, но вместо носа чернела выбоина. Другая темнела на виске, словно глубокий пролом. Трещина пришлась там, где отражался рот, и искривила его в странную улыбку.

Потом, четыре года спустя, увидя мёртвого мужа, Мария Фёдоровна вспомнила эту минуту. Но сейчас другая мысль наполнила её безотчётным, леденящим страхом.

– Зеркало разбил… Мертвец… покойник будет в доме…

– Не в этом, нет, не в этом! Я так хочу!.. И заставлю самую судьбу изменить свои решения!.. Я знаю её волю… Нынче вечером я читал её…

– Где, друг мой? Дорогой мой муж, успокойтесь… Вы больны… Где вы читали? Что?

– Смерть!.. Я прочёл слово «смерть»… Где?.. На лице императрицы… у матушки моей… Тс… молчите… Никому ни слова, пока… Тс… Хе-хе-хе… Я прочёл! Как весело… Как тяжело мне! Проклят я!.. Прокляты! Прокляты все!.. Прокляты злобной судьбою!..

То смеясь, то рыдая, упал он на кровать и вскоре умолк понемногу.

* * *

Полтора месяца прошло.

Самые глубокие раны если и не заживают порой, то люди перестают чувствовать невыносимое их жжение, острую боль первых дней.

Всё притупляет незримое, ласковое время, всё врачует своей всесильной рукой!..

Не плачет так часто и сильно юная княжна. Даже стала улыбаться порою… Поправилась и бабушка её, императрица.

Заботы по царству, придворные печали и радости, безделье и дела снова наполняют ум, привычный к неустанной деятельности.

До конца октября ещё сильно недомогала императрица, но дел набралось столько, самых важных, неотложных, что пришлось пересилить и себя и свой недуг.

Когда Роджерсон уговаривал её полежать, поберечь себя, она отвечала с оттенком раздражения:

– Столько лет знаете свою больную и всё одно поёте. Стоит мне переломить болезнь, она и пройдёт. Не в первый раз!

А тут добрые вести стали приходить, как будто удача снова улыбнулась. Шестьдесят тысяч штыков с Суворовым во главе, посланных на помощь рухнувшему трону Бурбонов, поддержали старую славу.

Принуждая к отступлению передовые отряды республиканских войск, шли вперёд суворовские «детки», чудо-богатыри, которых умел вести к победам и к смерти вдохновенный старик, полубезумец и полугерой…

Они рвали на себе в клочья мундиры, разбивали обувь и с босыми ногами били и отбрасывали за Рейн отряды генерала Моро. Только Бонапарту, гению революции, ставшему затем её злым гением, на Аркольском мосту, 6 ноября 1796 года удалось остановить движение этой русской лавины, катящейся по кровавым нивам Европы для охраны кучки Бурбонов, отверженных своим народом и осуждённых Историей.

Но это случилось в минуту, когда Екатерину уже не занимало ничто земное…

А пока пришли приятные для императрицы вести. И снова воспрянула духом и окрепла телом эта сильная, неугомонная женщина, словно решившая упорно бороться и против старости, и против неудач.

Так, по крайней мере, казалось людям.

Никто не знал, какие страдания, душевные и телесные, выносила она, стараясь не выдать чем-нибудь своей мучительной тайны.

Екатерина сама слишком хорошо изведала жизнь, сама в себе носила все зачатки хорошего и дурного, чтобы не знать людей, особенно свой собственной двор, свой народ.

Как ни странно, но самообольщения не было у этой умной правительницы людей.

Она доказала это всею своею жизнью. Никто до неё и после, занимая трон, не заботился столько о прославлении своего имени, как эта Великая Екатерина…

Она сыпала золотом философам и поэтам, книги которых читались, к словам которых прислушивался весь мир. И, как благодарное эхо, звон червонцев русской императрицы превращался в поток восхвалений «Семирамиде Севера»…

Не жалея народных денег и крови своих подданных, начинала она военные авантюры, завершение которых приносило только ряд реляций о победах войск императрицы на суше и на воде. Но народу, государству мало пользы было от тех побед.

