Вот что происходит, когда человек возвращается с войны домой: жизнь, полная эмоций, абсурда, глупостей, рисков, безрассудств и фривольности, внезапно замирает. Насилие и опасности, месяцы перенапряжения не проходят бесследно. Когда-то я считал, что война меняет только непосредственных ее участников и жертв, а не простых свидетелей. Я ошибался.
На войне никто не может отсидеться в роли наблюдателя.
Самое большое коварство войны заключается, похоже, в том, чтобы поселить войну внутри нас. Мне хотелось по-прежнему верить в собственную добродетельность, но поступки мои говорили совсем о другом: в лучшем случае я человек эгоистичный, а в худшем — бессердечный. Та самая юнгианская двойственность человеческой природы. Много лет я пытался найти ответ на вопрос, на который нет однозначного ответа. Эти поиски мучили меня: то мне хотелось остаться одному, то я боялся одиночества, то намеренно искал уединения, то не мог ни на секунду остаться без собеседника. Но ни то ни другое не помогало.
Однажды, собирая материал для книги, я натолкнулся на фразу Вирджинии Вульф: «Кто не говорит правду о себе, не может говорить ее и о других». Эти слова запали мне в душу. Я понимал, что прежде всего мне необходимо рассказать правду о самом себе. А для этого сначала надо понять, кто я — хороший человек, совершавший некоторые плохие поступки, или война выявила мою скрытую темную сторону. Я начал свое расследование, записывая на доске аргументы против самого себя. Свидетельства выглядели ужасающе убедительно. Получилось вот что.
«Аргументы против меня»
Обвинение основывалось на трех событиях, которые произошли со мной в течение последних десяти лет. Почти все это время я посвятил репортажам о войне. Можно сказать, что эти три случая демонстрируют проблему выбора, с которым каждому, не только солдатам, приходится сталкиваться во время боевых действий. Но в моей жизни они стали центральными вехами. Решения, принятые именно в эти моменты, определили, какой путь я выберу: разрушительный или спасительный. Когда-то я был уверен, что чувство вины за сделанный выбор сокрушит меня. Скажу больше: этого-то я и хотел. Сейчас мне временами кажется, что без этих событий моя жизнь вообще не имела бы смысла. Как бы то ни было, я несу ответственность за свои поступки. Наверное, если рассказать о случившемся в подробностях и по порядку, всему найдется разумное объяснение, но иногда все это кажется бредом воспаленного воображения.
Случай первый: простая нерешительность. Октябрь 2001 года, город Пули-Хумри в северной части Афганистана на границе с Таджикистаном. Город перерыт глубокими окопами, напоминающими о Первой мировой войне: здесь как раз проходит линия фронта между войсками правительства талибов и НАТО. Через нее время от времени перелетают гранаты; обе армии используют одну и ту же радиочастоту, и бойцы иногда дразнят друг друга. Атмосфера такая, будто мы собрались в соседнем дворе поиграть в бадминтон. Я и еще несколько журналистов сидим на холме возле сломанного танка Т-62, брошенного здесь еще советскими войсками. Мы разговариваем, посмеиваемся над абсурдностью ситуации. Вдруг раздается какой-то хлопок. Один из офицеров наблюдает за позициями талибов в бинокль, который я купил за несколько долларов в Ташкенте по пути в Афганистан две недели назад. В видоискатель камеры вижу, что он роняет бинокль и прячется за танк. Я чувствую, как земля содрогается под ногами. Метрах в десяти позади нас взрывается мина. Осколки попадают в стоящего всего в нескольких сантиметрах слева от меня продюсера National Geographic. У него задеты бедро и ягодица. Он падает. «Я ранен, ранен!» — кричит он, хватаясь за ногу. Все это время я продолжаю снимать. Направляю камеру на продюсера; он сжимает ногу, по рукам течет кровь. Это огромная удача: запечатлены и удар по нашим войскам, и пострадавший от удара; в кадре и взрыв, и жертва. Такое редко удается. Потрясающий кадр, драматичный и, как мне кажется, очень яркий. Теперь наши зрители смогут сами увидеть, что происходит, когда металл ранит живую плоть. Я кричу остальным, чтобы они укрылись с другой стороны танка, талибы