1
Почти у каждого общества, изученного историками, существовали свои представления о мире, как правило в форме мифов, религий и суеверий. Примитивные общества обычно считали эти представления священными и часто наказывали смертью несогласных с ними. Люди, облеченные властью, не желали видеть доказательств того, что они могут быть не правы.
Философ Брайан Мэджи пишет: «Истина должна оставаться неоскверненной и передаваться из поколения в поколение незапятнанной. Для этой цели создаются институции: мистерии, жречество, на продвинутом этапе – школы» [286]. Такие школы не допускали существования новых истин и изгоняли всякого, кто пытался изменить доктрину [287].
Но в какой-то момент наша история пошла по другому пути. Критику стали терпеть, даже поощрять. По мнению философа Карла Поппера, это случилось в Древней Греции, но исторический период тут не столь важен – куда важнее понять, как изменился в результате мир. С догматической традицией было покончено. Поппер считал, что это был важнейший момент в развитии сознания после появления языка.
Конечно, философ прав. Прежде все интеллектуальные усилия человечества веками направлялись на сохранение и защиту устоявшихся идей – религиозных, практических, общинных. Тенденция защищать свои представления, кажущаяся столь универсальной, была предметом споров антропологов на протяжении многих лет.
Понять эту тенденцию несложно: древние племена угодили в ловушку фиксированного мышления. Они считали, что истина открыта им богом или богоподобным предком – и другие знания никому не нужны. Новые факты рассматривались не как возможность узнать что-то новое, а как угроза существующему мировоззрению.
Людям, подвергавшим сомнению традиционные устои, часто затыкали рот. История знает много примеров того, как новые идеи вызывали не рациональный, а силовой ответ. Согласно «Энциклопедии войн» Чарльза Филлиса и Алана Эксельрода, 123 военных конфликта начались из-за разницы во взглядах – религиозных, идеологических или догматических [288].
Вспомним о том, что при когнитивном диссонансе факты, противоречащие нашим убеждениям, либо переосмысляются, либо игнорируются. Идеологические войны можно считать радикальной формой уменьшения когнитивного диссонанса: вместо того чтобы закрыть уши и не слышать неудобную истину, мы убиваем того, кто нам противоречит. Эта беспроигрышная стратегия не только гарантирует, что религиозные и прочие традиционные убеждения не будут оспорены, но и уничтожает любую возможность прогресса.
Все изменили древние греки. Брайан Мэджи пишет: «Они положили конец догматической традиции передачи незапятнанной истины. Появилась новая, рациональная традиция – обсуждать размышления в критической дискуссии. Это была своего рода инаугурация научного метода. Ошибка из катастрофы превратилась в возможность» [289].
Важность последнего утверждения трудно переоценить. В Древней Греции ошибка уже не была ужасной угрозой, из-за которой можно убить другого человека. Напротив, если кто-то убедительно доказывал, что ваши представления неверны, появлялась возможность узнать что-то новое и пересмотреть собственное мировоззрение. Научное познание было не статичным, а динамичным, оно не спускалось сверху вниз властями, а развивалось по мере исследований и постоянно подвергалось сомнению. Ксенофан писал:
Это скромное смещение акцентов имело поистине грандиозные последствия. Древнегреческий период стал величайшим расцветом знаний в истории, давшим миру основоположников западной интеллектуальной традиции: Сократа, Платона, Аристотеля, Пифагора и Евклида. Он изменил мир и в целом, и в мелочах. Бенджамин Фаррингтон, бывший профессор Университета Суонси, писал:
С изумлением мы обнаруживаем, что стоим на пороге современной науки. Конечно, это не значит, что благодаря хитростям перевода фрагменты [древнегреческих текстов] обрели современное звучание. Вовсе нет. Однако именно из языка и стиля этих отрывков развились наш собственный язык и стиль.
Как ни печально, этот период длился недолго. Когда оглядываешься на него из современности, остается лишь удивляться тому, как внезапно оборвался прогресс. Факт остается фактом: между Античностью и XVII в. западная наука пребывала по большей части в тупике, о котором убедительно писал философ, ученый и политик Фрэнсис Бэкон.
В трактате Бэкона «Новый Органон», написанном в 1620 г., сказано: «Науки, которые у нас имеются, почти все имеют источником греков. <…> И вот из всех философий греков и из частных наук, происходящих из этих философий, на протяжении стольких лет едва ли можно привести хотя бы один опыт, который облегчал бы и улучшал положение людей» [290].
Уничтожающая оценка, верно? Основной аргумент таков: наука почти ничего не предложила, чтобы «улучшить положение людей». Нам, привыкшим к тому, что наука трансформирует нашу жизнь, это кажется странным. Но до Бэкона так продолжалось немало поколений. Научного прогресса не было.
