Европейская новелла Возрождения

Саккетти Франко

Флорентиец Сер Джованни

Аноним

Гуардати Мазуччо

Пульчи Луиджи

Медичи Лоренцо де'

Макиавелли Никколо

Молыца Франческо Мария

Аламанни Луиджи

Порто Луиджи да

Граццини Антонфранческо

Банделло Маттео

Фортини Пьетро

Чинтио Джиральди

Страпарола Джованфранческо

Парабоско Джироламо

Баргальи Шипионе

Труа Никола де

Деперье Бонавантюр

Файль Ноэль дю

Наваррская Маргарита

Бельфоре Франсуа де

Шольер Сеньор де

Вильялобос Франсиско Лопес де

Вильегас Антонио де

Тимонеда Хуан де

Сервантес Мигель де Сааведра

Молина Тирсо

Идальго Гаспар Лукас

Вильяндрандо Агустин де Рохас

Эслава Антонио де

Италия

 

 

Из «Трехсот новелл»

Франко Саккетти

[9]

 

Новелла IV

Мессер Бернабо, правитель Милана [10]Мессер Бернабб, правитель Милана…  — Бернабо Висконти, вместе со своими братьями Маттео и Галеаццо наследовавший в 1354 г. своему дяде, Джованни Висконти. После смерти братьев Бернабо разделил в 1378 г. власть с сыном Галеаццо II — Джаном Галеаццо, который отравил его в 1385 г.
Д. Михальчи
, приказывает одному аббату разъяснить ему четыре невозможные вещи, которые ему вместо аббата разъясняет один мельник, переодевшийся в платье этого аббата, и получается так, что мельник остается аббатом, а аббат мельником

Мессер Бернабо, правитель Милана, сраженный прекрасными доводами одного мельника, подарил ему весьма доходную должность. При жизни этого синьора его боялись больше, чем всякого другого, однако, хотя он и был жесток, все же в его жестокостях была большая доля справедливости. В числе многих историй, которые с ним приключились, был такой случай, когда один богатый аббат проявил нерадивость, не сумев как следует выкормить двух принадлежащих означенному синьору догов, которые от этого опаршивели, и синьор приказал ему заплатить за провинность четыре флорина. На это аббат взмолился о пощаде. Означенный синьор, видя, что тот молит его о пощаде, сказал ему:

— Если ты разъяснишь мне четыре вещи, будет тебе полное прощение; а вещи, о которых я хочу, чтобы ты мне сказал, таковы: сколько отсюда до неба? Сколько воды в море? Что делается в аду и что стоит моя особа?

Аббат, услыхав это, стал вздыхать, и ему казалось, что он попал в худшее положение, чем раньше. Однако, чтобы умерить гнев синьора и выиграть время, он попросил, не будет ли угодно синьору дать ему отсрочку для ответа на вещи столь высокого значения. И синьор дал ему отсрочку на один день. А так как ему очень хотелось услышать, чем все это кончится, он взял с него обязательство вернуться.

Задумался аббат и, возвращаясь в монастырь в глубокой тоске, тяжело дышал, как запаренная лошадь; в конце пути встретил он своего мельника, который, видя его огорчение, сказал ему:

— Что с вами, господин мой, что вы так запыхались? И отвечал аббат:

— Есть с чего, ведь синьор, того и гляди, меня прикончит, если я не разъясню ему четыре вещи, которые не по плечу ни Соломону, пи Аристотелю.

Мельник спросил:

— А что это за вещи?

Аббат ему все сказал. Тогда мельник, подумав, говорит аббату:

— Если хотите, я выведу вас из этого затруднения. И говорит ему аббат:

— Дай-то бог.

На что ему мельник:

— Думаю, что и бог даст, и святые дадут. Аббат, уже не находивший себе места, сказал:

— Если ты это сделаешь, бери у меня все, что захочешь, ибо нет такой вещи, в которой я бы тебе отказал, если ты об этом попросишь и если это будет в моих силах.

И сказал мельник:

— Предоставляю это на ваше усмотрение.

— Каким же путем ты будешь действовать? — спросил аббат. Тогда мельник ему ответил:

— Я хочу надеть вашу рясу и ваш капюшон, сбрею себе бороду и завтра утром спозаранку предстану перед синьором, сказавшись аббатом, и все четыре вопроса разрешу так, что надеюсь его ублажить.

Аббату уже не терпелось подменить себя мельником, и так и было сделано.

Обратившись в аббата, мельник рано утром пустился в путь и, дойдя до ворот, за которыми обитал синьор, постучался и сказал, что такой-то аббат хочет ответить синьору на некоторые вопросы, которые тот ему задал. Синьор, желая услышать то, что аббат должен был ему сказать, и удивляясь, что тот так скоро вернулся, призвал его к себе. Когда аббат предстал перед ним в предрассветном сумраке, раскланиваясь и то и дело закрывая рукой лицо, чтобы не быть узнанным, и синьор спросил его, принес ли он ответ на то, о чем он его спрашивал, тот ответил:

— Да, синьор, принес. Вы меня спрашивали, сколько отсюда до неба. В точности все рассмотрев, я установил, что отсюда до верху тридцать шесть миллионов восемьсот пятьдесят четыре тысячи семьдесят две мили с половиной и двадцать два шага.

Сказал ему синьор:

— Ты это установил с большой точностью, а как ты это докажешь?

Тот ответил:

— Прикажите измерить, и если это не так, повесьте меня. Во-вторых, вы меня спросили, сколько в море воды. Это мне было очень трудно установить, так как море — вещь текучая и все время наполняется, но все-таки я установил, что море вмещает двадцать пять тысяч девятьсот восемьдесят два миллиона бочек, семь ведер, двенадцать кружек и два стакана.

И спросил его синьор:

— Откуда ты это знаешь? Тот отвечал:

— Прикинул, как сумел. Если не верите, достаньте бочки и измерьте. Если окажется не так, четвертуйте меня. В-третьих, вы спросили, что делается в аду. В аду режут, четвертуют, сдирают кожу и вешают совершенно так же, как это делаете здесь вы.

— И какие ты этому можешь привести доказательства? Мельник отвечал:

— Я в свое время говорил с человеком, который там побывал, а Данте, флорентиец, от него именно узнал то, что написал об аде. Но человек этот умер. Если не верите, пошлите за ним… В-четвертых, вы спрашивали меня, сколько стоит ваша особа. Я говорю, что она стоит двадцать девять сребреников.

Когда мессер Бернабо это услышал, он в ярости набросился на мельника, говоря:

— Да чтоб ты сдох! Выходит, я такое ничтожество, что не стою и печного горшка?

Тот ответил, причем не без великого трепета:

— Синьор мой, выслушайте мое рассуждение. Вы ведь знаете, что господь наш Иисус Христос был продан за тридцать сребреников, я и рассудил, что вы стоите на один сребреник меньше, чем он.

Услыхав это, синьор легко догадался, что это не аббат, и, пристально в него вглядываясь и понимая, что это человек куда более ученый, чем аббат, сказал ему:

— А ты не аббат!

Пусть каждый сам себе представит страх, обуявший мельника. Бросившись на колени и сложив руки, он стал молить о пощаде, рассказывая синьору, что он был мельником у аббата, как и почему он предстал перед его светлостью переодетым, и с какой целью он надел на себя это облачение, и что он сделал это, скорее чтобы ему угодить, чем от злого умысла.

Мессер Бернабо, выслушав его, сказал:

— Так и быть, раз он уже сделал тебя аббатом, а ты куда лучше его, клянусь богом, я готов это подтвердить и хочу, чтоб ты и впредь был аббатом, а он мельником и чтобы ты получал весь доход с монастыря, а он — с мельницы.

И так в течение всей своей жизни мессер Бернабо следил за тем, чтобы аббат оставался мельником, а мельник — аббатом.

Уж очень это страшное дело и уж очень велика опасность доверяться синьорам, как это делал мельник, и храбриться так, как храбрился он. Ведь с синьорами бывает, как с морем: человек пускается в плаванье с величайшей для себя опасностью, но в великих опасностях получает и великую выгоду. Большая удача, когда море спокойно, — точно так же, когда спокоен синьор. Но доверяться тому и другому — страшное дело: того и гляди, разыграется буря.

Иные в свое время утверждали, что такой же или подобный случай приключился с папой, который предложил одному из провинившихся аббатов разъяснить ему упомянутые четыре вещи и сверх того еще одну, а именно: какова самая большая удача в его жизни. На что аббат, понимая, сколь многое зависит от ответа, вернулся в свой монастырь и, собрав монахов и послушников, — всех, вплоть до повара и садовника, — поведал им, на что ему предстояло ответить папе, и попросил у них совета и помощи. Они же, не зная, что сказать, стояли как дураки. Тогда садовник, видя, что все они онемели, сказал:

— Господин аббат, раз все они ничего не могут сказать, а я хочу помочь вам и словом и делом, то я полагаю, что выведу вас из этого затруднения; но дайте мне вашу одежду с тем, чтобы я пошел под видом аббата и в сопровождении кого-нибудь из этих монахов.

Так и было сделано. Представ перед папой, он сказал, что расстояние до неба равно тридцати звукам голоса. О воде в море он сказал:

— Прикажите заткнуть устья рек, через которые вливается вода, а потом измерьте.

О том, сколько стоит особа папы, он сказал:

— Двадцать восемь сребреников: на два сребреника меньше того, что стоит Христос, — ведь вы его наместник.

О величайшей своей удаче в жизни он сказал:

— Что я из садовника стал аббатом. И таковым папа его утвердил.

И как бы то ни было, случилось ли это с тем и с другим или только с одним, но аббатом сделался тот, кто был либо мельником, либо садовником.

 

Новелла LXVI

Коппо ди Боргезе Доменики [13]Коппо ди Боргезе Доменики занимал высокие посты во флорентийской коммуне: был трижды приором (1330, 1336, 1341 гг.) и дважды — гонфалоньером (1332 и 1339 гг.). Умер до 1353 г.; изображен в «Декамероне» (день V, нов. 9); может быть, понимание Коппо у Боккаччо повлияло на Саккетти, сделавшего из него маньяка.
Д. Михальчи
из Флоренции, прочитав одну историю из Тита Ливия, приходит в такую ярость, что, когда к нему являются мастера за деньгами, он их не слушает, не понимает и выгоняет вон

Был некогда во Флоренции гражданин, ученый и весьма уважаемый, по имени Коппо ди Боргезе Доменики. А жил он как раз напротив того места, где стоят сейчас Львы, и производил строительные работы в своих домах. Как-то в субботу под вечер он, читая Тита Ливия, наткнулся на историю о том, как римские женщины вскоре после того, как был издан закон, запрещавший им носить украшения, сбежались на Капитолий, требуя отмены этого закона. Коппо, человек хотя и ученый, но раздражительный и отчасти взбалмошный, пришел в ярость, словно все это происходило у него на глазах. Он книгой и кулаком стучит по столу, всплескивает по временам руками и говорит:

— Горе вам, римляне, неужели вы это потерпите, вы, которые не потерпели над собой власти ни царей, ни императоров?

И разбушевался так, как если бы служанка стала выгонять его из собственного дома. Означенный Коппо все еще бесновался, как вдруг появляются мастера и рабочие, возвращавшиеся с работы. Поклонившись Коппо, они попросили у него денег, хотя и видели, что он чем-то очень разгневан. Но Коппо, как аспид, на них напустившись, говорил:

— Вот вы мне кланяетесь, а, по мне, лучше бы сам дьявол вселился в мой дом! Вот вы просите у меня денег за ремонт моих домов, а, по мне, лучше бы они тут же обрушились, и обрушились на мою голову!

А те переглядывались и с удивлением говорили: «Что с ним?» Потом сказали ему:

— Коппо, ежели вам что не по душе, нам это очень досадно, а ежели в наших силах что-нибудь сделать, чтобы вы перестали огорчаться, мы охотно это сделаем.

Коппо сказал:

— А ну-ка! Идите вы нынче с богом и ко всем чертям! Лучше бы мне никогда не видеть белого света: подумать только, что эти нахалки, эти потаскухи, эти негодницы имели наглость бегать на Капитолий и требовать, чтоб им вернули их украшения. О чем же думают римляне, если даже я, Коппо, вчуже не нахожу себе места? Будь на то моя воля, я бы их всех послал на костер, чтобы те, которые останутся в живых, навсегда это запомнили. Уходите и оставьте меня в покое.

И те, от греха подальше, ушли, говоря друг другу:

— Что за черт? Болтает он что-то, не пойму что, о римлянах, а может быть, о весах.

А другой говорит:

— Что-то он рассказывал о потаскухах, сам не знаю что. Не загуляла ли у него жена?

Один рабочий говорит:

— По-моему, он сказал: слезы капают от боли. Может быть, у него голова болит.

А другой:

— По-моему, он жалуется, что ему опрокинули кадку с солью.

— Как бы там ни было, — решили они наконец, — деньги свои мы все-таки хотим получить, а там как знает.

Итак, они решили в этот день больше не ходить к нему, а вернуться в воскресенье утром. Коппо же остался один на поле брани, и на следующее утро, когда он остыл и вернулись мастера, он дал им то, что им полагалось, говоря, что у него вчера вечером были другие заботы.

Ученый это был человек, хотя ему и взбрела в голову такая нелепая фантазия. Однако, если толком обо всем поразмыслить, она была вызвана не чем иным, как стремлением к справедливости и добродетели.

 

Новелла LXXV

С живописцем Джотто [15]Джотто (1266 или 1276–1337 гг.) — великий итальянский живописец. О нем рассказывают многие новеллисты, в том числе Боккаччо. Вазари лестно отзывается о новеллах Саккетти о Джотто в «Жизни Джотто».
Д. Михальчи
приключается то, что свинья сбивает его с ног во время прогулки, которую он совершает в обществе учеников; он произносит хорошую остроту, а затем и другую в ответ на другой вопрос

Всякий, кто живал во Флоренции, знает, что первое воскресенье каждого месяца мужчины и женщины всем народом отправляются в церковь Сан-Галло и что отправляются они туда скорее для развлечения, чем для богомолья. В одно из таких воскресений собрался туда и Джотто вместе со всей своей мастерской, и в то время, когда он ненадолго задержался на Огуречной улице, рассказывая одну из своих историй, проходило мимо несколько свиней святого Антония, одна из которых в неистовом беге бросилась ему под ноги, так что он упал на землю. Поднявшись на ноги своими силами и не без помощи спутников и отряхнувшись, он свиней не выругал, не сказал им ни слова, но, обратившись к спутникам, слегка улыбнулся и промолвил:

— Разве они не правы? Разве я за свой век не заработал при помощи их щетины не одну тысячу лир, ни разу не отблагодарив их ни единой миской помоев?

Услыхав это, спутники его засмеялись.

— Что говорить? Ты, Джотто, мастер на все руки. Ты еще никогда ни одной истории так хорошо не описывал, как описал случай с этими свиньями.

И поднялись к Сан-Галло. Затем, возвращаясь мимо монастырей Сан-Марко и Серви, стали, как обычно, разглядывать находящиеся там росписи, и при виде изображения девы Марии вместе с Иосифом один из них спросил Джотто:

— А ну-ка скажи мне, Джотто, почему всегда изображают Иосифа таким грустным?

И Джотто отвечал:

— Разве у него нет причины, если он видит, что жена его беременна, а он не знает, от кого?

Все переглянулись и стали уверять, что Джотто не только великий мастер живописи, но к тому же и мастер семи свободных искусств. А когда они вернулись домой, они многим рассказали о новых остроумных ответах Джотто, которые всеми понимающими людьми были признаны словами, достойными философа. Велика проницательность человека, одаренного так, как одарен был Джотто.

Многие ходят и глазеют, разинув рты, вместо того чтобы смотреть очами телесными и духовными, и потому не ошибется всякий, живущий на этом свете, кто общается с людьми, знающими больше, чем он. Век живи, век учись.

 

Из «Пекороне»

Сер Джованни Флорентиец

[16]

 

Четвертый день

Новелла I

Возвратившись на четвертый день туда, где обычно протекали их беседы, влюбленные учтиво приветствовали друг друга и, взявшись за руки, уселись. Начала Сатурнина, промолвив так:

— Я хочу рассказать тебе историю, которая станет королевой и примадонной всех историй, рассказанных нами до сих пор. А потому, полагаю, она тебе чрезвычайно понравится.

Жил во Флоренции, в доме Скали, один купец по имени Биндо, много раз побывавший и в Тане, и в Александрии, и во всех других краях, в какие только отправляются купцы с товарами. Этот Биндо был весьма богат и имел троих взрослых сыновей. Когда пришло время ему умирать, он призвал к себе двух сыновей — старшего и среднего — и в их присутствии составил завещание, сделав их обоих наследниками всего, чем владел на земле. Младшему же ничего не оставил. Тогда младший сын по имени Джаннетто, прослышав о том, явился к нему и сказал:

— Отец мой, я премного удивлен тем, что вы сделали, — не вспомнили обо мне в завещании.

Отец отвечал:

— Мой Джаннетто, нет в целом мире души, которую я любил бы более, чем тебя. Но я хочу, чтобы после моей смерти ты не оставался здесь, а уехал в Венецию к твоему крестному отцу, мессеру Ансальдо, у которого совсем нет детей, и он в письмах многажды просил прислать ему тебя. Мессер Ансальдо самый богатый купец из всех ныне здравствующих христиан. Вот и хочется мне, чтобы после моей смерти ты отправился к нему с этим письмом; и если сумеешь, то станешь богатым человеком. Сын отвечал:

— Отец мой, я готов исполнить все, что вы прикажете. Отец благословил его и через несколько дней умер. Сыновья в великой скорби воздали его праху подобающие почести. А по прошествии еще нескольких дней оба брата позвали к себе Джаннетто и сказали ему:

— По правде говоря, отец согласно завещанию оставил наследство нам, а о тебе вовсе не упомянул; однако мы братья, так пусть уж нам всем достанется поровну.

Джаннетто отвечал так:

— Братья мои, благодарю вас за вашу доброту, но душа моя просится искать счастья на чужбине, и я не откажусь от своего намерения; вы же пользуйтесь уготованным вам благословенным наследством.

Тогда братья, видя его такую решимость, дали ему коня, денег на дорогу, и Джаннетто, распростившись с ними, отправился в Венецию. Он явился прямо в лавку мессера Ансальдо и вручил ему написанное отцом перед смертью письмо, из которого мессер Ансальдо узнал, что приезжий юноша — сын дражайшего Биндо, и, кончив читать, тут же обнял его со словами:

— Добро пожаловать, сынок, я так давно желал тебя увидеть!

И стал расспрашивать его о Биндо, на что Джаннетто отвечал, что отец умер, и мессер Ансальдо, весь в слезах, прижал его к своей груди, расцеловал и сказал:

— Сколь горестно мне слышать о смерти Биндо, ведь вместе с ним мы немало заработали. Но радость видеть тебя столь велика, что уменьшает мою скорбь.

Он велел проводить его в дом и сказал своим приказчикам, своим друзьям, щитоносцам и всем в доме, чтобы повиновались и привечали Джаннетто более, чем его самого. И первым делом отдал ему ключи от своей казны со словами:

— Сынок, все, что есть, можешь тратить; одевайся и обувайся, как тебе заблагорассудится, хорошенько угости горожан, и пусть они тебя узнают получше. Однако хочу, чтобы ты запомнил: я буду любить тебя тем сильнее, чем более ты станешь стараться для этого.

А потому Джаннетто начал водить дружбу с благородными венецианцами, был галантен в обращении, стал задавать пиры, одаривать слуг, покупать лучших скакунов и участвовать в состязаниях и турнирах наравне с бывалыми и искушенными людьми; был великодушен, обходителен со всеми и прекрасно умел оказать почет и уважение кому и где надобно, никогда не забывая при этом воздавать почести мессеру Ансальдо, словно тот был его родным отцом. И сумел столь мудро повести себя с самыми различными людьми, что полюбился даже членам городской управы, находившим его весьма благоразумным, приятным и безмерно любезным. Оттого и женщины и мужчины, казалось, души в нем не чаяли, да и мессер Ансальдо наглядеться на него не мог, столь приятны ему были учтивость его и манеры. И ни один праздник в Венеции не обходился без того, чтобы упомянутый Джаннетто не был приглашен, так всем он был мил. И вот случилось, что два близких его приятеля задумали отправиться в Александрию со своими товарами на двух кораблях, как они проделывали это каждый год; и обратились к Джаннетто со словами:

— Тебе следовало бы вместе с нами вкусить морской жизни, посмотреть на мир и обязательно повидать Дамаск и дальние страны.

Джаннетто отвечал:

— Я, без сомнения, весьма охотно отправился бы с вами, если бы отец мой, мессер Ансальдо, дал на то свое соизволение.

Те отвечали:

— Мы сделаем так, что он тебе его даст и будет доволен.

И тотчас же они направились к мессеру Ансальдо и сказали ему:

— Мы хотим просить вас, чтобы вы позволили Джаннетто отправиться этой весной вместе с нами в Александрию, а также дали ему какой-нибудь корабль, — пускай повидает свет.

Мессер Ансальдо отвечал:

— Я буду рад, если ему это по душе. Те отвечали:

— Мессер, он и сам был бы рад.

Тогда мессер Ансальдо немедля велел снарядить прекрасный корабль, погрузить на него множество товаров и оснастить флагами и оружием как подобает. Когда же корабль снарядили, мессер Ансальдо наказал капитану и прочим, кто служил на корабле, чтобы те исполняли все, о чем Джаннетто распорядится и что он им прикажет.

— Я его посылаю не деньги зарабатывать, — говорил он, — а для его же собственного удовольствия, пускай повидает свет.

И когда подошло время Джаннетто Отправляться в путь, весь город сбежался посмотреть, потому что с давних пор не выходил из Венеции столь красивый и хорошо оснащенный корабль, как этот. И всякий сожалел об отъезде Джаннетто. Он распрощался с мессером Ансальдо, всеми своими друзьями; и путешественники, выйдя в море и подняв паруса, устремились в сторону Александрии во славу господа бога и уповая на судьбу. Так плыли они на трех кораблях много дней, когда однажды на рассвете Джаннетто увидел морской залив с прекрасным портом. Он спросил у капитана корабля, как назывался порт. Капитан отвечал:

— Мессер, этот город принадлежит одной знатной донне, вдове, которая погубила немало добрых синьоров.

Спросил Джаннетто:

— Каким образом? Тот отвечал:

— Мессер, она красивая и приятная женщина, и у нее такой закон: каждый, кто приезжает, должен провести с ней ночь, и если сумеет ею овладеть, то может взять ее в жены, — она хозяйка порта и всей местности. Ну, а если опростоволосится, то лишается всего, что у него есть с собой.

Джаннетто немного поразмыслил про себя и сказал:

— Делай что хочешь, но доставь меня в этот порт. Капитан отвечал:

— Мессер, подумайте, что вы говорите, ведь там уже столько синьоров перебывало, и все по миру пошли.

На что Джаннетто промолвил:

— Не твоя печаль; делай, как я говорю.

Так и сделали: тут же развернули корабль и устремились в порт; приятели же, плывшие на других кораблях, ничего не заметили.

Утром по всему городу пошли разговоры о том, какой красивый корабль вошел в порт; все сбежались поглядеть; тут же доложили донне, и та послала за Джаннетто, который, незамедлительно явившись к ней, приветствовал ее с большим почтением. Она же взяла его за руку и стала расспрашивать, кто он, откуда и знаком ли с обычаем этого края. Джаннетто отвечал утвердительно и что он ни за чем иным и не стремился сюда. Тогда она сказала:

— В таком случае, тысячу раз добро пожаловать!

И она оказала ему самые большие почести, пригласила баронов, графов, рыцарей великое множество, дабы составили ему достойную компанию. Всем баронам пришлись весьма по вкусу манеры Джаннетто, его приятное обхождение и речи; он полюбился каждому, и при дворе до темноты не смолкало торжество с танцами и пением в честь Джаннетто; и всякий с радостью был готов назвать его своим господином. Когда же наступил вечер, донна, взяв Джаннетто за руку, привела его в свои покои и сказала:

— По-моему, настало время ложиться спать. Джаннетто отвечал:

— Мадонна, я к вашим услугам.

Тут появились две юные прислужницы, одна с вином, другая со сладостями. Донна молвила:

— Вам, наверное, хочется пить, так отведайте вина. Джаннетто попробовал сластей и стал пить вино, в которое было подмешано сонное снадобье, а он-то этого не знал и выпил добрую половину чаши, потому что вино понравилось ему, после чего мигом скинул одежды и улегся; но, едва очутившись в постели, заснул. Донна же легла спать рядом с ним, но он так ничего и не почувствовал и очнулся лишь на следующий день, когда уже пробило три. Потому, лишь только рассвело, донна поднялась и приказала разгружать корабль, каковой оказался полон хороших и дорогих товаров. И вот, как пробило три, служанки донны пришли к постели, где спал Джаннетто, разбудили его и сказали, чтобы он отправлялся с богом; корабля со всем, что там было, он лишился. И стало ему стыдно своего дурного поступка. Донна велела дать ему коня, денег на дорогу, и он, мрачный и скорбный, отправился в Венецию; однако, приехав туда, от стыда не пожелал идти домой, а явился ночью в дом к своему приятелю, который, премного удивившись, сказал:

— Ох! Джаннетто, тебя ли я вижу? И тот отвечал:

— Корабль мой в темноте наскочил на риф, разбился вдребезги, всех разбросало кого куда; сам я ухватился за обломок дерева, который вынес меня на берег; так по суше я и добрался сюда.

Много дней провел он в доме приятеля, пока тот однажды не отправился навестить мессера Ансальдо, коего застал в большой печали. Молвил мессер Ансальдо:

— Я так опасаюсь, что мой сынок погиб или с ним приключилось в море что-либо неладное, просто места себе не нахожу от тревоги.

Тогда юноша сказал:

— Он потерпел кораблекрушение, но сам спасся. Воскликнул мессер Ансальдо:

— Слава богу! Как я рад! Лишь бы сам Джаннетто оставался невредим; а о потерянном я не тревожусь. Где же он?

Юноша отвечал:

— Он в моем доме.

Мессер Ансальдо тотчас же вскочил и бросился туда. А увидев Джаннетто, стал обнимать его, приговаривая:

— Сынок мой, ты не должен стыдиться, ведь корабли нередко терпят крушение в море; потому, сынок, не отчаивайся: главное, ты цел, невредим, и я счастлив.

Так утешая, он повел его домой. Новость эта разлетелась по всей Венеции, и всякий сожалел о злополучном бедствии, постигшем Джаннетто. В скором времени вернулись из Александрии с большими сокровищами его друзья и, едва причалив, первым делом спросили о Джаннетто. Им все подробно рассказали, и они прибежали обнять его со словами:

— Что с тобой стряслось? Куда же ты запропастился? Мы, ничего не зная о тебе, целый день шли обратным курсом, но ни увидеть тебя, ни понять, куда ты мог направиться, нам не удалось. И так нам стало горько, что в течение всего пути мы не ведали радости, полагая, что ты погиб. Джаннетто отвечал так:

— Я находился в заливе, когда поднялся сильный встречный ветер и бросил нас на прибрежные рифы; корабль разбился вдребезги, сам я лишь чудом спасся.

Вот как он объяснил все это, дабы не раскрывать своего позора. И все вместе они устроили большое празднество, вознося хвалу господу за спасение Джаннетто и говоря так:

— Будущей весной с божьей помощью мы выручим все, что ты потерял в этот раз, а покуда есть время, не станем унывать и предадимся веселью.

Но у Джаннетто не выходило из головы, как ему вернуться к той донне. Он в мыслях рисовал себе это и думал: «Мне следует во что бы то ни стало на ней жениться, иначе я погиб», — и был не в силах побороть тоску. Отчего мессер Ансальдо нередко говорил ему.

— Не печалься, у нас с тобой еще столько добра, что прекрасно проживем.

На что Джаннетто отвечал:

— Мой синьор, я никогда не обрету покоя, если вновь не совершу это путешествие.

И мессер Ансальдо, видя его желание, снарядил, когда пришло время, другой корабль с товарами, которые были еще лучше и еще дороже прежних, истратив на это большую часть из того, чем владел на свете. И друзья, также нагрузив чем нужно свои корабли, вышли в море вместе с Джаннетто, подняли паруса и устремились в путь. Много дней плыли они, и Джаннетто неустанно ждал, когда появится порт той самой дамы, который назывался портом донны Бельмонте. И однажды ночью, проходя вблизи залива, Джаннетто увидел этот порт, тотчас узнал его и приказал развернуть паруса, руль и идти прямо туда, так что его товарищи на других кораблях опять ничего не заметили. Донна же, проснувшись утром и взглянув сверху на порт, увидела развевающиеся флаги этого корабля и сразу их узнала; позвав служанку, она спросила ее:

— Тебе знакомы эти флаги? А служанка отвечала:

— Мадонна, да это, кажется, корабль того самого юноши, что был здесь год тому назад и так богато оделил нас своими товарами.

Тогда донна сказала:

— Ты, несомненно, права; и если нет другой важной причины, то он, должно быть, в меня влюблен; однако я еще не видела такого, кто наведался бы сюда более одного раза.

На это служанка ответила:

— А я еще не встречала более обходительного и более привлекательного мужчину.

Донна послала к Джаннетто пажей и щитоносцев, которые с радостью встретили его, и он со всеми был приветлив и весел; так он поднялся в замок и предстал перед донной. И когда та увидела его, то ласково его обняла, а он почтительно обнял ее. Весь день прошел в ликовании и веселье; донна пригласила баронов и дам в великом множестве, и те прибыли ко двору на торжество в честь Джаннетто. Бароны почти все досадовали, что Джаннетто не их господин; они с удовольствием согласились бы на это, зная его приятные манеры и обходительность. Дамы почти все были в него влюблены, видя, как умело он вел танец, как не сходило с его лица оживленное выражение, и все сочли, что он, наверное, сын какого-то богатого сеньора. Когда же подошло время спать, донна, взяв Джаннетто под руку, сказала: — Не пора ли нам отойти ко сну?

Они пришли в комнату, уселись; тут появились две юные прислужницы с вином и сладостями, и они стали пить вино и вкушать эти сладости, после чего отправились спать, но едва Джаннетто оказался в постели, как в ту же минуту уснул. Донна же разделась и улеглась рядом с ним. А он за всю ночь так и не пробудился. Утром донна, проснувшись, немедля послала сказать, чтобы разгружали корабль. Как пробило три, Джаннетто очнулся от. сна, стал искать донну и не нашел. Тут он увидел, что уже день, и вскочил с постели, не зная, куда деться от стыда. Ему дали денег на дорогу, коня и сказали:

— Ступай прочь!

И он с позором поехал восвояси, мрачный и скорбный, и ехал много дней без передышки, пока не добрался до Венеции, где ночью явился в дом к тому же самому приятелю, и тот, увидев его и придя в величайшее изумление, сказал:

— Ох, да что же это? Отвечал Джаннетто:

— Горе мне! Будь проклята судьба, что завела меня однажды в те края!

Приятель же сказал ему:

— Еще бы тебе не проклинать судьбу, когда ты разорил мессера Ансальдо, а ведь он был самым богатым купцом во всем христианском мире; но во сто крат хуже то бесчестье, которым его теперь покрывают.

Много дней хоронился Джаннетто в доме приятеля, не зная, что предпринять и что сказать, и уже совсем было собрался, ничего не говоря мессеру Ансальдо, ехать назад во Флоренцию, однако, подумав, решился показаться ему напоследок, что и сделал. Когда мессер Ансальдо его увидел, то, вскочив с места, кинулся обнимать со словами:

— Добро пожаловать, сынок мой! — И Джаннетто весь в слезах обнял его. А узнав про все, мессер Ансальдо молвил:

— Знаешь, Джаннетто, не следует горевать, таково уж это море: одних одаривает, других обирает; ты вновь со мной, и я счастлив. У нас еще осталось столько, что сможем жить потихоньку.

Новость об этом происшествии разлетелась по всей Венеции; только и разговоров было, что о мессере Ансальдо, и все не на шутку сожалели о его убытках. Самому же мессеру Ансальдо пришлось многое продать, дабы расплатиться с кредиторами, которые предоставили ему товары. Тут вернулись из Александрии с несметным богатством друзья Джаннетто и, приехав в Венецию, сразу же узнали о его возвращении и о том, что его корабль вновь разбился; немало тому подивившись, они молвили:

— Вот так казус; мы такого еще не видывали.

Затем направились к мессеру Ансальдо и, воздав ему почести, сказали:

— Мессер, не отчаивайтесь, в будущем году весь барыш будет ваш; ведь это мы стали причиной ваших убытков, ибо уговорили Джаннетто отправиться с нами в первый раз. А потому не бойтесь ничего; коль скоро у нас есть деньги, располагайте ими, как своими собственными.

Мессер Ансальдо поблагодарил их и ответил, что у него хватит еще на жизнь. Но Джаннетто с утра до вечера не покидали раздумья, он не ведал покоя; тогда мессер Ансальдо спросил его, в чем дело, и тот отвечал:

— Я никогда не успокоюсь, ежели не верну того, что потерял. Тогда мессер Ансальдо молвил:

— Сынок мой, мне не хочется, чтобы ты снова отправлялся куда-то; лучше будем жить потихоньку, довольствуясь тем немногим, что у нас осталось, чем ты вновь станешь рисковать.