ведь тоже могут увидеть в свои бинокли, куда попала мина. Сам я в нерешительности. Я не перестаю снимать, хотя продюсер истекает кровью. А вдруг осколки задели бедренную артерию, одну из самых крупных? Тогда он умрет меньше чем через четыре минуты, если кровотечение не остановить. Но я все снимаю. Да и сам продюсер, по-прежнему зажимая рану на ноге, упрекает своего оператора, пропустившего взрыв: «Давай, снимай!» Я продолжаю смотреть в видоискатель камеры, но мне начинает казаться, будто кто-то настойчиво тянет меня за край рубашки. Наверное, это проснулась совесть. Сначала я не обращаю на нее внимания, но потом, крайне неохотно, кладу камеру на землю рядом с продюсером, не выключая ее. Я начинаю осознавать, что чудом сам не пострадал, ведь продюсер стоял совсем рядом и, наверное, закрыл меня от осколков. Кровь ударяет мне в голову. «Давай сюда шарф!» — кричу я и стягиваю шарф с его шеи, туго перевязываю бедро выше ранения. Потом снова поднимаю камеру, направляю на него и спрашиваю, каково это — быть раненным осколком мины? «Как будто торнадо разорвало ногу», — отвечает он. Только много позже я задумался о том, что ради хорошего кадра мог пожертвовать его жизнью. Но я постарался найти компромисс. Он выжил и на какое-то время даже стал знаменит. Хотя все могло обернуться по-другому, если бы осколок все-таки задел артерию, а я бы промедлил в надежде снять сенсационное видео.
Случай второй: «Ты будешь снимать, если я его застрелю?» Ноябрь 2004-го. Я в Эль-Фаллудже. Первый день операции по освобождению города от повстанцев. Операция называется «Ярость призрака» (Phantom Fury), впрочем, если не считать убитых на улицах, не похоже, чтобы осталось много повстанцев. Я иду по городу вместе с двумя морскими пехотинцами. Вдруг в проходе между зданиями вижу лежащего на земле иракца. Его короткая седая борода кажется ослепительно белой по контрасту с алой струйкой крови возле головы. Рубашка распахнута, под ней белая футболка. Он с трудом дышит, жить ему осталось недолго. Правая рука лежит на груди, левая согнута в локте, ладонь развернута вверх, эта неестественная поза чем-то напоминает приветствие. Я подхожу ближе, чтобы посмотреть, насколько серьезно он ранен, но в ужасе отшатываюсь: у него отстрелена правая часть головы. Издалека этого не было видно. Снайпер попал ему прямо в глаз, и пуля раздробила череп. Очень странно, но при этом рана выглядит аккуратно, как разрез хирурга. Я возвращаюсь к пехотинцам, и один из них спрашивает меня: «Ты будешь снимать, если я его застрелю?» Едва ли здесь кроется злой умысел. Почти уверен, что это акт милосердия. Отвечаю не раздумывая: «Конечно, это моя работа». Но тут же начинаю сомневаться: зачем снимать? Мужчина скоро умрет, в этом нет ни тени сомнения. Так почему не оставить все как есть, не добавляя страданий? Пехотинец пожимает плечами, объясняет второму, что не стоит связываться, — зачем лишние неприятности? «Он и так вот-вот умрет». Они уходят, и я остаюсь один на один с человеком с простреленной головой. Смотрю на него. Он все еще дышит, кровь течет. Его жизнь — то, что от нее еще осталось, — в моих руках. Возможно, это самая тяжелая смерть: вокруг никого, кто мог бы понять его, если бы он захотел что-то сказать. Я думаю, что, наверное, надо было позволить пехотинцу застрелить его. Не знаю, сильно ли страдал этот иракец или уже ничего не чувствовал. Приходит в голову, что я вдруг оказался в ответе за последние минуты его жизни. Смотрю на него и вдруг осознаю, что мы с ним одни. Пехотинцы ушли, вокруг никого. Умирающему лет пятьдесят пять — шестьдесят, он в гражданском, безоружен — да и вряд ли у него было оружие. Почти наверняка у него есть дети, может быть, даже внуки, но сейчас с ним только я. Он умрет здесь, лежа на земле, а какой-то незнакомец снимет его смерть на камеру. Я понимаю, что не могу этого допустить. Так нельзя. И вот что я делаю тогда: просто ухожу. Иду вслед за пехотинцами, оставляю его лежать одного на улице, где он и умрет. Как только боевые действия возобновились, мое чувство вины исчезло. Я забыл о человеке с простреленной головой… Или так мне казалось.