Только бескровные завоевания Крыма и Польши округляли владения. Но именно эти «завоевания», сделанные под шумок, за счёт бессильных, слабых соседей, не много славы прибавили к имени «победительницы» и в глазах потомства и даже современников.

Правда, генерал Тутолмин в полном собрании Сената решился нагло возгласить, обращаясь к Платону Зубову:

– О, сколь не походите вы на «злотворного гения», который присоединил к России дальние степи казацкие, гнёзда гибельной чумы, тогда как вы завоевали в Польше области плодоноснейшие, на рубеже лежащие с сердцем образованных стран, и жертвуете неустанно счастием, здоровьем, лучшими годами жизни для славы государыни.

Но даже здесь, в этом залитом золотом и милостями императрицы раболепном Сенате, и здесь низкая лесть прихлебателя была встречена гробовым молчанием, от которого побледнел и льстец, и сам фаворит, которому курили такой грубый фимиам.

Екатерина также осудила Тутолмина за плевок на могилу Потёмкина.

А столицы, новая и старая, долго ещё потешались над речью, острили по поводу тех «неусыпных трудов», тех «бескровных жертв», какие фаворит приносит своей покровительнице, «не щадя жизни, здоровья и живота»…

А про Польшу общий говор выразился в словах:

– Ловко урвали кусок от загнанного оленя, когда столько сильных, когтистых лап тянулось к даровому блюду…

Понимает это Екатерина. И страх охватывает её:

– Нельзя показать своей слабости. Стоит согнуться – тебя толкнут, совсем повалить постараются… И протянутся десятки когтистых лап, будут рвать ещё живое, трепещущее, но бессильное тело!..

Этого не хотела старая умная правительница.

Лучше умереть на ходу, на ногах… А там, что будет – ей дела нет…

Пока Екатерина жива, она останется, хотя бы по виду, хотя бы ценой муки тяжёлой, прежней, удачливой, непоколебимой в беде и в радости…

Так и поступает она.

Встаёт почти так же рано, как и всегда. Топит свой камин, садится за работу…

Правда, порою Екатерина долго медлит над чистым листом бумаги… А когда начинает писать, то тяжело, поскрипывая, движется по бумаге её перо. Даже почерк изменился у государыни…

Всё больше предаётся своим воспоминаниям императрица. Как будто утешить себя хочет блестящими картинами былого в страхе перед мраком грядущего дня…

Вот, вот они, юные, прекрасные, полузабытые, ушедшие давно из жизни милые лица… Целые толпы знакомых, близких лиц, вереница блестящих, незабвенных картин прошлого!

Вот бедный замок, где прошло её детство… Сёстры Кардель. Первая быстро ушла. Осталась вторая, весёлая, легкомысленная немного, живая француженка, но такая ласковая, терпеливая. И умная. Она научила девочку быть ровной, любезной со всеми. «Никого не обижай. Тебя меньше обидят!» – твердила наставница.

Это пригодилось в будущем бедной принцессе.

А вот ласковый, важный аббат Менгден, известный своим даром прорицания. Он глядит в глаза худенькой девочке, касается её высокого, гладкого лба и говорит:

– Я вижу здесь не одну, а три короны!..

Считает в уме императрица: российская, крымская и польская! Верно. Предсказание сбылось. Значит, круг завершён? Или ещё нет? А Византия для Константина? А корона Индии, а персидская митра? Или ими не придётся увенчать старое чело?

Горько улыбается императрица…

А воспоминания бегут своей чередой. Вот тот, которому тоже в детстве пророчили несколько корон… Её кузен, потом муж… Красивый сначала. Изуродованный оспой потом…

Ей больше повезло. В ожидании трона она жила среди простых людей, вдали от этого трона, вокруг которого самый воздух ядовит… И это её спасло. А он?.. Идея величия помрачила в нём человеческую душу, последний разум и разнуздала все грубые, животные страсти… И он погиб… Прочь, прочь это воспоминание… Правда, она думала втайне, желала невольно… Но не так ужасно… не руками людей… Таких близких ей, с которыми она делила все свои радости и горести.