Отвечал Джаннетто:

— Я твердо намерен сделать все, что в моих силах, иначе жизнь станет для меня величайшим позором.

Видя его решимость, мессер Ансальдо вознамерился продать все, чем владел на свете, и снарядить еще один корабль; так и сделал, продав последнее, что у него осталось, и снарядил прекрасный корабль с товарами. А поскольку ему недоставало десяти тысяч дукатов, то он отправился к одному иудею в Местре и взял у него взаймы эти деньги на тех условиях и с таким уговором, что если не возвратит их ко дню святого Иоанна в июне будущего года, то иудей может отрезать от любой части его тела, откуда захочет, фунт мяса. Мессер Ансальдо с готовностью согласился, и тогда иудей пожелал составить о том достоверную бумагу при свидетелях, торжественно и с подобающей осмотрительностью, лишь после чего отсчитал ему десять тысяч золотых дукатов, на которые мессер Ансальдо приобрел то необходимое, чего не хватало для оснастки корабля; и если прежние два корабля были великолепны, то третий был куда богаче и лучше тех. Друзья же нагрузили свои корабли с расчетом на то, что весь барыш будет принадлежать Джаннетто. И когда настало время отправляться в путь, перед самым расставанием мессер Ансальдо сказал Джаннетто:

— Сынок мой, видишь сам, в каких долгах я остаюсь; об одной лишь милости прошу: ежели и случится тебе вернуться домой горемыкой, то покажись мне на глаза, я хоть взгляну на тебя перед смертью и буду тем доволен.

На что Джаннетто отвечал:

— Мессер Ансальдо, я все сделаю так, чтобы вас порадовать. Мессер Ансальдо благословил его, и на том они расстались.

Друзья Джаннетто не спускали глаз с его корабля; сам же он был настороже и только ждал случая, чтобы свернуть в порт Бельмонте, с каковой целью подговорил своего кормчего, и тот ночью привел корабль прямо в порт, принадлежащий этой благородной даме. На рассвете следующего дня товарищи, плывшие на двух других кораблях, стали в беспокойстве искать корабль Джаннетто и, не найдя его, сказали:

— Такова уж судьба его злосчастная, — и, теряясь в догадках, порешили продолжать путь.

Тем временем, прослышав, что Джаннетто вернулся, и завидев корабль, прибывший в порт, все обитатели замка сбежались на пристань и стали говорить в большом удивлении:

— Не иначе как он — сын важного человека, раз каждый год привозит нам столько товаров на таких хороших кораблях; видно, сам бог желает, чтобы он стал нашим господином.

И явились к нему с визитом все именитые граждане города, бароны, рыцари; и было доложено донне о возвращении Джаннетто. Она тотчас кинулась к окну, увидела прекрасный корабль и узнала флаги, отчего, осенив себя крестным знамением, сказала:

— Несомненно, что-то произошло: это тот самый человек, который принес нам богатство, — и послала за ним.

Джаннетто пожаловал в замок, и они приветствовали друг друга весьма почтительно и многократно обнялись. Весь день прошел в веселье и радости; в честь Джаннетто устроили великолепный турнир, в котором состязались многие бароны и рыцари; Джаннетто тоже пожелал участвовать и целый день показывал чудеса прекрасного владения оружием и верховой езды. Всем баронам столь понравились его манеры, что каждый из них желал бы видеть Джаннетто своим господином. И вот наступил вечер. Когда приблизился час ложиться спать, донна взяла Джаннетто под руку со словами:

— Не пора ли нам возлечь?

Тут возле двери комнаты им повстречалась служанка донны, которой стало жаль Джаннетто; она приблизилась к нему и тихонько проговорила на ухо:

— Сегодня вечером притворись, что пьешь, а сам вина не пей. Джаннетто все понял и с тем вошел в комнату. Донна сказала:

— Я знаю, вас мучит жажда, поэтому, прежде чем лечь спать, выпейте вина, прошу вас.

Вошли юные прислужницы, словно два ангела, с вином и сладостями, как обычно. Джаннетто молвил:

— Кто сможет удержаться и не выпить при виде столь прекрасных девушек?

Донна при этих словах засмеялась. Тогда Джаннетто взял чашу и сделал вид, что пьет, а сам пролил вино себе на грудь; донна же, поверив, что он выпил, подумала: «Ну что ж, снаряжай мне еще один корабль; этот ты уже прозевал». Джаннетто тем временем улегся в постель, чувствуя себя бодрым и с ясной головой. Ему показалось, что прошла добрая тысяча лет, прежде чем донна улеглась рядом с ним. При этом он повторял про себя:

— Теперь-то уж она моя!

И чтобы донна поскорее пришла к нему, притворился спящим и даже принялся храпеть. Завидев это, донна молвила:

— Прекрасно!

Быстро скинув одежду, она улеглась подле Джаннетто, который не стал мешкать, и, едва та оказалась под одеялом, как он, поворотившись к ней, обнял ее, говоря:

— Вот чего я столь долго желал!

С этими словами он даровал ей священную супружескую благодать и за всю ночь уже не выпустил ее из объятий. Донна осталась премного довольна этим и, проснувшись с зарей, повелела созвать всех баронов, рыцарей, множество прочих граждан и объявила:

— Джаннетто — ваш господин, а потому начинайте праздник.

Тут поднялся шум, крики:

— Да здравствует синьор! Да здравствует синьор! Ударили в колокола, заиграла веселая музыка; послали сказать всем остальным баронам и графам, жившим за стенами замка, чтобы шли поглядеть на своего господина. И повсюду началось бурное ликование. Когда Джаннетто вышел из комнаты, его тотчас произвели в рыцари, посадили на трон, дали в руки жезл и с триумфом и славой провозгласили господином. Ну, а когда наконец все бароны и дамы собрались при дворе, Джаннетто обвенчался с этой достойной дамой; и такое было шумное и веселое празднество, что невозможно ни рассказать, ни вообразить. Все бароны и синьоры города сошлись на это торжество танцевать, петь, играть, веселиться, сражаться в турнирах, — словом, происходило все, как это бывает на больших праздниках. Мессер Джаннетто великодушно одаривал всех шелками и прочими дорогими подарками, которые привез с собой.

А время шло, он возмужал, стал пользоваться уважением за свою разумность и справедливое обращение с людьми любого звания. Так и жил себе припеваючи, в празднествах, и при этом не помышлял о возвращении и даже не вспоминал, негодник, о мессере Ансальдо, оставшемся в закладе за десять тысяч дукатов у того иудея. И вот в один прекрасный день, расположившись со своей донной у окна, Джаннетто увидел на площади людей с пылающими факелами в руках; люди с дарами направлялись к церкви. Мессер Джаннетто спросил:

— Что это значит? Донна отвечала:

— Это ремесленники несут дары в церковь святого Иоанна, потому что сегодня его день.

Тут-то мессер Джаннетто и вспомнил о мессере Ансальдо, да так, что, изменившись в лице, отпрянул от окна и бросился расхаживать по зале взад и вперед, размышляя над сим обстоятельством. Донна спросила, что с ним случилось.

— Ничего особенного, — отвечал мессер Джаннетто. Тогда донна принялась допытываться, говоря:

— Я вижу, вы что-то скрываете от меня.

И столько всего ему наговорила, что мессеру Джаннетто пришлось поведать о том, как мессер Ансальдо остался в закладе за десять тысяч дукатов.

— А нынче срок истекает, — сказал он, — и я так страшусь, что мой отец расстанется с жизнью из-за меня, ведь если он сегодня же не вернет эти деньги, то у него отрежут фунт мяса.

Донна сказала:

— Мессер, немедля садитесь на коня. Возьмите с собой кого угодно, берите сто тысяч дукатов и отправляйтесь в Венецию, но только сухим путем, так будет скорее, нежели морем. Скачите что есть духу, и если ваш отец еще жив, то привозите его сюда.

Потому мессер Джаннетто тотчас велел трубить в рог и, взяв с собою деньги, вскочил на коня и пустился вместе со свитой в двадцать человек прямо в Венецию. Тем временем по истечении срока иудей разыскал мессера Ансальдо и заявил, что желает отрезать у него фунт мяса; однако мессер Ансальдо стал умолять, чтобы тот согласился отсрочить его погибель на несколько дней затем, что, если вдруг вернется его Джаннетто, то он, мессер Ансальдо, сможет хотя бы повидаться с ним. Иудей сказал:

— Так и быть. Я повременю с расплатой. Но пускай он хоть сто раз возвращается — я все равно отрежу фунт вашего мяса, как толкуют о том мои бумаги.

Мессер Ансальдо отвечал, что согласен. Весть о том облетела всю Венецию; все соболезновали мессеру Ансальдо, а многие из купцов вознамерились даже сложиться и заплатить эти деньги иудею, но тот не желал ничего слушать. Напротив, он желал свершить это душегубство, дабы потом говорить, что, дескать, умер самый богатый купец среди христиан.

Когда мессер Джаннетто стремглав ускакал, его донна, не тратя попусту ни минуты, переоделась в платье судьи и вместе с двумя слугами поспешила вслед за супругом. Тем временем мессер Джаннетто, добравшись до Венеции, явился прямо в дом иудея и с ликованием заключил в свои объятия мессера Ансальдо, после чего объявил иудею, что намерен отдать ему деньги — сколько причитается — и сверх того еще столько, сколько тот захочет. Иудей отвечал, что денег ему теперь не надобно, раз он не получил их в срок, и что он как раз теперь намерен отрезать фунт мяса у мессера Ансальдо. Вспыхнули споры и раздоры, и всякий в глубине души осуждал иудея. Но, как ни говори, а Венеция, будучи землей справедливости, не могла не признать и за иудеем полной правоты, а потому никто не осмеливался публично выражать свое несогласие с ним, и не оставалось ничего другого, как бить ему челом. Ради этого у него перебывали многие венецианские купцы, но он раз от разу делался все более непреклонным. Тогда мессер Джаннетто предложил ему двадцать тысяч, но тот отказался, потом дошли до тридцати тысяч, после того до сорока, до пятидесяти и, наконец, добрались до ста тысяч дукатов; тут иудей сказал:

— Вот что: если даже ты захочешь дать мне больше дукатов чем стоит весь этот город, то и тогда я не откажусь от удовольствия свершить то, что написано в моих бумагах.

Покуда спорили, в Венецию прибыла донна, одетая в платье судьи, и расположилась в гостинице, хозяин которой спросил у ее слуги:

— Кто твой господин?

Слуга же, предупрежденный донной о том, что ему надлежит говорить, ежели кто спросит, отвечал так:

— Этот господин — судья; он обучался в Болонье и теперь держит путь домой.

Смекнув, хозяин стал оказывать постояльцу всяческие почести. За обедом судья поинтересовался, что делается в городе. Хозяин отвечал:

— Мессер, уж чересчур много справедливости.

— Как так? — удивился судья.

— А вот как, мессер, я вам расскажу. Приехал к нам из Флоренции юноша по имени Джаннетто; приехал он к своему крестному отцу мессеру Ансальдо и оказался столь приятным и благовоспитанным юношей, что полюбился в нашем городе и женщинам и мужчинам. Ни один из приезжих доселе не был столь приятен, как он. Три раза мессер Ансальдо снаряжал для него самые богатые корабли, и всякий раз тот терпел крушение. На последний корабль не хватило денег; тогда мессер Ансальдо занял у одного иудея десять тысяч дукатов на таком условии, что, ежели не отдаст их ко дню святого Иоанна, в июне будущего года, то иудей может отрезать от любой части его тела фунт мяса. Теперь же этот благословенный юноша вернулся и уже не десять тысяч, а целых сто хочет ему отдать, но криводушный иудей не желает уступить; уже все здешние добрые люди били ему челом — ничто не помогает.

Судья отвечал:

— Сей вопрос не трудно разрешить. На это хозяин сказал:

— Если вы согласитесь взять на себя труд уладить его, но так, чтобы добрый человек не расстался с жизнью, то удостоитесь благодарности и любви юноши, равного в добродетели которому не видывал свет, да и жители города возблагодарят вас.

Тогда судья велел объявить повсюду, что, если кому-то нужно разрешить спорный вопрос, пусть приходит к нему. Новость о приезжем судье из Болоньи, который берется разрешить любой вопрос, дошла до мессера Джаннетто, и он сказал иудею:

— Пойдем к этому судье! Иудей отвечал:

— Пойдем, но пусть приезжает кто угодно, а я вправе сделать то, что написано в моих бумагах.

С тем они и предстали перед судьей и приветствовали его с глубоким почтением. Судья узнал Джаннетто, а вот Джаннетто судью не узнал, потому что донна с помощью разных трав изменила свое лицо. Мессер Джаннетто и иудей по порядку изложили свои доводы перед этим судьей, который затем взял бумаги, прочитал их и сказал иудею:

— Я хочу, чтобы ты забрал себе сто тысяч дукатов и отпустил с миром этого доброго человека; он будет всю жизнь тебя за это благодарить.

Иудей отвечал:

— И не подумаю. Тогда судья сказал ему:

— Смотри сам, это наилучший выход для тебя.

Но упрямый иудей не желал отступать. Тогда решили перейти в отведенное для таких дел помещение. Судья повелел привести мессера Ансальдо и сказал иудею:

— Что ж, отрезай фунт мяса откуда хочешь, и дело с концом.

Иудей тотчас раздел несчастного донага и вынул бритву, каковую еще раньше для этой надобности приготовил. Тут мессер Джаннетто, оборотившись к судье, воскликнул:

— Мессер, я не о том вас просил! Судья молвил ему:

— Успокойся, он еще ничего не отрезал.

Но иудей уже приближался с бритвой к мессеру Ансальдо. И тут судья сказал:

— Ну смотри же: если ты отрежешь больше или меньше фунта, я прикажу отрубить тебе голову. И еще говорю: если появится хоть капля крови, я велю тебя казнить, потому что в бумагах твоих ничего не упоминается о кровопролитии. Там говорится, что ты должен отрезать фунт мяса, и говорится только это, ни больше, ни меньше. Потому, коли ты такой мудрый, поступай как знаешь.

С этими словами он позвал палача, велел ему приготовить колоду и топор и сказал иудею:

— Как увижу каплю крови, так велю отсечь тебе голову. Иудея обуял страх, а мессер Джаннетто сразу повеселел. Наконец после долгих препирательств иудей сказал:

— Мессер судья, вы ученый человек, а я нет. Так отсудите мне сто тысяч дукатов, я согласен.

Судья отвечал:

— Я желаю, чтобы ты отрезал фунт мяса, как о том говорится в твоих бумагах. А денег не дам ни гроша. Коли хотел бы я отдать тебе деньги, так уж держал бы их в руках.

Тогда иудей стал просить девяносто тысяч, потом восемьдесят; судья ни в какую. Тут мессер Джаннетто сказал:

— Дайте ему, что просит, лишь бы отца отпустил. Но судья молвил:

— Я знаю, что делаю. Тогда иудей стал умолять:

— Дайте мне пятьдесят тысяч. Судья ответил:

— Я бы тебе и гроша ломаного не дал. Наконец иудей воскликнул:

— Будь прокляты земля и небо! Отдайте хотя бы мои десять тысяч дукатов.

Судья отвечал:

— Ты что, не понял? Ничего не получишь. Хочешь резать — так режь. Иначе я опротестую и признаю недействительными твои бумаги.

Всякий бывший при том изрядно потешился, и все насмехались над иудеем, приговаривая:

— Вот какое дело; хотел поймать, да сам попался!

Тогда иудей, видя, что выходит не по его, схватил свои бумаги и в злобе разорвал их на клочки. Так мессер Ансальдо получил свободу, и мессер Джаннетто, торжествуя, препроводил его домой, после чего, захватив эти сто тысяч дукатов, отправился поскорее к судье, коего застал в комнате за укладыванием вещей к отъезду. Мессер Джаннетто обратился к нему со словами:

— Мессер, еще никто доселе не оказывал мне столь большой услуги, как вы; возьмите с собой эти деньги, вы заслужили их.

Судья отвечал:

— О мой мессер Джаннетто, я премного вам благодарен, но денег мне не надобно, оставьте их себе, дабы ваша донна не сказала, что вы ими худо распорядились.

Мессер Джаннетто на это ответил:

— Уверяю вас, моя донна столь великодушна, столь любезна и добра, что если я истрачу и вчетверо больше денег, то она не станет возражать; к тому же она сама хотела, чтобы я взял с собой много больше.

Тут судья спросил:

— Хорошо ли вам с нею?

Мессер Джаннетто отвечал:

— В целом свете нет такой души, которую я любил бы более, чем ее. Столь благоразумна она и столь прекрасна, что природа не могла бы сотворить лучше, и если вы не откажете мне в удовольствии поехать вместе со мною, то полюбуетесь, какие она окажет нам почести, и сами увидите, так ли это, как я говорю, а может, и того лучше.

— Нет, — отвечал судья, — не могу я поехать с вами, у меня дела. Но раз вы говорите, что она столь благодетельна, то, когда увидитесь с нею, передайте от меня привет.

— Непременно, — отвечал мессер Джаннетто, — однако я хочу, чтобы вы взяли эти деньги.

Пока он так говорил, судья заметил на его руке перстень и сказал:

— Я не хочу никаких денег; отдайте мне ваш перстень. Мессер Джаннетто отвечал:

— Так и быть, отдам, но скрепя сердце, потому что донна моя, подарившая мне этот перстень, велела носить его всегда, и если он исчезнет, то она подумает, будто я отдал его другой женщине, и очень обидится на меня, решив, что я влюбился в кого-то; а ведь я люблю ее больше самого себя.

Судья сказал:

— Конечно, она вас тоже очень любит и, несомненно, так подумает; ну, а вы скажете, что подарили его мне. Впрочем, вы, наверное, собирались оставить его здесь на память какой-нибудь давней любовнице?

На это мессер Джаннетто молвил:

— Столь велика моя любовь и преданность ей, что нет на свете женщины, на которую я променял бы ее; она совершенна и прекрасна во всем.

С этими словами он снял с руки перстень и отдал его судье, после чего они с большим почтением обняли друг друга. Судья сказал:

— Можно ли вас попросить об одном одолжении?

— Разумеется, — отвечал Джаннетто.

— Тогда не оставайтесь дольше здесь, — сказал судья, — а поспешите-ка к вашей донне.

Мессер Джаннетто молвил:

— Мне кажется, будто я уже тысячу лет не видел ее.

На том и распрощались. Судья сел в барку и отправился с богом, а мессер Джаннетто устроил большое торжество: обеды, ужины и щедро одарил своих друзей конями и деньгами. После чего, распрощавшись со всеми венецианцами, взял с собою мессера Ансальдо и тронулся в путь. Вместе с ним поехали многие из его старых друзей. И почти все мужчины и женщины, провожая его, обливались в умилении слезами, столь полюбился он каждому, еще когда жил в Венеции. Так он уехал и возвратился в Бельмонте. Донна же вернулась туда раньше, сказала, что ездила на купания, и, переодевшись в женское платье, повелела начать большие приготовления: украсить парчой улицы, облачить в доспехи целые отряды рыцарей. И когда мессер Джаннетто вместе с мессером Ансальдо прибыли домой, то все бароны и весь двор вышли им навстречу с возгласами:

— Да здравствует синьор! Да здравствует синьор!

А как въехали в ворота, донна кинулась обнимать мессера Ансальдо и сделала вид, что обижена на мессера Джаннетто, коего любила более самой себя. Собрались бароны, дамы, пажи, и началось великое празднество с турнирами, парадами рыцарей, танцами и песнопениями. Однако мессер Джаннетто, видя, что на лице жены нет привычной ласковой улыбки, удалился в покои и, позвав ее туда, спросил:

— Что с тобой? — и хотел ее обнять. Но донна сказала:

— Ни к чему эти нежности: я прекрасно знаю, что ты в Венеции встречался со своими прежними полюбовницами!

Мессер Джаннетто стал отрицать. Донна сказала: — А где же мой перстень? Промолвил тут мессер Джаннетто:

— То, что я и предполагал, случилось. Я так и знал, что ты обо мне плохо подумаешь. Но клянусь моей верностью богу и тебе, что перстень я подарил тому судье, который выиграл для меня дело.

Донна же сказала:

— А я клянусь моей верностью богу и тебе, что ты подарил кольцо женщине, я знаю; и не совестно тебе божиться!

Воскликнул мессер Джаннетто:

— Да покарает меня десница божья, если я говорю неправду! Я ведь так и говорил судье, когда он попросил у меня перстень.

Донна же отвечала:

— Ты мог бы отправить сюда мессера Ансальдо, а сам оставался бы там да нежился со своими полюбовницами; они, наверное, все рыдали, когда ты уезжал.

Тут уж и мессер Джаннетто разрыдался и в отчаянии произнес:

— Ты утверждаешь то, чего не было.

Донна, увидев его слезы, почувствовала, словно нож острый вонзился ей в сердце, и, бросившись к мужу с объятиями и показав перстень, весело рассмеялась и обо всем ему рассказала, — и что он говорил судье, и как она была этим судьей, и как он отдал судье перстень. Мессер Джаннетто был до крайности поражен, но, увидя, что все так и было, как она говорит, возликовал и, выбежав из комнаты, поведал эту историю своим друзьям и баронам. Оттого любовь между ними обоими лишь возросла и умножилась. А после мессер Джаннетто позвал ту самую служанку, что научила его в тот вечер не пить вина, и отдал ее в жены мессеру Ансальдо. Так в веселье да радости они прожили всю свою долгую жизнь.

 

Новелла о Грассо, инкрустаторе и резчике по дереву

[19]

Аноним

В давние времена и особенно в век минувший город Флоренция изобиловал людьми веселыми и остроумными. Случилось, что в год 1409, совсем как то бывало когда-то, в один из воскресных вечеров у Томмазо Пекори, человека весьма любезного, умного и большого любителя пошутить, собралось за ужином почетное общество, были тут городские магистраты, служащие Синьории, а также мастера искусств смешанных и прикладных, иначе сказать, живописцы, ювелиры, скульпторы, инкрустаторы, резчики по дереву и другие подобные им умельцы. Мастера эти часто собирались у Томмазо, потому что он извлекал из общения с ними превеликое для себя удовольствие. Весело отужинав и усевшись подле очага, ибо стояла зима, собравшиеся принялись беседовать о разных забавных вещах, большей частью рассуждая о предметах, имеющих касательство до их ремесла и профессии. За беседой кто-то спросил:

— А что это с нами нет Манетто, инкрустатора и резчика по дереву? (Такое имя носил мастер, прозванный Грассо за его толщину.)

На что последовал ответ, что его-де звали, но уговорить прийти не смогли, а почему — неизвестно.

Названный инкрустатор и резчик по дереву держал лавку на площади Санто-Джованни и в своем ремесле почитался в те времена одним из искуснейших мастеров Флоренции; особенно прославился он отделкой алтарей, тут с ним не мог соперничать ни один резчик. Подобно большинству толстых людей, был он на редкость добродушен и, сказать по правде, несколько простоват. Ему исполнилось лет двадцать восемь, и так как он отличался большим ростом и тучностью, то обычно все его звали Грассо. Но простоватость его бросалась в глаза лишь очень проницательным людям, ибо дураком он отнюдь не был. Поскольку обычно он проводил время в компании, собиравшейся у Томмазо Пекори, то отсутствие его давало повод строить разного рода догадки о причине, заставившей его не прийти. Отыскать ее, однако, не удалось, и тогда присутствующие решили, что он остался дома из-за какой-нибудь своей причуды, ибо некоторая чудаковатость за ним замечалась. А так как почти все из собравшихся были гражданами более богатыми и почтенными, нежели Грассо, то они сочли себя этим несколько оскорбленными и принялись обдумывать, как бы отомстить ему за учиненную им обиду. Один из них предложил:

— А не разыграть ли нам его как-нибудь? Проучим его — впредь будет умнее.

— Недурно было бы, — подхватил другой, — заставить его обманом заплатить за ужин, в котором он не участвовал.

В числе собравшихся находился Филиппо ди сер Брунеллеско, человек изумительного ума и таланта, как это ныне всем хорошо известно. Ему было в ту пору тридцать два года. Часто имея дело с Грассо, он знал того как облупленного и нередко над ним подтрунивал. Поэтому, подумав малость, он сказал:

— Ну, он у меня и попляшет. Вместо того чтобы мстить ему за то, что он не пришел нынче вечером, мы сыграем с ним отменную шутку, которая очень всех нас повеселит и доставит нам много радости. Положитесь на меня, и я сделаю так, что он уж попляшет. Я придумал, как нам убедить его в том, будто он превратился совсем в другого человека и что он уже вовсе не резчик по дереву, прозванный Грассо. — И тут Филиппо усмехнулся, потому что у него имелась такая привычка, а также потому, что был он человек очень уверенный в себе.

Несмотря на то что упомянутая компания знала великие таланты Филиппо, ибо они проявлялись во всем, что бы он ни делал и за что бы ни принимался (а тот воистину слеп, кто не зрит света солнца), и хотя каждому из присутствующих была великолепно известна простота Грассо, никто из них не поверил, что возможно осуществить то, о чем он им сказал. Тогда Филиппо с помощью тонких и убедительных доводов, приводить которые он был мастак, Доказал им, что сие очень даже возможно. После чего, договорившись держать это дело в тайне, они весело порешили осуществить свою месть и заставить Грассо поверить в то, что он превратился в некоего человека по имени Маттео, хорошо известного некоторой части собравшихся, а также и самому Грассо. Решение сие было принято под громкий хохот всей компании, а затем почти все разошлись по домам.

Начало этой забавной истории не заставило себя ждать. На следующий же вечер она развернулась таким манером: Филиппо, будучи близким другом Грассо и зная обо всех его делах не хуже, чем он сам, ибо Грассо в простоте душевной ему обо всем рассказывал (не будь этого, Филиппо никогда бы не удалось осуществить своего замысла), отправился к приятелю в тот самый час, когда ремесленники обычно запирают свои лавки, дабы потом работать дома при светильнике. Филиппо знал об этом, ибо он множество раз бывал у Грассо по вечерам. Когда они немного поговорили, в лавку, как то было договорено заранее, запыхавшись прибежал мальчик и спросил:

— Нет ли тут Филиппо ди сер Брунеллеско?

— Вот он я, — ответил Филиппо, поднимаясь к нему навстречу. — Чего тебе надобно?

— Ступайте скорее домой! — сказал мальчик.

— Господи, помилуй! — воскликнул Филиппо. — Что стряслось?

— Мне велено бежать за вами, потому что два часа назад с нашей матушкой случился удар; она при смерти, так что поторопитесь.

Филиппо, сделав вид, что весьма поражен случившимся, и еще раз препоручив себя богу, попросил Грассо извинить его. Тот, как истинный друг, предложил:

— Я пойду с тобой, — может, что понадобится: в таких случаях лишний человек никогда не помешает. Дай только запру лавку.

Но Филиппо, поблагодарив его, отказался:

— Не надо, пока не ходи. Не думаю, чтобы стряслось что-либо серьезное. Если же возникнет такая нужда, я за тобой пришлю. Подожди меня немного в лавке и никуда из нее не отлучайся, что бы там ни случилось. Ну, а если я за тобой не пришлю, ступай по своим делам.

Филиппо ушел, задержав Грассо в лавке. Сделав вид, будто спешит домой, он свернул за угол и направился к дому Грассо, стоявшему неподалеку от церкви Санта-Мария-дель-Фьоре. Открыв входную дверь с помощью ножа, — а он знал, как это делается, — Филиппо вошел внутрь и заперся на засов, так что теперь в дом войти никто бы уже не смог. Вместе с Грассо жила его мать, но как раз в эти дни она уехала в деревню, в Польверозу, чтобы постирать белье, засолить мясо и еще по каким-то хозяйственным делам. Грассо ждал ее назад со дня на день и потому не запер дверь как следует. Филиппо все это было доподлинно известно.

Грассо побыл некоторое время в лавке, а потом ушел, заперев ее. Однако, дабы ни в чем не нарушить данное им Филиппо обещание, он еще немного походил по улице подле лавки, приговаривая: «Должно быть, дела у Филиппо не так уж плохи, я ему не понадобился». С этими словами он отправился домой. Поднявшись по двум ступенькам к входной двери дома, он хотел было, как всегда, отворить ее, но после нескольких неудачных попыток понял, что дверь заперта изнутри. Тогда он сильно постучал и крикнул:

— Эй, кто там в доме? Отворите! — Он решил, что вернулась мать и заперлась на засов, то ли из осторожности, то ли потому, что не ждала его в такой час.

Филиппо, поднявшись на лестничную площадку и очень похоже подражая голосу Грассо, спросил:

— Кто там стучит?

Грассо, услышав, что это голос вовсе не его матери, ответил:

— Это я — Грассо.

Тогда Филиппо сделал вид, будто он разговаривает с тем самым Маттео, в которого, согласно его замыслу, Грассо должен был превратиться, и проворчал:

— Знаешь что, Маттео, ступай себе с богом. У меня и без тебя забот хватает. Только что в моей лавке был Филиппо ди сер Брунеллеско. А потом прибежали и сказали, что его матушка при смерти. Поэтому вечер у меня выдался не из легких. — И, прикинувшись, будто он обращается к своей матери, сказал:

— Дайте же мне поужинать. Я ждал вас еще два дня назад, а вы вернулись только нынче ночью. — И он принялся браниться.

Грассо, услышав, как кто-то бранит его мать, и распознав, как ому показалось, не только собственный голос, но и всю свойственную ому манеру выражаться, сказал самому себе: «Что же это такое? Мне кажется, что там за дверью стою я сам. Человек этот уверяет, будто Филиппо находился в его лавке, когда пришли сказать, что его матушка заболела; вдобавок он кричит на донну Джованну, и у него совершенно мой голос. Уж не рехнулся ли я?» Грассо сошел с крыльца и немного отошел от дома, желая покричать в окно, но тут же столкнулся, как то было заранее условлено, с Донателло, ваятелем (его великий талант известен каждому), который принадлежал к названной компании и был приятелем Грассо. Тот, словно бы в сумерках не сразу признав его, сказал:

— Добрый вечер, Маттео. Ты ищешь Грассо? Он только что вошел в дом. — И, не останавливаясь, пошел по своим делам.

Услышав, что Донателло назвал его Маттео, Грассо, который и без того находился в большом изумлении, изумился еще более. Столь ошеломленный и ошарашенный всем этим, что в голове его «да» и «нет» творили спор жестокий, он вернулся назад, на площадь Санто-Джованни, говоря себе: «Буду стоять здесь до тех пор, пока не пройдет кто-нибудь, кто меня знает, и не скажет, кто я такой». Потом он добавил: «Увы, я, верно, не лучше Каландрино: превратился в другого человека и сам того не заметил».

Пока он стоял посреди площади вне себя от изумления, его, как было условлено, настиг судебный пристав, сопровождаемый шестью стражниками из Меркатанции. Вел их горожанин, притворившийся кредитором того самого Маттео, которым уже начал считать себя Толстяк. Приблизившись к Грассо, горожанин этот обернулся к приставу и стражникам и сказал:

— Отведите Маттео в тюрьму: он — мой должник. Долго я тебя выслеживал и наконец поймал.

Тут пристав и стражники хватают Грассо и тащат его за собой. Тот, упираясь что есть мочи, вопит, обращаясь к горожанину, приказавшему его схватить:

— Что я тебе сделал? Вели им меня отпустить. Я совсем не тот, за кого ты меня принимаешь. У меня не было с тобой никаких дел, и ты ведешь себя по-свински, учиняя мне такую обиду. Я — Грассо, резчик по дереву, а вовсе не Маттео, и я не знаю, о каком Маттео ты говоришь. — И, будучи человеком рослым и весьма сильным, он принимается колотить стражников. Но те тут же скручивают ему руки назад, а кредитор выходит вперед, пристально смотрит ему в лицо и говорит:

— Что такое? У тебя не было со мной никаких дел? Ну конечно, я не знаю, кто такой Маттео, мой должник, и кто такой Грассо, резчик по дереву! Ты записан в моей долговой книге, и вот уже больше года, как у меня на руках приговор суда. Ну так как, ты но знаком со мной? И этот мошенник уверяет еще, что он не Маттео! Ведите его! На сей раз тебе придется раскошелиться, теперь ты у меня не отвертишься! Там мы увидим, ты это или не ты!

Переругиваясь с Грассо, они потащили его в Меркатанцию. Так как подошел час ужина и совсем стемнело, то по дороге они но встретили никого, кто бы узнал Грассо.

Когда они привели его в Меркатанцию, писец, зная уже обо всем от Томмазо Пекори, с коим он поддерживал добрые отношения, сделал вид, будто он занес имя Маттео в книгу предварительных записей, именуемую «потаскушка», и отправил его в каземат. До заключенных донеслись крики и несколько раз произнесенное имя Маттео; поэтому, как только он среди них появился, они, ни о чем его больше не спрашивая, величали его, приветствуя, Маттео, словно его так и звали. Случилось, что в каземате не оказалось никого, кто бы хорошо знал Грассо, а не только в лицо. Видя, как все заключенные при каждом удобном случае именуют его Маттео, Грассо почти окончательно уверовал, что в него вселился другой человек. И когда его спросили, за что его засадили, то он ответил:

— Я немного задолжал, но завтра же утром я со всем этим разделаюсь.