Отчего прогресс остановился? Ответить на этот вопрос несложно: мир вернулся обратно к прежнему мышлению. Ранние учения христианской церкви были соединены с философией Аристотеля (которого почитали и возвышали) для создания нового священного мировоззрения. Все, что противоречило христианскому вероучению, считалось богохульством. Инакомыслящих наказывали. Ошибка вновь стала катастрофой.
Вероятно, самый необычный пример того, как неудобные факты игнорировались или перетолковывались, – иудеохристианское представление о том, что ребер у женщин на одно больше, чем у мужчин. Основанием для такого вывода служила Библия, утверждавшая, что Ева создана из ребра Адама. Этот вывод можно опровергнуть в любой момент, просто пересчитав ребра. То, что у мужчин и женщин одинаковое количество ребер, очевидно.
И все-таки эта «истина» не подвергалась сомнению вплоть до 1543 г., когда ее опроверг фламандский анатом Андреас Везалий. Мы видим опять же, что, когда мы боимся оказаться неправыми, когда желание защитить наш статус-кво особенно сильно, очевидные ошибки могут считаться «истинами» почти вечно.
Великое достижение Бэкона заключается в том, что он бросил вызов догматической концепции знания, которая веками сдерживала прогресс человечества. Бэкон, подобно грекам, доказывал, что наука вовсе не защищает истины, а ставит их под сомнение. Нужна храбрость, чтобы ставить эксперименты и учиться. «Подлинная же и надлежащая мета [цель] наук не может быть другой, чем наделение человеческой жизни новыми открытиями и благами», – писал он [291].
Бэкон также предупреждал об опасностях склонности к подтверждению своей точки зрения:
Разум человека все привлекает для поддержки и согласия с тем, что он однажды принял, – потому ли, что это предмет общей веры, или потому, что это ему нравится. Каковы бы ни были сила и число фактов, свидетельствующих о противном, разум или не замечает их, или пренебрегает ими, или отводит и отвергает их посредством различений с большим и пагубным предубеждением, чтобы достоверность тех прежних заключений осталась ненарушенной [292].
Труды Бэкона, а также других великих мыслителей, таких как Галилей, заложили фундамент для второй научной революции. Теории подвергались критике и проверялись экспериментами. Прямым следствием стал расцвет творческой мысли. Тщательная проверка идей авторитетных авторов считалась не признаком неуважения, а долгом перед наукой. Ошибка вновь была превращена из катастрофы в преимущество.
Сказанное не означает, что представления и теории наших предков не имели никакой ценности; как раз наоборот. Теории, которые выжили в процессе отбора и выдержали испытание эвристикой, практическое знание, добытое благодаря бессчетным неудачам методом проб и ошибок, – все это бесценно.
Мы пользуемся благами обширного интеллектуального наследия, и, если бы нам пришлось начать с чистого листа, если бы все накопленное предками знание вдруг исчезло, мы остались бы у разбитого корыта. Карл Поппер говорил: «Начни мы с Адама [со сравнительно небольшого объема знаний древних людей], мы продвинулись бы не дальше Адама» [293].
Но теории, претендующие на то, что они объемлют весь мир и всегда верны, теории, не опровергнутые лишь потому, что их поддерживают власти, – совсем другое дело. Именно такие идеи – и представление о том, что они священны, – особо опасны. Научный метод состоит в том, чтобы раздвигать границы наших знаний путем проб и ошибок.
Вспомним о том, как Галилей опроверг теорию Аристотеля, по которой тяжелые объекты падают быстрее, чем легкие (предание гласит, что Галилей провел эксперимент, сбросив шары с Пизанской башни). Это важнейшее открытие показало, каким прекрасным бывает опровержение заблуждения. Лишь один управляемый эксперимент отменил идеи едва ли не самого уважаемого интеллектуала в истории – и подготовил почву для новых ответов, новых проблем и новых открытий [294].
Однако битва между двумя концепциями мира – одна навязывалась сверху, другая пробивалась путем открытий снизу – продолжала бушевать. При помощи только что изобретенного телескопа Галилей открыл фазы Венеры и горы на Луне – и предположил, что центром Вселенной является не Земля, а Солнце.
В то время теория, согласно которой Земля вращается вокруг Солнца, считалась противоречащей Писанию. Псалом 92 утверждает, что «…вселенная тверда, не подвигнется». Псалом 103 говорит, что [Господь] «…поставил землю на твердых основах: не поколеблется она во веки и веки». А Екклесиаст (1: 5) говорит: «Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит».
Но когда Галилей пригласил христианских богословов посмотреть в его телескоп и убедиться в том, что он, Галилей, прав, те решительно отказались. Они не желали сталкиваться с фактами, которые противоречат геоцентрическому взгляду на Вселенную. Трудно вообразить более откровенный пример когнитивного диссонанса. Богословы попросту закрыли глаза на истину.