Алексей Орлов… Он ещё жив… Но теперь он не тот, каким был тогда… Прекрасный, мощный, как древний воин…

А брат его, Григорий, который ещё дороже был юной Екатерине… И покинутой жене, и торжествующей царице… Она любила его за силу, за решимость…

Всё прошло… А вот и очаровательный красавец Понятовский… Теперь – тоже старый, развенчанный король той Польши, которую она раздробила без пощады…

А из более глубокой тьмы прошлого выплывает образ красивый и лукавый. Её первая любовь – Салтыков…

Странно, самые важные события жизни этой женщины, ведущие к успеху и власти, переплетены с сердечными переживаниями, очень глубокими порою… Она не умела распутничать по расчёту, как большинство женщин, окружавших её при дворе Елисаветы… И не тешилась грубой чувственностью, как другие. Струю чувствительности вносила она во все свои связи, даже мимолётные… Отзвуки немецкой родины, страны женских вздохов и голубых незабудок…

Вот дни переворота… Ряды войск… Толпы народа… Тогда народ любил её. Она умела окружающих, по крайней мере, привязать к себе: гвардию, жителей столицы… Она сумела покорить и Москву, которая сначала холодно отнеслась к «царице-немке». А теперь? Блеску много, но как мало любви! Почему?

Вот начало царствования… Бецкий, Потёмкин… Тоже широко одарённый человек с искалеченной, полубезумной душой…

И всё же он был лучше многих, таких выдержанных, лощёных, как Васильчиков, Мамонов, Зорич, Зубов…

Да, да, лучше этого баловня. Хотя тот мёртв, а этот жив.

Но старая опытная женщина умеет быть справедливой.

Единственное преимущество за этим то, что он жив…

Немало их было… И все ушли.

Этот же здесь…

Давно оценила она своего последнего фаворита.

Вот он стоит перед нею, залитый блеском, женоподобный, с какой-то кошачьей наружностью и манерами… Он любит кошек. Но мужчине не надо бы походить на них… Она знает, как и отчего покрываются влагою и маслом красивые глаза любимца, такие откровенно-жадные, наглые порой, когда, он не стесняясь выпрашивает новых даров. Он, украшенный всеми первыми отличиями империи, орденами с её портретом, осыпанным бриллиантами, на груди.

Да, ему, как Орловым, как Потёмкину, как ещё двум-трём, самым дорогим людям, подарила Екатерина такой портрет – высшую награду. Этим она как бы возвышала в глазах у всех подданного до положения гражданского, морганатического супруга своего…

А ему всё мало. После смерти хапуги отца вся фамильная жадность, всё скряжничество словно переселилось в Платона Зубова.

Невольно поморщилась при этой мысли Екатерина… Но что делать.

Мелкий он… духом и телом… Продажный, как содержанка… Пресыщенная женщина не закрывает глаз ни на что… Но он продаётся весь, без остатка, именно ей! Ею всецело он создан, понимает, что не нужен больше никому, ни для чего. За позорную должность получает щедрую плату… потому не изменит до конца… Верен, как умеет, служит, как знает… Пускай. Она даёт свой опыт, он – свою юную силу. Склеится что-нибудь до конца… А там?.. Её не будет, когда начнётся что-нибудь иное. Так не всё ли равно?.. Этот – верен. Она знает! Недаром старик Захар не раз по ночам следил и днём вызнавал: где, у кого бывает фаворит.

Потом приходит, докладывает. Не ищет женских ласк этот холодный фаворит. Старается только разогреть себя, чтобы она была довольна. Так надо и его баловать всем, чем ещё может она, «Семирамида Севера»…

Отвернувшись от прошлого, окидывает взглядом настоящее усталая, старая императрица.

Тут мало радостей… Замолкли бои… Желтеют победные трофеи, знамёна… Разве что донесётся ещё с берегов Рейна, с полей Франции?