На что заключенные ему сказали:

— Видишь, мы собрались ужинать, поужинай вместе с нами, а поутру ты все уладишь; однако мы должны предупредить тебя: здесь засиживаешься гораздо дольше, чем поначалу предполагаешь. Дай бог, чтоб с тобой не случилось того же.

Грассо принял их предложение и немного поел. Когда он поужинал вместе с остальными заключенными, один из них уступил ему край своего ветхого ложа, сказав:

— Маттео, устраивайся здесь на нынешнюю ночь, а завтра утром, коли выйдешь отсюда — ладно, а не выйдешь — посылай домой за вещичками.

Грассо поблагодарил и улегся, насколько мог, удобнее.

Человек, разыгравший роль кредитора, сделал в Меркатанции все, что ему казалось нужным, и встретился с Филиппо ди сер Брунеллеско. Тот расспросил его во всех подробностях о том, как был задержан Грассо и как его отвели в тюрьму, а затем отправился домой.

Тем временем Грассо, ворочаясь на жалкой подстилке и размышляя о случившемся, говорил себе: «Как же мне быть, если я превратился в Маттео? А о том, что это так, я заключаю по многим виденным мною признакам, да и все вокруг твердят о том же. И что еще за человек этот Маттео? Пойду я завтра домой, а дома — Грассо, ведь я его там слышал, — они надо мной только посмеются».

Терзаемый такого рода раздумьями, то говоря себе, что он — Маттео, то убеждая себя в том, что он — Грассо, бедняга промучился до утра, почти не смыкая глаз и не зная покоя от одолевавших его кошмаров. Утром, поднявшись вместе со всеми, он встал у дверного окошка, твердо рассчитывая, что мимо пройдет кто-нибудь из его знакомых и разрешит все те сомнения, в которые его погрузила минувшая ночь. Вскоре в Меркатанцию зашел Джованни ди мессер Франческо Ручеллаи, который принадлежал к их компании, присутствовал на ужине, где был составлен веселый заговор, и близко знал Грассо. Как раз на днях он заказал Грассо резной верх для доски с изображением божьей матери и за день до этого долго просидел у него в лавке, торопя его с выполнением заказа, так что Грассо обещал ему, что закончит работу дня через четыре. Войдя в Меркатанцию, Джованни заглянул в прихожую, куда выходило окошко каземата, помещавшегося в подвале.

У окошка стоял Грассо. Заметив Джованни, он уставился на него и заулыбался. Джованни, сделав вид, будто он ищет кого-то, посмотрел на Грассо так, словно бы он его никогда не видел, ибо с Маттео он знаком не был и даже в лицо его не знал.

— Над чем смеешься, приятель? — удивился Джованни.

— Ни над чем, — сказал Грассо и, поняв, что Джованни его не узнал, спросил: — Уважаемый, не знаете ли вы некоего человека по имени Грассо? Он еще держит лавку на площади Санто-Джованни и занимается резьбой по дереву.

— Ты это мне? — удивился Джованни. — Ну конечно же, я его знаю. Мы с ним приятели, я только что намеревался заглянуть к нему: он делает для меня кой-какую работенку. Это он тебя сюда упек?

— Нет, что вы, боже упаси! — воскликнул Грассо. Потом добавил: — Извините, я хочу попросить вас об одной услуге, но только никому об этом не рассказывайте. Раз уж вы все равно к нему идете, передайте ему, пожалуйста, следующее: «В Меркатанции сидит твой друг, и он просит тебя зайти к нему на пару слов».

— А как тебя звать? — спросил Джованни, внимательно разглядывая его и с трудом удерживаясь от смеха. — Как мне объяснить, кто меня послал? (Ему хотелось, чтобы Грассо сам назвал себя Маттео, дабы иметь возможность потом как-нибудь досадить ему.)

— Это неважно, — ответил Грассо. — Скажите, как я сказал, и все.

— Ну, все так все. Охотно исполню твою просьбу, — пообещал Джованни и ушел. Потом он разыскал Филиппо и, смеясь, рассказал ему о том, чему стал свидетелем.

Стоя у тюремного окошечка, Грассо говорил себе: «Ох, теперь я окончательно убедился в том, что я больше не Грассо. Джованни Ручеллаи не спускал с меня глаз, и, хоть он каждый день торчит в моей лавке, он все-таки меня не признал, а ведь он не рехнулся и память у него не отшибло. Конечно, я больше не Грассо, я превратился в Маттео. Проклятье, что за напасть! Если это откроется, я буду опозорен, меня сочтут сумасшедшим, за мной станут бегать мальчишки и на меня обрушится множество бед. А кроме того, как мне расплатиться с чужими долгами? Как бы опять не попасть впросак? И ведь не с кем посоветоваться! О таком никому и не расскажешь. Бог знает что меня ждет. Как бы там ни было, дела мои плохи. Посмотрим, не придет ли Грассо. Коли он придет, я, может, и разберусь в этом деле. Уж не превратился ли Маттео в меня?» И, теша себя такого рода мечтами, он долго поджидал Грассо. Но Грассо не появился, и он отошел от окна, уступив свое место другому заключенному, после чего, скрестив на груди руки, он принялся созерцать то пол, то потолок.

Неизвестный флорентийский художник XV в.

Сад любви.

Гравюра резцом.

В те самые дни в вышеозначенной тюрьме сидел за долги судья, имя которого здесь лучше не называть, человек весьма почтенный, столь же прославившийся своими литературными трудами, как и глубокими знаниями законов. Не будучи знаком с Грассо и ничего о нем не ведая, судья этот, видя Грассо сильно опечаленным, решил, что тот убивается из-за тяготеющего над ним долга; а так как собственные дела его уладились и они ему больше не докучали (его должны были выпустить с часа на час), то он задумал, как свойственно некоторым людям, утешить Грассо и сказал:

— Полно, Маттео, ты горюешь так, словно тебе предстоит расстаться с жизнью или претерпеть ужасный позор, а ведь, по твоим словам, за тобой числится всего лишь небольшой долг. Не годится так падать духом, попав в беду. Почему бы тебе не обратиться к друзьям или родственникам? Неужели у тебя нет близких? Пусть они заплатят твои долги или попытаются как-нибудь вызволить тебя из тюрьмы. Не печалься!

Видя, что судья утешает его столь дружески и ласково, Грассо не ответил ему, как это, вероятно, сделал бы другой на его месте такими словами: «А почему бы вам не заняться собственными делами?» — а принял более разумное решение, ибо почитал названного судью за человека вполне приличного. Ему пришло на ум поговорить с ним со всем должным почтением, невзирая на то, что оба они сидели в одной и той же тюремной камере, и чистосердечие поведать ему обо всем, что с ним произошло. Отозвав судью в угол, он сказал ему:

— Мессер, хотя вы меня и не знаете, я знаю вас очень хорошо, и мне ведомо, что вы человек весьма достойный. Проявленная вами по отношению ко мне человечность заставляет меня открыться вам, что повергло меня в тоску, ибо я не хочу, чтобы вы думали, будто я, хоть я и бедный ремесленник, придаю слишком большое значение какому-то жалкому долгу. Нет, меня тяготит совсем другое, но такого, верно, ни с кем не случалось.

Судья немало подивился подобным словам и приготовился внимательно слушать.

Грассо, с трудом удерживая слезы, рассказал ему обо всем с начала до конца и настойчиво умолял его о двух вещах: во-первых, пощадить его честь и никому ни о чем не рассказывать, а во-вторых, дать ему совет и средство от постигшей его беды.

— Я знаю, — сказал он, — что вы много читали о делах, творившихся в наше время и в древности, о людях, попадавших в разные передряги. Скажите, не приходилось ли вам сталкиваться с чем-нибудь подобным?

Выслушав Грассо, многоопытный судья сразу же решил, что тот либо, будучи человеком малодушным, повредился в уме от чрезмерных огорчений, причиненных ему нынешними или какими-то другими несчастьями, либо же, как это и было на самом деле, стал жертвой чьей-нибудь шутки. Дабы получше в сем разобраться, он ответил Грассо, что ему не однажды приходилось читать о превращениях одного человека в другого и что случай этот сам по себе не новый и вовсе не необычный; более того, случались вещи и похуже — когда люди превращались в домашних и диких животных, так было, например, с Апулеем, который превратился в осла, или с Актеоном, превратившимся в оленя.

— Пишут и о многих других подобного рода казусах, — добавил судья, пряча улыбку, — но они как-то не приходят мне на ум.

— Вот это да! — воскликнул Грассо, принимавший на веру каждое его слово. — Никогда бы этому не поверил. Но скажите мне, пожалуйста, — если я, который прежде был Грассо, стал теперь Маттео, то что же случилось с Маттео?

— Ему неизбежно пришлось превратиться в Грассо, — ответил ученый судья. — Тут одно вытекает из другого, и так всегда бывает, насколько я могу судить, основываясь на том, что мне довелось прочесть и увидеть собственными глазами. По-иному и быть не может. Хотелось бы мне сейчас на него взглянуть, забавное, верно, зрелище!

— Смотря для кого! — ответил Грассо.

— Да, это большое несчастье, — согласился судья. — Избави бог от него всякого, ведь оно может обрушиться на любого из нас. У меня когда-то был работник — так с ним произошел точно такой же случай.

Грассо громко вздыхал, не зная, что сказать, а судья продолжал:

— То же самое читаем мы о спутниках Улисса и других странниках, обращенных Цирцеей в животных. Насколько мне известно по слухам, а также из книг, некоторым удавалось принять сноп прежний облик, но, если не ошибаюсь, случалось сие крайне редко и только тогда, когда болезнь не была слишком запущена.

Судье хотелось еще больше задурить Грассо, и тот, послушав его, впал в полную растерянность.

В таком состоянии, с пустым брюхом, пробыл он до полудня, когда в Меркатанцию явились два брата Маттео и спросили у секретаря кассы, не содержится ли у них под арестом их брат по имени Маттео, ибо, если он тут, им хотелось бы вызволить его из тюрьмы. Секретарь ответил, что да, такой человек здесь имеется, и, сделав вид, будто справляется по книге, сказал:

— Он посажен за долг в такую-то сумму по требованию такого-то.

— Сумма великовата, — заметил один из братьев. Затем они сказали:

— Мы хотели бы потолковать с ним, прежде чем отдать распоряжение выплатить его долг.

Братья прошли в тюрьму и сказали заключенному, стоявшему подле зарешеченного окошка:

— Передайте Маттео, что пришли его братья, пусть подойдет на минутку.

Они заглянули в камеру и отлично разглядели судью, который как раз в это время беседовал с Грассо. Получив известие об их приходе, Грассо осведомился у судьи, чем кончилось дело с его работником, и, услышав, что тот так и не вернулся в свой прежний облик, вконец расстроенный, подошел к окошечку и поздоровался с братьями. Старший из них тут же принялся ему выговаривать:

— Ты опять взялся за свое, Маттео. — Говоря это, он смотрел ему прямо в лицо. — Сколько раз мы остерегали тебя от дурных поступков и сколько раз вызволяли тебя как из этой, так и из других тюрем. Но тебе говорить — что о стенку горох: ты ведешь себя только хуже. Как мы до сих пор ухитрялись вызволять тебя, одному богу известно. Ведь ты растратил целое состояние. А было ли когда такое, чтобы ты израсходовал деньги на что-нибудь путное? Нет, ты просто транжиришь их и пускаешь на ветер. Над тобой все смеются. Деньги ведь у нас не краденые — нам они достались очень нелегко. Но, к великому нашему стыду, тебе плевать на это. Кажется, ты даже нарочно издеваешься над своими компаньонами. Ты считаешь, что довольно тебе сказать им: «Вы меня с кем-то перепутали», — и ты уже оправдался. Но ведь это ребячество, а ты уже не мальчик. Уверяем тебя, что, не будь сейчас затронута наша честь и не жалей мы нашу матушку, женщину старую и больную, мы пальцем о палец бы не ударили, чтобы вытащить тебя из тюрьмы. Помни, мы платим за тебя в последний раз. Попадешься снова — посылай за кем знаешь. Тогда уж ты насидишься вдоволь. Ну да ладно, на сегодня с тебя хватит.

И, немного поразмыслив, старший брат Маттео продолжал:

— Дабы не выставлять каждый день перед всем честным народом твои безобразия, мы зайдем за тобой позже, когда отзвонят к вечерне: тогда на улицах будет поменьше людей, которые могли бы узреть наш позор, и нам будет за тебя не так стыдно.

Грассо кротко поблагодарил братьев, ибо теперь он ничуть не сомневался в том, что он — Маттео (ведь они ради него раскошелились и все время смотрели ему прямо в лицо, а было совсем светло), и заверил их в том, что впредь никогда больше не доставит им хлопот и откажется от своих дурных привычек, а коли ему все-таки случится совершить какой-либо проступок, то пусть они тогда не обращают внимания ни на него, ни на мать, ни на все, что он станет говорить в свое оправдание. Окончательно уверившись в том, что он — Маттео, он умолял братьев ради бога забрать его в назначенный час. Те обещали сделать это и удалились. Грассо помолчал немного, а потом сказал:

— Никогда бы раньше не поверил, что возможно такое, но теперь я вижу, что вы были совершенно правы. — Потом он спросил: — Значит, этот ваш работник так никогда и не вернул себе свое прежнее обличье?

— Увы, к сожалению, нет, — ответил судья.

Грассо испустил глубокий вздох, затем промолвил задумчиво:

— Хорошо, они меня вытащат отсюда, а куда я пойду? Куда я вернусь? К себе домой я, видимо, не смогу вернуться. Где теперь мой дом? Ну и положение! Давайте прикинем, — сказал он, обращаясь к судье. — Ведь если у меня дома сидит Грассо, — а что он там, я слышал своими собственными ушами, — что мне сказать ему, чтобы он не счел меня сумасшедшим или вконец одураченным человеком? Вы только представьте: я являюсь к себе домой, а Грассо, который в это время там, спросит: «Ты что — рехнулся?» Или, предположим, его нет дома, он приходит позже, застает меня — и что дальше? Кому тогда следует остаться, а кому уйти? А знаете, — продолжал он, — не будь я сейчас дома, моя мать давно хватилась бы меня и отыскала где угодно, хоть на луне. Но так как тот самый человек торчит у нее перед глазами, она не замечает, что произошло.

Судья еле сдерживался, чтобы не расхохотаться, получая от всего этого превеликое удовольствие.

— Нет, не ходи домой, — сказал он. — Ступай с теми, кто назвался твоими братьями. Погляди, куда они тебя отведут и как они с тобой будут держаться. Что ты теряешь? Во всяком случае, они заплатят твои долги.

— Правильно, — согласился Грассо. А судья продолжал:

— Выйдя из тюрьмы и сделавшись их братом, ты, может быть, заживешь лучше прежнего. Возможно, они, богаче тебя.

Пока они рассуждали таким образом, наступил вечер. Судье показалось, что прошла целая вечность, ибо его так и распирал смех, а засмеяться ему было никак невозможно. Братья Маттео находились там же, в Меркатанции, и, не уставая хохотать, дожидались своего часа. Они видели, как освободили судью, который держал себя при этом с таким достоинством, словно он зашел сюда к стряпчему похлопотать за одного из своих клиентов, и как судья отправился домой. После чего братья предстали перед писцом, сделав вид, будто расплатились с долгами, внеся деньги в кассу. Писец опять приподнялся со своего стула. Держа тюремные ключи в руке, он подошел к каземату и крикнул:

— Эй, кто из вас Маттео? Грассо, выйдя вперед, сказал:

— Это я, мессер. — У него не осталось ни малейшего сомнения в том, что он превратился в Маттео.

Писец оглядел его и промолвил:

— Тут твои братья заплатили твой долг, так что теперь ты свободен. — Он отпер тюремную дверь. — Выходи!

Когда Грассо вышел на улицу, было уже совсем темно. Он счел, что легко отделался, не заплатив ни гроша. А так как он целый день ничего не ел, то ему прежде всего захотелось отправиться домой. Однако, вспомнив, что в прошлый вечер он слышал у себя в доме голос Грассо, он передумал и решил последовать совету судьи. Он пошел с людьми, выдававшими себя за его братьев и жившими подле церкви Санта-Феличита. Пока он тащился за ними, они бранили его, но уже не столь сурово, как в тюрьме, а незлобиво и благодушно; они рассказали ему о горе, которое он доставил матери, и напомнили о всех прежних многочисленных обещаниях исправиться. Затем они спросили, чего это ему вздумалось назваться Грассо: действительно ли ему померещилось, что он Грассо, или же он поступил так, дабы выдать себя за другого и тем самым увильнуть от ареста. Грассо не знал, что ответить, и уже жалел, что пошел с ними. Выдать себя за Маттео ему было не по душе. «А с другой стороны, — твердил он себе, — коли я опять заявлю, что я — Грассо, они, чего доброго, от меня вовсе отступятся и я лишусь и их, и своего дома». Поэтому он обещал братьям, что больше так поступать не будет, но на вопрос о том, Грассо он или нет, промолчал, желая выиграть время.

Тем часом они подошли к дому. Войдя в дом, братья провели его в подвальную комнату и сказали:

— Пока что посиди здесь, ведь сейчас — ужин. — Они сделали вид, будто им не хочется показывать его матери, чтобы не расстраивать ее. В комнате горел очаг и стоял накрытый стол. Один из братьев уселся с Грассо подле очага, а другой отправился в церковь Санта-Феличита, к приходскому священнику, который славился своей добротой. Придя к нему, он сказал:

— Я зашел к вам, как сосед к соседу, а также как к нашему духовнику. Дабы вам все стало ясно и вы могли нам лучше пособить, скажу, что нас три брата и что живем мы совсем неподалеку от вас, как то вам, вероятно, ведомо.

— Да, да, — согласился священник, который знал их vel circa.

— Так вот, одного из нас зовут Маттео. Вчера его посадили за долги в Меркатанцию. Поскольку нам не первый раз приходится вызволять его оттуда, случай этот поверг его в столь великое горе, что он, кажется, тронулся в уме. Мы полагаем, что виной всему этот случай, ибо во всем прочем он остался почти тем же самым Маттео, каким был всегда. Помешательство же его состоит в том, что он вбил себе в голову, будто он больше не Маттео, ибо он-де превратился совсем в другого человека. Слышали ли вы хоть что-нибудь подобное! Он уверяет, что он — некий Грассо, резчик по дереву. Грассо этот, впрочем, его приятель, он держит лавку на Санто-Джованни, а живет подле Санта-Мария-дель-Фьоре. Мы всячески пытались вразумить его, но у нас ничего не получилось. Поэтому мы забрали его из тюрьмы, отвели домой и поместили в отдельной комнате, дабы никто не проведал о его безумствах. Ведь вы знаете, стоит кому-нибудь хоть раз обнаружить признаки умопомрачения, как потом, будь он здоровее здоровых, ему все равно никогда уж не избежать насмешек. А кроме того, если паша матушка узнает обо всем прежде, чем он придет в себя, она может расхвораться. Разве тут угадаешь? Женщины вообще существа малодушные, а она к тому же стара и слаба. Вот почему, поразмыслив, мы решили просить вас ради Христа прийти к нам домой (всем известно, что вы человек знающий и порядочный, и мы понимаем, что совесть не позволит вам разгласить наш позор; посему мы и положили не обращаться ни к кому другому). Постарайтесь, пожалуйста, выбить из его головы эту дурь, и мы вам вечно будем признательны, да и перед богом у вас появится заслуга, не говоря уж о том, что вы послужите спасению души одной из ваших заблудших овечек. Ведь если вы не вправите ему мозги, он умрет безумным, в смертном грехе и, вероятно, будет осужден на вечные муки.

Священник ответствовал, что все сие верно, что в том состоит его долг и что он не только согласен помочь им, но не пожалеет ради этого своих сил. И то была чистейшая правда, ибо был он по натуре своей человеком не только обязательным, но и услужливым. Затем, поколебавшись немного, священник молвил:

— Возможно, дело сие таково, что труды мои не окажутся напрасными. Сведите меня с ним. — Но тут же добавил: — Если это не опасно.

— Пресвятая Мария! — воскликнул брат Маттео. — О, я вас понял. Вы хотите спросить, не буйный ли он.

— Ты же знаешь, — сказал священник, — в таком состоянии человек может не посмотреть не то что на священника, а и на отца родного. Ведь ему все представляется совсем в ином свете, чем есть на самом деле.

— Святой отец, я вас понял. Вы совершенно правы, задавая мне подобный вопрос. Но, как я вам уже говорил, брат наш скорее тронутый, чем одержимый. Со стороны вы даже не заметите, что он свихнулся. Будь он буйным, мы ни на что бы больше не надеялись и не старались попусту, ибо никто или почти никто из буйных никогда не исцелялся. О нашем же брате можно сказать, что он скорее немного сбился с пути, чем пропал безвозвратно. Поэтому нам очень хотелось бы, чтобы наша матушка ни о чем не узнала. И поскольку мы не потеряли надежду на его исцеление, мы к вам и обратились со своей бедой.

— Коли так, — ответствовал священник, — мне надобно на него взглянуть и сделать все от меня зависящее. Помочь человеку в подобном состоянии — долг каждого. Я понимаю, что здоровье вашей матери, как вы сказали, подвергается сильной опасности, и постараюсь, если возможно, избавить ее от огорчений.

После чего брат Маттео отвел священника к себе домой и проводил его в комнату, где находился Грассо.

Грассо сидел, погруженный в свои мысли. Увидев рясу, он встал.

— Добрый вечер, Маттео, — сказал свящепник.

— Добрый вечер и всего вам доброго, — ответил Грассо.

— Вот и ладно. — Священнику показалось, что тот совершенно здоров; он взял Грассо за руку и продолжал: — Маттео, я пришел немного побыть с тобой.

Подвинув к себе скамейку, он уселся у очага подле Грассо. Обнаружив, что тот не порывается настаивать на том, что он — Грассо, священник усмотрел в сем добрый признак и жестами показал приведшим его, что пока все идет хорошо. Он кивнул братьям, прося их покинуть комнату, и повел такие речи:

— Тебе, должно быть, известно, Маттео, что я — священник твоего прихода и твой духовник. Наш долг по возможности поддерживать и дух и плоть наших прихожан. Так вот, я прослышал кой о чем, что меня весьма огорчило; говорят, на днях тебя посадили в тюрьму за долги. Мне хочется, чтобы ты уразумел: в такого рода вещах нет ничего необычного, не ты первый, не ты и последний, и не надо воспринимать это как нечто из ряда вон выходящее. В нашей жизни каждый день приносит такого рода неприятности, иногда меньшие, а порой и гораздо большие. К ним следует всегда быть готовым и проявлять терпение. Говорю тебе сие потому, что, как я слышал, твоя беда повергла тебя в такое уныние, что ты повредился в рассудке. Мужественные люди так не поступают. Там, где это необходимо, они прикрывают себя щитом терпения и провидения, и сие — мудро. А ты дуришь. Мне, между прочим, говорили, что ты заявляешь, будто ты уже не Маттео и что тебе во что бы то ни стало желательно называться другим человеком, по имени Грассо, который занимается резьбою по дереву. Такое упрямство делает тебя в глазах людей посмешищем и приносит тебе мало чести. Право же, ты заслуживаешь суровых порицаний за то, что принимаешь столь близко к сердцу такие пустячные неприятности и выходишь по этой причине из себя. И все из-за каких-то несчастных шести флоринов! Ну мыслимое ли это дело? К тому же долг твой только что заплатили. Дорогой мой Маттео, — продолжал священник, пожимая ему руки, — мне не хотелось бы, чтобы ты и дальше вел себя подобным образом; потому я прошу тебя ради моей любви к тебе (а также ради твоей чести и доброго имени твоих близких, которые показались мне людьми почтенными) — обещай, что ты выкинешь из головы все эти глупые фантазии и станешь заниматься своими делами, как то делают люди порядочные и мало-мальски здравомыслящие. Положись во всем на бога. Ибо кто возлагает на него надежду, надеется не напрасно. Так ты сохранишь честь и сделаешь благо себе, твоим братьям, всем вашим доброхотам, а также и мне. Полно! Или в самом деле такой уж великий мастер сей Грассо, что тебе угодно быть скорее им, нежели самим собой? Или он такой уж богач? Какая тебе от сего выгода? Ведь если даже предположить, что он человек очень достойный и достаточно богатый (хотя, как меня уверяли, ты по способностям своим стоишь чуть ниже его), то, назвавшись им, ты все равно не приобретешь ни его талантов, ни его богатства, буде таковое у него действительно имеется. Послушайся меня, потому как я даю тебе добрый совет. Увы! Если, среди всего прочего, ты накличешь на себя такого рода дурную славу, ты рискуешь, что к тебе станут вечно цепляться мальчишки и весь остаток жизни тебя будут презирать и чураться. Ничего ты на этом не выгадаешь. Обещаю заступиться за тебя перед братьями и уговорить их любить тебя и всегда помогать как доброму брату. Ну же, Маттео, не будь растяпой, стань мужчиной и позабудь обо всей этой ерунде. Что тебе до Грассо? Послушайся меня, я даю тебе добрый совет.

Говоря это, священник ласково глядел Грассо в лицо. Тот же, слыша, с какой любовью он его убеждает и какие хорошие слова находит, вовсе перестал сомневаться в том, что он — Маттео, и тут же ответил, что готов, по возможности, исполнить все, о чем ему говорит священник, и обещает впредь прилагать всяческие усилия, дабы не пытаться более внушать другим людям, как он делал до сих пор, будто он — Грассо, если только он опять не обернется в Грассо; однако он просит священника об одной милости: ему хотелось бы немного потолковать с этим самым Грассо; он считает, что, коли он поговорит с ним, ему будет легче избавиться от своего наваждения; если же он с ним не встретится и не потолкует, то он очень сомневается, удастся ли ему сдержать данное слово.

В ответ священник усмехнулся и сказал:

— Дорогой мой Маттео, все это противоречит твоим же интересам, и я вижу, что ты все еще не образумился. Что значит: «если только я опять не обернусь в Грассо»? Не понимаю, для чего тебе беседовать с Грассо? Какие у тебя с ним дела? Ведь чем больше ты станешь говорить об этом и чем больше людей проведает о твоем несчастье, тем будет хуже.

Он столько всякого наговорил Грассо, что убедил того в том, что ему лучше помалкивать; тем не менее Грассо согласился с ним скрепя сердце.

Выйдя из комнаты, священник рассказал братьям, как он уговаривал Грассо, что тот ему отвечал и как под конец, хоть и с большим трудом, согласился его послушаться. К сему священник добавил, что, конечно, он не слишком красноречив и не знает, так ли он говорил, как требовалось, но сделал он все, что мог. Один из братьев сунул ему в руку порядочную мзду, дабы у него не возникло никаких подозрений, поблагодарил за труды и попросил молить бога о ниспослании им здоровья. Священник зажал деньги в кулак и ушел, направившись в церковь.

Пока священник беседовал с Грассо, пришел Филиппо ди сер Брунеллеско. Сидя в соседней комнате и помирая со смеху, он выслушал рассказ одного из братьев о том, как Грассо вышел из тюрьмы, о чем он рассуждал по дороге и потом, когда очутился в их доме; Филиппо было также доложено о судье, которого братья видели в тюрьме беседующим с Грассо, а затем выходящим на волю. Филиппо все сказанное намотал себе на ус и хорошенько запомнил, увязав с тем, что ему говорил мнимый кредитор, коего он подыскал. Передавая братьям флакон с какой-то жидкостью, он сказал:

— Когда будете ужинать, влейте ему это в вино или куда вам будет угодно, но только так, чтобы он ничего не заметил. Тут — опий. От него он заснет так крепко, что вы сможете колотить его палкой, а он все равно ничего не почувствует и проспит долго.

Договорившись обо всем с братьями, Филиппо ушел.

Братья, войдя в комнату, сели вместе с Грассо ужинать, ибо час был поздний. За ужином они подлили ему снадобья, принесенного Филиппо, не содержащего ни терпкости, ни горечи, так что заметить его было невозможно. Поужинав, они немного посидели у очага, беседуя с Грассо о его дурных привычках и умоляя его постараться от них избавиться, особенно же они просили его ради них и ради матушки перестать дурить, утверждая, будто он превратился в другого человека. Пусть-де он не удивляется их настойчивым просьбам, ибо подобное его поведение — большая оплошность, наносящая им вред не меньший, чем ему самому. Сегодня, к примеру, произошел такой случай. Отправившись за деньгами и проходя по Новому рынку, один из братьев услышал у себя за спиной: «Погляди-ка вон на того, он настолько выжил из ума, что позабыл, кто он такой, и решил, что превратился в другого человека». На что собеседник возразил ему: «Да нет же, это не он, это его брат».

Пока они так беседовали, зелье с опием начало действовать, и у Грассо стали слипаться глаза.

— Послушай, Маттео, — сказали братья, — тебя, кажется, совсем сморил сон. Верно, ты мало спал прошлую ночь?

— Клянусь, — ответил Грассо, — никогда в жизни мне так не хотелось спать.

Тогда братья сказали:

— Отправляйся-ка в постель.

Грассо с трудом разделся, повалился на кровать и заснул, да так крепко, что, как и обещал Филппо, его невозможно было бы разбудить и палочными ударами. При этом храпел он, словно кабан.

В условленный час Филиппо ди сер Брунеллеско вернулся за Грассо с шестью приятелями, ибо тот был человеком высоким и полным. Все они принадлежали к той же компании, что ужинала у Пекори. Удальцы и шутники, они выразили живейшую готовность принять участие в замечательнейшей проделке, в подробности которой, весело хохоча, их посвятил Филиппо. Все они вошли в комнату и, услышав, что Грассо зычно храпит, засунули его вместе с одеждой в корзину и отнесли к нему в дом. Мать его все еще не вернулась из деревни, и они о том знали, ибо зорко наблюдали за домом. Принеся Грассо домой, они уложили его в постель, а одежду его кинули туда, куда он ее обычно складывал. Однако положили они его к изголовью кровати не головой, как он всегда ложился, а ногами. Затем они взяли ключ от лавки Грассо, который висел тут же на гвозде, и отправились в его мастерскую. Войдя в нее, они переложили с места на место все его инструменты: раскидали сверла, стамески, рубанки, молотки, покорежили зубья у пил, словом, так разделали мастерскую, что казалось, будто в ней побывала свора чертей. Перевернув мастерскую вверх дном, они заперли ее и, отнеся ключ в дом Грассо, повесили его на место. После чего заперли входную дверь и разошлись по домам спать.

Одурманенный зельем Грассо проспал всю ночь беспробудным сном. Но на следующий день, когда уже давно светило солнце и в церкви Санта-Мария-дель-Фьоре возвестили обедню, он проснулся, услышал звон колокола и открыл глаза. Окинув взглядом комнату, он сообразил, что находится у себя дома, и пришел от сего в великий восторг, решив, что опять превратился в Грассо и получил назад все свое имущество. Вчера он думал, что совсем пропал, и теперь чуть не плакал от радости. Однако его удивляло и тревожило, что лежит он ногами к изголовью постели, ибо ложиться таким образом привычки у него не было. Вспомнив, что с ним произошло и где он лег спать вчера вечером, сопоставив все это с тем, где он теперь оказался, Грассо смутился и никак не мог сообразить, приснилось ли ему все случившееся намедни или же он сейчас спит и грезит. Он склонялся то к одному, то к другому решению. Озирая комнату, он говорил себе: «В этой комнате я жил, будучи Грассо, но как я сюда попал?» Он ощупывал свои руки, трогал грудь и убеждался, что он — Грассо. Но затем спрашивал себя: «А коли так, то почему же меня заарестовали как Маттео? Ведь я же твердо помню, что сидел в тюрьме, что все меня там принимали только за Маттео и что вызволили меня оттуда его два брата, что с ними я направился в приход Санта-Феличита и священник наговорил мне всякой всячины, потом я там поужинал и завалился в постель, потому что мне страшно хотелось спать». И им опять овладевали мучительные сомнения, теперь ли он спит или спал тогда. Настроение у него снова испортилось, однако в глубине души у него теплилась сладкая надежда, ибо он не забыл, о чем говорил ему в тюрьме судья, полагавший, что уж ежели он снова превратится в кого-либо, то скорее всего в Грассо, чем в кого-то другого. Хорошенько припомнив все свои вчерашние приключения с той самой минуты, когда его схватили, и до того времени, когда он отправился спать, он приободрился, решив, что опять обернулся в Грассо и все идет должным порядком. Но вслед за этим настроение у него еще раз переменилось. «Никак не разберешь, — бормотал он, — тогда ли я спал или сплю теперь». После чего, повздыхав сокрушенно, молвил: «Да поможет мне бог!»

Он встал, как всегда, с постели, оделся, снял в гвоздя ключ от лавки и пошел в мастерскую. Отперев лавку, он обнаружил, что все в пей перевернуто вверх тормашками. При виде такого разгрома его снова стали осаждать мысли, от которых он не мог отделаться дома. Им овладели новые сомнения, и от его прежней уверенности не осталось и следа.