Уже и этих двух эпизодов было бы достаточно. Но это еще не все. Случай номер три — самый ужасный поступок, который я когда-либо совершал. Я снова просто ушел, но на этот раз я бросил не умирающего, а живого человека, умолявшего меня о помощи. Когда я ушел, его убили.
Талеб Салем Нидал вместе с другими четырьмя повстанцами был ранен и захвачен в мечети в Эль-Фаллудже во время одной из самых крупных и кровавых американских операций со времен Вьетнама — операции «Ярость призрака». В ноябре 2004-го более 13 000 военнослужащих армий США, Великобритании и правительства Ирака заняли позиции к северу от города. Их задачей было очистить Эль-Фаллуджу от повстанцев, захвативших город несколько месяцев назад. Нидал и еще более десятка боевиков укрылись в мечети на юге города. Через неделю после начала операции морская пехота США подошла к мечети. Американцев обстреляли, и они открыли ответный огонь по повстанцам. (О начале операции подробно рассказано в гл. 1.) Когда перестрелка прекратилась, десять повстанцев были убиты, пятеро ранены.
Талеб Селем Нидал. Он погиб, потому что я отказался ему помочь.
Нидалу повезло: он был легко ранен в ногу. Когда пехотинцы захватили мечеть, его взяли в плен и американские санитары оказали ему и остальным раненым помощь. Командир батальона заверил меня, что раненых иракцев отправят в полевой штаб для допросов и что там же их осмотрят врачи. Не знаю, обманул ли он меня намеренно или произошла какая-то путаница после тяжелого и долгого боя, но все случилось совсем не так. Нидал и другие четверо раненых остались в мечети, без оружия, без охраны, рядом с уже начавшими разлагаться трупами своих товарищей в пластиковых мешках. На следующий день младший капрал того же батальона морской пехоты вернулся в мечеть и расстрелял всех раненых, кроме Талеба Салема Нидала, спрятавшегося под одеялом. Наверное, принял его за еще один труп. Непонятно, знал ли капрал, что эти повстанцы накануне были взяты в плен. В любом случае он должен был заметить пластиковые мешки и обратить внимание на то, что повстанцы безоружны, а их раны перевязаны.
Пехотинец рассказал Службе криминальных расследований ВМС, что сначала стрелял по раненым из винтовки М-16, а потом, когда ее заело, — из пистолета Beretta М-9. Я в это время был недалеко от мечети и слышал его выстрелы. Размеренные одиночные выстрелы, как будто стреляли по мишеням в тире, аккуратно прицеливаясь; не похоже, чтобы он руководствовался яростью или страхом. Потом произошло нечто еще менее понятное. Услышав выстрелы, я и еще несколько пехотинцев вошли в мечеть. Я был удивлен, что тела все еще в мечети, но еще больше удивился, что четверо из пятерых взятых в плен повстанцев, которых якобы отправили в штаб, теперь тоже были мертвы или умирали. Я сразу же включил камеру и стал снимать иракцев у дальней стены. В это же время краем глаза я заметил еще одного пехотинца (позже, прочитав отчет Службы криминальных расследований, я понял, что он-то и убил раненых). Я услышал, как он говорит об одном из тех, в кого только что стрелял: «Да этот урод просто притворяется, что мертв. Косит под труп».