Почему спешит Екатерина не думать об этом? Словно предчувствие дурное начинает тревожить её. Но и вокруг – мало утешения…

В зеркало боится поглядеть эта сильная, неувядавшая многие годы женщина.

Всё, что по царству за долгие годы было затеяно ею, что начиналось так красиво, с шумом и блеском, – осталось недоделано, незавершено, рушится, ещё не получив законченных очертаний…

Воспитательные дома Бецкого, корпуса его и Зорича, Смольное общежитие простых и благородных девиц, свод установлений и законов, население украинских степей, Крыма, Сибири, казна, дороги… Литература, просвещение, художества…

Как порывисто шло дело вначале… и теперь остановилась работа почти везде. Нет людей, нет охоты ни у кого бескорыстно служить начинаниям, в которых скрыт залог новой будущей жизни общества…

Отчего это?

И как ответ неумолимой, беспристрастной Судьбы перед нею начинают выступать какие-то тёмные, неясные картины…

Порою слова правды попадались государыне в лощёных отчётах сатрапов, которые на местах, по глухим углам правили от её имени многомиллионным, терпеливым народом… И видит она то, чего не хотела видеть всю жизнь…

Покосившиеся, жалкие избы глухих деревень… Бездорожье, миллионы людей, живущих впроголодь, несущих тяжёлое бремя безгласных рабов… Вот тот фон, то основание, тот слой земли, на котором красуется пышное растение: мировая слава Екатерины Великой…

Вместо навоза – грязью, кровью и потом удобрен слой чёрной земли…

И чудится «Семирамиде Севера», что скоро может увянуть блестящий цветок, который вызвала она к жизни ценою многолетних дум, напряжений, труда…

Уйдёт она – и рухнет многое… И многих погребёт под своими развалинами…

А не всё ли ей равно! Её тогда не будет…

И только устало склоня старую, седую голову, повторяет эта великая артистка на сцене всемирной истории:

– Только бы не упасть, не свалиться самой раньше времени… А упасть – и умереть! Да и скорей бы уж это… так устала! – совсем тихо добавляет она.

Как будто боится, что Судьба подслушает это невольное желание души и исполнит его.

Судьба подслушала…

* * *

Четвёртого сентября было собрание в Эрмитаже.

Довольная известиями, полученными от Суворова, императрица казалась очень весела.

Под конец вечера, встав из-за карт, она обходила гостей, а за ней ковыляла дура-шутиха Матрёна Даниловна. Несмотря на свою показную глупость, Даниловна хорошо умела уловить, что толкуют в простом народе, собрать все столичные сплетни и поднести их Екатерине, которая очень чутко прислушивалась и к дворцовым «коммеражам», и к говору народной толпы.

– Вот, потасцили угодника, – сюсюкала Даниловна по поводу перенесения новых мощей, – потасцили, словно утопленника, волоком… А надо было на головусках понести, как по старинке, по законю… Илоды немецкие!.. Всё не по-насему делают, Кателинуска!..

– Правда твоя, Даниловна. А что про грозу говорят, не слыхала?

– Пло глозу, что была по осени? Глозное, говолят, цалство будет…

– Какое грозное царство? Чьё?

– Бозье… Бог судить цалей и псалей станет… И будет Ево глозное цалство!

– Глупости ты болтаешь…

– Ну, Кателинуска, ты очень умна… Уз больно возносисься… Гляди, нос разсибёсь, как давеца с лесеньки: цубулах… гоп-гоп-гоп… Покатилась-поехала наса кума с олехами…

– Ну, поди, ты надоела мне…

– Пойду, пойду… И то не ладно… Баиньки пойдёт Даниловна… Пласцай, Кателинуска…

– Что прощаться вздумала, дура? Никогда того не было… – с неудовольствием кинула ей государыня и дальше прошла.

Вдруг из боковых дверей показался ряженый, коробейник.