В письме немецкому математику Иоганну Кеплеру Галилей писал:
«Посмеемся, мой Кеплер, великой глупости людской. Что сказать о первых философах здешней гимназии, которые с каким-то упорством аспида, несмотря на тысячекратное приглашение, не хотели даже взглянуть ни на планеты, ни на Луну, ни на телескоп. Поистине, как у того нет ушей, так и у этих глаза закрыты для света истины».
В итоге Галилея вынудили отречься от его взглядов, но не научными аргументами, а грубой силой. Он предстал перед инквизицией, был найден «подозреваемым в ереси» и получил предписание «отречься, проклясть и презреть» свои научные представления. Галилею вынесли формальный приговор, и остаток жизни он провел под домашним арестом.
Согласно популярной легенде, Галилей, отрекаясь, пробормотал: «И все-таки она вертится».
Этот короткий экскурс в историю науки показывает, что основные положения нашей книги отражены в ряде самых существенных тенденций истории. Религия формировала фиксированное мышление о природе вещей. Знание спускалось сверху, а не появлялось в результате обучения на ошибках. Потому прогресс был столь медленным на протяжении веков.
Вернемся к здравоохранению, где когнитивный диссонанс особенно глубок. Мы видели, что он проявляется разными способами, и один из них – свойственное медицинской культуре предположение о непогрешимости врачей. Стоит ли удивляться тому, что врачам так сложно учиться на своих ошибках и адаптироваться? Нужно заметить, что неспособность врачей признаться в своих промахах и слабостях, да и вообще согласиться с тем, что они могут ошибаться, иногда называют комплексом Бога.
Почти религиозный дух непогрешимости присущ и системе уголовного правосудия, особенно когда речь заходит о судебных ошибках. Мы уже цитировали одного окружного прокурора: «Невиновных не осуждают. Об этом не беспокойтесь… Это физически невозможно» [295]. Если система уже совершенна, зачем ее реформировать?
Наука в лучших своих проявлениях подходит к делу по-другому: считается, что мы по-прежнему многого не знаем, что истина нам пока не открылась. Философ Хилари Патнэм утверждает: «Разница между наукой и предшествующими ей методами поиска истины состоит в основном в том, что ученые готовы проверять свои идеи, не считая их непогрешимыми… Вы должны задавать природе вопросы и быть готовыми изменить свои представления, если те не работают» [296].
2
Тупик, о котором писал Бэкон применительно к естественным наукам в XVII в., напоминает тот, в котором находятся сегодня социальные науки. Естественные науки изучают материальные объекты – бильярдные шары, атомы и планеты (физика, химия и т. д.), в то время как социальные науки изучают людей (в таких сферах, как политика, уголовное правосудие, бизнес и здравоохранение). Бэконовская революция в социальных науках – дело будущего.
Среди прочего Бэкон критикует средневековую науку за то, что знание в ней спускается сверху церковной властью. Этот аргумент точно соответствует догме о спускаемом сверху знании в социальной сфере сегодня. Мы наблюдаем этот феномен, когда политики говорят о своих излюбленных идеях и идеологиях: школьная форма способствует дисциплине, правонарушителей можно отвадить от преступлений, отправив на экскурсию в тюрьму, и т. д. Политикам не нужны эксперименты и информация, – они уверены, что знают правильный ответ благодаря убежденности или озарению.
Привычку «знать заранее» укрепляет (как и в случае с естественными науками времен Бэкона) искажение нарратива. Оно заставляет нас думать, что мир куда проще, чем он есть на самом деле. Красивые, идеальные, интуитивно кажущиеся верными концепции (вспомним о программе «Испугаться и исправиться») уверяют нас, что мы понимаем всю сложность мира, хотя часто мы от этого далеки. Это не значит, что нарратив не нужен нам вовсе, это значит лишь, что нарратив нужно рассматривать как риторический прием, который требует эмпирического подтверждения.
Ирония состоит в том, что социальный мир куда сложнее естественного. У нас есть общие теории, которые предсказывают движения планет, но нет общих теорий человеческого поведения. По мере того как от физики через химию и биологию мы переходим к экономике, политике и бизнесу, решения проблем находятся все труднее. Именно поэтому следует учиться на ошибках, а не бежать от них.
Нам нужно совершенствовать использование метода проб и ошибок в ходе контролируемых испытаний – и быть готовыми пробиваться к успеху шаг за шагом, попытка за попыткой. Проблемы усложняются, и нам необходимо избежать искушения спускать сверху непроверенные решения. Вместо этого мы должны пытаться познать мир снизу.
Последние триста лет современная наука смело экспериментировала и собирала информацию, однако в социальной сфере эти методы почти не применялись. До 2004 г. в области образования были проведены лишь несколько десятков контролируемых испытаний – в сравнении с сотнями тысяч в физике.