И вот в то самое время, когда он припоминал свои злоключения, все еще не в силах разобраться, где сон, а где явь, но все-таки постепенно возвращаясь к приятному сознанию, что он Грассо и все его вещи принадлежат ему, — в это самое мгновение в лавку вошли оба брата Маттео. Они заметили, что их приход поверг его в полнейшее смятение, но сделали вид, будто они с ним незнакомы.

— День добрый, хозяин, — сказал один из братьев.

Грассо, который их тут же признал, не отзываясь на приветствие, выпалил:

— Кого вы здесь ищете? Тогда один ответил:

— Есть у нас брат по имени Маттео. Намедни его арестовали за долги, и с горя он малость свихнулся. Он — наш позор, но что поделаешь? Между прочим, он уверяет, будто он вовсе не Маттео, а хозяин этой лавки, которого, кажется, зовут Грассо. Мы корили брата и так и эдак, убеждали его по-всякому, но никакими средствами не смогли выбить из него эту дурость. Вчера вечером мы привели к нему нашего священника из церкви Санта-Феличита (это наш приходский священник, и человек он весьма достойный). Врат обещал ему выбросить из головы подобные бредни, чудеснейшим образом поужинал с нами и на наших глазах ушел спать, но затем, когда его никто не слышал, спустился вниз, обнаружил, что входная дверь не заперта, и ушел из дома, причем случилось это, видимо, несколько часов назад. Куда отправился он, мы не знаем. Потому-то мы и пришли сюда. Нам хотелось бы узнать, нет ли его тут и не можешь ли ты сказать нам чего-нибудь о нем.

Когда Грассо уразумел, что те самые люди, которые накануне заплатили собственные деньги, дабы вытащить его из тюрьмы, а затем накормили его и уложили спать у себя дома, не признают в нем своего брата, он счел сие вернейшим доказательством того, что он опять обернулся в Грассо. От радости у него задралась рубашка на заднице, и, дабы поиздеваться над ними, он сказал:

— А что, ваш брат младенец? Так ведь у меня не приют для подкидышей.

Однако радоваться ему пришлось недолго. Посматривая на братьев, Грассо схватил своей ручищей (а она у него была огромная) рубанок, а те, увидав, что он совсем не в том настроении, в каком они ожидали его застать, испугались, как бы он на них не набросился, и решили не связываться с ним и убраться скорей подобру-поздорову.

У Грассо ничего такого и в мыслях не было. Тем не менее, поскольку братья быстро удалились, он не мог представить, как бы обернулось дело далее, и потому решил ненадолго выйти из лавки и прогуляться до Санта-Мария-дель-Фьоре. Ему хотелось на покое поразмыслить над своим положением и по тому, как станут обращаться к нему встречные прохожие, окончательно определить, кто же он наконец — Грассо или Маттео. Судя по тому, что он переночевал у себя дома и оба брата не признавали его больше за Маттео, дело это казалось ему почти что решенным. Но полной ясности в голове у него не было, и он опять начал сомневаться: не приснилось ли ему давешнее происшествие, а может, и теперь ему все это снится. В совершенной растерянности он то брался за плащ, собираясь его надеть, то, забывал об этом, отходил в сторону, а потом возвращался, припомнив первоначальное намеренье. Тем не менее он кое-как оделся. Он отворил дверь и пошел к собору, но, терзаемый сомнениями, сделав шаг вперед, тут же делал два шага назад. Однако в конце концов он все же поплелся по улице, разговаривая сам с собой. «Странный случай; что бы там ни говорил судья, а я не представляю, как все это еще обернется. Коли уж все ошибаются, принимая меня за другого человека, то что-то тут не чисто». Он пытался избавиться от подобных мыслей и старался думать лишь о том, как хорошо, что он опять стал Грассо, но отделаться от мрачных мыслей ему никак не удавалось. Его не покидали сомнения: а не обернулся ли он снова в того самого Маттео или же в какого-нибудь другого человека? И вот, когда его совсем одолели такого рода думы, ему вдруг ужасно захотелось узнать, что теперь делает Маттео. Не обращая внимания на встречных, он метался из стороны в сторону, и видевшие его в то время рассказывали потом, что походил он на раненого льва.

День был будничный, на улице было пустынно, и он подумал, что здесь сможет спокойно поразмыслить. Дойдя до собора, он столкнулся с Филиппо и Донателло, которые, по обыкновению, гуляли вместе и беседовали. На сей раз они очутились там нарочно, ибо они подкарауливали Грассо и видели, как он направился в эту сторону. Филиппо знал, что Грассо ничего не ведает о сыгранной над ним шутке и что у него на их счет не могло возникнуть никаких подозрений. Они считали, что все, что они устроили, сделано чисто, без сучка без задоринки. Прикинувшись обрадованным, дабы еще лучше скрыть от Грассо обман, Филиппо сказал ему:

— С моей матерью все обошлось. С нею приключился припадок, но, когда я явился домой, он почти прошел, потому я за тобой и не послал. Такие припадки у нее повторялись многажды, — со старыми людьми такое бывает. А что ты поделывал вчера вечером? Слыхал, что произошло с Маттео Маннини?

Так как Филиппо немного волновался, то, говоря это, он обращался скорее к Донателло, чем к Грассо.

— А что с ним случилось? — спросил Донато.

— Разве ты не знаешь? — ответил ему Филиппо и продолжал, обращаясь уже к Грассо: — Вчера вечером, часов около двух или трех, видимо, в то самое время, когда я был у тебя, его арестовали неподалеку от этой площади. С задержавшим его приставом был тот самый заимодавец, что велел его арестовать. (Не знаю, кто он, да это к делу не относится.) А Маттео вдруг и говорит приставу и стражникам: «Что вам от меня надо? Вы ошибаетесь, никому я ничего не должен, и имя мое Грассо, я — резчик по дереву. Разве я вам нужен?»

Грассо подумал, что Филиппо говорит правду, но не заподозрил, что это его проделки. Между тем Филиппо продолжал свой рассказ:

— Тот заимодавец, что велел арестовать Маттео, подошел к нему, ибо пристав его предупредил: «Смотри, за то, что мы его берем, в ответе один ты; коли это не он, тебе придется внести штраф и заплатить нам за труды, ибо мы но имеем права чинить беспокойство людям, за которыми не числится никакой вины». Так вот, тот, что велел арестовать Маттео, а был он взыскатель долгов из какого-то лабаза, подходит к нему, пристально на него глядит и говорит: «Он подделал рожу, мошенник»; потом еще раз внимательно оглядывает его и заявляет: «Но это все-таки он — Маттео, ведите его, на сей раз ему придется раскошелиться». Пока стражники тащили Маттео, он всю дорогу твердил им, что он якобы Грассо, резчик по дереву, и в доказательство показывал ключ: «Смотрите, — говорил он, — я только что запер свою лавку». (Все это так и было, а о том, как все происходило, Филиппо сообщил нанятый им человек из Меркатанции.)

— Я слышал, — продолжал Филиппо, — что такое же представление разыгралось и в Меркатанции. Неужто ты ничего об этом не слыхал? Смешнее истории не придумаешь.

Донателло сперва сделал вид, будто ему ничего не известно, а потом говорит:

— Да, да, припоминаю, о чем-то подобном только что шла речь в мастерской, но я был занят, задумался о своем и все пропустил мимо ушей. Теперь я припоминаю, что до меня долетели слова: «Маттео», «Толстяк», «задержали», но у меня и в мыслях не было, что речь идет о Грассо, и я не спросил, в чем дело. Поэтому расскажи мне, Филиппо, что произошло. Тебе ведь все известно? Действительно забавно: его хватают, а он отрекается от того, что он Маттео. Ну, а что было дальше?

— Возможно ли, — сказал Филиппо, обращаясь к Грассо, — чтобы ты обо всем этом ничего не знал? А что ты вчера делал? Неужели никто не заходил к тебе в лавку? Я слышал, что тебя разыскивали по всей Флоренции. Я сам вчера вечером несколько раз порывался заглянуть к тебе в мастерскую, дабы разузнать обо всем подробнее, но как-то не сумел выбраться.

Грассо поглядывал то на Филиппо, то на Донателло. Ему хотелось ответить то одному, то другому, но он решил держать язык за зубами, не понимая, говорят ли они серьезно или потешаются над ним. Потом он сказал, тяжко вздохнув:

— И все же, Филиппо, это для меня совершеннейшая новость. Филиппо едва сдержал усмешку и спросил, ловя его на слово:

— Значит, ты говоришь, что ничего не слышал и не знаешь, как было дело?

После этого Филиппо и Донателло попросили Грассо присесть вместе с ними, дабы ему удобнее было выслушать всю эту историю. Грассо уже жалел, что так им ответил, и не знал, что ему делать. Он совсем растерялся. То ему казалось, что они разговаривают с ним вполне искренне, то — совсем наоборот.

В эту самую минуту к ним подошел Маттео. Он свалился на них совершенно неожиданно, ибо за ним по распоряжению Филиппо тоже наблюдали. Но помогла Фортуна, и он явился как нельзя кстати. Маттео всех их приветствовал. Грассо взглянул на него, смутился и уже собирался было сказать: «А ко мне в лавку только что заходили твои братья, которые разыскивают тебя», — но вовремя удержался.

— Откуда ты, Маттео? — поинтересовался Филиппе— Мы как раз собирались разобраться во всей этой истории; только что мы говорили о тебе, и ты легок на помине.

— Тебя, говорят, заарестовали намедни? — спросил у Маттео Донато. — Не отпирайся, вот Филиппо уверяет…

— А что, кроме меня, арестовывать уже некого? — проворчал Маттео. Потом сказал, обращаясь к Филиппо, пристально на него смотревшему: — Я иду из дома.

— А, — протянул Филиппо. — Ходят слухи, будто тебя задержали вчера вечером.

— Ну хорошо, меня задержали, я расплатился, меня отпустили, а теперь — вот он я. Какого черта! Разве, кроме как обо мне, говорить уже не о чем? Не успел я показаться дома, как меня замучила расспросами мать, все утро не отставала; и братья почему-то надулись; с тех пор как я вернулся из деревни, они смотрят на меня так, будто я им здорово насолил, все выспрашивают: «Когда ты сегодня ушел? Почему дверь оставил открытой?» По-моему, и мать и они просто рехнулись. Я не понимаю, о чем они толкуют. Твердят о каком-то аресте, уверяют, будто выкупили меня из тюрьмы. Совсем ошалели.

— Где ты пропадал? — спросил Филиппе — Я тебя что-то давненько не видел.

— Я расскажу тебе всю правду, Филиппо, — ответил Маттео. — Я в самом деле задолжал лабазу шесть полновесных флоринов, и давно мне уже следовало бы их вернуть. Но меня тоже водят за нос. Я ссудил одному человеку из Эмполи восемь флоринов, и, как он обещал совсем недавно, он должен был вернуть их со дня на день. Этими флоринами я намеревался расплатиться с лабазом, и у меня бы еще остались деньги. В субботу я обещал своему заимодавцу, что верну ему долг во вторник, и не преминул бы сделать это, если бы тот человек отдал мне те восемь флоринов. Поскольку же у моего заимодавца имелось на руках решение суда о взыскании с меня денег (по правде сказать, я давно не возвращаю ему долг, потому что с деньгами у меня в последнее время туговато), поэтому, чтобы он не подложил мне какую-нибудь свинью, я решил отправиться в наше именье под Чертозой и пробыть там дня два. Вот потому-то ты меня и не видел. Я вернулся оттуда час назад. Там со мной случилось такое, что вы и представить себе не в состоянии.

Я отправился в деревню во вторник, после обеда. Делать мне там было нечего; не был я в имении уже сто лет, и вещей наших там никаких не осталось, кроме кровати. Вино после сбора винограда мы вывезли и остальные продукты тоже. Поэтому я потолкался на улице и, чтобы не заставлять нашего работника возиться с ужином, пару раз выпил в Галуццо; затем, вернувшись ночью домой, попросил работника посветить мне и пошел спать. А теперь послушайте, что за чудеса я вам расскажу. Еще раз скажу: мне кажется, что все с ума посходили, а больше всех, наверно, я сам. Так вот, одеваюсь я нынче утром у себя в деревне, открываю окно. Право слово, не знаю, теперь ли я сплю, или мне приснилось все то, о чем я сейчас вам расскажу. Выходит, будто нынешний день для меня уж и не нынешний. Смешно! Ну да ладно. Тот работник, что посветил мне, спрашивает: «Где вы вчера были?» — «Ты что, говорю, не видел меня?» — «Нет, говорит, а когда же было видеть?»

— «Вот беспамятный! — говорю я ему. — Ты разве не зажигал мне фонарь?» — «Зажигал, отвечает, да только позавчера, а вчера не видал вас целый день; я решил, что вы зачем-то ушли во Флоренцию, и еще удивился, что вы меня не предупредили». «Так, выходит, я проспал весь вчерашний день», — думаю я и спрашиваю у работника: «Какой нынче день?» — «Четверг», — отвечает. Получается, Филиппо, что я продрых без просыпа целый день и две ночи.

Филиппо и Донателло сделали вид, будто крайне удивлены и слушают его с величайшим интересом.

— Должно быть, ты перед этим переложил, — сказал Филиппе.

— Что ж, на аппетит я не жалуюсь, — согласился Маттео.

— Да, за стол с тобой вместе лучше не садиться, — заметил Донателло.

Грассо поразился, что Маттео проспал именно то время, за которое с ним приключилась вся эта история, и он сказал себе:

«Теперь у меня не осталось никакой надежды, я, конечно, схожу с ума. Еще три дня назад я такому бы ни за что не поверил, и вот пожалуйста…»

А Маттео меж тем продолжал:

— Приснились мне самые необыкновенные вещи, какие только можно себе представить.

— Пустой горшок есть, — перебил его Филиппо, — давай заваривай кашу.

— Только что, — продолжал Маттео, — попался мне на улице человек из того самого лабаза, которому я должен шесть флоринов, и принялся оправдываться, уверяя, что это не он велел меня арестовать. «Мне очень жаль, говорит, что вам пришлось так потратиться». Я смекаю, что долг мой вроде бы как заплачен, и, слушая его, начинаю понимать те самые речи моей матери и братьев, которые прежде казались мне безумными. Они, как я вам уже говорил, заплатили мои долги, однако, каким образом им сие удалось совершить, до сих порубей, не пойму. Я попытался допросить человека из лабаза. Получается, что большую часть того времени, которое, как мне казалось, я проспал в деревне, я каким-то чудом провел в тюрьме. Пораскинь-ка умом, Филиппо, и разреши эту загадку, самому мне она не под силу. Я давно ищу тебя, чтобы рассказать тебе об этом и посмеяться вместе с тобой.

Затем Маттео оборачивается к Грассо и говорит:

— Большую часть того времени, пока я спал, я провел в твоем доме и в твоей мастерской. Ты будешь смеяться. За мной числился долг в несколько флоринов. Между тем мне показалось, будто я уснул и стал другим человеком. О, это так же верно, как то, что я сейчас вижу вас. Впрочем, кто знает, тогда ли я грезил или теперь?

— Я что-то толком тебя не пойму, — сказал Донато. — Повтори-ка, я задумался о другом и отвлекся. Вы меня все с ума сведете! Ты же только что говорил, что был в деревне?

— Я знаю, что знаю, — обиделся Маттео.

— Он говорит, что все это ему приснилось, — объяснил Филиппо.

— Филиппо-то меня понял, — сказал Маттео.

Грассо словно в рот воды набрал; он стоял как зачарованный и жадно слушал, желая понять, где же он был в это самое время. Филиппо блаженствовал, как поросенок, которому почесывают спину. Все они сбились в кучу, ибо то один из них, то другой не мог удержаться от смеха, не смеялся только Грассо, который совсем обалдел. Филиппо взял его под руку и сказал остальным:

— Не толкайтесь. Пройдемте лучше на хоры. Это самая забавная история, какую я когда-либо слышал, и мне хотелось бы в ней как следует разобраться. Расскажи-ка мне, Маттео, все сначала. А потом я, в свой черед, передам тебе, о чем нынче толкует весь город. Сдается мне, что речь идет об одном и том же.

Они уселись на хорах так, что им хорошо было видно друг друга. Некоторое время они молчали, ибо Филиппо предполагал, что начнет говорить Маттео, а Маттео ждал, что скажет Филиппо. Первым заговорил Филиппо, обращаясь скорее к Маттео, который ему хорошо подыгрывал, нежели к Грассо, опасаясь, как бы тот не испортил ему всю обедню.

— Послушай, о чем говорят во Флоренции. Я только что рассказывал им об этом, а теперь расскажу тебе, коли уж ты хочешь, чтобы начинал я. Так вот, поговаривают, будто в среду вечером тебя арестовали.

— Меня арестовали? — удивился Маттео.

— Тебя, — ответил Филиппо. — За тот самый долг, о котором ты говорил. — А затем добавил, обращаясь к Донато: — Видишь, все-таки что-то было.

— Это случилось в тот самый вечер, — сказал Донато, глядя на Маттео, — когда я застал тебя ломящимся в дом к Грассо.

— Когда это было? — спросил Маттео. — Никогда я к нему не ломился.

— Как не ломился? Разве не с тобой я разговаривал перед его домом?

Маттео сделал вид, будто он крайне удивлен, а Филиппо продолжал ему рассказывать:

— Уверяют, будто ты всю дорогу кричал арестовавшему тебя приставу и заимодавцу: «Вы меня спутали с другим, вам нужен вовсе не я, никому я ничего не должен!» — и, отбиваясь от них, заявлял, что ты не кто иной, как Грассо. Между тем, по твоим словам, выходит, что в это самое время ты лежал в постели у себя в имении. Как же это может быть?

— Брось болтать, — сказал Маттео. — Ты надо мной потешаешься. Как я уже вам сказал, я убрался в имение, и нарочно для того, чтобы меня не арестовали. Сказать по правде, я этого сильно опасался. А что до того, о чем сейчас говорил Донато, то могу поклясться на алтаре, что ни в тот, ни в какой другой день я не ломился в дом к Грассо. Послушайте, как было дело, и увидите, что все обстояло совсем наоборот. Я поручил моему знакомому нотариусу, который служит в Палаццо, раздобыть для меня охранную грамоту и прислать мне ее в деревню; я рассчитывал получить ее еще вчера. Но вчера поутру нотариус прислал мне с писцом записку, сообщая, что Коллегия не собиралась, что часть магистратов разъехалась по своим имениям и что ради одного того, чтобы составить охранную грамоту, эти господа не пожелают возвращаться в город. Кроме того, он написал, что если я хочу получить таковую грамоту, то я должен еще несколько дней переждать в деревне. Но я вернулся и все время был начеку. Однако, раз долг мой уплачен, мне можно теперь не беспокоиться. Поверьте, Филиппо и Донато, все это чистейшая правда. А вот над тем, что мне в то время приснилось, действительно стоило бы посмеяться. Кроме шуток, Филиппо, никогда мне не снилось ничего более похожего на явь. Мне пригрезилось, что я нахожусь в его доме (он кивнул в сторону Грассо) и что его матушка — это моя мать. Я запросто беседовал с ней как с родной, ел и обсуждал с ней свои дела, а она давала мне всяческие советы; так и слышу до сих пор ее голос. Потом я лег спать в его доме, а проснувшись, пошел в лавку. Мне снилось, что мне хочется поработать так, как это много раз делал на моих глазах Грассо, когда я заходил к нему в мастерскую. Но мне показалось, что инструмент лежал не на месте, и я навел в мастерской порядок.

Грассо, который все еще сжимал в руках рубанок, смотрел на него безумным взглядом. А Маттео продолжал:

— Я попробовал поработать, но, какой бы инструмент я ни брал, ничего у меня не получалось. Тогда я решил кинуть инструменты как попало, подумав, что уберу их потом. Взял другой инструмент, однако и с ним работа у меня тоже не ладилась. Мне казалось, что кто-то меня о чем-то спрашивает, а я отвечаю, словно бы я — это он, ибо я на самом деле считал себя им. Потом я пообедал и опять вернулся в мастерскую, а вечером запер ее и ушел к нему домой спать. Дом же мне представлялся совершенно таким, каким я видел его, бывая в гостях у Грассо.

Грассо все время хранил молчание. Он не считал возможным высказывать какие-либо догадки в свою пользу в присутствии Филиппо, ибо знал, что тот видит под землей на три аршина. Но сей сон окончательно свернул ему мозги набекрень, и он увидел, что бесповоротно запутался. Он сообразил, что по времени его злоключения как раз совпали с тем самым сном, который, по словам Маттео, продолжался у него день и две ночи. Филиппо и Донато дивились этому сну сверх всякой меры. Потом Филиппо сказал:

— По всему получается, Маттео, что тебя не арестовывали. Ты также говоришь, что долг твой уплачен, а ты тем временем находился в имении. Ну, знаешь, это такое запутанное дело, в котором не разобрался бы и сам Аристотель.

Грассо, обдумав слова Маттео, по которым выходило, что тот превратился в него, и припомнив все, о чем ему говорил судья в Меркатанции, сказал, кривя рот и горестно покачивая головой:

— Странные это вещи, Филиппо, но, как я слышал, такое порой случается. Маттео рассказал все как было, вы высказались, и я мог бы поведать вам такое, что вы почли бы меня за сумасшедшего. Но лучше уж мне помолчать. Давай, Филиппо, не будем больше обсуждать этот случай.

Теперь Грассо считал, что все, сказанное ему названным судьей, чистейшая правда, ибо слова того подтвердились множеством доказательств. Несомненно, на какое-то время он превратился в Маттео, а Маттео превратился в него, но только Маттео оказался в более выгодном положении; проспав крепким сном, он избежал всех забот, хлопот и неприятностей. Однако теперь он считал, что опять превратился в Грассо, ибо видел перед собой Маттео, который перестал быть Грассо, и слушал его рассказы. Матушка его все еще не вернулась из Польверозы, и ему не терпелось увидать ее, чтобы расспросить, побывала ли она за это время во Флоренции, кто находился вместе с нею в тот вечер, когда он стучался в собственную дверь, и кто отпер его лавку. Поэтому он поспешил уйти. Приятелям не удалось его удержать. Впрочем, они и не прилагали к тому чрезмерных усилий, опасаясь его обидеть. К тому же им хотелось вдоволь посмеяться. Дольше сдерживаться они не могли. Все же Филиппо сказал:

— Надо бы нам сегодня вместе поужинать.

Но Грассо ничего ему не ответил и удалился.

Нечего и спрашивать, смеялись ли после его ухода Филиппо, Донато и Маттео. Тому, кто их в это время увидел бы и кто послушал, они показались бы еще более обезумевшими, нежели сам Грассо, особенно Донато и Маттео, которых так и распирало от хохота. Филиппо же похихикивал, поглядывая то на одного, то на другого.

Грассо запер лавку и помчался в Польверозу. Застав там мать, он удостоверился, что она никак не могла оказаться во Флоренции, а она разъяснила ему, что ее задержало в деревне. На обратном пути во Флоренцию, несколько поостыв, Грассо еще раз хорошенько обдумал происшедший с ним случай и пришел к заключению, что с ним сыграли злую шутку, но только не мог понять, каким образом, — ведь матери все это время не было во Флоренции и в доме не оставалось ни души. Разгадать сего он не сумел, и ему тошно было от мысли, что впредь ему вечно придется огрызаться в ответ на насмешки, ибо он, конечно, станет принимать на свой счет каждое ехидное слово. Особенно мучило его, что в деле этом замешан Филиппо, а он знал, что от гнутой Филиппо ему никогда не отделаться!

Это послужило причиной того, почему Грассо надумал уехать в Венгрию. Вспомнив, что его туда звали, он решил отыскать человека, который его приглашал, а был это один его давнишний приятель, с которым они вместе учились искусству инкрустации у мастера Пеллигрино, жившего на улице Терм. Названный приятель Грассо за несколько лет до этого уехал в Венгрию и очень хорошо устроил там свои дела благодаря помощи Филиппо Сколари, прозванного Спано, нашего согражданина, бывшего в то время главным капитаном в армии Сигизмунда. Сигизмунд, король Венгерский, приходился сыном Карлу, королю Богемии. Был он королем мудрым и добрым, и потом, при папе Григории XII, его избрали императором, а корону кесарей получил он из рук папы Евгения IV. Этот самый Спано пристраивал всех флорентийцев, оказавшихся в Венгрии, даже тех, кто не обладал талантом ни в свободных искусствах, ни в ремесле, ибо был он широкой души человеком и чрезвычайно любил свою родину, чем и она, премногим ему обязанная, должна была ему платить.

В это самое время вышеназванный приятель Грассо прибыл во Флоренцию, дабы вывезти какого-нибудь мастера, искусного в том ремесле, в котором он сам подвизался, ибо получил множество заказов. Несколько раз беседовал он с Грассо, уговаривал его поехать с ним в Венгрию и доказывал ему, что там они смогут быстро разбогатеть. Теперь Грассо встретил его как будто случайно и, подойдя к нему, сказал:

— Ты меня неоднократно звал с собой в Венгрию, а я все отнекивался. Ныне же по причине одного приключившегося со мной происшествия, а также из-за неладов с матерью я порешил ехать с тобой, коли ты еще не передумал. И если ты держишься прежних мыслей, мне желательно отбыть завтра же поутру, поскольку ежели я задержусь, то для моего отъезда могут возникнуть препоны.

Тот ответил, что он очень рад, но что завтра он ехать не сможет, так как не закончил здесь своих дел; однако пусть Грассо выезжает, когда ему будет угодно, и ждет его в Болонье, куда он прибудет через несколько дней. На этом и порешили. После того как они оговорили все условия, Грассо вернулся к себе в лавку, собрал инструменты и кое-что из платья, а также взял все наличные деньги. После чего он сходил в Борго-Санто-Лоренцо и нанял одра до Болоньи. На следующее утро, взгромоздившись на вышеупомянутую клячу, он уехал в Болонью, не сказав никому, даже своим родственникам, ни слова, словно опасался, как бы за ним не кинулись в погоню. Дома же он оставил матери письмо, в котором говорил, что просит ее принять в дар все имущество, находящееся в его лавке, и что он уезжает в Венгрию с намерением прожить там несколько лет. Пока Грассо ходил по Флоренции (он старался как можно меньше показываться на глаза людям, но вовсе избежать этого не мог) и пока он проезжал на лошади по улицам города, ему несколько раз довелось слышать свою историю, сдобренную шутками и смехом. Так он узнал стороной, что над ним посмеялись его друзья. Вся эта история вышла наружу сперва благодаря тому человеку, который велел арестовать Грассо, а затем благодаря судье. Филиппо так ловко подкатился к судье, допытываясь, о чем Грассо говорил в тюрьме, что тот со смехом поведал ему обо всем. По всей Флоренции только и разговору было, что шутку с Грассо учинил Филиппо ди сер Брунеллеско. Грассо сие пришлось совсем не по душе, ибо он знал, что за человек Филиппо, и слишком хорошо представлял, каким издевкам с его стороны он подвергнется. Мысли об этом еще больше укрепили его в первоначальном намерении. Таким образом, Грассо покинул Флоренцию и, встретившись затем со своим приятелем в Болонье, отбыл в Венгрию.

Общество сотрапезников продолжало собираться своим чередом. Первый раз после отъезда Грассо они встретились опять у того же Томмазо Пекори. И как бы для того, чтобы отпраздновать эту шутку и всем вместе посмеяться по этому поводу, они пожелали пригласить того самого судью, что сидел в Меркатанции, который, будучи о них наслышан, охотно принял приглашение, потому как с некоторыми из них он дружил, а также потому, что ему хотелось, чтобы они рассказали ему об этой истории во всех подробностях, и самому доложить им о том, что он видел, а всем им это очень хотелось знать. Они пожелали также позвать того человека, что был с приставом, и обоих братьев, которые вели игру в тюрьме, у себя дома и у очага. Хотелось им заполучить и писца из кассы, но тот не сумел прийти. Судья с великим удовольствием выслушал, как было дело, и рассказал им, о чем спрашивал его Грассо и как он, отвечая ему, плел про Апулея, про Актеона, про Цирцею и про своего работника, дабы объяснения его выглядели правдоподобнее.

— Приди мне тогда еще что на ум, — закончил судья, — я бы наговорил ему и не такое.

Все очень веселились и, перебивая один другого, рассказывали, что каждому больше всего запомнилось. Видя, как удалась шутка и сколь благоприятствовала им судьба, пославшая священника, судью и всех остальных, судья изрек, что не помнит, чтобы за всю свою жизнь ему довелось когда-либо присутствовать на пиру, где подавалось бы столько превосходнейших блюд, что большая часть этих блюд столь хороша, что их, редко, а то и вовсе никогда не увидишь на столе у королей и императоров, не говоря уже о людях простых и обыкновенных, каковыми все они являются. И за столом не нашлось никого, кто бы не признал, что, верно, и он тоже попался бы на удочку, если бы с ним сыграли подобную шутку, — столь великую ловкость и искусство обнаружил в ней Филиппо.

По прибытии в Венгрию Грассо и его приятель взялись за работу. Им сопутствовала удача, и за несколько лет они разбогатели, благодаря покровительству вышеназванного Спано, который поручал Грассо строительные работы. Грассо именовался теперь мастером Манетто из Флоренции и числился на очень хорошем счету у Спано, который, отправляясь в походы, брал его в свою ставку, платил ему хорошее жалованье и при удобном случае осыпал его богатыми и роскошными подарками, ибо Спано был так великодушен и щедр, словно происходил из королевского рода. Он проявлял щедрость по отношению ко всем людям, в особенности же к флорентийцам, и это, кроме всего прочего, стало той причиной, которая притягивала их в Венгрию. Когда Грассо не находился при войске, он имел возможность заниматься своим ремеслом вместе с приятелем, а чаще всего занимался этим сам по себе. Через несколько лет он стал наведываться во Флоренцию и всякий раз проводил в ней по нескольку месяцев. В первый же свой приезд, когда Филиппо спросил у него о причинах, побудивших его столь стремительно и не простившись с друзьями покинуть Флоренцию, Грассо со смехом рассказал ему всю историю по порядку, со всеми теми прелестными подробностями, которые касались его тогдашнего душевного состояния и о которых никто помимо него знать не мог, — о том, как ему временами казалось, что он — Грассо, а то будто — он другой, и как он не мог понять, пригрезилось ему происшедшее с ним или же он все еще грезит, воскрешая в памяти прошлое. Филиппо никогда не смеялся так от души, как в этот раз. А Грассо, посмотрев ему прямо в лицо, молвил:

— Вам лучше моего ведомо, как вы потешались надо мной в Санта-Мария-дель-Фьоре.

— Не обижайся, — ответил Филиппо, — наша шутка прославит тебя больше, чем все, что ты сделал для Спано и Сигизмунда; теперь о тебе будут говорить сто лет.

Грассо и Филиппо посмеялись на это. Когда у Грассо выдавалось свободное время, он проводил его чаще с Филиппо, нежели с кем-либо другим, и всякий раз находил, что добавить к своему рассказу, а Филиппо в шутку говаривал:

— Я всегда знал, что сделаю тебя богачом. Многие бы мечтали оказаться на твоем месте и чтобы над ними так же подшутили. Ты ведь теперь разбогател и сделался приближенным императора всего света, Спано, а также многих других славных князей и баронов.

В этот приезд Грассо в Флоренцию и во время других его наездов на родину Филиппо неоднократно выпадали случаи выведать у него все малейшие подробности, используя для этого рассказы судьи и человека из лабаза. Ведь самое смешное во всей этой истории было, как уже говорилось, то, что происходило в душе Грассо. Таким образом появилась возможность подробно записать и пустить по свету сию новеллу, ибо Филиппо часто повторял ее, а от тех, кто внимал ему, и было воспринято вышенаписанное. Но каждый, кто слышал Филиппо, утверждал, что не удалось сохранить значительную часть веселых подробностей этой истории, как ее рассказывал Филиппо и как все происходило на самом деле. Новелла эта была составлена уже после смерти Филиппо, по рассказам тех, кто слышал ее от него множество раз, а именно, по рассказам Антонио ди Маттео делле Порте, Микелоццо, Андреино да Сан-Джеминьяно, который был его учеником, Скеджи, Фео Белькари, Лукки делла Роббиа, Антонио ди Мильоре Гуидотти и многих других. Правда, в свое время кое-что об этом было записано, но мало, отрывочно и путано. И, может, вовсе не плохо, что история сия не затерялась совсем. Да помилует нас бог. Аминь.

 

Из «Новеллино»

Мазуччо Гуардати

[44]

 

Новелла I

Магистр Диего, умерщвленный мессером Родерико, перенесен в свой монастырь. Другой монах, считавший магистра живым, бросает в него камень и думает, что совершил убийство. Спасаясь бегством верхом на кобыле, он, по странному стечению обстоятельств, встречает мертвеца, сидящего верхом на жеребце, и тот, с копьем наперевес, преследует его по всему городу. Живой взят стражей и признает себя убийцей; ему грозит казнь. Рыцарь открывает истину, и монах избавляется от незаслуженной смерти

Приступая к повествованию моему, благочестивейший король, скажу, что в ту пору, когда блаженной и славной памяти король и повелитель дон Фернандо Арагонский, достойнейший дед твой, на благо и преуспеяние подданных своих, мирно правил королевством Кастильским, — в Саламанке, одном из древних и славнейших городов этого королевства, жил некий минорит-конвентуал, которого звали магистром Диего да Ревало. Не менее сведущий в доктрине святого Фомы, чем в учении Скотта, удостоился он в числе прочих быть избранным преподавать за немалое вознаграждение в превосходных школах столь знаменитого университета этого города. И он с таким поразительным успехом вел свое преподавание, что слава об его учености распространилась по всему королевству.