– С товарами, с ситцами… С разными товарами заморскими, диковинными! К нам, к нам жалуйте… Вот я с товарами!

– Ну, пожаловал! – узнав голос вечного затейника, Льва Нарышкина, радостно отозвалась императрица. – Иди, иди сюда! Показывай вот молодым особам, какие у тебя новиночки?.. Да не дорожись смотри…

– С пальцем – девять, с огурцом – дюжина! По своей цене отдаю, совсем даром продаю. Чего самой не жаль, то у девицы я и взял… А дамы, что дадут, я тоже тут как тут! Атлас, канифас, сюрьма, белила у нас, покупали прошлый раз… Вот вы, сударыня! – указал на Екатерину старый балагур.

– Врёшь… Эй, велите подать льду… Сейчас докажу, что не нужно мне такого товару. Себе лицо обмою, тебе нос приморожу, старый обманщик, клеветник… Неправдой не торгуй! И без тебя её много…

– Пожалуйте, молодки, нет лучше находки, как мои товары… – зазывал Нарышкин с манерами заправского коробейника.

Его окружили. Он сыпал шутками и остротами.

Все смеялись, и государыня чуть ли не больше всех.

Подошёл Андрей Шувалов.

– А, вот и вы, граф, пожалуйте, пожалуйте, – делая глубокий реверанс, пригласила его императрица.

– Жалую, жалую. Всегда рад жаловать, к веселью, ваше величество, матушка ты моя!

И глубоким, низким реверансом, по-женски, ответил на реверанс государыни. Хохот раздался вокруг.

– Но, господа, напрасно смеётесь. Мы с графом старые друзья… Сколько лет?.. Или не говорить? Не скажу… Много лет с ним знакомы… Можно нам и пошутить друг с другом… Однако, – вдруг бледнея и сводя брови, сказала она, – от хохоту, видно, снова колика вступила в меня… Генерал, дай-те руку… На покой пора… Веселитесь, друзья мои… Покупайте, торгуйтесь только с этим старым плутом… Он вас надует, гниль продаст втридорога, – шутя на прощанье, погрозила Екатерина Нарышкину концом своей трости…

– Я со старших пример беру, матушка, – на колкость колкостью ответил куртизан.

Екатерина ушла. А смех и веселье долго ещё не умолкали в покоях ярко освещённого Эрмитажа.

Фаворит далеко за полночь ушёл от государыни и послал к ней Перекусихину.

– Подежурьте уж при матушке, Марья Саввишна. Всё неможется ей, – попросил встревоженный фаворит, не сумевший совершенно облегчить нездоровья своей покровительницы.

Тревожно спала императрица, но утром проснулась в обычный свой час.

Никого не призывая, затопила камин, села к столу, но работать ей не хотелось. Она подвинула большой энциклопедический словарь, из которого выбирала материалы для исторических своих сочинений, и стала просматривать его. И задумалась.

Захар неслышно внёс кофе, поставил его на обычное место.

От неожиданности, услышав шорох, Екатерина вздрогнула, но сейчас же сдержалась.

– С добрым утром. Как почивать изволили, матушка? – участливо спросил старый Захар. – Ночью-то, сказывают, недужилось?

– Нет, пустое. Видишь, совсем весела… Только… что это, мухи, что ли, летают у нас в комнате? Мелькают они у меня в глазах.

– Мухи? Матушка, и летом мало их пускаем к тебе… А теперь и вовсе не пора… Так, в глазках от устали мелькание… Бросила бы ты всё это… Хоть малый отдых дала бы себе, матушка, ваше величество.

– Нельзя, Захар. Сейчас особливо… Дела столько… Стой, кто там говорит в передней у тебя?

Оба стали прислушиваться.