Между тем сегодня, в отличие от Средневековья, мы знаем, насколько сложна физика. Мы рассуждаем о ракетостроении как о достойном интеллектуальном занятии. Нас завораживают квантовая теория и теория относительности. Мы признаём, что творческие люди способствовали гигантским скачкам в естественных науках, но понимаем, что новые теории поверялись экспериментами. Научный прогресс, по крайней мере частично, требует высокоточной системы наведения. Таково наследие Бэкона.
Но когда дело доходит до социального мира, мы часто доверяемся инстинктам. Политики разглагольствуют о чем угодно: сегодня они говорят про образование, завтра про уголовное правосудие. Нарративы политиков часто убедительны. Между тем немногие журналисты или обозреватели спорят о механике или химии – по крайней мере, не имея на руках всей информации. В этих науках нарратив всегда уступает фактам.
Однако в социальных науках это допущение часто не работает. Аргументы без доказательств становятся более притягательными.
Кроме того, мы восхищаемся убежденностью, которая часто равна инстинктивному пониманию. Крис Грэйлинг, бывший лорд-канцлер и британский министр юстиции, как-то сказал: «Последнее правительство было одержимо пробными проектами. Иногда нужно просто верить во что-то – и следовать этому курсу». Подобное презрение к фактам отдает Средневековьем.
Как мы заметили в седьмой главе, многие выдающиеся мыслители последних двух веков отдавали предпочтение свободному рынку и свободному обществу именно потому, что то и другое противостоит свойственной нам тенденции давать готовые ответы на все вопросы. Свободный рынок успешен в основном благодаря тому, что накапливает тысячи полезных неудач. Плановая экономика неэффективна, так как в ней ничего подобного не происходит.
Рынок, как и любая эволюционная система, предлагает противоядие от нашего невежества. Рынок несовершенен, и часто для того, чтобы он работал как надо, требуется вмешательство государства. Но функционирующий рынок преуспевает, так как обладает важнейшим качеством – способностью к адаптации. Разные фирмы предлагают разные товары и услуги, одни терпят неудачи, другие выживают, и все они увеличивают объем наших знаний. Когнитивный диссонанс рано или поздно решается неопровержимым тестом на неудачу – банкротством. Когда у собственника компании нет денег, он не может притвориться, что его стратегия успешна.
Либеральное общество, которое базируется на социальной толерантности, извлекает из всего этого выгоду. Британский философ Джон Стюарт Милль писал о важности «экспериментов в жизни». Милль защищал свободу не как абстрактную ценность, он считал, что гражданское общество должно развиваться путем проб и ошибок. Социальный конформизм, доказывал он, приводит к катастрофе, поскольку ограничивает эксперименты (социологический эквивалент подчинению властям). Критика и инакомыслие не только не опасны для общественного порядка – без них он не может существовать. Они порождают новые идеи и подстегивают творчество.
«Недостаточно иметь охрану только от правительственной тирании, – писал Милль. – Необходимо иметь охрану и от тирании господствующего в обществе мнения или чувства, – от свойственного обществу тяготения, хотя и не уголовными мерами, насильно навязывать свои идеи и правила тем индивидуумам, которые с ним расходятся в своих понятиях». Либерализм, по Миллю и Попперу, во многом зиждется на идее, которую Бэкон применил к естественным наукам: мир слишком сложен для того, чтобы мы могли его понять.
Чего Милль не сказал (и неудивительно, РКИ в его время не были распространены), так это того, что метод проб и ошибок сам по себе не обеспечивает быстрого развития. Почему? Потому что сложность общества может исказить интерпретацию наблюдаемой обратной связи.
Контролируемые испытания, если они практичны и этичны, выявляют причинно-следственные связи и тем самым обладают потенциалом увеличивать наш объем знаний. Мы должны распознавать непредвиденные последствия и целостный контекст. Увы, при проведении РКИ это учитывается не всегда.
Творческий скачок и смена парадигмы в науке, бизнесе и технологии требуют способности соединять концепции и идеи, имеющие мало общего. Это возможно сделать, только работая с проблемами и неудачами, подстегивающими воображение.
Подобный анализ требует интеллектуального смирения, признания того, что наши представления и теории могут оказаться неверны. Но как это сочетается с тем, что наиболее успешные люди уверены в себе, а подчас и догматичны? Предприниматели и ученые, защищая свои теории и бизнес-идеи, часто рискуют многим. Такое поведение как будто не соответствует представлению о том, что движущая сила науки и рынка – это обучение на ошибках, а не навязанное сверху знание.
Здесь нужно провести границу между двумя различными уровнями анализа. Вспомним распылитель от Unilever: мы описали подход математиков (они подошли к вопросу теоретически и выдали неадекватное решение) как метод «сверху вниз» и подход биологов (они в ходе экспериментов пришли к блестящему решению) как метод «снизу вверх».