Потом — я по-прежнему смотрел в видоискатель — он поднял винтовку и еще раз выстрелил в иракца. Это был выстрел в упор, в голову. По стене, возле которой сидел несчастный, растеклись мозги. Я увидел пресловутое розоватое облачко, которое описывают те, кто становится свидетелем выстрела в голову. Оно смешалось с частичками пыли, оседавшими на грязный пол мечети в луче света из окна.
«Ну вот, теперь он точно мертв», — заявил другой пехотинец. Все было настолько очевидно и без этих слов, что они воспринимались просто как восклицательный знак в конце предложения. Потом стрелявший повернулся и ушел, словно всего-навсего прикончил бешеную собаку. Когда видишь такое убийство, становится трудно дышать, как будто весь воздух куда-то исчезает и ты оказываешься в вакууме. Меня начало тошнить. Я понял, что в это мгновение все изменилось. Я столкнулся с нравственной неоднозначностью расплывчатой идеи, что даже в самой жестокой войне существуют определенные правила. Я случайно оказался там и просто нажал кнопку на камере.
Когда я попытался спросить у стрелявшего, зачем он убил раненного накануне иракца, тот ответил: «Я ничего об этом не знал, ничего». Пехотинцы вышли из мечети, а я остался один на один с Талебом Салемом Нидалом. В одних трусах и рубашке, с перевязанной ногой, он вылез из-под одеяла и начал говорить со мной по-арабски, просил о помощи. Я смотрел на него в видоискатель камеры, так же, как несколько минут назад наблюдал за убийством. Нидал умолял, протягивал ко мне руки. Я ответил, что не говорю по-арабски. Но и так было понятно, что он в опасности и ему страшно. Он ведь только что видел, как его уже раненных товарищей добивали. По моей реакции он понял, что я ничего не собирался для него делать, и в отчаянии снова сел на пол. Он был прав, я действительно ушел, оставив его в полуразрушенной мечети лежащим на полу в грязном белье.
Я вышел из мечети, переполненный гневом из-за убийства, свидетелем которого только что стал. Но почему-то мне не пришло в голову, что Нидал может стать следующей жертвой. Я собирался найти командира батальона и показать ему пленку. Что произошло? Тот пехотинец действовал по собственной инициативе или исполнял приказ не оставлять никого в живых за линией наступления? Хотя, в общем, это было не так важно. Канал NBC решил не показывать запись убийства, и я согласился с тем, что кадры оказались слишком откровенными и жестокими. В итоге своим решением мы помогли замять всю эту историю. Мы утаили от общественности важную информацию о войне. Я не исполнил свой долг журналиста, и потом долгие годы это мучило меня.
Я продолжал работать военным репортером, но никак не мог забыть о событиях в мечети в Эль-Фаллудже. Надеясь, что мне удастся подвести какой-то итог этой главе моей жизни, я направил запрос правительству США о подробностях случившегося. В 2007-м, три года спустя после описанного инцидента, я получил отчет Службы криминальных расследований ВМС. Отчет был огромный, размером с телефонную книгу, и тщательно отредактированный (целые куски текста были вычеркнуты в целях защиты частной жизни названных в отчете лиц или по соображениям национальной безопасности). Сделав глубокий вдох, я открыл его. Я не знал, что меня ждет. Мне понадобилось всего 20 минут, чтобы прочитать все до конца. Когда я закончил, мне стало плохо.
Талеб Салем Нидал, раненый иракец, прятавшийся под одеялом и умолявший меня о помощи, когда его товарищей застрелили, и сам был убит вскоре после того, как я ушел из мечети. Вскрытие показало, что смерть наступила из-за 23 выстрелов в спину. Побежав добиваться справедливого наказания для тех, кто организовал казнь без суда и следствия, я позволил совершить еще одну такую казнь. Я предпочел игнорировать мысль о том, что нечто подобное может произойти и с Нидалом. И он был убит. Если бы я просто вывел его из мечети, возможно, он все еще был бы жив. Он оказался единственным, кроме меня, свидетелем убийства, и, конечно, когда я ушел, у него не осталось никаких шансов выжить. До сих пор не понимаю, как я мог об этом не подумать. Я не желал ему смерти. Но если бы вместо гнева я нашел место для капли сострадания, то мог бы его спасти. Его убийство — самое серьезное обвинение в деле против меня. Эту тяжесть я чувствую на своей совести до сих пор. Долгое время я не мог найти ни утешения, ни оправдания для себя.