Говорил он иногда и небольшие проповеди, скорее практически полезные и необходимые, чем благочестивые. Был он юн, очень красив и изящен и подвержен пламени любовных увлечений; и вот однажды во время проповеди случилось ему увидать молодую женщину поразительной красоты. Имя ее было Катерина, и была она женой одного из виднейших дворян этого города, которого звали мессер Родерико д'Анджайа. Как только магистр увидел даму, которая понравилась ему с первого взгляда, владыка Амур, запечатлев в душе его образ красавицы, глубоко поразил тронутое уже любовным недугом сердце. Сойдя с кафедры, магистр прошел в свою келью и там, отбросив в сторону все свои теологические рассуждения и софистические доказательства, всецело отдался мыслям о понравившейся ему женщине.

Он знал, какое высокое положение занимала эта дама и чьей она была женой, и, видя безумие своего предприятия, много раз убеждал себя не впутываться в такое опасное дело; и все же, несмотря на все это, он говорил себе порой: «Там, где любовь захочет явить свои силы, она отнюдь не ищет равенства по происхождению; держись она подобных требований, высокие князья не стремились бы ежечасно совершать набеги на наши берега. А посему Амур должен уравнять наши права, предоставив и нам любить высоких дам, раз он разрешает великим мира сего опускать свои взоры до мест низких. Ран, наносимых Амуром, никто не получает, заранее подготовившись к ним; он всегда застигает нас врасплох; однако если безоружным нашел меня этот владыка, против ударов которого бесполезно в таких случаях защищаться, то, не имея этой возможности, я с полным основанием признаю себя побежденным, и, как его подданный, пускай будет что будет, но я вступаю в страшную битву; и если суждено мне принять в ней смерть, которая избавит меня, во всяком случае, от страданий, то, но крайней мере, дух мой пойдет навстречу ей с отважно подъятым челом, гордясь тем, что так высоко занес свои когти».

Сказав это и не возвращаясь более к первым своим отрицательным доводам, он взял лист бумаги и, не переставая глубоко и часто вздыхать и проливать горячие слезы, написал любимой даме с большим уменьем изящное письмо, в котором восхвалял се прелести, скорее небесные, чем земные. Затем он говорил о том, до чего пленен ею и что не остается ему иного выхода, как только надеяться на ее милость или ждать смерти. Признавая себя недостойным добиваться свидания со столь знатной дамой, он все же почтительнейше просил ее назначить ему время и указать способ, каким он мог бы побеседовать с нею тайно, или, по крайней мере, пусть примет она его служение, так как он избрал ее единственной властительницей своей жизни.

Закончив послание рядом подобных же изящных слов, магистр запечатал его и, многократно облобызав, передал одному из своих послушников, которому объяснил, куда следовало отнести письмо. Послушник этот, уже понаторевший в такого рода услугах, спрятал письмо в потайном месте, находившемся в левом рукаве, под мышкой, и пошел туда, куда ему было указано. Придя в дом, он нашел благородную даму, окруженную своими многочисленными прислужницами, и, почтительно поклонившись ей, промолвил:

— Мой господин препоручает себя вашей милости и просит, чтобы вы дали ему отсеянной муки для святых даров, как о том написано подробно в этом письме.

Дама отличалась большой проницательностью, и когда она увидела письмо, то была близка к уверенности, что догадывается об истинном его содержании. Взяв и прочтя его, она, хоть и была честнейшей женщиной, все же не смутилась при мысли, что этот монах так ее любит, считая ее прекраснейшей на свете; читая письмо, в котором так прославлялась ее красота, она ликовала, подобно той, что некогда, свершив первородный грех, первая подпала действию страсти, переданной ею по наследству остальной части женского рода, в силу чего женщины все свое достоинство, честь и славу полагают в том всецело, чтобы быть любимыми, желанными и превозносимыми за свою красоту, и потому каждая из них предпочитает сойти за порочную красавицу, чем прослыть добродетельной дурнушкой. Однако эта дама, недаром питавшая сильное и вполне оправданное отвращение ко всем монахам, решила не только ничем не потворствовать магистру, но и не проявлять особой учтивости в своем ответе. Вместе с тем она решила на этот раз ни о чем не рассказывать мужу. Остановившись на таком решении, она обернулась к монашку и без малейшего признака смущения сказала ему:

— Передай твоему магистру, что хозяин моей муки всю ее хочет оставить для своего пользования, а потому пускай твой господин раздобывает муку в другом месте; на письмо же другого ответа не нужно. А если бы он все же захотел ответа, то пусть сообщит мне о том, и когда вернется домой мой синьор, то я попрошу, чтобы твоему господину ответили так, как подобает отвечать на подобные предложения.

Несмотря на суровую отповедь, полученную магистром от дамы, пыл его ничуть не унялся; напротив, его любовь, вместе с вожделением, разгорелась еще более сильным пламенем; и, не желая отступать ни на шаг от начатого предприятия, он, пользуясь тем, что дом синьоры находился очень близко от монастыря, с такой назойливостью стал за ней волочиться, что она не могла ни подойти к окну, ни войти в церковь или в какое-либо иное место, чтобы докучливый магистр не оказался где-нибудь поблизости от нее. А потому на поведение монаха обратили внимание не только в околотке, где жила дама, но стало о том известно почти во всем городе. Вследствие этого сама дама убедилась, что этого дела нельзя долее скрывать от мужа, так как, кроме грозившей ей отсюда опасности, она боялась и того уже, что, узнав обо всем от кого-либо из посторонних, он перестанет считать ее порядочной женщиной. И, укрепившись в этой мысли, однажды ночью, когда она находилась вместе с мужем, она точнейшим образом рассказала ему все происшедшее. Рыцарь, ревниво оберегавший свою честь и отличавшийся неукротимостью нрава, воспылал таким буйным гневом, что малого недоставало, чтобы он пошел и предал огню и мечу монастырь и всю братию. Однако, немного укротив свои чувства и произнеся целую речь, в которой он похвалил достойное поведение своей жены, он затем приказал ей, чтобы, пообещав магистру исполнить его желание, она пригласила его прийти к ней ближайшей ночью, избрав к тому наиболее подходящие, по ее мнению, средства; ибо, желая удовлетворить требованиям своей чести, рыцарь вместе с тем хотел предохранить от всякого поругания доброе имя своей дорогой, любимой супруги. Что касается остального, то пусть она предоставит позаботиться ему одному.

Хотя даму смущала мысль о той развязке, которую она предвидела, однако, желая быть покорной воле мужа, она сказала, что исполнит приказание, и так как монашек, прибегая к новым уловкам, постоянно возобновлял свои попытки разбить твердый камень, то она сказала ему:

— Передай от меня привет твоему господину и скажи ему, что великая любовь, питаемая им ко мне, и горячие слезы, которые, по его словам, он беспрестанно из-за меня проливает, нашли наконец доступ в мое сердце, так что я в большей мере стала принадлежать ему, чем себе самой. И так как сулящая нам радости судьба пожелала, чтобы мессер Родерико отправился в деревню, где он и заночует, то пусть магистр, как только пробьет три часа, приходит ко мне тайком, и я дам ему свидание, которого он добивается. Только попроси его, чтобы он в этом деле не доверялся никому, даже самому близкому другу и приятелю.

Монашек ушел до крайности обрадованный, и когда он передал магистру благоприятное известие, тот почувствовал себя самым счастливым человеком. Но как ни был краток назначенный срок, ему казалось, что придется прождать тысячелетия; когда же время пришло, он старательно надушился, чтобы не разило от него монахом, и, полагая, что для победы в предстоящем беге ему придется нестись во весь опор, поужинал на этот раз самыми тонкими и изысканными кушаньями. Захватив свою обычную утварь, он направился к двери дамы и, найдя ее открытой, вошел в дом впотьмах, как слепой, был проведен служанкой в залу, где, вопреки ожиданию, вместо радостно идущей ему навстречу дамы нашел рыцаря с одним из его верных слуг; те схватили его голыми руками и придушили, не произведя ни малейшего шума.

Когда рыцарь убедился в смерти магистра Диего, он стал было раскаиваться в том, что запятнал свои могучие руки убийством минорита. Но, видя, что раскаянием делу не поможешь, он решил, опасаясь за честь свою и боясь королевского гнева, убрать мертвеца из дома. Итак, ему пришло на ум отнести труп в монастырь. Он взвалил его на спину слуги, и они направились в монастырский сад и, без труда проникнув отсюда в монастырь, отнесли мертвеца туда, куда братья ходили по своим нуждам; и так как случилось, что только одно из седалищ было пригодно, все же другие были разрушены (ведь, как постоянно приходится видеть, монастырские помещения походят скорее на разбойничьи притоны, чем на обители слуг божиих), они посадили его туда, как если бы он был занят отправлением своих нужд, и, оставив мертвеца, вернулись домой.

В то время как синьор магистр оставался там, будто с целью освободиться от излишнего, случилось, что другой монах, молодой и здоровенный, почувствовал в полночь крайнюю необходимость пойти в упомянутое место для отправления своих естественных надобностей. Он зажег светильник и пошел туда, где восседал мертвый магистр Диего; узнав его и думая, что он жив, монах, не сказав ни слова, отошел назад, потому что из-за монашеского недоброжелательства и зависти они находились в смертельной и яростной вражде. Итак, он решил подождать в сторонке, пока магистр свершит то, что он сам собирался сделать. Обождав же, согласно своим расчетам, достаточно долго и видя, что магистр не шевелится, монах, испытывавший неотложную нужду, повторял себе неоднократно:

— Как бог свят, этот негодяй застрял здесь и не хочет пустить меня на свое место ради того лишь, чтобы гнусной этой проделкой выказать мне свою вражду; но это ему не удастся, так как я потерплю, пока могу, а потом, если увижу, что он упорствует, не пойду, хотя и мог бы это сделать, в другое место, а вытащу его отсюда, даже против его воли.

Магистр, однако, ставший уже на мертвый якорь, упорно не двигался с места, и монах, которому терпеть дольше было невмочь, вскричал в бешенстве:

— Не допусти этого, господи! Не бывать тому, чтобы он причинял мне такой позор, а я бы не мог постоять за себя!

Схватив огромный булыжник и подойдя поближе, он с такой силой запустил камнем магистру в грудь, что опрокинул его навзничь, причем тот, однако, не пошевельнул ни одним членом. Монах заметил, с какой силой пришелся его удар, и потому, видя, что магистр не поднимается, стал опасаться, не убил ли он его камнем; выждав немного и то веря, то не веря своему предположению, он, наконец, подошел к мертвецу и, осмотрев его при свете светильника и убедившись в том, что магистр действительно мертв, он и впрямь счел себя убийцей, решив, что все так и произошло, как ему показалось. Он впал в смертельную тоску, так как опасался, что будет, вследствие вражды своей к магистру, заподозрен в нанесении ему смертельного удара, и, предвидя, что придется ему расстаться с жизнью, несколько раз собирался уже повеситься. Но, хорошенько обдумав дело, он решил вынести труп из монастыря и бросить на улицу, чтобы избавиться в будущем от всяких подозрений и обвинений, которые, по указанной причине, могли бы быть на него возведены. И когда он уже намеревался осуществить задуманное, ему пришло на ум постыдное и всем известное ухаживание магистра за донной Катериной, которую тот непрестанно преследовал; и он сказал себе:

— Куда мне отнести его, как не к дому мессера Родерико? Это очень легко, так как дом его по соседству, и таким образом я меньше всего навлеку на себя подозрение, так как наверно подумают, что магистр был убит по приказанию рыцаря в то время, как пробирался к его жене.

Сказав это и твердо держась своего решения, монах с превеликим трудом взвалил себе на плечи покойника и отнес его к той самой двери, откуда за несколько часов перед тем магистр был вынесен мертвым. Оставив его здесь, он вернулся, никем не замеченный, в монастырь. И хотя монаху казалось, что средство, к которому он прибег, обеспечивало ему безопасность, тем не менее он решил под каким-либо вымышленным предлогом на время отлучиться из монастыря; и, остановившись на этой мысли, он тотчас же пошел к настоятелю и сказал ему:

— Отче, позавчера, за отсутствием вьючных животных, я оставил большую часть нашего сбора неподалеку от Медины в доме одного нашего почитателя, а потому я бы хотел отправиться за этим добром, захватив с собой нашу монастырскую кобылу. С божьей помощью я возвращусь оттуда завтра или послезавтра.

Настоятель не только дал ему разрешение, но и весьма похвалил его за усердие. Получив этот ответ, Оправив свои делишки и взнуздав кобылу, монах стал дожидаться зари, чтобы пуститься в путь.

Мессер Родерико, почти или совсем даже не спавший ночью, — так как он сомневался в исходе дела, — с приближением дня остановился на мысли послать своего слугу, чтобы тот, обойдя кругом монастырь, послушал и разузнал, не нашли ли монахи мертвого магистра и что они говорят по этому поводу. Слуга, выходя из дому, чтобы исполнить приказание, нашел магистра Диего сидящим перед входной дверью, словно на диспуте; зрелище это внушило слуге немалый страх, какой обычно вызывает вид мертвецов; возвратись в дом, он тотчас же позвал своего синьора и, едва владея языком, рассказал ему, что тело магистра принесено к ним обратно. Рыцарь премного удивился такому случаю, повергшему его в еще большее смущение; однако, ободрив себя мыслью о том, Что дело его, как он думал, правое, он решил со спокойной душой ждать исхода и, обернувшись к мертвецу, сказал:

— Итак, тебе суждено быть язвой моего дома, от которой я не могу избавиться, — все равно, жив ты или мертв! Но назло тому, кто притащил тебя сюда, ты вернешься обратно не иначе, как верхом на таком животном, каким ты сам был при жизни.

И, сказав это, он приказал слуге привести жеребца из конюшни одного из соседей; этого жеребца хозяин держал для городских кобыл и ослиц, — и он пребывал там наподобие ослицы Иерусалимской. Слуга пошел весьма поспешно и привел жеребца с седлом и уздой и всей прочей сбруей, находившейся в полной исправности; и, как уже решил рыцарь, они посадили мертвеца на лошадь, подперев его и привязав как следует, и, снабдив его копьем, прикрепленным к щитку панциря, они вложили ему в руки поводья, так что можно было подумать, что они снаряжали его на бой. Устроив все таким образом, они отвезли магистра к паперти монастырской церкви и, привязав его там, возвратились домой.

Когда монаху показалось, что ему уже пора отправиться в задуманное путешествие, он открыл ворота и затем, сев на кобылу, выехал на улицу. Здесь перед ним оказался магистр, снаряженный так, как уже было о том рассказано: казалось, он угрожал монаху копьем и готовился поразить его насмерть. При виде такого зрелища монаху пришла в голову дикая и страшная мысль, именно — что дух магистра, как верят тому некоторые глупцы, возвратился в его тело и в наказание за грехи должен преследовать своего убийцу. А потому монах был охвачен таким ужасом, что едва не свалился замертво. И в то время, как он стоял так, словно громом пораженный, от страха не зная, в какую сторону повернуть, до жеребца донесся запах кобылы, и он извлек свою стальную булаву и, заржав, хотел к ней приблизиться. Такое поведение жеребца еще более испугало монаха; однако он пришел в себя и хотел направить кобылу своим путем, но она повернула корму в сторону жеребца и начала лягаться. Монах отнюдь не был лучшим наездником на свете и чуть было не свалился. Не дожидаясь второй подобной встряски, он крепко сжал лошади бока, вонзил в них шпоры, вцепился обеими руками в седло и, бросив поводья, пустил животное по воле судьбы. Кобыла, почувствовав, что шпоры сильно врезаются в ее бока, оказалась вынуждена бежать наугад по первой попавшейся дороге. Жеребец же, видя, что добыча его ускользает, в ярости порвал слабые узы и буйно понесся за нею вслед. Бедный монашек, чувствуя позади себя врага, обернулся и увидел его плотно сидящим в седле, с копьем наперевес, словно он был отменным бойцом. Эта новая опасность прогнала страх перед первой, и монах стал кричать: — На помощь, на помощь!

Так как уже рассвело, то на его крики и шум, производимый мчавшимися без узды скакунами, все стали выглядывать в окна и в двери; и каждому казалось, что он лопнет от смеха при виде столь нового и необычайного зрелища, каким было это преследование вскачь одного минорита другим, причем оба они в равной мере походили на покойников. Кобыла, предоставленная самой себе, неслась по улицам то туда, то сюда, в ту сторону, куда ей заблагорассудится; жеребец же скакал за ней, не переставая яростно ее преследовать, так что не приходится даже спрашивать, не грозила ли монаху опасность быть раненным копьем. Огромная толпа испускала вслед им крики, свист и вой, и повсюду слышно было, как кричали: «Стой, хватай!» Одни бросали в них камни, другие били жеребца палками, и каждый изощрялся, стараясь разъединить их, но не столько из сострадания к несущимся вскачь, сколько из желания узнать, кто они такие, так как вследствие быстрого бега лошадей нельзя было разглядеть всадников.

Наконец злосчастные наездники случайно свернули к одним из городских ворот. Там их обступили и схватили обоих, и мертвого и живого; и велико было общее удивление, когда их узнали. И, как сидели они на лошадях, так и были отведены в монастырь, где их встретили с неописуемой скорбью настоятель и вся братия. Мертвого похоронили, а для живого приготовили веревку. После того как монаха связали, он, не желая подвергаться пытке, чистосердечно сознался в том, что убил магистра. Правда, он не мог догадаться, кто посадил мертвеца на лошадь. Благодаря этому признанию его освободили от пыток, однако подвергли жестокому заключению; затем было сделано распоряжение о том, чтобы епископ города лишил его монашеского сана и передал светским властям, дабы те судили его как убийцу, согласно обычным законам.

Неизвестный флорентийский художник XV в.

Женщина, вырвавшая сердце у связанного юноши.

Гравюра резцом.

Случайно в те дни прибыл в Саламанку король Фернандо, и когда ему рассказали о происшедшем, то, несмотря на всю свою сдержанность и на то, что очень скорбел по поводу смерти столь известного магистра, он все же не в силах был устоять против забавности этого происшествия и стал вместе со всеми баронами так сильно над ним смеяться, что едва мог удержаться на ногах. Когда же наступил срок исполнения несправедливого приговора над монахом, мессер Родерико, который был доблестным рыцарем и любимцем короля, рассудил, что его молчание будет единственной причиной столь великой несправедливости. Побуждаемый любовью к правде, он решил скорее умереть, чем скрыть истину в столь важном деле. И, придя к королю, он в присутствии баронов и множества народа сказал ему:

— Синьор мой, с одной стороны, суровый и несправедливый приговор, вынесенный неповинному францисканцу, с другой стороны, желание не скрывать истину заставляют меня вмешаться в это дело. И потому, если ваше величество соизволит простить настоящего убийцу магистра Диего, я сейчас призову его сюда и заставлю рассказать по правде, со всеми доказательствами и во всех подробностях, как это на самом деле произошло.

Король, будучи милостивым государем и желая узнать истину, не поскупился на просимое прощение. Получив его, мессер Родерико в присутствии короля и всех окружающих рассказал точнейшим образом с самого начала и до рокового и последнего часа жизни магистра все подробности, относящиеся к ухаживанию монаха за его женой, а также обо всех письмах, посланиях и прочих проделках минорита. Король уже ранее выслушал показания монаха, и, так как они, по его мнению, сходились с показаниями мессера Родерико, зная к тому же его за честного и превосходного рыцаря, он отказался от дальнейших допросов и дал полную веру его словам; но, раздумывая о подробностях этого запутанного и странного случая, он и удивлялся и скорбел, а иногда и искренне смеялся. Однако, чтобы воспрепятствовать исполнению несправедливого приговора над невинным, король призвал настоятеля, а вместе с ним также и бедного монаха и рассказал им в присутствии баронов, прочих дворян и всех присутствующих о том, как на самом деле все произошло; на основании этих данных он приказал тотчас же освободить монаха, приговоренного к жестокой смертной казни. И когда приказ был исполнен, то монах, доброе имя которого было теперь восстановлено, вернулся восвояси, и в самом веселом настроении. Мессер же Родерико, получив прощение, удостоился сверх того и самых высоких похвал за свое поведение в этом деле. И, таким образом, весть о случившемся, возбуждая немалую радость, была разнесена быстрою молвою по всему Кастильскому королевству, а затем рассказ об этом достиг и наших краев и был передан в кратких словах тебе, могущественнейший король и господин наш; и я задумал, чтобы изъявить покорность твоим повелениям, сделать этот рассказ достойным вечной памяти.

 

Новелла XXXI

Двое прекрасных любовников бегут, чтобы сочетаться браком. Сбившись с пути вследствие бури, они попадают в приют для прокаженных, и здесь прокаженные убивают любовника, а девушка добровольно лишает себя жизни над его трупом

Молва, вернейшая носительница древних деяний, поведала мне, что около того времени, когда во Франции появилась Девственница, в Нанси, первом и благороднейшем из городов герцогства Лотарингского, жили два весьма родовитых и храбрых рыцаря, которые оба были с древнейших времен баронами и владели несколькими замками и селениями в окрестностях этого города; одного из них звали синьор де Конди, а другого — мессер Жан де Бруше. И подобно тому, как судьба наделила синьора де Конди единственной дочкой, прозывавшейся Мартиной и отличавшейся в своем нежном возрасте редкостной добродетелью, похвальным нравом и большей красотой лица и тела, чем все остальные девушки в той местности, так и у мессера Жана из многих сыновей, которых он имел, остался в живых только один, по имени Лоизи, почти одного возраста с Мартиной, весьма красивый, мужественный и преисполненный всяческих достоинств. И хотя родство между упомянутыми баронами было не слишком близкое, однако дружба, завязанная их отдаленными предками, привела к такой семейной близости, что они не только постоянно посещали друг друга, но, казалось, сообща владели вассалами и прочим добром, так что едва можно было заметить у них какое-либо разделение.

И вот, когда Лоизи уже возмужал, случилось, что, вследствие постоянных встреч его и слишком частого общения с Мартиной, молодые люди, остававшиеся без всякого присмотра, сами того не подозревая, влюбились друг в друга, и пламя любви настолько жгло их со всех сторон, что они не находили покоя, когда не были вместе, а встречаясь, беседовали и развлекались, как их побуждала к тому любовь и цветущий возраст. И в таких любовных играх они счастливо провели несколько лет своей, юности, не перейдя, однако, ни к какому запретному действию. И хотя оба они чрезвычайно желали отведать последних и самых приятных плодов любви, однако Лоизи, который был весьма сдержан и опасался порицаний девушки и ее родни, решил про себя никогда не иметь с ней иного телесного общения, кроме того, которое будет ему представлено законным браком; и это свое добродетельное и твердое решение он несколько раз открывал Мартине, которая, весьма одобряя его, постоянно понуждала его обратиться через какого-либо верного посредника к их родителям с предложением породниться. Лоизи, который только об этом и мечтал, сделал такое предложение синьору де Конди надлежащим способом, через своего отца. Но синьор де Конди, отклонив это родство по многим разумным основаниям, вежливо и сдержанно предложил мессеру Жану, чтобы впредь, в целях сохранения их общей чести, встречи их детей стали более редкими и чтобы Лоизи без крайней необходимости не появлялся в его доме. Таким образом, влюбленным было не только отказано в браке, но даже запрещено видеться.

Какие страстные слезы, какие горькие жалобы, какие тайные, но пламенные вздохи последовали, когда такое решение было им сообщено, — об этом было бы долго, да и излишне рассказывать. Но больше всего угнетало бедного Лоизи сознание, что его чрезмерная добродетель была причиной его беды, и теперь он сам не знал, какие цепи еще удерживают его душу в несчастном теле. Однако он решил через посредство одного верного посланца письменно снестись со своей Мартиной, умоляя ее сообщить ему, не найдет ли она какого-либо пути к их спасению; и, написав это письмо, он осторожно отослал его. Девушка, решившая про себя проявить величие души в таком невыносимом горе, увидев посланца, взяла у него письмо и, обливаясь слезами, прочла его; измученная своим горем и невозможностью ответить письменно, она сказала посреднику:

— О ты, единственный свидетель нашей тайной и жестокой страсти, поклонись от меня тому, кто тебя прислал, и передай ему, что либо он будет моим супругом и единственным владыкой моей жизни, либо же я с помощью ножа или яда добровольно изгоню свою душу из измученного тела. И хотя он сам, движимый своей крайней добродетелью и заботясь о чести моего отца больше, чем того требовала наша любовь и молодость, повинен в том, что наши величайшие наслаждения сменились невозможностью видеться и беседовать, однако, если смелость позволит ему прийти с несколькими своими людьми к нашему замку под мое окно с веревочной лестницей и всякими другими приспособлениями, при помощи которых я могла бы спуститься к нему, я немедленно выйду, и мы отправимся в замок какого-либо из наших общих родственников и там обвенчаемся. И если, узнав об этом, мой отец не станет возражать, тем лучше; если же нет, дело будет сделано, и ему придется быть благоразумным, обратившись от сознания своего бессилия к благой щедрости. Передай Лоизи, что если он решится на это, то пусть без промедления приходит за мной в эту же ночь указанным способом.

Верный слуга хорошо понял данное ему поручение и, сговорившись с девушкой относительно определенного условного знака, которым они должны были обменяться во избежание ошибки, удалился; а прибыв к своему господину, он в точности передал ему все. Лоизи не пришлось долго убеждать исполнить сказанное. Собрав немедленно десятка два отважных и сильных молодцов из числа своих слуг и верных вассалов и приготовив все, что требовалось для этого дела, он с наступлением ночи пустился в не слишком долгий путь и незаметно, без всякого шума, очутился вскоре со своими спутниками под окном своей дамы. Он подал условный знак, который она, нетерпеливо ждавшая его, услышала и признала. Тотчас же она сбросила ему вниз крепкую веревку, к которой он привязал лестницу, и она, подтянув ее к себе, хорошенько укрепила ее железные крючья на краю окна; вслед за тем она, нимало не колеблясь, как если бы уже раньше не раз прибегала к таким приемам, спустилась по лестнице и была принята в объятия своим Лоизи, который покрыл ее бесчисленными поцелуями, вывел на дорогу и усадил на приведенного для этой цели упряжного иноходца. Они поскакали вслед за вожатым, который должен был проводить их в назначенное место, а слуги, одни спереди, а другие сзади, с великим удовольствием последовали за ними по избранному ими пути.

Но неблагосклонная к ним судьба, видно, решила иначе и повлекла их к жестокой, ужасной и никогда еще, кажется, не слыханной гибели. Не успели они проехать и одной мили, как хлынул такой сильный ливень, сопровождаемый таким яростным ветром, густым градом, ужасающим громом и молнией, что, казалось, все небо хотело низринуться на них. Стало так темно и буря так неистовствовала, что все их спутники, шедшие пешком и одетые по большей части в одни лишь куртки, вместе с провожатым сбились с пути и разбежались в разные стороны, ища пристанища от грозы; а двое любовников, держась за руки, едва могли разглядеть друг друга. Потрясенные и испуганные таким внезапным проявлением божьей кары, ниспосланной им за их преступление, они не знали, где они и какой им путь избрать; не слыша никакого ответа своих спутников, которых они долго и громко кликали, они положились на волю божью и, отпустив поводья, предоставили лошадям самим продолжать путь, отдав свою жизнь в распоряжение Фортуны. Так, устремляясь к последней жестокой муке, они проехали наугад несколько миль, подобно лодке, лишенной кормчего, как вдруг увидели вдали маленький огонек и, ободренные некоторой надеждой, направили к нему своих лошадей, ибо погода ничуть не улучшилась. Долго они ехали до места, где виднелся огонек, и, прибыв туда, постучали в дверь. Когда им ответили и отворили дверь, они увидели, что попали в приют для прокаженных; некоторые из этих отверженных, выйдя им навстречу, не очень-то любезно спросили их, что привело их сюда в такое неурочное время. Молодые люди так окоченели и до того были измучены, что едва могли говорить, вследствие чего Лоизи как можно короче ответил прокаженным, что причиной тому послужила дурная погода и их злая судьба, а затем во имя бога попросил у них разрешения немного обогреться у огня и накормить своих измученных лошадей.

Хотя прокаженные, не имея надежды на выздоровление, могут быть уподоблены осужденным на вечные муки и потому им чужды всякая человечность и милосердие, — они все же прониклись некоторым сочувствием к молодым людям, помогли им слезть и, поставив их лошадей вместе со своими ослами, отвели их в кухню, где пылал большой огонь, и сами уселись вместе с ними. И хотя сама природа внушала молодым людям отвращение к этим зараженным и поврежденным существам, однако, не видя другого выхода, они постарались с этим примириться.

Огонь вернул Лоизи и Мартине утраченную красоту, и всем, смотревшим на них, казалось, что они похитили облик у Дианы и Нарцисса. Это и было причиной того, что у одного из упомянутых прокаженных, гнусного злодея, бывшего солдатом в последнюю войну и более других гнилого и изуродованного, явилось безудержное желание овладеть красивой девушкой. Охваченный дикой похотью, он решил насладиться этой достойной добычей, предварительно умертвив ее юного любовника. И, не отступая от принятого решения, он поделился своим замыслом с одним из своих товарищей, столь же злым и бесчеловечным. Они отправились вместе в конюшню, и здесь один из них, отвязав лошадей и произведя большой шум, позвал:

— Господин, приди унять своих лошадей, чтобы они не обижали наших ослов.

Другой же, став за дверью с большим топором в руке, готовился совершить ужасное убийство.

О злая Фортуна, непостоянная и завистливая ко всякому продолжительному счастью, выпадающему на долю твоих подданных! Какими обманчивыми надеждами завела ты двух невинных голубков в сети жестокой смерти! И если тебе не угодно было, чтобы несчастные любовники плыли по твоим спокойным и тихим морям, то разве не было у тебя бесчисленного множества других способов разлучить их в жизни и в смерти? Неужели ты уготовила им этот, самый ужасный путь? Конечно, я не могу сказать о твоих подлых делах ничего, кроме того, что жалок человек, полагающий на тебя свою веру и надежду!

Услыша, что его зовут, Лоизи, хотя ему и не хотелось уходить от огня, направился все же легким шагом в конюшню, чтобы унять своих лошадей, оставив Мартину в обществе других прокаженных, мужчин и женщин. Но не успел он войти в конюшню, как свирепый злодей нанес ему по голове такой удар топором, что Лоизи упал мертвым на землю, не успев даже вскрикнуть. И хотя злодей знал, что юноша уже мертв, однако он все же нанес ему еще несколько безжалостных ударов по голове. Затем, оставив его там, убийцы отправились к несчастной девушке, и так как они были у прокаженных вроде главарей, то они приказали всем разойтись по местам, что и было тотчас исполнено. Несчастная Мартина осталась одна и начала спрашивать о своем Лоизи, но не получила никакого ответа. Затем убийца выступил вперед и сказал ей своим хриплым и грубым голосом:

— Будь терпеливой, дочка, так как мы только что убили твоего молодца, и потому тебе нечего больше на него надеяться; я же намерен до конца жизни наслаждаться твоим прелестным телом.

О сердечные и жалостливые дамы, соблаговолившие прочитать или прослушать о рассказанном в моей горестной новелле ужаснейшем, неслыханном происшествии, — вы, которые когда-либо сильно любили своего мужа или пылали страстью к другому любовнику! И вы, влюбленные юноши, уже достигшие цветущего возраста, у которых любовь когда-либо сжигала сердце своим пламенем! Я прошу вас, тех и других, если есть в вас хоть сколько-нибудь человечности, помогите мне своими самыми горькими слезами оплакать то острое, невыносимое горе, которое испытала в это мгновение, более всех других женщин, несчастная девушка и которое никак не может и не умеет описать мое перо. Ибо когда я хочу рассказать что-либо об этом, передо мной встают ужасные образы прокаженных, стоявших около несчастной девушки; я вижу их воспаленные глаза, вылезшие брови, провалившиеся носы, их опухшие разноцветные щеки, вывороченные и гноящиеся губы, их вытянутые, гадкие, скрюченные руки, весь их облик, более похожий на дьявольский, чем человеческий; и все это действует на меня так сильно, что не дает дальше писать моей дрожащей руке. Вы же, слушающие меня с состраданием, рассудите сами, о чем она думала и каким ужасом (не говоря уже, о горе) она была объята, увидя себя между двух свирепейших псов, которые были так распалены, что каждому из них страстно хотелось первому быть ее осквернителем. Она испускала отчаянные крики, билась головой о стену, в кровь расцарапала нежное свое лицо и несколько раз лишалась чувств и снова приходила в себя. Убедившись, что она ниоткуда не может ждать помощи или защиты, она без малейшего страха решила последовать за Лоизи и сопутствовать ему в смерти, как сопутствовала ему в жизни. И, обратившись к этим хищным зверям, она сказала:

— О безжалостные и бесчеловечные души, заклинаю вас именем божьим, после того как вы лишили меня единственного сокровища моей жизни и прежде чем вы учините что бы то ни было с моим телом, окажите мне единственную милость и позвольте хоть разок взглянуть на мертвое тело моего несчастного мужа, отвести над ним душу и омыть его окровавленное лицо моими горькими слезами.