Представим теперь, что коллектив математиков, создавший дефектный распылитель, был лишь одной из двадцати пяти математических команд, нанятых компанией Unilever для разработки нового решения. Пусть все распылители, созданные разными командами, протестировали, а лучший из них сделали отправной точкой для разработки нового дизайна и т. д. Внезапно этот подход выглядит совсем по-другому. Тут важна вариативность, такая же, как в биологической эволюции.
Когда методы «сверху вниз» соревнуются друг с другом, а тестирование выявляет лучший результат, вся система демонстрирует свойства метода «снизу вверх». Именно так работает свободный рынок: бизнесмены конкурируют друг с другом, конкуренция заставляет их тиражировать лучшие идеи, которые после этого улучшаются. Многие ученые ведут себя так же, бросая вызов сложившимся представлениям в надежде, что им удастся открыть нечто новое.
Иными словами, разница между методами «сверху вниз» и «снизу вверх» – это не только различие в самой деятельности, это различие в перспективе. На уровне системы обучение «снизу вверх» очень важно, без него невозможна адаптация. Что мы и видим в авиации, при правильно функционирующем рынке, в биологической эволюции, а также, в известной мере, в гражданском праве.
На уровне личности все не так очевидно. В каком случае отдельные организации развиваются быстрее: когда идут к успеху путем проб и повторений – или когда порождают смелые идеи и упорно их продвигают? Как мы видели, в сфере высоких технологий все меняется быстро, и предприниматели поневоле внедряют пробы и быстрые повторения. Идеи могут быть смелыми, но их рано тестируют на пригодность через минимально конкурентоспособный продукт (МКП). И если первые покупатели выносят товару или услуге благоприятный вердикт, идею продолжают развивать за счет обратной связи от потребителей.
Таким образом, конкуренция благоволит тем бизнесменам, которые используют метод «снизу вверх». В стремительно меняющемся мире эту истину крайне полезно учитывать. Если чему-то можно научиться быстро и дешево через пробы и повторения, упускать такую возможность глупо. Успех и на уровне личности, и на уровне системы все чаще зависит от способности адаптироваться.
То есть от способности учиться на ошибках.
3
Взглянув на картину в целом, давайте сузим фокус и посмотрим, какие уроки можно извлечь из этой книги на практике. Как нам использовать обучение на ошибках на рабочем месте, в собственной фирме, в жизни вообще?
Первое и главное – произвести революцию в своих мыслях и посмотреть на неудачу другими глазами. Столетиями ошибки любого рода воспринимались как нечто позорное, постыдное, почти неприличное. Французский словарь Larousse дает историческое определение ошибки как «блуждания воображения, сознания, не подчиняющегося никаким правилам».
Эта концепция жива и сегодня. Из-за нее дети не смеют поднять руку, чтобы ответить на вопрос учителя (неверный ответ – это позор!), врачи скрывают свои ошибки, политики не хотят проверять действенность своих идей, и все заняты поисками виновных.
Все мы – бизнесмены, учителя, тренеры, профессионалы, родители – должны изменить свое понимание ошибки. Нам нужно превратить ее из чего-то неприличного и постыдного в возможность обрести знания и подстегнуть вдохновение. Именно это мы должны внушать детям: неудача – часть жизни и обучения, а желание избегать неудач приводит к стагнации.
Нам следует хвалить друг друга за попытки, за эксперименты, за демонстрацию решимости и упорства, за смелость критиковать и исследовать, за то, что у нас хватает интеллектуальной храбрости видеть мир как он есть, а не таким, каким мы хотим его видеть.
Если мы будем хвалить друг друга только за правильные поступки, совершенство и безошибочность, мы, пусть и ненамеренно, станем внушать другим людям и себе, что можно добиться успеха, не зная неудач, взобраться на вершину, ни разу не упав. В сложном мире, красота которого проявляется в его запутанности и глубине, это заблуждение. Мы должны оспаривать наши взгляды и в жизни, и на работе.
Сделать это – значит произвести настоящую революцию. Либеральное отношение к ошибке преобразит бизнес, образование и политику почти во всех аспектах. Это будет непросто. Само собой, мы столкнемся с сопротивлением, однако битва того стоит. Вместо того чтобы отвергать критику и неудобные факты, мы станем принимать их с распростертыми объятиями.
Брайан Мэджи, изучавший работы Карла Поппера, пишет:
Может быть, указать нам на ошибки – самая большая услуга, которую кто-либо может нам оказать, и чем больше ошибка, тем лучше мы сумеем исправить ситуацию после того, как нам открыли глаза. Тот, кто приветствует критику и руководствуется ею, ставит ее едва ли не выше дружбы; тот, кто борется с критикой, чтобы сохранить самооценку, обречен на стагнацию. Если общество изменится и станет относиться к критике так, как учил Поппер, произойдет настоящая революция в общественных и личных отношениях, не говоря об уровне организаций [297].