Мой посттравматический синдром начался не с осознания этого преступления. Хотя его признаки наблюдались на протяжении всей моей «военной карьеры». Алкоголь, легкие наркотики, беспорядочный секс — все это я попробовал, борясь со своими проблемами. Джонатан Шей, бывший психиатр Управления по делам здравоохранения ветеранов, в своей второй книге «Одиссей в Америке: военная травма и проблемы при возвращении домой» (Odysseus in America: Combat Trauma and the Trials of Homecoming) описывает похожее состояние у ветеранов: «Ветераны используют различные средства, чтобы заглушить боль, справиться с кошмарами, забыть о чувстве вины. Это могут быть алкоголь и наркотики, поиск опасности, трудоголизм, секс. Иногда все вместе».
Шум вертолетов, пейзаж, напоминающий Ирак или Афганистан, даже люди в мусульманской одежде — все это заставляло меня вспоминать прошлое и тосковать. Иногда я мучился из-за того, что мне пришлось пережить; иногда, наоборот, хотелось снова оказаться там. Лечился я привычными средствами, нисколько не сомневаясь, что это единственно правильный способ. Ведь книги и фильмы учат нас, что именно так принято справляться с воспоминаниями о войне. Несмотря на то что мои проблемы с алкоголем и наркотиками становились все серьезнее, я отказывался обратиться за профессиональной помощью. Мне казалось, что это было бы проявлением слабости. Это все для тех, кто не в состоянии справиться сам. На самом деле я как раз больше не мог справляться с этим самостоятельно, просто не хотел в этом признаваться. Чтобы как-то отвлечься от войны, бушевавшей внутри меня, я снова отправлялся на войну. После случая в мечети (когда я еще не знал о смерти Нидала) думал, что могу справиться с личными переживаниями, не анализируя произошедшее, а уезжая в горячие точки. Мое тогдашнее состояние отлично описывает строчка из песни Элвиса Пресли: «Немного меньше разговоров, немного больше действий». Я предложил интернет-порталу Yahoo проект «Кевин Сайтс в горячих точках», в рамках которого в течение года я путешествовал по миру и рассказывал о наиболее серьезных военных конфликтах.
Этот проект стал причиной моих новых кошмаров. Но он же помог мне как-то справляться со своими проблемами еще полтора года. Вернувшись домой, я расстался с моей тогдашней девушкой и начал писать книгу воспоминаний о моих путешествиях «В горячей зоне». Собирая материал для этой книги, я и узнал о судьбе Талеба Салема Нидала.
После этого я снова начал бороться с самим собой, и это была самая настоящая военная кампания. В течение пяти лет я не находил себе места, объездил тысячи и тысячи километров. От перепадов моего настроения страдали все мои родные и близкие. Я то впадал в ярость, то погружался в депрессию и искал одиночества. Время от времени, иногда довольно надолго, мне удавалось скрыть свое состояние благодаря разнообразным занятиям и бесконечным мартини. Я писал и выступал с речами о том, что мне довелось пережить, какие ошибки я совершил, чему они меня научили. Но все мои рассуждения были поверхностными. Я не пытался проанализировать свой опыт глубже, не пытался понять те фундаментальные изменения, которые произошли в моей психике. Можно было сказать, что я просто толку воду в ступе, надеясь заполнить пустоту внутри себя внешней активностью и алкоголем. Я прошел курсы и получил сертификат специалиста по оказанию неотложной помощи, обучился альпинизму, съездил в экспедицию в Танзанию, совершил восхождение на Килиманджаро. Встречался с женщиной почти на 18 лет моложе меня. Но ненависть к самому себе делала меня замкнутым и отстраненным, физически и эмоционально. Моя подруга не выдержала, и мы расстались. Я снова оказался в одиночестве и мог делать все что заблагорассудится, не отчитываясь ни перед кем.