Прокаженные, которые менее всего догадывались о том, что она задумала совершить, а также желали ей угодить, любезно удовлетворили ее просьбу и отвели ее к месту, где лежал мертвым несчастный Лоизи. Увидя его, она пришла в неистовое бешенство и с криком, потрясшим небо, без всякого удержу бросилась на него ничком. И когда она, казалось, несколько насытилась своими слезами и поцелуями, она посмотрела сбоку на своего возлюбленного и увидала у него на поясе оставленный убийцами кинжал; и хотя у нее был при себе наготове небольшой нож для выполнения своего ужасного замысла, она подумала, что этот путь короче и скорее приведет к осуществлению ее намерения. Она осторожно извлекла кинжал и, спрятав его между собою и мертвым телом, сказала:

— Прежде чем приготовленная сталь пронзит мое сердце, я призываю тебя, доблестная душа моего владыки, только что насильственно удаленная из этого измученного тела, и прошу тебя не томиться, поджидая мою душу, которая добровольно соединится с тобою. Вечная любовь, вспыхнувшая у нас обоих одинаковым пламенем, тесно свяжет нас там; и если нашим бренным телам не было дано в назначенный срок насладиться друг другом в этой жизни, явив образ подлинной любви, — я хочу, чтобы они были постоянно связаны воедино, наслаждались друг другом и вечно пребывали в том месте, которое им назначит судьба. Ты же, благородное и горячо любимое тело, прими в дар и в родство мое тело, которое с такой охотой спешит последовать за тобою всюду, куда ты отправишься. Не для наслаждения, но в качестве жертвы предназначено было оно тебе. Погребальным же ладаном, которым принято сопровождать похороны, послужит нам наша кровь, смешанная и гниющая в этом ужасном месте, а также слезы наших жестоких родителей.

Сказав это, — хотя ей и хотелось еще дольше плакать и жаловаться и у нее осталось еще много других горестных слов, — она решила немедленно завершить свой последний намеченный путь. Она ловко укрепила рукоятку кинжала на груди мертвого тела, направила его острый клинок прямо против своего сердца и, без колебания и страха надавив на него так, что холодная сталь пронзила ее насквозь, воскликнула:

— О жестокие псы, берите же добычу, которой вы так сильно добивались!

И, крепко обняв своего мертвого возлюбленного, она ушла из этой горестной жизни. Прокаженные же едва успели услышать эти последние слова, как увидели, что сталь больше, чем на пядь, выступила из ее спины. Они чуть не умерли от печали и, опасаясь за свою жизнь, тотчас же вырыли в конюшне большую яму и похоронили в ней оба тела в том самом положении, как они лежали. Такова была горестная и жесточайшая кончина обоих любовников, историю которых рассказало мое жалостное перо.

За этим последовала длительная и смертельная распря между их отцами, и много произошло кровавых схваток между их слугами. Но правосудию божию не было угодно допустить, чтобы столь великое злодеяние осталось неотомщенным; и убийцы понесли кару. Когда со временем между прокаженными случилась ссора, один из них открыл, как произошло это дело. Услышав об этом, упомянутые бароны, согласившись между собою, послали людей в этот приют и, раскопав яму, нашли трупы благородных и несчастных любовников, хотя они были попорчены разложением; кинжал еще свидетельствовал об их жестокой и злой смерти. Их забрали из этого гнусного места, положили в деревянный гроб и увезли, а затем заперли все двери приюта и подожгли его снаружи и изнутри, так что все прокаженные, сколько их там было, в течение нескольких часов превратились в пепел вместе со всем своим имуществом, домами и церковью. Тела же покойных были перевезены в город Нанси при всеобщей печали, плаче и трауре не только родных, друзей и горожан, но и иностранцев. Они были погребены в одной гробнице, с благолепной и торжественной службой. А на гробнице начертали в память о двух несчастных любовниках следующие слова:

«Завистливая судьба и злая доля привели к жестокой смерти двух покоящихся здесь любовников, Лоизи и Мартину, погибших в горестной страсти. Плачь и рыдай, ты, читающий это».

 

Новелла о сиенце

Луиджи Пульчи

[53]

Один сиенец, желая войти в милость к папе римскому, приглашает на ужин его приближенного, которого угощает дикими утками, выдавая их за павлинов; потом дарит папе дятла, считая его по глупости своей попугаем, за что весь город и вся папская курия называют его простаком

Досточтимая мадонна Ипполита, недавно прочитал я множество прекрасных историй из «Новеллино», книги ученика нашего мессера Джованни Боккаччо, Мазуччо, который являет собою гордость города Салерно, и поскольку я слышал, что вы их тоже читали и милостиво одобрили, по этой причине, я, уподобляясь тем мореходам, которые обыкновенно отправляют свои корабли туда, где их товары найдут спрос, осмеливаюсь писать вашей светлости. Я принадлежу к тем людям, кои не очень-то доверяются Фортуне и утлым челнам, и поначалу хочу предложить вам товар некрупный. Посему я намерен рассказать небольшую новеллу, услышанную мною несколько лет назад, подлинную историю одного жителя Сиены, который по простоте душевной, а отнюдь не по злобе совершил ряд глупых поступков. И пусть не заподозрят меня в ненависти или неуважении к жителям этого прекрасного города, который мне давно полюбился; пусть не подумают, будто я вынужден писать так в отместку за то, что один сиенец сочинил несколько новелл, где изобразил, как его сограждане натянули нос нам, флорентийцам; лично я, сколько бы меня ни обманывали, всегда по-братски прощаю всех, особливо когда вспоминаю, как прощал Спаситель наш тех, кто его распинал. Я отнюдь не завидую чужим лаврам, но если бы мне удалось, хоть в малой степени угодить этой новеллой и другими опусами, — поскольку мы, флорентинцы, тоже иногда упражняемся в изящной словесности, — такой строгой ценительнице, как ваша светлость, это было бы поистине великой и желанной наградой за все наши труды.

Должен признаться, что я уже давно являюсь преданным и покорным слугою нашей светлости. Да иначе и быть не могло. Стоит лишь вспомнить о вашей вечной и нерушимой верности моей родине и о любви к дому Козимо де' Медичи, который всегда был отцом родным для своих счастливейших чад. А разве может человек щедрой души и благородного сердца, пребывавший некогда в полной безвестности, забыть ласку и почести, которые воздал ему отец ваш, Франческо Сфорца? Как можно не помнить необыкновенных достоинств вашей замечательной матушки, женщины, равной которой мы не увидим до нового пришествия? Вы, блистающая в лучах их солнца и повторяющая во всем своих великих родителей, примите благосклонно нашу новеллу, дабы мог я не делать такой длинной преамбулы к столь короткому рассказу, и, перечитывая ее иногда, вспоминайте шутки Луиджи Пульчи и его самого, вашего преданнейшего слугу и покорнейшего слугу вашего блистательного супруга, герцога Калабрии, во всем достойного своего царственного родича; я же препоручаю себя вашей милости, которая да пребудет счастлива как в этой жизни, так и на небесах.

Надобно вам знать, что в те времена, когда папа Пий находился в Корсиньяно, в Сиене произошло забавное и памятное событие. Досточтимый и великий папа, не менее знаменитый, чем Троянец, вернулся в родное гнездо, которое славно его именем, чтобы вновь посетить его и пожить в нем. Такая весть не могла долго оставаться тайной, вскоре она распространилась по всему благочестивому городу. Но более всех в Сиене обрадовался и подивился этому одни человек, который жив и поныне, купец, весьма почитаемый в своей среде. Он когда-то, еще с детства, много лет дружил и был близок с Энеа Пикколомини. Поэтому, услыхав о приезде папы в Корсиньяно, он захотел навестить того и возобновить прежнюю дружбу. Но сперва он долго ломал себе голову, пытаясь решить, какой подарок послать папе. Многажды раз думал он послать красивую черепаху, которая у него была, но служанка ему отсоветовала; тогда он пожелал за любую цену купить ежа либо что-нибудь в этом роде. На его счастье, как раз в это время в Сиену прибыл мессер Горо, чему наш сиенец несказанно обрадовался, расценивая это как счастливый знак и считая, что сам бог посылает ему приближенного папы, дабы посоветовать ему в выборе подарка и сообщить кое-что о старом друге, с которым он давно не виделся.

Сиенец тотчас же отправился к мессеру Горо и сразу же после первых приветствий выпалил: «Правду ли говорят, будто мессер Энеа стал святейшим папой? А ведь мы с ним выпили когда-то не одну бочку вина! Я хочу навестить его и напомнить, как я когда-то в Фонтегайа надавал ему тумаков, уложив его на обе лопатки, — он был тогда самым большим слюнтяем на свете». Наговорив еще множество разных глупостей, сиенец пригласил мессера Горо к себе отужинать. Тот согласился.

Вернувшись домой, сиенец созвал на совет друзей; они богато убрали его дом, потом стали обсуждать блюда ужина и надумали подать павлинов в перьях, которых, как они слыхали, подают в Риме и во Флоренции во время каждого пиршества; но толком они не знали, как их готовят, — скорее всего варят в воде. Обсудив все это, они на том и порешили. Но, не найдя нигде павлинов, они отправились на поле, где продавалась разная птица, и купили двух диких уток, которые показались им похожими на павлинов из-за яркого оперения; это, как они полагали, поможет им ввести в заблуждение мессера Горо. Они отрезали уткам лапы и клювы, принесли домой и, не ощипав перья, положили в котел вариться; потом принялись готовить другие блюда, опять на свой манер.

Вечером пожаловал мессер Горо в сопровождении нескольких друзей, все они были радушно встречены хозяином, который повел их, как это принято, показывать свой богато убранный дом. И тут произошел небольшой казус — правда, к счастью, потом все уладилось. Сиенец повесил герб папы над входом в кухню, герб мессера Горо внутри купальни, и, желая показать их мессеру Горо, он высоко поднял фонарь, который держал в руке, и нечаянно выплеснул масло на красную мантию гостя; тот рассердился, считая, что он это сделал умышленно. Хозяин быстро повел его в чистую залу, помог снять мантию и, сбегав в спальню, принес свою длинную зимнюю шубу, подбитую темным бобровым мехом, и надел ее на гостя, а тот, хотя стояла летняя жара, ходил в ней как миленький, видя старания хозяина.

Тем временем гостя пригласили помыть руки и усадили во главе стола, рядом разместили его друзей, и все сперва отведали прекрасные марципановые торты. Потом мессеру Горо подали блюдо с павлинами, и слуга стал нарезать их, но так как не умел этого делать, то долго возился, ощипывая пух и перья, которые стали разлетаться по всей зале, засыпали стол, лезли в глаза, рот, уши, нос мессеру Горо и всем остальным, которые, соблюдая этикет, делали вид, что ничего не происходит, и, продолжая брать со стола то одно то другое, наглотались таким образом перьев. В этот вечер они были похожи на ястребов и стервятников.

Когда же убрали со стола это проклятое блюдо, то появилось жаркое, в котором оказалось слишком много тмина, но все бы кончилось благополучно, если бы не последняя дурацкая шутка, которую, по глупости, решил устроить мессеру Горо и его друзьям хозяин дома. Сиенец и его приятели, чтобы оказать великое почтение гостям, велели приготовить желе, сделанное особым способом: они приказали выложить внутри блюда, как это принято делать во Флоренции и других городах, гербы папы и мессера Горо с их девизами; для этого они смешали охру, цинковые белила, киноварь, медный купорос и прочие, столь же пригодные для еды, вещи и поставили это прекрасное блюдо перед мессером Горо, а мессер Горо и его спутники с удовольствием съели желе, пытаясь заглушить горький вкус тмина и других странных блюд, считая, что тут, вероятно, так принято, как в некоторых городах принято употреблять в пищу шафран, миндаль, сандал, соусы из трав и другие подобные приправы. И ночью каждый из них чуть не протянул ноги, особенно страдал мессер Горо, которого всего вывернуло наизнанку, так что он извергнул из себя столько пуха и перьев, что их хватило бы на целую подушку.

После этого чертова блюда, после этой отравы подали десерт, и ужин продолжался. Хозяин дома присел рядом с мессером Горо, обнял его за плечи и весь вечер не отпускал от себя. По этой причине, да еще из-за длинной шубы, мессер Горо весь обливался потом, а кроме всего прочего, сиенец ему все уши прожужжал, надоедая рассказами о папе.

Когда настала полночь, мессер Горо и его друзья откланялись и еле живые отправились домой, где провели ужасную ночь, многажды раз раскаиваясь в том, что побывали в гостях. А что касается самого устроителя ужина, то он остался премного доволен всем, не считая маленькой неприятности с фонарем, из-за которой мессер Горо ушел в его шубе; особливо же, как считал сиенец, ему удалось блюдо из вареных уток с перьями.

Вдохновленный этим, а также словами мессера Горо, сиенец на другое утро покинул город и отправился улаживать свои дела, поскольку надеялся отбыть на несколько дней в Корсиньяно, чтобы погостить там у папы в свое удовольствие.

По моему мнению, когда хитроумная Фортуна хочет одурачить кого-либо, то она изыскивает для этого любые способы; так случилось и с нашим сиенцем: когда он возвращался в тот же день в Сиену, то повстречал на дороге крестьянина, который нес продавать в город дятла; и так как перья были у него почти зеленые, головка красная, а клюв, которым он ловко хватал муравьев, длинный, — паши поэты сделали эту птицу своей любимой, придумав сказку о том, как некогда жил в Италии король Пико, который обратился потом в дятла, — то сиенец принял его за попугая и подумал, что это будет прекрасный подарок для папы. Сиенец спросил у крестьянина: «Куда ты несешь попугая?» Крестьянин, который оказался хитрее его, видя такую глупость и зная, что попугаи высоко ценятся, ответил, что несет его в подарок другу.

Крестьянин долго заставил упрашивать себя, но потом уступил дятла за три лиры и, довольный своей сделкой, вернулся домой. А наш чудак прибыл в Сиену весьма радостный, думая, что здорово надул крестьянина. Он заказал клетку с гербом Пикколо-мини и поместил в нее так называемого попугая, потом выставил клетку на видном месте, в лавке художника, чтобы все могли полюбоваться ею. И действительно, вся Сиена имела возможность видеть клетку с попугаем. Люди этого большого и достойного города не переставали сему дивиться; и не нашлось ни одного человека, который смог бы точно сказать, дятел ли это или попугай.

Настал наконец день, когда клетка с попугаем была отправлена в Корсиньяно и вручена папе. Это произошло как нельзя кстати, потому что именно в это время вернулся туда мессер Горо и рассказал его святейшеству папе и всей курии о злосчастном ужине, а увидав клетку с дятлом, которого сиенец прислал как попугая, понял все и успокоился на свой счет.

Папа и вся курия долго смеялись над простотой сиенца, хотя весь город считал, что в клетке сидел попугай. И все сиенцы только и делали, что спорили и заключали пари по этому поводу. Такая свистопляска продолжалась более месяца: в Корсиньяно смеялись, а в Сиене спорили, ежедневно навещая того, кто подарил эту птицу. А он спустя некоторое время отправился с визитом к святому папе, где ему был оказан радушный прием и где он провел в свое удовольствие несколько дней. Лишь только он увидел папу, то, словно безумный, бросился к нему с объятиями, стал вспоминать все щелчки и тумаки, которые тот от него получил, наговорил кучу глупостей, над которыми все снова много смеялись, а потом, получив высочайшее благословение, отбыл в Сиену, весьма довольный папой, всей курией и особливо своей птицей. Он был так уверен, что это попугай, будто сам своими руками поймал его на берегах Нила, где, как говорят, их водится великое множество.

 

Новелла о Джакопо

Лоренцо де'Меднчи

[60]

Сиена, как то, должно быть, многим ведомо, испокон веку изобиловала растяпами и никогда не испытывала недостатка в болванах и обалдуях. В чем причина сего, не знаю. То ли на тамошнем воздухе произрастают они вольготнее, то ли древо их изначала поднялось из дурного семени, а какова яблоня, таковы и яблочки. Как говорится, кто от кого, тот и в того, добрый сын на отца смахивает, и сыновья там, не желая, видимо, позорить своих родителей, прямо из кожи вон лезут, только чтобы не сочли их за байстрюков.

Так вот, немного лет тому назад проживал в Сиене горожанин по имени Джакопо Беланти, мужчина лет сорока, довольно богатый, но круглый дурачина. Среди прочего счастья или, если угодно, несчастья, выпавшего на его долю, досталась ему очень пригожая жена. Красота в Сиене столь же присуща женщинам, сколь сиенским мужчинам свойственна глуповатость и спесь. Жене названного Джакопо исполнилось около двадцати пяти лет, и, как у каждой хорошенькой женщины, у нее имелся молодой кавалер приятной наружности. Звали эту благородную даму Кассандра, а ее молодому человеку имя было Франческо, и родом он происходил из Флоренции. В Сиене Франческо несколько лет посещал университет и сразу же влюбился в Кассандру, естественным последствием чего было то, что она полюбила его не менее сильно, чем он ее, ибо должно вам заметить, что Франческо сей был очень недурен собой, а Кассандра находилась как раз в той поре, когда женщина умеет уже отличать хорошее от дурного и знает все, что надобно знать женщине. Поистине, это та пора, в которую женщину любить лучше всего, ибо, когда женщина моложе, ее нередко удерживают стыд и страх, а когда она переваливает за указанный возраст, то либо становится много благоразумнее, чем то требуется для подобного рода дел, либо же утрачивает часть природной пылкости и оказывается несколько холоднее, чем хотелось бы ее любовнику.

Поскольку Франческо давно уже шел по следу за дичью, но все никак не мог загнать ее в сети, он не знал покою ни днем, ни ночью и был способен помышлять лишь о том, как бы ему удовлетворить долго терзавшие его желания. Особенно мучило его то, что он видел, что для этого ему недостает лишь средства и повода, ибо добыча не склонна была от него убегать. Кассандра к нему весьма благоволила, хотя ее любовь несколько сдерживали страх потерять доброе имя, а также ревность Джакопо, каковой вел себя с ней точно так же, как обычно ведет себя большая часть мужей, у которых красивые жены. Однако, чем больше расцветали прелести Кассандры, тем меньшее удовольствие доставляла ей эта ревность; ведь она превосходно понимала, что ее отдали замуж за человека довольно старого, не слишком красивого и отнюдь не могучего в любовных сражениях. Кроме того, она знала, что он лопух. Все это могло бы разжечь огонь даже там, где не оказалось бы углей. Не говоря уж о том, что, когда имеешь возможность выбирать между плохим и хорошим, вполне естественно, предпочтешь хорошее. Поступи она по-другому, ее сочли бы безумной либо дурочкой. Сказать по правде, я считаю, что участь женщин гораздо хуже, нежели участь мужчин, ибо у последних есть перед женщинами одно великое преимущество: мужчина, как бы убог и жалок он ни был, имеет возможность либо взять жену по своему вкусу, либо не жениться; женщине же, — а ведь она себе не принадлежит, — приходится, не раздумывая, довольствоваться тем муженьком, коего ей подыщут, чтобы не остаться в старых девах, а потом еще и радоваться тому, что тысячу раз на дню он будет есть ее поедом. Поэтому не удивительно, что каждодневно мы узнаем о чьих-то грешках, и, право же, к ним надобно относиться с меньшей строгостью, чем это ныне делается. Исходя из вышесказанного их следовало бы прощать заглазно.

Вернемся, однако, к нашей истории. Кассандра и Франческо вполне могли бы быть довольны жизнью. К их величайшему несчастью, они страдали только из-за того, что с них не спускал глаз какой-то жалкий оболтус, ибо лишь благодаря усердию, а вовсе не по причине большого ума Джакопо удавалось мешать им насладиться друг другом.

Так вот, Франческо пораскинул умом и, положившись на простоватость Джакопо, составил план, о котором я сейчас вам поведаю. Прежде всего он измыслил доказательства того, что вроде бы совсем отказался от любви к Кассандре, причем так, что Джакопо ему почти что поверил. Он сделал вид, будто получил от своих родственников из Флоренции письмо, в котором обсуждалось его намеренье жениться. Весть об этом, распространившаяся сперва среди друзей и приятелей Франческо, дошла вскоре до некоторых жителей Сиены, ибо там его многие знали и любили. Услышал о том и Джакопо, и сие его чрезмерно порадовало, ибо он решил, что теперь ему можно быть совершенно спокойным за свою жену. Он подумал, что Франческо покинет Сиену или, во всяком случае, выбросит из головы все, о чем он до сих пор помышлял, как то обычно бывает с женатыми молодыми людьми. Джакопо откинул все свои подозрения, а Франческо принялся разглагольствовать, что он-де ни за что не уедет, ибо, проучившись так долго и затратив столько трудов на усвоение науки, не желает бросать университет в тот самый момент, когда он уже без пяти минут доктор; он заявил, что решил перевезти жену в Сиену и жить с нею там, — так, мол, будет удобнее доделать то, что ему надлежит довести до конца. В подтверждение своих слов он снял дом (не очень близко от дома Джакопо, но на улице, по которой Джакопо часто проходил), дабы поселиться в нем вместе с женой, ибо тот дом, где он жил прежде, был бы для них мал.

Прошло некоторое время, и Франческо сказал, что едет во Флоренцию, чтобы справить там свадьбу и забрать жену. Так он и сделал. Приехав во Флоренцию, он зашел к одной блуднице, — это была не простая уличная девка, а сортом повыше. Блудницу эту звали Меина, и проживала она в квартале Борго Стелла. У нее было красивое лицо и довольно приятная осанка. Франческо столковался с ней, отвалив ей порядочную сумму за то, что она поедет с ним на некоторое время. Та с радостью согласилась, и Франческо привез ее с большой свитой в Сиену, выдав там ее за свою супругу. И он так в этом всех уверил, что многие благородные сиенские дамы с почетом принимали сию блудницу и часто приглашали ее в гости.

Названная блудница, будучи лукава и двулична, превосходно умела скрывать под пышными, господскими одеждами свои бесчисленные пороки и держала себя весьма пристойно, изображая святую невинность. Франческо научил ее, как надо себя вести, и она стала появляться у окна, выходившего, как было сказано, на улицу, по которой часто хаживал наш Джакопо, ибо так ему было удобнее поспевать по своим делам. Он нередко замечал ее на балконе и однажды, к своему несчастью, посмотрел в ее сторону. Та приветливо улыбнулась и бросила ему ласковый взгляд, от которого у Джакопо ум за разум зашел. Забыв, что всякому овощу свое время, он сказал себе: «Вот так здорово! Франческо долго вздыхал по моей жене и не добился от нее ничего, даже улыбки, хоть он молод и хорош собой, а мне, старику, его жена сразу же делает глазки. Видно, Франческо суждена участь собаки Майнардо — та только лаяла на всех, а покусали-то ее самоё».

Подстегиваемый своим дурацким самомнением не менее, чем любовью, Джакопо стал еще чаще прохаживаться по этой улице и с каждым днем обнаруживал почву все более и более разрыхленной. Теперь, оказавшись в компании молодежи, он нередко принимался хвастать:

— Выходит-то, дело разумеют одни старики. Вы вот вечно строите куры и всегда остаетесь с носом, а мне, как вы знаете, человеку немолодому, в один миг выпало такое счастье, за которое каждый из вас отдал бы все на свете. У меня ведь как? Раз, два — и готово.

Но, несмотря на всю эту болтовню, Джакопо никак не мог найти способа признаться в любви. Дошло до того, что Бартоломея (такое имя приняла блудница, чтобы не быть узнанной), видя, что он не предпринимает никаких шагов, вынуждена была послать ему со служанкой письмо, в котором говорилось, что она-де по нем сохнет и чтобы он, бога ради, помог ей, ибо она боится, не околдовал ли ее кто-нибудь. Джакопо пришел от сего в телячий восторг и отправил ответ, который был ничуть не умнее его самого. Прошло немного времени, и Бартоломея, которая до этого делала вид, что ей приходится преодолевать величайшие трудности, назначила Джакопо свидание на вечер, сказав, что Франческо уехал в имение к одному из своих сиенских приятелей. Джакопо показалось, что время до вечера тянется целую вечность, и как только настал назначенный час и ему был подан условный знак, тут же оказался в доме. Бартоломея проделала все то, что обычно делают сгорающие от великой любви дамы; она провела Джакопо в комнату и затолкала его под кровать, сказав, что ему надо пробыть там до тех пор, пока она не отошлет спать служанку, ибо ей хочется, чтобы никто ни о чем не узнал. Джакопо подчинился и пролежал под кроватью часа два с половиной. Потом вернулась Бартоломея и прикинулась, будто очень огорчена из-за неудобств, которые ему пришлось претерпеть. Когда же они остались вдвоем, она, уверяя, будто делает сие под влиянием страсти, принялась царапать ему лицо и кусать его так, что на теле его оставались следы ее зубов. Джакопо, полагая, что подобным образом поступают истинно влюбленные, не только безропотно сносил все это, но даже чувствовал себя на седьмом небе. Когда же дело дошло до главного, о чем столько мечтают любовники и чего они так долго добиваются, он, хоть и был стар, поднатужившись и с великим трудом повел себя так, как следовало. Сделав вид, будто она поражена тем, что он в его возрасте обнаруживает такую прыть, Бартоломея заставила беднягу расшибиться в лепешку и совершить то, что, казалось, было ему совсем не под силу. В довершение же всего, вернувшись домой чуть живой, разбитый, обессиленный, но довольный, словно ему довелось побывать в раю, Джакопо бросился в любовную схватку с женой. Дабы оправдаться, ему пришлось за одну эту ночь совершить такую работу, которую в другое время ему было бы не то что трудно, а невозможно проделать в течение целого года.

Бартоломея, подученная Франческо, не желая упускать добычу из рук, продолжала строить Джакопо глазки, и, хоть он бывал у нее часто, возвращался домой он лишь сильно исцарапанным и покусанным. Эта любовь продолжалась несколько месяцев и больше на словах, нежели на деле, ибо, побуждаемый к тому тщеславием, Джакопо не мог не похвастаться своим счастьем как перед старыми так и перед молодыми друзьями, не подозревая, что он собственными руками расставляет сети, в которых ему самому суждено запутаться. Тем временем наступил великий пост, и Бартоломея попросила Джакопо дать ей роздых, по крайней мере, на святую неделю, когда надобно думать о спасении души, хотя, как сказала она, ей будет очень тяжело не видеться с ним столь долгий срок. Такие ее слова побудили Джакопо сходить к исповеди и покаяться в содеянных грехах. Его духовником был некий монах из ордена святого Франциска, коего звали брат Антонио. Зная, что тот исповедует Джакопо, Франческо заранее договорился с ним о том, что ему надлежит делать. Названный Антонио, хоть и был духовным лицом, однако почитал, что долг милосердия повелевает ему помогать страждущим, и, желая подтвердить справедливость молвы о том, что нет такого предательства и таких козней, в которых не участвовал бы францисканец, с радостью обещал Франческо исполнить все, о чем тот его просил.

Когда Джакопо припал к ногам брата Антонио, дабы исповедаться, тот стал задавать ему обычные вопросы. Речь дошла до греха сладострастия, и Джакопо в простоте душевной принялся рассказывать обо всем, что у него было с женой Франческо. Тут монах его прервал и сказал:

— Ох, Джакопо! Как это ты мог поддаться дьявольскому соблазну, ввергнувшему тебя во грех, коему нет прощения? Отпустить его тебе не властны ни я, ни папа, ни сам святой Петр, покинь он ради тебя врата рая.

На что Джакопо возразил:

— О, а я слышал, что не существует столь великого греха, которого нельзя было бы не отпустить.

— Верно, — возразил брат Антонио. — Но для этого надо совершить то, на что ты, по моему разумению, не способен.

— Нет ничего такого, чего бы я не сделал ради спасения души, — заявил Джакопо. — Ради такого дела я продам и себя, и свою жену.

— Ну коли так, — молвил брат Антонио, — я тебе скажу… Да нет, я уверен, что ты не исполнишь того, что мне обещаешь.

— Вы меня просто удивляете! — возмутился Джакопо. — Свою душу я почитаю превыше всего мирского.

— Коль так, будь по-твоему. Ты, верно, слышал, что за неумышленную обиду, нанесенную доброму имени или имуществу другого человека, нельзя получить прощения, не вернув сему человеку его доброго имени и его имущества? Вот тут-то собака и зарыта. Ты отнял честь у юной дамы и у ее супруга, и грех твой останется непрощенным, пока ты ему эту самую честь не вернешь. А сделать сие можно только одним способом: пусть ее муж, если таковой у нее имеется, а коли его у нее нет, то пусть ее ближайший родственник столько же раз побывает у твоей жены, если таковая у тебя имеется, а если ее у тебя нет, то у твоей ближайшей родственницы, сколько раз ты бывал у его жены. И в Писании мы читаем, что когда Давид совершил грех прелюбодеяния, то отослал жену свою тому человеку, у которого он отнял супругу, и был прощен. Теперь ты видишь, что тебе надобно сделать?

Слушая, что ему втолковывает священник, Джакопо решил, что впутался в скверную историю, и подумал: «Собакой-то Майнардо окажусь, видимо, я сам». Тем не менее он сказал, обращаясь к монаху:

— Духовный отец, каким бы трудным ни представлялось мне это дело, но душу должно любить превыше всего, и не пристало мне стыдиться того, что совершил этот самый Давид, — ведь он был царь, а я всего-навсего сиенец. Как бы там ни было, а я прежде всего желаю спасти свою душу.

Монах, выслушав сии покаянные речи, обнял Джакопо, поцеловал его в лоб и, выждав немного, произнес:

— Сын мой, вижу, что на тебя снизошла благодать господня. Ты встал на путь истинный. Будь же за это тысячу раз благословен. Вижу, что дело пойдет у нас на лад, и возблагодарим Спасителя нашего. Должен, однако, заметить, что грех твой велик и без особого покаяния отпустить его тебе невозможно. Поэтому я решил, что во отпущение этого и прочих твоих грехов тебе следует отправиться в Рим. Так ты приобщишься к вечной жизни и в радости закончишь свои дни. Ступай, сын мой благословенный, и приведи во исполнение то, что ты мне обещал.

Сказав это, монах благословил Джакопо.

Джакопо, встав с колен, вернулся домой, погруженный в глубокие раздумия. После жестокой внутренней борьбы, в которой в конце концов победила совесть, он решил сходить к Франческо, дабы возвратить ему честь. Правда, тут возникла еще одна трудность: Джакопо не знал, как ему рассказать обо всем Франческо, не подвергнув себя великой опасности. Однако он решил, что нашел способ уберечься от нее. Побуждаемый угрызениями совести и полагая, что на святой неделе он может совершить сие более безбоязненно, чем когда-либо, он однажды вошел к Франческо со следующими словами:

— Франческо, я всегда любил тебя, как собственного сына, и по возрасту гожусь тебе в отцы. Грех толкнул меня на то, в чем я глубоко раскаиваюсь. Прошу тебя, коли бог мне простит, прости меня и ты. Однако до того, как я тебе во всем признаюсь, поклянись, что не учинишь мне обиды, но ради страстей господа нашего забудешь о том оскорблении, которое я тебе нанес.

На это Франческо ответил:

— Я всегда почитал вас, как отца. Даже если бы вы зарезали моего батюшку, я все равно обещаю вам, что, во-первых, ради бога и святой недели, а во-вторых, ради моего уважения к вам, прощу вам любую обиду.

Тут Джакопо бросился ему в ноги:

— Я буду умолять тебя на коленях.

Франческо с трудом поднял его и стал слушать то, что было известно ему гораздо лучше, чем Джакопо.

Когда Джакопо, плача, ему во всем признался, Франческо, сделав вид, будто он крайне рассержен, сказал:

— Вы проявили большую предусмотрительность, связав меня клятвой. Не будь этого, вы не ушли бы отсюда, прежде чем я не сделал бы чего-нибудь такого, что пришлось бы весьма не по вкусу и вам, и моей распутнице жене и в чем бы я потом горько раскаивался. Но я люблю свою душу больше, нежели вы любите меня. Словом, я вас ныне прощаю. А теперь убирайтесь!

Джакопо, не считая, что он сделал все, что требовалось, сказал:

— Выслушай меня еще немного. Надо, чтобы ты помог мне получить за мой грех прощение у бога. — И он рассказал Франческо, что тому придется переспать с его женой.

— Ну, этого я вам не обещал! — возмутился Франческо. — Я не желаю стать, подобно вам, предателем и негодяем. Достаточно, что я простил вам такую великую обиду. И не уговаривайте меня — я не желаю вас слушать. Еще раз повторяю: убирайтесь-ка отсюда подобру-поздорову.

Джакопо, опасаясь, как бы не вышло чего худого, поспешил покинуть дом Франческо и опять отправился к монаху. Когда он рассказал ему, как было дело и что Франческо не желает ни о чем слышать и ни в какую не соглашается переспать с его женой, монах сказал:

— О, ты совсем ничего не добился. Ведь тебе надо вернуть ему честь. А иначе, что бы ты ни делал, все впустую.