Как только наше мышление изменится, мы сможем создавать системы, которые поставят адаптацию нам на службу. Что это означает на практике? Начнем с того, как научиться эффективнее рассуждать и принимать решения. В третьей главе мы отметили, что, когда учишься на ошибках, даже интуитивные рассуждения чаще оказываются верными. Так улучшают качество игры шахматисты, так медики учатся распознавать болезни по малейшим симптомам.
Задайте себе следующие вопросы. Случается ли вам ошибаться? Часто ли вы получаете доступ к фактам, которые могут доказать вам, что вы не правы? Оспариваются ли ваши решения благодаря объективной информации? Если на все три вопроса вы отвечаете «нет», вы почти наверняка ничему не учитесь. Это вопрос не мотивации или прилежания, а железной логики. Вы играете в гольф в темноте.
Вернемся к психотерапевтам из третьей главы. Они часто трудолюбивы, заботливы, сочувствуют клиентам – и все-таки многие из них профессионально не развиваются. Почему? Причина проста. Большинство психотерапевтов оценивает реакцию клиентов не объективно, а по тому, как те ведут себя в клинике. Но на эти данные полагаться нельзя – пациенты могут преувеличивать влияние лечения на их жизнь, стараясь угодить врачу. Более того, психотерапевты редко следят за судьбой клиентов после того, как курс лечения закончился. У них нет информации о том, как лечение повлияло на жизнь клиента в долгосрочном плане.
Как решить эту проблему? Основные контуры ответа можно увидеть, даже не зная ничего о психотерапии. Чтобы иметь возможность рассуждать объективнее и детальнее, психотерапевтам нужен доступ к данным о том, в правильном ли направлении они движутся. Для более глубокого уровня адаптации нужны модели, которые они могут использовать, чтобы разбираться в проблемах, с которыми сталкиваются.
Учитывая все это, посмотрим, что произойдет, если психотерапевты, оценивая самочувствие пациентов, станут использовать стандартную и испытанную процедуру опроса. Они получат более объективные данные о том, успешным было лечение или нет. И если долгосрочные результаты будут собираться тщательно и с учетом других похожих случаев, врачи получат непосредственную обратную связь и смогут понять, насколько улучшилось состояние пациента по отношению к установленным нормам.
Все это – фундамент для дальнейшей сознательной эволюции. В замечательной статье группы психологов, изучившей данную проблему в деталях, говорится: «Сегодня у нас все больше достоверных данных о различных расстройствах, и терапевты могут сравнивать эти истории болезни со случаями из своей практики. Врачи могут использовать данные об успешности лечения клиента, чтобы адаптировать терапию для достижения оптимальных результатов» [298].
Конечно, все это относится не только к психотерапии, но и к интуитивным умозаключениям и принятию решений в любой сфере. Если мы действуем без осмысленной обратной связи, мы не станем действовать эффективнее. Нам необходимо ввести обязательный доступ к «сигналу об ошибке».
Точно так же вырабатываются спортивные навыки. В спорте обратная связь почти всегда очевидна и приходит моментально – когда мяч улетает за пределы поля для гольфа или мы неправильно наносим удар в теннисе. Разумная организация тренировок максимизирует качество и количество обратной связи, тем самым увеличивая скорость адаптации.
Возьмем футбол. Всякий раз, когда игрок теряет контроль над мячом, он чему-то учится. Со временем центральная нервная система адаптируется, и игрок учится управлять мячом точно и изящно. Однако, если молодой игрок тренируется на обычном футбольном поле и редко касается мяча, его умения улучшаются медленно. А если он тренируется на маленьком поле и часто касается мяча, он овладеет искусством играть в футбол куда быстрее.
Обратная связь важна для развития всех навыков, которые необходимы в футболе, включая оценку ситуации на поле, дриблинг, умение пасовать и адаптацию этих умений к контексту реального матча. Великих тренеров не интересует создание условий для адаптации как таковых, они концентрируются на том, какая тренировка наиболее эффективна. Они не просто хотят, чтобы футболисты играли лучше, они хотят, чтобы игроки развивались так быстро и всесторонне, как только возможно.
В здравоохранении спорят о том, является ли система, внедренная в больницах Virginia Mason, наиболее эффективным методом уменьшения числа медицинских ошибок. Равным образом до сих пор обсуждается вопрос, нельзя ли улучшить производственную систему Toyota, чтобы конвейерное производство стало еще эффективнее. Обе модели в итоге будут заменены лучшими. Мы научимся создавать более эффективные эволюционные системы, и не только в здравоохранении и на производстве, но и в авиации.