– Да никого, матушка… Тихо. Разве пустят теперь кого к тебе в необычную пору? В ранний такой час? Кроме генерала, так он свою дверь знает… Никого там…

– Значит, и в ушах у меня что-то… Правда устала… Кофе какой-то… совсем невкусный сегодня… И слабый. Я же приказывала теперь покрепче мне… Сил надо. Ступай, ещё чашку принеси…

– Матушка, личико-то вон у тебя и так пятнами зарделося. Кофе, как всегда. В головку бы кровь не вступила…

– Пожалуйста, ступай и принеси… Работать надо мне, слышал? И времени нет больше болтать с тобой. В другой раз… Придут секретари – пускай их по порядку… Да, постой… Не слыхал, что в городе говорят о нашей победе над французишками, над мартинистами безбожными? И про меня? Про моё здоровье?

– А что же про твоё здоровье? Одно слышал: все Бога молят, долго бы тебе ещё жить. Боятся, после тебя, матушка, хуже будет… Не знают, верно, что ваше величество насчёт внука полагаете… Опасаются Павла Петровича многие. А другие – ничего. Говорят: «Сын должен за матерью царствовать». Разно толкуют, матушка. А что насчёт французов? Так как сказать? Далёкое-де, мол, дело… Стоит ли ради чужих королей своих ребят далеко угонять?.. Известно, глупый народ. Не понимают высокой политики твоей… Да и слушать их нечего, матушка…

– Ты думаешь?.. Ну, иди, пожалуйста… Кофе ещё… И… воды холодной стакан… Жарко как натоплено нынче… Опять мухи. Или нет их, ты говоришь? Иди…

Старик ушёл.

Старуха государыня, совсем бессильная, с красным лицом, опустила голову на руки и задумалась.

Опять нынче ночью видела она эту загадочную чёрную тень…

Кто это такой?! Кого же во сне вызывает тревожная память?.. Сны – отражение жизни… Кто эта тень?

Глядит в угол – и вздрогнула, затряслась…

Вот она, стоит… Мухи чаще замелькали в глазах… Лицо открылось у тени… От мух оно рябое всё… Нет. Оно рябое, это лицо… Лицо Петра… Бледное, залитое кровью, иссиня-бледное. Глаза закрыты, но они глядят…

Что это, галлюцинация? Но она здорова. Вот встала, прошлась.

И сразу двинулась в угол, где видела тень.

Конечно, никого. Обман зрения.

Опять села. И вдруг громко крикнула:

– Я здесь, мама…

Как это случилось? Почему она крикнула?

Да просто. Она сильно задумалась, совсем позабыла, где сидит. И ясно услыхала, как из соседней комнаты громко позвала её покойная мать:

– Фикхен! Софи!

Вот и откликнулась на зов так же громко. А при этом – очнулась.

Нет Фикхен… Больше нет Софи.

Новую веру, новое имя дали той девочке. Екатерина теперь она… Великой её зовут в глаза и за глаза.

Отчего же эти слёзы на глазах? Детские, горькие, беспричинные слёзы?

Нездорова она на самом деле. Надо снова кровь пустить. Полечиться и отдохнуть. Поехать опять по царству. И дело, и отдых разом.

Вот в Москву надо. Рапорты оттуда не нравятся императрице.

В обществе высшем – волнение. Власти или бездействуют, или продают себя и служебную свою честь за деньги… Народ волнуется глухо… Может и сильнее заговорить, если подвернётся случай.

– Да, надо в Москву проехаться… Пожить там, – снова вслух проговорила государыня.

– Ваше величество, с кем это вы? – в тревоге спросил неслышно вошедший фаворит, которому Захар сообщил о нездоровье императрицы.

– Ни с кем, дружок. Так, про себя сказала: в Москву нам съездить с тобою надо на малый срок. Подтянем там кого следует… Как почивал, дружок? – весело, ласково, стараясь казаться бодрее, спросила она у фаворита.

– Благодарю, ваше величество. И вы изволите так нынче, благодарение Господу, свежо выглядеть. А Захар толкует…

– Дурак твой Захар. Я его прочь погоню. Зажился, зажирел. Суётся, куда не надо. Ну, сказывай, если дела есть!