Джакопо, не зная, как ему снова идти к Франческо, предложил монаху:

— А может, вам лучше послать за ним? Я посижу у вас, и в моем присутствии вы растолкуете ему, что это — не грех. Кто знает, может быть, он вас послушается больше, нежели меня.

— Это неплохой выход, — согласился монах. — Но я с ним не знаком. Я дам тебе моего служку, и ты ему его издали покажешь. Так никто не узнает, зачем я его вызываю.

На этом и порешили. Джакопо взял служку, показал ему Франческо, и тот передал Франческо письмо монаха.

Франческо, ни слова не говоря, явился в церковь, нашел монаха в комнате, расположенной перед его кельей, и, сделав вид, будто ругается, весело посмеялся с монахом над их проделкой. Потом, кликнув Джакопо, монах сказал, обращаясь к Франческо:

— Тебе все-таки надо утешить беднягу Джакопо, не из любви к нему, ибо он ее не заслуживает, а из любви к мессеру Иисусу, каковой и к тебе будет милостив и не вменит тебе в грех то, что ты совершишь во имя его. А мы с Джакопо будем почитать себя твоими должниками.

Тут Джакопо упал на колени и стал умолять Франческо как о милости, чтобы тот переспал с его женой.

Франческо, прикинувшись до слез растроганным, сказал:

— Ладно, согласен. Я уступаю и готов ради бога учинить вам такую обиду и милость. Во имя него я сделаю то, что вы от меня требуете, хоть это и кажется противным моей совести.

Джакопо такой его ответ очень обрадовал, но теперь его стало заботить другое, — как уговорить жену. Однако, рассудив, что с женой он как-нибудь управится, Джакопо пошел домой. Ему показалось, что он отыскал весьма хитрый способ, как сделаться рогоносцем, и, придя к себе домой, принялся горько плакать с тем, чтобы вынудить жену спросить его о причине слез. План его удался. Жена принялась его настойчиво расспрашивать, из-за чего он так плачет, и Джакопо ответил:

— Я плачу, потому что у меня есть причина для слез. А причина эта вот какая: я осужден на вечные муки, и душе моей нет спасения.

Жена Джакопо, превосходно зная, в чем дело, принялась плакать еще сильнее, чем он, говоря:

— Ой, ой! Как же так? Что ты натворил? Неужели этого никак нельзя исправить?

— Можно, — сказал муж. — Только очень трудно.

— Так почему же ты ничего не скажешь? — удивилась Кассандра. — Если что-то можно сделать, мы это сделаем.

— Ладно, — ответил Джакопо, — я тебе скажу: от тебя зависит, буду ли я спасен или отправлюсь в ад.

Он рассказал жене, как обстоит дело. Когда речь дошла до роли, которую ей придется сыграть, Кассандра насупилась и заартачилась. Коротко говоря, Джакопо пришлось на коленях упрашивать ее оказать ему такую милость. Когда же она согласилась, он тут же отправился к Франческо, дабы как можно скорее очиститься от греха.

— Нынче вечером самое время, — сказал Джакопо, входя т; Франческо. — Приходи ко мне ужинать, а потом начинай ради бога помогать мне избавляться от сего великого греха.

Франческо очень обрадовался, но скорчил такое лицо, словно бы получил препоганейшее известие и считает, что, отправляясь к Джакопо ужинать, он оказывает тому величайшее благодеяние. Это, впрочем, не помешало Франческо с огромным нетерпением ждать вечера. Как только стемнело, он отправился к Джакопо. Плотно поужинав, он оставил Джакопо в столовой и удалился со своею желанной Кассандрой в опочивальню, где они возлегли на кровать. Все вы, конечно, представляете, что дела у них пошли совсем не так, как шли они у Джакопо с Бартоломеей. Затем потребовалось искупать и другие грехи, и им пришлось много раз возвращаться к этим занятиям, а так как Джакопо по приказу монаха отправился в Рим за отпущением грехов, то редкая ночь проходила без того, чтобы Франческо и Кассандра не встретились.

Вот какое завершение получила их великая любовь, и дай бог нам так же завершить нашу.

К этому можно добавить, что ревнивый Джакопо, дабы искупить, как он считал, великий грех, на коленях ради бога молил Франческо совершить то, чего тот желал более всего на свете. А причиной всего этого был брат Антонио, который поступил так, как обычно поступают многие духовные лица; ибо, подобно тому как священники нередко приносят бесчисленные блага, точно так же они порою оказываются виновниками многих величайших зол из-за слишком большой веры, которую напрасно питают люди к священнослужителям.

 

Сказка

Черт, который женился

Никколо Макьявелли

[63]

Архидьявол Бельфагор послан Плутоном в мир сей с предписанием жениться. Явившись сюда, он женится, но, не в силах вынести злонравия жены, предпочитает возвратиться в ад, нежели вновь соединиться с нею

В древних летописях флорентийских имеется рассказ некоего благочестивого мужа, жизнь коего прославлялась современниками его, о том, что в молитвенном восхищении узрел он, как неисчислимые души несчастных смертных, умерших в немилости божией, шествуя в ад, все, или же большая часть их, плакались, что подверглись злополучной сей участи лишь по причине женитьбы своей. Сему Минос и Радамант вместе с другими адскими судьями дивились немало, и, не придавая веры сим клеветам их на женский род, жалобы на который росли изо дня в день, вошли с соответствующим докладом к Плутону; он же положил, по зрелому рассмотрению сего дела вкупе со всеми князьями адскими, принять то решение, что признано будет наилучшим, дабы либо разоблачить сей обман, либо признать всю его истину. Итак, созвав их на совет, сказал им Плутон такое слово:

— Хотя, любезнейшие мои, по небесному предначертанию, непреложному вовеки волей судеб, владею я царством сим и в силу сего не обязан полагаться ни на какое суждение, ни небесное, ни земное, тем не менее, поскольку благоразумнее власть имущим подчиняться законам и уважать чужое суждение, положил я держать совет с вами касательно некоего дела, как могущего навлечь позор на государство наше, коим должен я править. Ибо, поскольку все души людские, прибывающие в царство наше, говорят, что причиной тому жена, и поскольку сие представляется нам возможным, опасаемся, что, давая веру таким рассказам, можем мы быть оклеветаны в чрезмерной жестокости, не давая же — в недостатке суровости и в малой любви к справедливости. И поскольку в одних грехах виновны люди по легкомыслию, в других — по неправоте своей, и желая избежать обвинений в том, что может зависеть от того и от другого, и не находя к тому способа, созвали мы вас сюда, дабы советом своим помогли вы и послужили тому, чтобы царство сие как в прошлом существовало без позора, так и в будущем сохранялось бы таковым же.

Каждому из князей дело сие показалось важнейшим и труднейшим, но, решив единодушно, что истину открыть необходимо, разошлись они в суждениях относительно способа. Ибо одним казалось, что следует послать кого-то из них на землю, дабы в образе человеческом лично узнал он всю правду; многим же другим казалось, что можно обойтись без таких хлопот, принудив разные души разными муками открыть истину. Но так как большинство согласилось в том, что послать надлежит, то и склонились к такому мнению. И, не находя никого, пожелавшего бы добровольно взяться за сие дело, рассудили определить избранника жребием. Выпал он Бельфагору, ныне архидьяволу, в былое же время, до низвержения с небес, архангелу; хотя и неохотно брал на себя он сию повинность, однако, принужденный властью Плутона, согласился последовать решению совета и подчинился условиям, кои торжественно были тут установлены и состояли в том, чтобы немедленно было вручено отряженному с сим поручением сто тысяч дукатов, с коими должен был он явиться на землю, в образе человеческом вступить в брак и прожить с женой десять лет, а засим, притворившись умершим, вернуться обратно и по личному опыту доложить верховному начальству, каковы тяготы и неудобства супружеской жизни. Объявлено было ему еще, что в течение указанного времени он будет подвержен всем тем нуждам, всем тем бедам, коим подвержены люди, — вплоть до нищеты, темницы, болезни и всяких иных несчастий, коим подпадают люди, — ежели только обманом или хитростью не освободится от них.

Итак, получив наказ и деньги, Бельфагор прибыл в мир сей и, в сопровождении конной свиты, с великой пышностью въехал во Флоренцию, каковой город предпочтительно пред всеми другими избрал для своего пребывания как наиболее подходящий, по его мнению, для помещения в рост денег. Приняв имя Родериго из Кастильи, он снял внаймы дом в предместье Всех Святых. Дабы предупредить излишние расспросы о своем происхождении и положении, он объявил, что, еще в юные годы выехав из Испании и направившись в Сирию, нажил все свое состояние в Алеппо, откуда поехал в Италию, намереваясь найти себе жену в странах более светских и более соответствующих требованиям гражданского общежития и собственному его душевному расположению. Был Родериго человек весьма красивый и на вид лет тридцати; с первых же дней он блеснул всем своим богатством и выказал столь образцовую светскость и твердость, что многие знатные граждане, имевшие много дочерей и мало денег, искали случай породниться с ним; изо всех остановил свой выбор Родериго на отменно красивой девушке, по имени Онеста, дочери Америго Донати, имевшего еще трех других дочерей. И хотя принадлежал он к весьма знатному роду и пользовался общим уважением во Флоренции, тем не менее, из-за многочисленной семьи своей был он крайне беден.

Свадебный пир задал Родериго на славу, не забыв ничего из того, что требуется на таковых празднествах, будучи, по условиям, установленным для него при отбытии из ада, подвержен всем страстям человеческим. Он сразу вошел во вкус почестей и пышностей света и стал дорожить людскими хвалами, что ввело его в немалые расходы. Кроме того, не прожил он и нескольких дней со своей монной Онестой, как влюбился в нее превыше всякой меры и жить не мог, чуть только видел ее печальной и чем-либо недовольной. Вместе со знатностью и красотой своей принесла монна Онеста в дом к Родериго нрав столь строптивый, что самому Люциферу было бы далеко до нее; и Родериго, испытавший нрав их обоих, рассудил, что жена обладает тут превосходством. Но стала она куда еще строптивее, лишь только обнаружила всю любовь к себе мужа; решив, что может захватить полную власть над ним, она стала повелевать им без зазрения совести и не задумывалась грызть его грубыми и оскорбительными словами, когда в чем-либо был отказ ей от него, что причиняло Родериго несказанную тоску. И все же тесть, шурья, вся родня, брачный долг, а сверх всего великая любовь к жене заставляли его сносить все терпеливо. Я уж не говорю об огромных расходах, которые делал он, дабы угодить ей, одевая ее в новые платья, и угодить ее прихоти поспевать за модой, которую город наш имеет обыкновение менять то и дело, не говорю, что был он вынужден, желая жить с ней в мире, помочь тестю выдать замуж других его дочерей, что стоило ему огромных денег. Засим, ради ее удовлетворения, ему пришлось снарядить одного шурина в торговую поездку на Восток с тонкими тканями, а другого на Запад с плотными сукнами, да еще помочь третьему открыть золоточеканную мастерскую, на каковые предприятия истратил он большую часть своего состояния. Помимо того, во время карнавала и в день святого Иоанна, когда весь город, по древнему обычаю, предается празднествам и многие знатные и богатые горожане задают пиры на славу, монна Онеста, дабы не отстать от других дам, желала, чтобы ее Родериго превосходил всех роскошью своего гостеприимства. Все это, по указанным выше причинам, нес он покорно, и даже тягчайшее бремя не показалось бы ему тяжелым, лишь бы только принесло оно мир его дому и мог он спокойно дожидаться срока своего разорения. Но случилось обратное, ибо вместе с неносильными расходами нестерпимый характер жены причинял ему бесконечные беспокойства, и не находилось ни раба, ни слуги в его доме такого, чтобы не то что долгое время, а и несколько дней мог бы вытерпеть. Отсюда проистекали для Родериго тягчайшие затруднения, ибо он не мог найти себе верного и преданного раба, и, равно как и прочие слуги, даже те дьяволы, что сопутствовали ему в качестве его челяди, предпочли лучше вернуться в огонь преисподней, нежели жить в этом мире под ее владычеством.

В таких тревогах и беспокойствах своей жизни, растратив уже беспорядочными расходами и ту движимость, что у него сохранилась, Родериго стал жить надеждой на выручку, что ожидал с Запада и с Востока. Пользуясь все еще хорошим кредитом, дабы не уронить своего достоинства, он занял деньги под проценты, но, имея уже за спиной большие долги, требовавшие уплаты, он скоро попал на отметку тем, кто занимался подобными же денежными операциями. Когда дела его уже совсем висели на волоске, с Запада и с Востока пришли внезапно известия, что один из братьев монны Онесты проиграл все имущество Родериго, а другой, возвращаясь на корабле, нагруженном его товарами, и ничего не застраховав, утонул вместе с ним. Не успели эти новости стать известными, как кредиторы Родериго, собравшись на совещание, рассудили, что он разорен, и так как обнаружиться это еще не могло, поскольку срок уплаты им еще не наступил, положили, что следует учинить за ним бдительное наблюдение, дабы, от слов к делу, не бежал он тайком. Родериго же, со своей стороны, не видя, чем помочь беде, и памятуя о своих обязательствах перед законами преисподней, решил бежать во что бы то ни стало. Однажды утром, сев верхом на лошадь, выехал он через ворота Прато, неподалеку от коих жил; не успела разнестись весть о его отъезде, как шум поднялся среди его кредиторов, которые не только потребовали скороходов у власти, но и сами всей толпой бросились его преследовать. Родериго не отъехал и на милю от города, как услышал за собой шум погони, и потому, рассудив, что ему несдобровать, решил, чтобы скрыть свое бегство, съехать с дороги и пуститься наудачу по полям. Но из-за множества канав, пересекавших всю местность, он не мог продолжать свой путь верхом и, оставив коня на дороге, побежал пешком с поля на поле, по виноградникам и камышам, коими изобилует эта местность, пока не достиг выше Перетолы хижины Джованни Маттео дель Брикка, арендатора земли Джованни дель Бене; по счастью, он застал дома Джованни Маттео, который задавал корм волам, и, назвав себя, обещал ему, что ежели он спасет его из рук врагов, преследующих его, чтобы уморить в темнице, то он обогатит его, в чем при прощании даст ему верное ручательство; в противном же случае согласен, чтобы он сам выдал его в руки врагов. Хотя и крестьянин, был Джованни Маттео человек храбрый и, рассудив, что не прогадает, согласившись его спасти, дал ему в том обещание; спрятавши его в навозной куче перед своей хижиной, он прикрыл его камышом и соломой, заготовленными им на топливо. Не успел Родериго укрыться, как явились его преследователи и угрозами могли лишь добиться от Джованни Маттео, что видеть его он видал, только и всего.

Лишь только шум утих, Джованни Маттео, вытащив Родериго из убежища, где тот находился, потребовал от него исполнения данного слова. На что Родериго ответил:

— Брат мой, ты оказал мне великую услугу, и я желаю тебя всячески отблагодарить; а чтобы ты убедился в том, что я могу это сделать, скажу тебе, кто я такой.

И тут он рассказал ему все о себе самом, и об обязательствах, принятых им на себя при выходе из ада, и о своей женитьбе; а засим сообщил ему способ, каким намеревался его обогатить и состоявший в следующем: как только Джованни Маттео услышит о какой-либо бесноватой, пусть знает, что вселился в нее не кто иной, как он сам своею собственной персоной, и не выйдет из нее, пока тот не явится изгнать его, что даст ему случай потребовать любой платы от ее родителей. Порешив на том, они распростились, и Родериго пустился своей дорогой.

Прошло не много дней, как по всей Флоренции разнесся слух, что дочь мессера Амброджо Амедеи, выданная замуж за Буонайуто Тебальдуччи, одержима бесом. Родители применили все средства, какие в подобных случаях применяются: возлагали ей на голову главу святого Зиновия и плащ святого Иоанна Гуальбертийского, но все это вызвало лишь издевательства со стороны Родериго. И дабы каждому стало ясно, что болезнь девушки имела причиной злого духа и не была плодом фантастического воображения, он говорил по-латыни, рассуждал о философских предметах и разоблачал прегрешения многих: среди прочих разоблачил он грех одного монаха, который в течение более четырех лет держал в своей келье женщину, переодетую монашком; все это вызывало всеобщее изумление. Был поэтому в большом горе мессер Амброджо и, тщетно испытав все средства, потерял уже всякую надежду на ее излечение, когда Джованни Маттео явился к нему и пообещал исцелить его дочь, ежели он даст ему пятьсот флоринов на покупку имения в Перетоле. Мессер Амброджо принял условия; тогда Джованни Маттео, приказав прежде всего отслужить обедню, после разных обрядов, чтобы пустить пыль в глаза, наклонился к уху девицы и сказал:

— Родериго, вот я явился к тебе, чтобы ты сдержал свое обещание.

На что Родериго ответствовал:

— Превосходно, но сего недостаточно, чтобы обогатить тебя; посему, удалившись отсюда, я войду в дочь Карла, короля Неаполитанского, и не выйду из нее без твоего вмешательства. Потребуй себе тогда какого хочешь вознаграждения и больше уж не беспокой меня.

С этими словами он вышел из нее, на радость и удивление всей Флоренции.

Не прошло после того много времени, как по всей Италии разнесся слух о таком же происшествии с дочерью короля Карла; не получив никакой действительной помощи от монахов и прослышав о Джованни Маттео, король послал за ним во Флоренцию, и тот, прибывши в Неаполь, после нескольких мнимых обрядов исцелил ее. Но Родериго, прежде чем удалиться, сказал:

— Видишь, Джованни Маттео, я сдержал свое обещание обогатить тебя, и посему, расплатившись с тобой, я больше ничего тебе не должен. Итак, постарайся отныне не попадаться мне на пути, потому что ежели я тебя до сих пор благодетельствовал, то впредь тебе от меня не поздоровится.

Возвратившись во Флоренцию богатым-пребогатым, потому что получил от короля более пятидесяти тысяч дукатов, Джованни Маттео думал тихо и мирно наслаждаться своим богатством, не помышляя о том, чтобы Родериго чем-либо собирался повредить ему. Но мысли его были внезапно смущены пронесшимся слухом, что одна из дочерей Людовика VII, короля Французского, одержима бесом. Эта новость взволновала всю душу Джованни Маттео, сразу подумавшего о могуществе сего короля и о словах, сказанных ему Родериго. И действительно, не находя средства излечения дочери и прослышав о силе, какою обладал Джованни Маттео, король сперва просто послал своего скорохода за ним; но когда тот сослался на некоторое нездоровье, король был вынужден обратиться к Синьории, и та заставила Джованни Маттео повиноваться. Безутешный, отправился он в Париж и первым делом доложил королю, что все это так: ему случилось в прошлом излечить нескольких бесноватых, но это не значит, что он умеет или может исцелить всякую; ибо встречаются бесы столь упорные, что не боятся ни угроз, ни заклинаний, ни религиозных обрядов; но со всем тем он готов исполнить свой долг, если же его постигнет неудача, просит уж не взыскать и простить его. На что король, вознегодовав, ответствовал, что ежели он не исцелит его дочери, то будет повешен. Великая скорбь охватила Джованни Маттео; однако, собравшись с духом, велел он привести бесноватую и, наклонившись к ее уху, смиренно обратился к Родериго, напомнив об оказанном ему благодеянии и указав, какую проявит он неблагодарность, ежели не поможет ему в такой крайности. На что Родериго ответствовал:

— О вероломный негодяй! Как осмеливаешься ты предстать предо мною? Вздумал ты похваляться, что ли, что разбогател с моей помощью? Вот покажу я тебе и каждому, как умею и я дарить в отнимать дареное по своей прихоти. Не уйти тебе отсюда, миновав виселицу.

Тут Джованни Маттео, не видя для себя выхода, решил попытать счастья другим путем и, велев увести одержимую, обратился к королю с такими словами:

— Государь, как доложил я тебе, бывают духи столь злобные, что с ними добром ничего не поделаешь, и сей один из таких, посему хочу я сделать последний опыт, и, ежели удастся он, ваше величество и я будем довольны, а не удастся, так предаю себя в твои руки и прошу лишь о сострадании к моей невинности. Прикажи посему на площади Богоматери Парижской построить большой помост, такой, чтобы разместить на нем всех твоих баронов и все городское духовенство, прикажи украсить помост шелками и парчой и соорудить посредине его алтарь; в ближайшее воскресенье утром ты явишься туда с духовенством, вкупе со всеми твоими князьями и баронами, со всей королевской пышностью, в блестящих и роскошных одеяниях и, по совершении торжественной обедни, прикажешь привести бесноватую. Кроме сего, пусть с одной стороны площади соберутся не менее двадцати музыкантов с трубами, рогами, волынками, тарелками, кимвалами и всякими другими шумовыми инструментами и, как только я подниму шапку, громко заиграют на них и двинутся по направлению помоста. Все сие вместе с некоторыми другими тайными средствами, думаю, заставит удалиться сего духа.

Король тотчас же распорядился обо всем, и, когда наступило воскресное утро и помост наполнился важными особами, а площадь народом и была отслужена обедня, одержимая была приведена двумя епископами в сопровождении многих придворных. Увидев такое количество собравшегося народа и такие приготовления, Родериго чуть не обомлел и сказал про себя: «Что еще выдумал этот негодяй? Думает он, что ли, запугать меня всей этой пышностью? Не знает он разве, что я довольно навидался и небесной славы, и адских ужасов? Достанется же ему от меня!» И когда Джованни Маттео приблизился и попросил его выйти вон, он сказал ему:

— Ого! Хороша твоя выдумка! Чего ты думаешь добиться всеми твоими приготовлениями? Думаешь ты, что ли, избежать этим моей власти и королевского гнева? Мужик проклятый, не миновать тебе виселицы.

И когда он продолжал поносить его упреками и бранью, Джованни Маттео решил не терять больше времени и подал знак шапкой; тотчас же все, отряженные на производство шума, заиграли на своих инструментах и, громыхая так, что небеса содрогнулись, двинулись к помосту. На такой шум Родериго навострил уши и, не понимая, что происходит, и весьма изумляясь, совсем растерявшись, спросил у Джованни Маттео, что сие означает. На что Джованни Маттео в полном смущении отвечал:

— Беда! Милый ты мой Родериго, ведь то жена твоя Онеста идет за тобой.

Нельзя и представить себе, какой переполох в голове Родериго вызвало одно упоминание имени его жены; так он переполошился, что, и не задаваясь мыслью о том, возможно ли и допустимо, чтобы то была она, не думая о возражениях, в ужасе обратился в бегство, покинув девицу, и предпочел скорее вернуться в ад и отдать там отчет в своих действиях, нежели снова наложить на себя супружеское ярмо со всеми сопряженными с ним хлопотами, досадами и опасностями. Итак, Бельфагор, возвратившись в ад, поведал о всем том зле, что приносит с собой жена в дом мужа, а Джованни Маттео, который знал про то лучше самого дьявола, веселый вернулся домой.

 

Франческо Мария Мольца

[69]

Дочь короля Британии, скрываясь от безрассудно влюбившегося в нее отца, после долгих злоключений попадает в монастырь, где ее встречает и берет в жены французский дофин; свекровь замышляет рас правиться с ней. Тогда она совершает побег в Рим, где неожиданно встречается с мужем, и тот с великим торжеством препровождает ее во Францию

Одоард, король Британии, о чем упоминается в старинных бургундских летописях, женился на писаной красавице, какую только возможно было по тем временам отыскать на всем белом свете. Мудра она и благоразумна была до чрезвычайности, и всякое слово или дело у нее сопровождались, как ни у какой другой, самыми изящными и любезными манерами; всякое же деяние ее по достоинству пребывало в нескончаемой славе. Потому, разумеется, и жил король в радости от этого более, нежели от прочих владений, сокровищ и богатств; когда же сам возле нее находился, то все свои короны, пурпурные мантии и прочие королевские регалии вовсе забывал и в грош не ставил; и жил бы он так припеваючи, если бы в одном не отказала ему Фортуна: в наследнике, который взял бы в свои руки отцовское королевство и сел бы на трон, доставшийся ему от долгой и немалой чреды предшественников; но прошло немного времени после женитьбы, как подарила ему жена дочку; чертами личика своего и всем прочим девочка обещала не уступить беспредельной красоте матери. Так король вместе с прекрасной женою в наивысшем счастии и постоянном согласии несколько лет обретался (известно, вся жизнь человеческая такого свойства, что, будучи от природы изменчива и зыбка, долго длиться в одном обличье не может), когда вдруг королева тяжко занемогла, чем немало был встревожен Одоард; и оттого, что ни лекарь, ни разные снадобья не помогали исцелить и даже распознать ее недуг, ей с каждым днем становилось все хуже и хуже; наконец, чувствуя, что смерть близка и дух вот-вот покинет тело, она повелела призвать к себе Одоарда и молвила ему так:

— Монсиньор, коли господь пожелал, чтобы я пребывала с вашим величеством столь недолгий век, и коли неугодно ему более видеть меня на этом свете, то надобно, чтобы и ваша душа с тем смирилась. Однако я в безутешности великой ушла бы в мир иной, ежели не удостоилась бы от вас милости, о которой намерена просить.

Король с нежностью принялся ее утешать, не оросив лицо слезами, но сдерживая их, и сказал, что она может просить, чего пожелает, ибо он немедля исполнит все, что в его силах, сколь бы ни было это затруднительно. На что королева отвечала:

— Я иначе не соглашусь высказать мою просьбу, если вы не поклянетесь исполнить ее неукоснительно.

Тогда поклялся Одоард своей короной. И королева молвила:

— Милость, какой прошу ваше величество удостоить меня, такова, что после моей кончины вы не должны жениться совсем, если только не встретите женщину, которая красотой своей сравняется со мною или же превзойдет меня.

Король и в этом ее заверил, давая клятвенные обещания и умоляя не тревожиться. И вскорости, объятая вечным сном, к великой скорби короля и всех его приближенных, она перешла в мир иной, и в глубине пленительных глаз, где обитала лишь прелесть вкупе с любовью, нашла себе пристанище вековечная черная ночь. Были устроены с превеликой пышностью похороны, и много лет плакал горькими слезами Одоард. Наконец время, могуществу которого подвластно все на свете, немного умерило тяжкие страдания короля, да и дочка его, подобная стройному деревцу, что по весне устремляется к небу и, вырастая день ото дня, все нежнее расцветает, немало в этом была ему подмогой. Придворные же, видя это и полагая, что не пристало столь могучему и богатому королевству оставаться без законного преемника, много раз о том с королем беседовали и весьма настойчиво упрашивали его взять другую жену, напоминая, что иначе он останется без наследника, а они — без господина. Король же на такую просьбу неизменно отвечал отказом. Наконец в один прекрасный день, дабы не мучили его их речи, молвил так:

Неизвестный флорентийский художник XV в.

Прогуливающаяся пара и музыкант.

Гравюра резцом.

— О достойные мужи и друзья мои, всеми способами пытаетесь вы пробудить во мне охоту жениться вновь и не ведаете того, что еще до кончины супруги нашей мы поклялись ей короною своею, что не преклоним колени пред брачным алтарем, если только не встретится нам на пути женщина, которая красотой сравняется с нею или превзойдет ее. Потому говорю вам, что когда найдете вы мне такую, которая усопшей королеве нашей не уступит в красоте, то женюсь на ней; но когда вам не удастся такую сыскать, то не докучайте мне впредь, ибо мы верность свою изменою не запятнаем, более того, я скорее останусь без жены и наследника, нежели нарушу свое королевское слово.

Поняли все, что весьма трудное и почти невозможное условие поставил перед ними Одоард и что было это всего-навсего любезным отказом от того, на что он заранее порешил не соглашаться; однако пообещали найти такую, что ему понравится, и сказали: пусть сам рассудит, достойна ли она будет, став ему женою, заменить славной памяти королеву. И многие из них отправились в путь, но сколь ни бродили по свету, сколько самых дальних краев ни исколесили, так и не смогли угодить своему королю и, воротившись домой, более не уговаривали его. Но дочка Одоарда, двенадцати лет от роду, писаная красавица, столь большие надежды подавала, что в целом королевстве только о ней и говорили; и как о нежной розе, которая едва распустила бутон, тем самым показав лишь малую толику своих прелестей, и дивным благоуханием наполнила весь сад, так о ней, грациозной и смешливой, и о возвышенных и приятных ее манерах шла по свету благороднейшая молва, и все знавшие ее утверждали, что она, несомненно, своею красотою превосходит мать. Этим был счастлив отец, нигде более не искал он отдохновения для своей долгой печали, нигде так легко мысли его не находили успокоения, как подле нее; и с такой достоверностью узнавал он в дочери мать, что зачастую говорил себе: «Так она глядела, так речь молвила, так смеялась!» А пока в глубине души на прелести ее заглядывался, то сам того не заметил, как против естества и законов крови позволил нечестивой любви к ней угнездиться в своем сердце. И, всецело отдавшись во власть этой чудовищной мысли, задумал он склонить юную деву к безропотному согласию разделить с ним его ложе; любовным и приятным обхождением весьма ретиво старался он возбудить подобную своей страсть в юной груди дочери. Она же, пи о чем не догадываясь, оставалась на редкость невинна и не могла даже помыслить о том, что нашелся на свете столь мерзкий отец, который, дойдя до такого злодейства, открыто выказывает свои животные намерения. И вот однажды, подстегиваемый своим достойным порицания вожделением, он обратился к ней со словами:

— Прекраснейшая дева, все законы и порядки, под властью которых мы в различных краях по-разному обитаем, есть не что иное, как простые людские суждения, поскольку одни всемерно восхваляют и возносят то, что другие всячески порицают. Так, пиратов и грабителей у нас не минует суровая кара, тогда как в других странах с давних пор жалуют и всячески награждают тех, кто этим промыслом занимается. Некоторые из них, корсарствуя и обирая всех подряд, богатели и пользовались почетом, словно великие князья; многие же, благодаря подобным занятиям, сравнялись в славе с королями, и в том древнейшие греки более других преуспели, о чем открыто в их летописях сообщается. То же самое можно сказать и о других вещах, но это долгая песня; чего же еще? Взять хотя бы стыдливость, которая сегодня в таком почете и, я бы сказал, по-глупому восхваляется: не была ли она в древности изощреннейшими римскими цензорами предана хуле, осуждена, опозорена и изгнана вон? Там не считалось бесстыдством обмениваться друг с другом женами, а потом, когда захочется, забирать их обратно! Стало быть, исходя из вышесказанного, а также из многого другого, о чем я пока не говорю, мы можем утверждать, что ни одно каноническое правило, ни одно установление, наконец, ни один закон, не являются чем-то столь прочным и незыблемым, чего нельзя было бы соответствующими доводами расшатать, ослабить и ниспровергнуть. Все, что мы себе воображаем, есть всего-навсего сон и мираж, и поистине глуп тот, кто в этом пространном и великом суетном мире, подчиняясь людскому мнению, позволяет замкнуть себя в столь тесные рамки, не осмеливаясь даже преступить их. Никогда не следует давать волю черни, а потому понадобилось с помощью законов скрутить людей по рукам и ногам, да так, чтобы отбить охоту добраться туда, куда безрассудство могло бы их повлечь; кто же усомнится в том, что человеку деликатному и воспитанному, к тому же благородством ума выше прочих стоящему, более пристало презреть некоторые утвержденные законом положения, нежели простолюдину и невеже? А ежели это дозволено всякому благородному человеку, то стоит ли говорить о том, что вершить подобное королю тем более дозволено? Ведь величие его безгранично и свободно от всяческих препон, которые имеют силу настолько, насколько того желает он сам! Ибо устанавливают законы князья и императоры; они же законам неподвластны. А раз так, — и мы не в состоянии это отрицать, — то и я должен, о прекрасная, более жизни пашей любимая дева, по достоинству присвоить себе это право и никаких упреков в том не нести. Прошу же вашего согласия на то, чтобы назваться счастливым избранником любви вашей, и соблаговолите стать моей супругой, поскольку лишь вы одна незабвенной королеве в красоте подобны. И если ничто другое вас к тому не побуждает, то вспомните о нашем многолетнем одиночестве, а также подумайте о будущем нашего королевства, ибо в противном случае оно неизбежно окажется в чужих руках, что, несомненно, явится огромной оплошностью и самым большим преступлением всех законов и обычаев мирских, которые, как мы уже говорили, созданы властью и немудреными людскими суждениями. Так и этот закон — есть всего лишь общепринятая точка зрения, подобная всякой другой, и подчиняться ему вы обязаны, насколько вам это нравится, и не более. Вы немедля станете владычицей и хозяйкой всех богатств; в Священном писании и в прочих древних книгах в достатке найдется примеров, с помощью каковых вы сможете заботиться обо мне самом и о моем здоровье, которое я вам вверяю и прошу так его блюсти, дабы исчезли все мои горести: вы же в царственном эмпирее во славе пребудете.