Я решил сбежать и поселиться на Бонэйре, одном из Нидерландских Антильских островов к северу от Венесуэлы. Собирался купить там мотоцикл, маску и ласты и вдали от всех работать в местном дайвинг-центре.
Но весной 2009-го, за неделю до отправления на Бонэйр, я получил престижную стипендию Нимана и с сентября мог приступить к учебе в Гарварде. Появилась возможность несколько месяцев не заниматься журналистикой, но всю жизнь так продолжаться не могло. Фонд Нимана выбирает 12 американских и 12 иностранных журналистов и выдает им стипендию $60 000, чтобы в течение девяти месяцев они посещали любые лекции Гарвардского университета. Выбрать можно все что угодно: от занятий по истории до курсов анатомии. Идея в том, чтобы дать возможность журналистам расширить образование, подарить им, так сказать, год в духе эпохи Возрождения. Единственное условие — активно участвовать в жизни университета. Журналистам даже не запрещается писать книги, хотя это и не поощряется, поскольку может помешать занятиям и нарушить академическую атмосферу. Но в 2008 году я ушел из Yahoo News и стал внештатником. Так что не мог позволить себе не извлечь пользы из этого года, когда не требовалось зарабатывать себе на жизнь. Раз уж мне не придется думать о заработке, надо за это время написать книгу. Я был полон благих намерений и не догадывался о том, как бездарно распоряжусь этим подарком.
Все началось с выбора жилья. У меня была возможность поселиться в одном из риверхаусов под названием Данстер, где каждый год одну из квартир предоставляют стипендиатам фонда Нимана. Обычно иностранные студенты хватаются за них. Я же остановил свой выбор на этом варианте после того, как мне сказали, что в городе Кембридж, где находится Гарвард, квартиры очень дороги. В августе я въехал в холодную и мрачноватую двухкомнатную квартиру на первом этаже и начал собирать материал для книги. Обычно я работал с бокалом красного вина в одной руке и сигаретой в другой, хотя гарвардские правила и запрещают курить на территории университета. Но мне казалось, что без этого работа не пойдет, поэтому я ставил стул поближе к окну, и запретный дым вылетал на улицу. К несчастью, какой-то особенно чувствительный студент его унюхал и сдал меня. Я получил и проигнорировал несколько писем от коменданта нашего здания. Тогда он отправился к профессору, отвечавшему за Данстер. Обычно за порядок в студенческих домах отвечает кто-то из опытных преподавателей, живущих поблизости. В моем случае это был профессор экономики. Он и его жена, оба мормоны, оказались не в восторге от моего поведения. И вот я уже сидел перед Бобом Джайлсом, возглавлявшим тогда фонд Нимана. Очень вежливо, но твердо, немного по-отцовски, он напомнил мне, что, если я живу со студентами, мне совсем необязательно вести себя как студент. Мне было 47 лет, и я получал выговор за курение в неположенном месте. Я понял, что надо искать другое жилье. Мне и так казалось немного унизительным жить в Данстере. По возрасту я был ближе к обслуживающему персоналу, чем к студентам; так что, если бы я носил бордовую служебную форму работников здания, меня легко было бы спутать с ними.