– Сейчас никаких, ваше величество. Вот что потом…

– Ну так сиди, слушай, как я с моими людьми работать стану. А не хочешь, погуляй ступай по Эрмитажу… Там просторно. Воздух свежий… С Богом. Жду тебя потом.

Зубов, целуя руку государыне, удивился, как сильно пульсирует она, и подумал: «Ну, поправляется государыня. Как крепко выглядит».

Откланялся и вышел, радостный, довольный. Напрасны тревоги. Поживёт ещё Екатерина, поцарствует он, Зубов, назло всем недругам, завистникам своим!

Обычным порядком идут занятия у государыни с секретарём её Грибовским.

Вот начала она писать резолюцию на одном докладе, остановилась на полуслове, подняла голову:

– Пойди, голубчик, рядом подожди минутку. Я скоро вернусь, позову тебя…

Он удалился.

Скрылась Екатерина за небольшой дверью особого покоя, куда кроме неё никому не было входа.

По странной прихоти престарелой государыни сюда был поставлен древний польский трон, привезённый после разгрома Варшавы.

Как будто видом его хотела питать своё величие «Семирамида Севера»…

Третий трон, третья корона…

Пусть и в неподходящем месте поставлен этот трон… Но так он постоянно на глазах, как залог всех обещаний, данных ей судьбою и сдержанных до конца…

Вдруг снова позвали Екатерину.

Разные голоса зовут…

Чёрные мухи всё крупнее и крупнее, летают, мечутся в глазах…

Красные мухи летать стали… Пересохло в горле сразу. Язык большим, сухим кажется. Как ноги отяжелели. Свинцовые, не двинуть ими… Подняться не может. И руки тоже… Встать бы… сделать шаг, позвать… Подымут, спасут… Это удар… Да… Это можно спасти… Голоса… круги, звёзды… Целое море огней… Хаос звёзд, звоны, крики, набат… Зовут издалека… И чёрная тень с изрытым оспою лицом…

Он, опять он…

Со стоном рванулась со своего сиденья Екатерина и повалилась, глухо хрипя, у самых дверей тихого, недоступного для других покоя…

Долго ждал секретарь. Он догадался, куда удалилась Екатерина. Но долго слишком длится отсутствие…

Ни Захар, никто из ближней прислуги, тоже встревоженные, не смеют всё-таки без зова войти в запретную комнату.

– Зубов… Генерал в Эрмитаже… За ним сходите, – говорит секретарю Захар.

Испуганный, бледный подбежал Зубов к запретной двери, слушает: словно какое-то невнятное хрипение долетает из-за тяжёлой, толстой двери.

Нажал ручку, с трудом поддаётся дверь; сильнее нажал – и увидел Екатерину, лежащую на полу.

Кровавая пена клубится на губах, удушливое хрипенье вылетает из них…

– Доктора, доктора скорее! – крикнул Зубов.

Но уже несколько человек без приказания кинулись за Роджерсоном…

* * *

Лежит на кровати больная.

Пена клубится, хрипение то затихает, то снова оглашает спальню, нагоняя страх на окружающих…

– Кровь надо пустить, – говорит Роджерсон.

– Нет, нет, боюсь я, – вскрикивает Зубов, – вдруг умрёт… Спасите, помогите…

Пожимает плечами старый врач. Голову потерял фаворит. Но ничего сделать нельзя…

Отирают больную, припарки ставят, отирают кровавую пену на губах…

Осторожно подошёл к нему Алексей Орлов, большой, сумрачный, со старым шрамом на щеке.

Он за делом приехал сюда, тайно говорил с Александром Павловичем… Думал новый поворот дать судьбе, ввиду скорой смерти императрицы, которой все ожидали…

Но уклончивый, осторожный Александр только сказал:

– Если есть завещание, если признают меня, значит, – воля Божья. А сам я ни в какие авантюры ни с кем не войду…

Вот почему явился немедленно во дворец Орлов, как только услыхал чёрную весть.

Подошёл он к фавориту, нагнулся и шепчет:

– Вы растерялись. Мне жаль вас… Пошлите брата какого-нибудь к цесаревичу… на всякий случай, понимаете? Дайте ему скорее знать, что тут делается.