Как выбрать одну из конкурирующих эволюционных систем? Хороший метод – испытание. В футболе, например, можно произвольно разделить команду подростков с одинаковыми способностями на две группы, тренировать их две-три недели, используя в разных группах разные упражнения, а затем свести вместе и посмотреть, какая группа играет лучше. Такие эксперименты (мы предполагаем, что измерения объективны) установят относительную эффективность разных упражнений, влияние других факторов будет сведено к минимуму. Процесс выбора между эволюционными системами – тоже эволюционный по своей природе.
Еще одна практическая проблема, касающаяся извлечения пользы из неудачи, – минимизация расходов. Корпорации и правительства могут использовать пилотные проекты – те позволяют понять, как работает идея в небольшом масштабе. Важно продумать проекты так, чтобы оспаривать тестируемые идеи, а не подтверждать их. Если провести эксперимент с лучшим персоналом в образцовом населенном пункте, знаний о том, с какими проблемами столкнется проект в будущем, не прибавится.
Эми Эдмондсон из Гарвардской школы бизнеса говорит:
Менеджеры, отвечающие за пилотный проект… как правило, лезут из кожи вон, чтобы показать, что продукт не нуждается в доработке. Парадокс в том, что страсть к успеху на этой стадии позднее может повредить официальному запуску продукта. Слишком часто менеджеры, отвечающие за пилотные проекты, испытывают продукт в идеальных условиях, а не в реальных. Такие испытания не дают понять, что именно может пойти не так.
Другой замечательный метод, который мы рассмотрели ранее, – рандомизированные контролируемые испытания (РКИ). В бизнесе их применяют все чаще, а в других сферах, скажем в политике, они почти неизвестны. Эту проблему поручили решить в 2010 г. Behavioural Insights Team (BIT), маленькой организации, основанной в резиденции премьер-министра Великобритании. BIT уже провела больше РКИ, чем все британские министры вместе взятые за всю историю страны (увы, число РКИ по-прежнему очень мало).
На собраниях в офисе в центре Лондона коллектив BIT рассказывал о некоторых РКИ, проведенных в Соединенном Королевстве и за его пределами. В частности, организация тестировала всевозможные стили писем (разный порядок слов и т. д.), рассылавшихся гватемальским налогоплательщикам, которые не задекларировали вовремя подоходный налог. Наиболее успешный тип писем увеличил платежи на 43 %. Тестирование дает изумительные результаты. «И у нас, и за границей политики пока противятся проведению испытаний, – говорит директор BIT Дэвид Хэлперн, – но постепенно мы продвигаемся вперед».
Другая техника, базирующаяся на неудаче и ставшая модной в последние годы, называется pre-mortem (лат. «до смерти»). Коллектив приглашают поразмыслить о том, почему план не удался, еще до его осуществления. Это подход «ошибайся часто» (fail-fast) в его крайнем проявлении. Суть в том, чтобы побудить работников высказать свои опасения, а не скрывать их из страха накаркать неудачу.
Pre-mortem существенно отличается от обсуждения причин провала. Коллективу говорят, что «пациент мертв»: проект провалился, цели не достигнуты, планы рухнули. Затем работников просят придумать правдоподобные причины провала. Воспринимая неудачу как конкретную, а не абстрактную, люди размышляют по-другому.
По словам ведущего психолога Гэри Клейна, так называемая «предполагаемая ретроспектива» увеличивает на 30 % нашу способность правильно определять причины будущих следствий. Данный метод отстаивают и такие известные мыслители, как Даниэль Канеман. «Pre-mortem – прекрасная идея, – сказал он. – Я рассказал о ней в Давосе… и глава большой корпорации сказал, что ради этого стоило приехать в Давос» [299].
Pre-mortem начинается с того, что глава коллектива просит подчиненных вообразить, что проект полностью провалился, и записать причины, по которым это произошло. Затем он просит каждого, начиная с менеджера проекта, зачитать одну причину из списка, прежде чем вновь начать обсуждение.
Клейн приводит примеры того, как в ходе таких обсуждений всплывали причины, которые в противном случае никому бы и в голову не пришли. «Во время pre-mortem в корпорации из топ-50 журнала Fortune менеджер предположил, что связанный с экологической устойчивостью проект на миллиард долларов провалился, потому что глава корпорации ушел со своего поста и интерес к проекту угас, – пишет Клейн. – Другой менеджер связал неудачу с сужением возможностей для бизнеса после того, как государство пересмотрело свою политику».
Цель pre-mortem – не убить проект, а укрепить его. Проводить pre-mortem очень просто. «Думаю, в общем случае pre-mortem проекта, который вот-вот должен быть воплощен в жизнь, не станет причиной его отмены, – говорит Канеман. – Но, возможно, детали проекта слегка изменятся ко всеобщей выгоде. Pre-mortem обходится дешево и окупается с лихвой».