Я съехал и снял квартиру-студию с видом на парк Кембридж Коммон, разбитый на том самом месте, где Джордж Вашингтон принял командование Континентальной армией. Квартира была на втором этаже, очень солнечная и стильная. Моя кровать стояла в нише у окна, так что я мог читать лежа и наблюдать за сменой времен года: сначала яркие цвета осени, потом дожди и, наконец, снег. Место было просто идеальным. Именно здесь я решил начать настоящее сражение с самим собой. Но почти сразу же стал терпеть поражения. Я часто пропускал лекции и встречи с другими стипендиатами, потому что мне не хватало времени на работу над книгой. Но работа не шла. Я садился за компьютер и перечитывал рассказанные солдатами истории, и меня вновь охватывали так хорошо знакомые мне гнев и отчаяние. Их рассказы заставляли меня вспоминать собственный опыт, думать о своих поступках на войне. Я боролся с этими неприятными мыслями, ложась на пол возле камина, распивая виски и выкуривая одну сигарету за другой. Выдыхая сигаретный дым в каминную трубу, я вспоминал, как когда-то писал об одном мексиканском племени из штата Чиапас: они пили кока-колу, ложились на спину и рыгали, считая, что так молятся Богу. Но мой Бог, судя по всему, уже устал от моих молитв и историй.
Работе над книгой мешала не инерция или лень. Просто я столкнулся с необходимостью проанализировать те переживания, которые накопились за проведенные на войне годы. Сейчас я был в безопасности, обстановка располагала к тому, чтобы предаться размышлениям. И вот я оказался один на один со всеми проблемами, которые так долго не хотел признавать. Раньше я думал, что контролирую ситуацию. Но больше притворяться не получалось. Раздумья о прошлом, укоры совести мучили меня почти постоянно. Мне везде мерещилось лицо Талеба Салема Нидала: оно мне снилось, его форму принимали пятна копоти на камине.
Кроме того, почти никто из ветеранов не соглашался со мной разговаривать. Мне уже казалось, что вся эта затея с книгой ни к чему не приведет. Написать не получалось толком ни строчки. Сначала я заставлял себя написать одну или две страницы, прежде чем сделать перерыв и покурить, потом — один или два абзаца, а потом и вовсе одно предложение. Через какое-то время я садился за компьютер, уже понимая, что поработать не удастся, и тянулся за бутылкой. Я говорил себе, что алкоголь поможет мне расслабиться и слова придут сами. Но они почти никогда не приходили. Я был в отчаянии. Попытался убедить себя, что это не посттравматический синдром, а проблемы с концентрацией внимания. Я знал, что в таких случаях часто прописывают аддералл и что студенты иногда незаконно покупают это лекарство, чтобы тратить меньше времени на сон и лучше концентрироваться. Набрался храбрости и попросил своего врача прописать мне этот препарат. Он согласился, хотя и неохотно.
Первый раз я принял две таблетки по 10 мг, как и полагалось по рецепту. У меня появилось чувство тревоги, зато я действительно смог сосредоточиться на работе. За пару дней написал больше, чем за несколько недель до этого. И решил, что нашел то, что нужно. Но когда действие лекарства прекращалось, я чувствовал огромную усталость. Аддералл вроде кокаина — слишком сильно стимулирует нервную систему. Я начал принимать сначала в два, потом в три раза больше таблеток, чем следовало. Садился за компьютер, писал несколько предложений, но чувство тревоги нарастало. Чтобы успокоиться, выпивал, после выпивки хотелось покурить. И вот я опять оказывался на полу, наблюдал, как сигаретный дым влетает в каминную трубу, и представлял, что он растворяется среди призраков Вашингтона и его солдат, готовящихся к наступлению на Бостон. После короткого искусственного подъема я снова не мог работать, даже с помощью таблеток.
Будучи не в состоянии писать, думать я все-таки мог, и мысли мои постоянно возвращались к Талебу Салему Нидалу. Снова и снова в голове прокручивались кадры снятого мною видео: безысходность на его лице, его голос. Я полностью погрузился в саморазрушение. Иногда я пытался рассказать другим о том, что сделал. Но мое отчаяние, настойчивость и неразборчивая пьяная речь делали эту и без того мрачную историю совсем невыносимой и никому не понятной. И я оставался один на один со своей совестью.
Однажды утром, пропьянствовав всю ночь, я стоял под фонарем и думал: почему бы мне просто не снять ремень, не накинуть его на перекладину и не затянуть у себя на шее? Мне казалось, нет ничего проще. Это же обыкновенная математика: жизнь за жизнь. Так или иначе, мне скоро придется сделать выбор.