Посмотрел широкими глазами, словно не понимая, фаворит, сообразил, крепко пожал руку Орлову и пошёл к брату Николаю, стоящему с другими в соседнем покое.

Выслушав брата, Николай Зубов поскакал в Гатчину. Павел быстро явился во дворец.

Встретя сыновей в первом покое, он сказал:

– Александр, поезжай в Таврический. Там прими бумаги, какие есть… Ты, Константин, с князем, – указывая на Безбородко, продолжал Павел, – опечатаешь бумаги, какие найдутся у Зубова… И потом будь наготове…

Бледен цесаревич, но спокоен. И даже как будто очень весел, но глубоко скрывает эту радость, которая слишком некстати теперь здесь.

Осторожно войдя в покой, где лежит умирающая, он долгим взглядом изучает её лицо…

А Роджерсон шепчет:

– Плохо, ваше величество… До утра вряд ли продлится агония…

«Агония?.. Так это – агония!» – про себя думает Павел. И вдруг вздрогнул. Какое-то мягкое, тяжёлое тело мешком рухнуло к его ногам.

Это – Платон Зубов. Тот, кто дал ему знать о радостной минуте… Тот, кто много мучительных минут доставил цесаревичу.

Что скажет этот человек, такой надменный, чванный всегда? А теперь – постарелый сразу, с красными, напухшими от слёз глазами, с дрожащими руками, которые ловят ботфорты цесаревича…

– Простите! Помилуйте грешного! – слезливо, по-бабьи как-то молит фаворит, припадая грудью, увешанной всеми орденами и звёздами, к пыльным ботфортам Павла, ловя его руки. – Пощадите!..

Он по-рабски целует узловатые руки, сухие пальцы цесаревича… Трость, знак дежурного флигель-адъютанта, упала, лежит рядом с Зубовым…

Первым движением цесаревича было пнуть носком в лицо низкого вельможу.

Но он удержался – кругом такая толпа. Мужчины, старые воины, плачут, глядят на Павла, как на чужого. И не думают даже, что в эту минуту он стал их господином, как раньше была эта умирающая женщина…

Нельзя начинать искренним порывом. Надо надеть маску.

Знаком велит он подать ему трость Зубова. Вежливо трогает за плечо фаворита, ползающего червяком у его ног.

– Подымитесь, встаньте… Не надо этого. Берите свою трость. Исполняйте свой долг, правьте служебные обязанности… Друг моей матери будет и моим другом. Надеюсь, вы станете так же верно служить мне, как и ей служили…

– О, ваше величество…

– Верю…

Дав знак сыновьям, он вышел с ними в кабинет, запер за собой дверь.

Один Безбородко последовал за ними.

– Ну, вы идите, как я сказал… К Зубову и в Таврический. А я тут погляжу с князем.

Цесаревичи ушли.

Павел быстро нашёл в одном из столов то, что искал: большой пакет, перевязанный чёрной лентой, с надписью: «Вскрыть после моей смерти в Сенате».

Дрожит развёрнутый лист в руках Павла. Немного там написано. Но такое ужасное для него… Стиснул зубы, стоит, бледный, в раздумье… На Безбородку кидает растерянные взгляды.

Старый дипломат негромко замечает:

– Как холодно нынче… Вон и камин зажжён… Погрейтесь, ваше величество… У вас будто лихорадка…

Указал на огонь, а сам подошёл к окну, глядит: что делается перед дворцом?

Павел у камина… Дрожит рука… Миг…

И затлел плотный лист… загорелся крепкий конверт, в котором лежала роковая бумага… Горит… Вот тлеть стала зола… свернулась… Золотые искорки улетели в трубу камина…

– Пойдёмте, князь, разберём дальше бумаги, – хриплым голосом зовёт Безбородку Павел и вежливо пропускает вперёд старого, умного вельможу…

* * *

Старое царство минуло.

Воцарился новый император – Павел I…