В предыдущих главах мы рассмотрели и другие техники – минимальные успехи и бережливый стартап. Объединяет их то, что они извлекают выгоду из безбрежного потенциала эволюционного механизма. Если применять их с учетом ситуации и сочетать с развивающимся мышлением, результатом станет бесконечно мощный процесс нарастающей адаптации.
4
Как-то ранней весной я приехал к Мартину Бромили, пилоту, история которого открывает нашу книгу. В 2005 г. Мартин потерял жену Илэйн – она умерла во время рутинной операции. Их детям, Адаму и Виктории, тогда было четыре и пять лет. Когда я писал эту книгу, им было 14 и 15 лет.
Норт-Мэрстон – классическая английская деревня, очень красивая. В самом ее центре стоит маленькая пивная «Пилигрим». В окруженной прекрасными холмами и зелеными лужайками деревне живет 800 человек. Когда я заехал на тихий двор семейства Бромили, в небе сияло солнце.
Мы сидели в гостиной, и хозяин дома рассказывал о проходившей в тот момент кампании с целью увеличить безопасность пациентов. Худощавый, спокойный, но решительный Бромили по-прежнему руководит Группой по проблемам человеческого фактора в медицине (Clinical Human Factors Group) на добровольных началах и тратит свободное время на то, чтобы убедить медиков воспринимать происшествия не как угрозу, а как возможность узнать что-то новое.
За пару недель до нашей встречи Мартин задал вопрос в Twitter, чтобы понять, каких результатов достигла его кампания. Он был прост и точен: «Расскажите, пожалуйста, как и на что повлияла смерть моей жены? Что в итоге изменилось?»
Через несколько минут стали приходить ответы – не только из Великобритании, но и со всего мира. Марк, консультант по респираторным заболеваниям и интенсивной терапии из Суиндона, написал: «Это была одна из причин увеличения числа имитационных тренировок. В результате качество лечения улучшилось».
Ник, эксперт в области медицинской безопасности, написал: «Мы обсудили ваш случай с интернами и врачами, чтобы понять, как действовать в чрезвычайной ситуации – и можно ли спорить с начальством». Джо Томас, медсестра и старший преподаватель парамедицины, написала: «О вашей истории говорят далеко не только в операционных и реанимации. Она меняет наше отношение к медицине».
Джофф Хили, анестезиолог из Сиднея, написал: «Ваша сила и смелость стали примером для двух, а то и трех поколений анестезиологов. Благодаря вам спасено бессчетное число жизней. Мы обращаемся к вашей истории каждый день».
В этих ответах содержится истина, которую, надеюсь, несет и моя книга. Фраза «нужно учиться на своих ошибках» звучит как управленческое клише, как трюизм или мантра, в которой нет никакой силы. Однако незаметная работа Мартина Бромили должна помочь нам взглянуть на проблему шире. Учиться на ошибках – значит преследовать этическую цель: спасать, поддерживать и улучшать чьи-то жизни. Мартин сказал мне:
Во многих областях здравоохранения наблюдается несомненный прогресс. Всего десять лет назад про инфекции, которыми пациенты заражались прямо в больницах, вроде МРЗС (метициллин-резистентный золотистый стафилококк), говорили «это бывает». Такие инфекции считались проблемой, которую толком не решить. Сегодня медики полны решимости бороться с подобными проблемами и делать все, чтобы в будущем они не возникали.
Но такой подход встречается отнюдь не повсеместно. Достаточно взглянуть на количество смертей, которых могло и не быть, в Великобритании и по всему миру, чтобы понять: тенденция скрывать ошибки сохраняется, как и страх того, что независимое расследование может дознаться до истинных причин трагедии. Нужно кардинально изменить это отношение. Это важнейшая проблема здравоохранения.
Стемнело. Хлопнула входная дверь: Адам и Виктория вернулись из школы. Как раз в тот день Адам отмечал четырнадцатилетие. Мальчик с воодушевлением говорил, что вечером они все вместе поедут в пиццерию. Я спросил детей, кем они видят себя в будущем.
Виктория ответила категорично: «Я хочу быть пилотом». Адама тоже интересовала авиация, но он склонялся к метеорологии.
Мы говорили о том, как Мартин пытается изменить отношение к неудачам в здравоохранении. «Я горжусь папой, – сказал Адам. – Он отдает Группе много времени, хотя у него есть основная работа. Если бы десять лет назад вы сказали, что он добьется столь многого, он бы вам не поверил. Папа получает письма почти каждую неделю».
Виктория кивнула. «Смерть мамы была для всех нас ударом, и мы знаем, что ее не вернуть, – сказала она, чуть не плача. – Я надеюсь, папа продолжит свою работу, чтобы другие семьи не пережили то же самое».
Виктория помолчала, ее лицо просветлело, и она сказала: «Думаю, маме это понравилось бы».