Зарделось белоснежное личико невинной девы при этих гадких, отвратительных словах Одоарда, и светлые слезинки, будто чистейший хрусталь, оросили его; так влага небесная упадает на прекрасные цветы, что раскрываются навстречу дню и, живым пурпуром увенчанные, ввергают в сомнение прохожего: не они ли одалживают утренней заре этот пурпур и та, прихорашиваясь, покрывает им свои ланиты; а может, сами его тайком похищают у нее. И, зардевшись, вознамерилась про себя юная дева дать отпор низкой похотливости отца. Призвав на помощь святого духа, который, поверьте мне, в уста наши слова влагает, она так отвечала:

— Любезный отец, хотя столь омерзительное предложение, коим вы слух мой донельзя осквернили, должно лишить вас такого звания, все же я всегда, невзирая ни на что, буду отцом вас величать, ибо, чем благороднее и душевнее будет звучать это слово, тем скорее вы сможете одуматься от вашего непотребного скотского вожделения и остережетесь лишиться святейшего, естеством данного имени; потому говорю вам это, о дражайший и возлюбленный отец мой, что в сердцах людей некоторые законы столь крепко самой природой запечатлены, что, когда бы ни вздумалось людям человеческий образ утратить и от законов тех отступиться, они волей-неволей должны уважать их и соблюдать непреложно; нельзя им прекословить никаким образом: ни за давностью времени, ни с помощью магистратов, ибо более великим, чем вы или кто другой из живущих либо когда-нибудь живших на земле, Владыкой они даны, поверьте. Здесь нет ни для кого исключения, и любое заступничество бессильно тут. Столь же прочны, нерушимы и вековечны и евангельские истины, досточтимая непреложность коих никогда не убудет и не обернется прахом. Помимо них, есть еще такие, что зовутся у вас плодами воображения; будучи якобы измышлением людей, они могут иметь или не иметь силу по желанию того, кто их отрицает или утверждает. Ваша просьба, как очевидно, не вяжется с этими тремя установлениями, и когда бы снизошла я до нее, то самая порочная женщина не оказалась бы столь достойна геенны огненной, как я. Но, предположим, я позволю вовлечь себя в подобное бесчестие, и это третье установление допустит для меня королевскую исключительность, тогда кто сможет меня укрыть от возмездия первых двух, оправдать и уберечь от кары, которая за такое неслыханное преступление немедля на меня обрушится? Кто сможет изгнать из памяти моей то, как я, в осквернение естества, непристойно отца своего любила? Как потому из дочери превратилась в скверную, непотребную. женщину, посчитав и мать родную за распутную наложницу, и не постыдившись богомерзкими, непозволительными объятиями осквернить ложе, которое она дотоле с вами свято разделяла? Как, может статься, бесстыдно разродившись, принесла я вам в едином чреве и сына и внука? О, грязные речи столь низко падшего властелина! О, гнусная, недостойная отца просьба! Если бы нашлись слова, дабы проклясть тебя и покрыть позором, уже устал бы от них язык мой; господь да отведет эту погибель подальше от чистой крови нашей и рассеет ее средь лютых басурман или прочих кровожадных народов и средь недругов твоих, ежели таковых ты имеешь, и да вдохнет в тебя здравый рассудок! Славным, благородным королем ты был доселе, так пусть же воротится благородство это в душу твою и не покинет ее более. Я не намерена по-иному отвечать на все примеры и доводы, что употребил ты в подтверждение просьбы своей, по причине их незначительности, а также из уважения к тому, что к моей чести отношение имеет. Скажу только, что когда бы ни пожелал ты к сей грязной, злодейской мысли обратиться, руки свои неминуемо кровью моей замараешь, ибо я скорее умру, нежели столь предосудительным образом позволю себе над людьми и богами надругаться.

Тут смолкла благонравная девица, и несколько слезинок, скатившихся из глаз ее, блистая, увлажнили бархатные щеки, украсив их более, чем могли бы это сделать самые чистые и гладкие жемчужины; и столько твердости было в ее словах, что отец, уже собравшийся силою взять желаемое, все пылкое вожделение свое сразу утихомирил и, премного поразившись величием души дочери, на несколько дней оставил ее в покое. Но вскоре неуемное желание, замутившее его рассудок, одержало верх, и он вновь попытался на нее покуситься; видя такое и опасаясь, как бы от лести он не перешел к насилию, порешила девица спастись от отца бегством и тем уберечь свою честь. И вот однажды, когда он в который раз любви ее низко домогался, она молвила ему:

— Отец мой, коли запало вам в душу, чтобы я и дочерью и женою вам стала, то, так и быть, я согласна, но на одном условии: пусть произойдет это через папское дозволение, дабы не было нам обоим укоризны в таком скверном, злодейском примере.

Принял за истинную правду слова дочери своей Одоард и нежданной радости столь исполнился, что пообещал ей добиться в считанные дни папского благословения и, не противореча божественным канонам, сочетаться законным браком. Не теряя времени, он снарядил своих послов в Рим, к папе, с наказом добыть дозволение или же возвратиться вскоре с поддельными письмами и грамотами и показывать эти грамоты всем, говоря, будто от папы их получили. Тем временем прелестная дева написала послание Иоанну, герцогу Ланкастерскому, брату матери своей, усопшей королевы, слезно умоляя повидаться с ней, поскольку о спасении их обоих надобно поговорить, и прося приехать к ней тайно, чтобы никто не увидел; указав место, где будет ждать его, она зачастила туда якобы забавы ради, поразвлечься, провести день-другой. Герцог же, как только представился случай, тщательно изменил свою внешность и, окружив себя доверенными людьми, прискакал к ней; она открыла ему тайну о посягательстве короля и поведала про то, какое тяжкое оскорбление ей уготовано. После того сказала дяде, что лучшего средства не находит, как бежать вместе с ним и укрыться под чужим именем у него в доме до тех пор, пока господь не вразумит короля или что другое с ним не сотворит. Герцог похвалил предложение племянницы, и порешили они будущей ночью осуществить замысел, согласно которому девица должна потихоньку взять, сколько сможет, из сокровищ Одоарда и, под покровом темноты удалившись с герцогом, показать врагу чести своей, что она не менее о сохранении невинности заботится, чем он — о поругании ее. Много было огорчений и много шума; по всему королевству с усердием искали благочестивейшую девицу, но не нашли ни следа ее, ни признака. Великое уныние охватило презренного отца, который в веселье ожидал свадьбы, — уже и послы возвратились и, не сумев добиться от папы желаемого, привезли поддельные письма и грамоты, как приказал сам король; невыносимыми терзаниями исполнилась душа Одоарда. И пока он так в гневе и печали мучился, кто-то донес ему, что за день до исчезновения дочери на окрестных дорогах видели лошадей герцога Ланкастерского; сразу же догадался король, что она нашла себе прибежище у дяди и скрывается там. Не колеблясь, направил он герцогу грозное послание, в котором выражал удивление, почему тот не отослал ему дочь обратно, а, наоборот, приютил ее; и сообщал, что сколь ему ни отрадно приписывать эту жалость и снисходительность кровному родству, однако, если дядя вознамерится оставить племянницу при себе, он сочтет это за неслыханное, смертельное оскорбление и в отмщение сумеет доказать, что герцог — коварный преследователь его дочери, отчего не миновать тому великой беды. Герцог, прочтя эти слова Одоарда, премного удивился и сначала не принял их всерьез; но хотя власть его и могущество на том же острове немало значили, все же было чего опасаться; так поразмыслив, он показал письмо племяннице, которая, увидя, что написал ее отец, и наполовину догадавшись о том, что творилось в душе и мыслях герцога, отбросила всяческие женские страхи и молвила так:

— Неуемный пламень, что непрестанно бушует в бесстыдном сердце моего отца, не унять иначе, чем скрывшись вдали отсюда; и если это не поможет и не принесет желанной пользы, то я скорее умру, уйду вон из этой постылой жизни, нежели подумаю воротиться в похотливые объятья, от которых однажды меня уберегли и сохранили ваше доброе участие и моя осмотрительность. С меня хватит. Теперь же, коли мы не воздадим хвалу богу за такое благодеяние, поскольку никто больше нам не помог, это будет весьма несправедливо, и ежели господь не станет впредь к нам благоволить, то придется пенять на себя. Дабы такого не случилось, он сам спасительное средство предлагает нам: дайте мне сопровождающих, каких хотите, и вместе с ними, переодетая и никому не известная, я доберусь до Вьенны во Французском королевстве и укроюсь там в монастыре, у милосердных женщин, чья святость каждому известна в тех краях. Никто не будет знать, кто я, откуда, и клянусь вам верой и правдой, никакой слух обо мне сюда не долетит; так мы в одно время и господу угодим, и покой ваш сохранить сумеем; а после вы пошлете письмо королю, сделаете вид, что весьма удивлены тем, как он о вас подумал, пообещаете ему немедля отослать меня домой, как только найдете, и все в таком духе, что вам заблагорассудится.

Герцога убедили слова племянницы и растрогали слезы, которые появились в добавление к словам, и, решившись последовать во всем ее совету, он написал послание Одоарду, в котором сделал вид, что ничего не знает, и, как умел, успокоил короля; благородную же девицу с немалой печалью пришлось ему от себя отпустить, дав ей провожатых, чтобы тайно доставили ее во Вьенну. Добравшись до места, она укрылась в женском монастыре, и через короткое время пример, какой она подавала своим благочестием и добрыми деяниями, стал виден всем. И не только себе равных, но и прочих добродетельных женщин (коих было там немало) она чудесным образом превзошла; они вскоре в такой восторг от нее пришли, что иной радости и не знали, как лишь о ней говорить и восхвалять ее без меры. К тому же, сколь ни старалась она сойти за простолюдинку, все же на челе ее царственное величие запечатлелось; и всякому, кто с восхищением, на нее взирал, она внушала чувство целомудренной любви к себе и смиренного почтения. Монашки не переставали удивляться тому и, не зная, откуда взялась такая услада для души, полагали, что не иначе, как с неба сошла сия дева, и не могли на нее наглядеться и любили ее одна пуще другой. Но не подумайте, что черные монашеские одеяния скрыли хотя бы малую толику ее небесной красоты, напротив: на добрую сотню дублонов подняли эту красоту в цене. И как-то раз увидел ее брат аббатисы, юноша благородной крови, к тому же большой друг дофина; он приблизился к решетчатой ограде в ту минуту, когда, после богослужения, дева в свою келью вместе с прочими возвращалась, и влюбился в юную послушницу без памяти; однако, видя, что ни письма, ни посланцы, ни всяческие обещания не приносят пользы, был вынужден, наконец, прибегнуть к своей последней надежде, то есть с помощью аббатисы, приходившейся ему сестрой, попытаться твердость ее поколебать. Аббатиса, прослышав, что жизни брата грозит опасность, решилась, хотя и в муках оттого, что совершает непозволительное, словами тронуть душу непреклонной девицы и, улучив момент, молвила ей:

— Господь меня упаси, благонравная дева, но мне кажется, тяжкий это грех, что вы живете здесь, запертая в каменных стенах, и от такого прелестного создания, как вы, никакого продолжения рода не будет; ведь вы не просто кому-то приглянулись, но есть человек, который желал бы назвать вас своею женой и госпожою; он знатного происхождения, благороден, как мало кто другой, и чрезвычайно хорош собою.

На что девица, вся зардевшись, быстро отвечала:

— Мадонна, если вы говорите так, желая искусить меня, то не терзайте слишком тяжкими испытаниями души послушниц, что под началом у вас; но если говорите правду, то чем я вас прогневала, коли в тягость стала?

Аббатиса молвила:

— А ежели я вам скажу, непреклонная девица, что тот, о ком идет речь, будучи отважен и благонравен и желая с добродетелями своими вашу любовь соединить, погибнет, не добившись ее, вы и тут откажетесь? Девица отвечала:

— Не смертью других, но через мою же смерть намерена я отстоять свою решимость и праведные помыслы.

Тут аббатиса, поняв, что творится в душе послушницы, премного восхвалила ее в сердце своем и сообщила о такой непреклонности брату, который, вовсе потеряв надежду, в тоске великой за несколько дней совсем высох и расстался с жизнью. Долго оплакивал дофин смерть возлюбленного друга, но, когда узнал о причине, захотел посмотреть, верно ли та девица столь хороша, как говорили, и, приблизившись к ограде в то время, как, после мессы и молитв пред главным алтарем, все монашки, по обыкновению, в свои кельи возвращались, он увидел прелестную послушницу; она, свет достоинств своих излучая, будто живое ясное солнышко посреди малых звезд, в кругу прочих женщин предстала взору и так поразила дофина божественным обликом своим, что от любви к ней, как стало угодно господу властителю, — который установил во веки веков, чтобы добродетель вкупе с дивной, редчайшей красотой, будто на огромной сцене, пред целым миром являлась и опоздавшие, не успев ее увидеть, убивались бы от отчаяния, — он чуть не отправился на тот свет, подобно несчастному юноше, и вознамерился попытать свое счастье. Прибегнув ко всем способам, коими обычно пользуются влюбленные, он вскорости стал замечать, что его старания тщетны; однако, с каждым днем все более уступая своему чувству, наконец собрался с духом и объявил ей, что возьмет ее в жены, коли она согласна, и станет ей мужем. Девица, узнав про то, хотя и положила в душе своей навсегда остаться в услужении Христу, тем не менее поразмыслила о власти и могуществе дофина и, опасаясь, как бы в случае отказа тому не пришло в голову сотворить над ней насилие, отвечала, что согласна, но пусть знает он, что берет бедную послушницу, изгнанную вон из родительского дома. Дофин, влекомый (как надлежит верить) божьей волей, невзирая на свое величие и на ее бедность, в присутствии епископа Вьенны, как она того пожелала, человека святой жизни, за великую ученость почитаемого, и прочих весьма уважаемых людей обвенчался с прекрасной девой; видя ее красоту и царственные манеры, многие, не ведая, кем она была на самом деле, уверовали в ее благороднейшее происхождение, отчего возросла любовь дофина к молодой супруге, в которой он души не чаял. Красота же девицы день от дня расцветала, и, казалось, ни о ком другом в целой Франции не толковали, лишь о ней. После, когда все свершилось, дофин рассказал королю, своему отцу, и королеве обо всем по порядку и, уже обвенчавшись, спросил у них на то соизволения. Король весьма обрадовался, тем более что обратного пути уже не было, но королева, омраченная таким бракосочетанием, много слов сказала и много дел сделала в осуждение неосмотрительности сына, который столь безрассудно дозволил молодости увлечь себя, и решила, что этого ей не стерпеть. Не имея других средств, задумала она через погибель юной женщины утолить свою в неправедном сердце выношенную злобу. Тем временем король глубоким старцем окончил свой жизненный путь, и дофину надлежало согласно церемониальным обычаям отправиться в Париж, дабы вступить во владение королевством. Оставив дражайшую супругу под охраной нескольких дворян, коим весьма доверял, он отправился туда и был с большим торжеством возведен на французский престол; и долго не кончался большой праздник. Это всеобщее ликование лишь разожгло в душе матери молодого короля умысел извести его юную супругу, но исполнить задуманное ей не удалось, поскольку тому препятствовали телохранители молодой женщины, назначенные самим королем. Тогда, не сумев с помощью яда добиться желаемого и не зная, как по-другому насытить свою ненависть, какую несправедливо питала к невестке, она тайно повелела своим доверенным людям, для такого злодейства примеченным, послать письма ее сыну якобы от имени тех, кого оставил он стеречь жену, где было бы написано, что оберегаемая ими женщина прелюбодействовала с каким-то простолюдином и что этим проявила свое презренное происхождение, ничтожность родителей, и далее в подобном духе. Гнусные и коварные приспешники королевы с усердием написали все это королю, который всего чего угодно ожидал, но не такого. И нет нужды спрашивать, сокрушался ли он по этому поводу. С одной стороны, им владела бескрайняя любовь к безвинной молодой супруге, с другой же стороны, не покидало его справедливое негодование о таком безумном поступке. Наконец он написал в ответ, чтобы до его возвращения жену оберегали, как и прежде, поскольку он сам желал дознаться о столь тяжком преступлении и, если все окажется правдой, наказать се со всей подобающей суровостью. Но мать короля, что денно и нощно не смыкала глаз, этот ответ перехватила и взамен написала другой, где будто бы король распоряжался по получении письма несчастную его супругу без промедления убить, а коли не выполнят приказ, он, вернувшись, посчитает это величайшим оскорблением короны. Прочли эти лютые письма достойные мужи и более, чем можно вообразить, пришли в смятение. Не разумея, откуда такому взяться, они стали ревностно перебирать в памяти все ее непорочные и святейшие деяния, коим были свидетелями, и в один голос утверждали, что столь прекрасной, столь похвальных правил и целомудрия женщины нигде более не сыскать; и не нашлось среди них смельчака, кто отважился бы исполнить столь жестокий приказ. Правда, они не показывали ей королевское письмо, но и любезное обхождение, каким обыкновенно окружали ее, прекратили; заметив это, прозорливая дева неоднократно терялась в догадках, но, видя, что подобное отношение к ней продолжалось, она призвала их к себе и смиренно молвила: — Я по некоторым признакам догадалась, что вы немилостивы ко мне; может статься, сама не ведая, я в чем-то не угодила вам или даже разгневала короля, моего господина? Так сжальтесь над моими юными годами и укажите путь, по какому мне идти; я же буду стараться не обижать вас более.

Тут достойные мужи со слезами на глазах показали ей письма короля и умоляли отыскать способ, дабы не запятнать им руки свои невинной и праведной кровью и в то же время не навлечь на себя королевский гнев. Кроткая невинная дева, с юных лет привыкшая сносить изменчивые превратности Фортуны, решилась, не дрогнув сердцем, встретить и этот уготованный ей удар и без слез, без всяческих женских страхов молвила:

— Друзья мои, при мысли о том, что вы останетесь свидетелями безгрешности моей и непорочности, радость разливается по душе, и никакое испытание не страшно, ибо владею средством, хранящим меня от не меньших невзгод; и, если дозволите, оно станет оберегать меня, даже когда, изменив свой облик, я уйду так далеко отсюда, что ни одного известия обо мне вы не услышите и сможете всем сказать, что свершили расправу; я же, клянусь жизнью, которую вы мне подарили, никогда этого не забуду, удалюсь отсюда, и вы сможете жить спокойно, сохранив себя от гнева божьего и равно от гнева господина вашего и моего. Когда же вам угодно будет по-иному со мною обойтись, то я не воспротивлюсь окончить дни мои, как того пожелал мой господин, повиноваться которому до самой смерти для меня есть счастье великое.

При этих словах не сдержали слез достойные мужи и, без труда уговорившись поступить, как она задумала, порешили, что один из них препроводит ее до Марселя, где она взойдет на корабль; следующей же ночью злосчастная дева пустилась в дальний путь, чем привела в бешенство свою жестокую свекровь, но, как вскоре сами узнаете, ненадолго. Сколь полна Фортуна, о прелестные дамы, превратностей, коих следует опасаться! Когда мы, задобрив ее лестью, полагаем, что можем мирно почивать, тут-то она и обрушивает на нас непредвиденные удары и отнюдь не успокоение нам сулит. И вам легко понять, каково было молодой женщине, потому что именно в то время, когда она менее всего думала о коварстве, в надежде стать могучей и богатейшей королевой и пребывать в величии подле мужа своего, Фортуна бросила ее почти на самое дно нищеты. Пришлось ей, словно скверной, дурной женщине, прикрыться жалкими лохмотьями и, никому не известной, влачиться по свету с младенцем в утробе и почти на сносях, хотя все это было далеко не самым горьким в ее злоключениях! Но господь, справедливый к деяниям смертных, уготовал ей куда более почетный удел и не потерпел, чтобы коварство свекрови оставалось безнаказанным. Потому король, закончив торжественный ритуал коронации, немедля прибыл во Вьенну, горя желанием убедиться, что недобрые известия о любимой им более самого себя супруге окажутся ложными и злонамеренно сочиненными (как и было на самом деле). Когда же не нашел ее и узнал, что по его собственному приказу она умерщвлена, такая ярость его обуяла, какой доселе никто не испытывал; а проведав, что тому причиною мать родная, — хотя и пытались некоторые бароны с мольбами отговорить ее от злодейства, — в страхе укрывшаяся теперь в своем замке, пошел на нее войной, захватил город и без пощады предал его огню и мечу, не оставив камня на камне. Однако супругу он этим не вернул и долго жил в непреходящей скорби и неслыханных муках, горько оплакивая свои страшные несчастья и гибель невинной девы, которая к тому времени сумела добраться из Марселя до Рима, испытав на пути множество опасностей и невзгод, и найти пристанище в монастыре святых женщин, где немного погодя подошло время ей разрешиться от бремени; там с их помощью она и родила на свет великолепного сына, как две капли воды похожего на отца, и счастлива была безмерно, ибо появился в ее плачевной юдоли верный и нежный спутник. Обратив на него все свои помыслы, она стала прилежно вскармливать мальчика; и, хотя в непрестанных сомнениях и нужде нищей скиталицей обреталась, все же с переменой судьбы не утеряла королевского величия и не позабыла благороднейших манер, о которых чудесная молва из монастырских стен разошлась по всему Риму настолько, что долетела до супруги императора Генриха, только что родившей на свет прелестного мальчика; та распорядилась, чтобы целомудренная скиталица против воли покинула монастырь и перебралась в императорский дом, дабы ходить и за этим младенцем. Так воспитывались вместе оба мальчика, манерами и достоинствами столь похожие друг на друга, что, казалось, вышли из одного чрева; оттого бесконечно возросла любовь Генриха и императрицы к благороднейшей кормилице, и стали они ее не кормилицей, но желанной сестрою величать и любить с нежностью. Тут подошел конец всем угрызениям французского короля: господь подсказал ему, что должен он предстать перед папой, дабы получить отпущение грехов за содеянное над матерью. Он же, словно новоявленный Орест, чувствуя на душе тяжесть и муки нескончаемые от столь страшного злодеяния, отправился в сопровождении достойных и почтенных мужей в Рим, где был достойно принят и получил от святого отца всепрощение и полное отпущение грехов, какие помнил и не помнил. Но прежде, чем пуститься ему в обратный путь, Генрих устроил для него, как требовало величие обоих, торжественный обед, за которым по воле императора королю прислуживали два маленьких пажа. Он же не мог оторвать от них взгляд, с каждой минутой все более восторгаясь их благовоспитанностью и подмечая про себя манеры мальчика, который, как ему сказывали, был сыном кормилицы, что заодно вырастила и императорского сына. Чем с большим вниманием он приглядывался к нему, тем более тот ему нравился. И хотя король понимал, что негоже разлучать детей, все же, движимый каким-то неведомым чувством, стал просить императора отдать ему мальчика, обещая сделать его великим человеком и держать при себе в почете и славе. Император отвечал, что ему приятно это слышать, но он не отважится на такое без согласия матери, с которой, однако, попробует побеседовать и уговорить ее. И вот после званого обеда он велел кликнуть кормилицу в свои покои и стал держать такую речь:

— Королю Франции столь по душе пришлись манеры и похвальная благовоспитанность вашего сына, что задумал он просить у вас его; не откажите ему, мадонна, ибо великий король, несомненно, даст полное благополучие сыну вашему, в чем клятвенно вас заверяет.

Приходилось ли досточтимой молодой женщине когда-либо испытывать подобную пронзительную боль в сердце? Не сумев сдержать слез, она ответила:

— Мой господин, я не могу отказать королю Франции в том, о чем просит он, как нельзя законным владельцам отказать в их собственности: мальчика этого нет нужды уступать ему, потому как мальчик — сын короля, рожденный мною, а я — раба его недостойная.

На что удивленный император сказал:

— Мы так и думали, что не от мужа вы младенца понесли; значит, королю Франции вы были подругой?

— Нет, — отвечала молодая женщина, — не подруга, но законная жена его.

И, молвив это, залилась слезами и обо всем, что с ней произошло с того самого дня, когда очутилась она во Вьенне, вплоть до последнего часа, ему рассказала. Рыдания подступили к горлу императора; он и раньше кое-что слышал об этом, а потому вполне поверил ей, пустился укорять женщину, зачем не открылась до сей поры, и просил позволения возвратить ее вместе с сыном супругу. На том они с императрицей и порешили. Был устроен еще один обед в честь короля, и вновь за столом, как и в прошлый раз, ему прислуживали два пажа. Обед тянулся долго, и показалось императору, что настало время утешить гостя великой новостью, какую тот менее всего ожидал. Окончив трапезу, все перешли в покои, где находилась молодая женщина, одетая в те самые лохмотья, в которых бежала из Франции и которые тщательно сберегла. Тут Генрих обратился к королю со словами:

— Монсиньор, пришло время исполнить мое обещание, и даже более того: вы просили сына, а мы и мать вам даруем.

Правда, один человек, рассказавший мне эту историю, утверждал, что император, не блиставший ученостью, будто бы сказал так: даруем вам корову заодно с теленком, и что якобы при этих словах король Франции необыкновенно разгневался; впрочем, это не весьма достоверно.

Император продолжал:

— Ребенок этот — сын ваш урожденный, а женщина — супруга ваша, вы-то думали, что она погибла.

Король, глядя то на одного, то на другую, вдруг узнал жену и едва не умер от счастья; с нежностью заключив ее в объятия, он долго не мог от изумления выговорить пи слова. Юная женщина от избытка радости лишилась чувств, так что императору, со стороны взиравшему на это, пришлось с помощью холодной воды возвращать в тело покинувшую его было душу, после чего супруги вновь с радостью бросились в объятия друг друга, и каждому не терпелось поведать обо всех своих злоключениях. Король повелел облечь жену в благороднейшие одежды и осыпать великолепными драгоценностями; когда это сделали, она такой красавицей пред всеми явилась, что по достоинству ее великой дамой стали величать. Весть об этом событии скоро облетела весь город, и поэты (тогда не было еще ни Виды, ни Санги с Фламинием) воспели его в нескончаемой славе. Через несколько дней король, будучи безмерно счастлив столь великой находкою, вместе с королевой и сыном отбыли во Францию, и Фортуна еще в пути уготовала им нежданную радость: не успели они достаточно удалиться от порта, как повстречали герцога Ланкастерского; на небольшом быстром корабле он те же волны стремительно рассекал, однако по приказу короля немедленно остановился и сообщил, что король Британии переселился в мир иной, поэтому королевство досталось теперь его дочери; он, герцог, надеялся отыскать ее в одном монастыре среди богомольных женщин, для чего и пустился по белу свету — разузнать, что с нею сталось, и намерен искать до тех пор, пока не услышит о пей какое-либо известие. При этих словах герцога глубочайший вздох вырвался из груди королевы, и, встав, она воскликнула:

— Ах, сил моих нет! Я двенадцать лет нищей скиталась по земле, ожидая всего, но только не этого! Теперь же, не таясь, говорю, что я будто и не жила на свете по вине презренного отца! О герцог, я и есть горемычная дочь Одоарда, короля Британского, твоя племянница; а это — король Франции, ваш родственник и мой муж, от которого, соединившись законным браком, произвела я на свет этого мальчика.

Какова же была радость герцога оттого, что столь нежданно нашел он племянницу, к тому же в облике счастливой матери очаровательного сына и супруги высочайшей персоны. И какова была радость короля, когда вдруг услышал он о благороднейшем происхождении супруги своей; и невозможно словами в полной мере передать, как радовалась королева, вновь видя перед собою герцога, своего верного друга по самому первому несчастью, которого она уже давно мысленно похоронила. Наконец, достойно и на славу отпраздновав встречу, они продолжали путь, донельзя обласканные Фортуной, без единого разлада добрались до дома, где вступили во владение всей Британией, и жили в мире и согласии до глубокой старости. Королю супруга принесла другого сына, которого он, почив вечным сном, оставил наследником Британии; первый же сделался королем Франции, и при нем англичане всякий раз на рождество прислуживали за столом супруге французского короля. Обычай этот несколько лет соблюдался; однако впоследствии другим, взявшим в руки бразды власти королевской, показалось, что он слишком оскорбляет их величие, и отменили его, из-за чего величайшая ненависть родилась между двумя народами и длится до сих пор. Так Фортуна, взявшись за дело куда более ретиво, нежели Аргус с Линкеем, сумела в самые, казалось, безысходные минуты безмерно осчастливить наших героев. А посему станем молить господа бога, дабы и нас не обошел он своею милостию.

 

Луиджи Аламанни

[75]

Бъянка, дочь Тулузского графа, отвергает предложение сына графа Барселонского, заподозрив его в скупости, которую юноша выказал во время сватовства. Отец девушки, давший некогда торжественную клятву своей жене, не может принудить дочь к браку, хотя это родство примирило бы двух синьоров, долгие годы жестоко враждовавших. Благодаря необычайному стечению обстоятельств Бъянка становится женой юноши, которого любовь вынуждает принять обличие торговца драгоценностями, не ведая, кто он. Долгие и тяжелые испытания девушка переносит с благородной стойкостью. Наконец муж, насладившись местью за ее отказ, открывает ей свое истинное имя, и они счастливо живут вместе долгие годы

Тщетны и пусты речи тех, великолепная синьора, кто утверждает, будто силы природы главенствуют над силами любви. Если бы я захотел привести все множество известных мне доводов и фактов, опровергающих эти речи, то наскучил бы вашей милости, а сам бы чрезвычайно утомился; вместо всего этого мне хотелось бы показать вам пример близкий и знакомый: себя самого.

У меня, — которого природа, эта щедрая расточительница талантов, лишила многих своих даров, — она отняла самый ценный дар, дар памяти, а память, когда нужно что-то забыть, спешит это сделать побыстрее, а когда надо запомнить, то не торопится. Однако как-то мне довелось услышать из ваших уст одну новеллу, или, вернее сказать, историю, не только прекрасную, но и глубоко поучительную, и она врезалась в мою душу с такой силой, что запечатлелась в памяти навсегда. И что было причиной сего, как не любовь, которая даровала мне вдруг, хотя я недостоин вашей милости, не только память, но еще множество других способностей, и будет еще долго одарять меня впредь.

Но, отложив разговор об этом до другого раза, я имею намерение написать ту самую новеллу, повторив слово в слово все сказанное вашей милостью, поскольку я не скуп и не завистлив и хочу поделиться с другими своим богатством; покорнейше прошу прощения, ежели, рассказывая о людях и событиях, мое перо позволит себе некую вольность, которую не позволили себе ваши уста, — стараясь ни в коей мере не смутить вашей извечной скромности. Но моя новелла будет отличаться от рассказа вашей милости тем же самым, чем отличается портрет от живого человека: на портрете можно различить черты лица, тело, руки, ноги, а в живом человеке, кроме всего вышесказанного, есть еще душа, мимика, жесты и та естественность, которую более всего ценили древние. Поэтому, приступая к своему делу художника, без лишних слов начинаю рассказ.

В Лангедоке, который еще не был под эгидой Золотых лилий, жил граф Тулузский по имени Ренато, которого все очень любили за его добрый нрав, а особенно за его прекрасных сыновей, воспитанных лучше, чем сам французский дофин; кроме двух сыновей, была у него еще младшая дочь, которую все, кто знал, считали самой красивой, умной и милой девушкой, когда-либо встречавшейся им.

Однако небу было неугодно дать полного счастья графу: его жена, сестра тогдашнего графа Прованса, с которой он жил душа в душу, умерла, еще не достигнув тридцати пяти лет от роду, повергнув его и всю страну в глубокую скорбь. Когда она была при смерти, то призвала к себе графа, своего супруга, и, испросив у него прощения за все обиды, которых она никогда не причиняла, поручила ему, заливаясь горючими слезами, своих детей, особливо дочь по имени Бьянка, добавив, что он должен сделать ей, своей супруге, последний в жизни подарок: поклясться бессмертием своей души, дать ей нерушимое слово, что никогда не выдаст дочь замуж за человека, будь он хоть сам король Франции, которого та сперва не увидит, не узнает и не полюбит, присовокупив при этом, что для молодой девушки не может быть ничего лучшего, как получить право самой выбрать себе по душе супруга, с которым она должна провести всю жизнь и с которым ее могут разлучить либо позор, либо смерть.

Граф, услыхав скромную просьбу любимой супруги и понимая, что говорит с ней в последний раз и в последний раз должен оказать ей милость, клятвенно заверил ее, горько плача, что как она желает, так оно и будет; не отходя ни на шаг от жены и утешая ее (а утешать часто бывает труднее, чем выслушивать утешения), он, не выпуская ее из рук своих, увидел, как душа ее отлетела. Она была торжественно, как и подобает графине, погребена в главном соборе Тулузы, где и теперь можно увидеть ее гробницу.

А тем временем в Каталонии, которая не была еще владением короля Арагона и Кастилии, жил граф Барселонский по имени дон Феррандо, который из-за соседства земель и из-за соперничества в славе долгое время пребывал в состоянии войны с графом Тулузским; и между ними, то в пользу одной, то в пользу другой стороны, — первого поддерживал король Испании, а второго — король Франции, — происходили бесконечные, кровопролитные битвы.

Мы часто видим, как войны между нынешними князьями, начинаясь из-за пустого тщеславия и глупой амбиции, приводят в конце концов к обоюдному истощению и разорению; так и эти двое, по прошествии времени понеся взаимный урон, поняли, что их вражда приводит только к тому, что за их счет обогащаются соседние государства, а недруги радуются их неудачам. И они порешили прийти к такому соглашению, которое без позора и ущерба для обеих сторон принесло бы им мир. И чтобы закрепить новую дружбу, они приняли следующее решение: дабы все старые распри, которые затихли с наступлением мира, были навеки забыты, им следует породниться, — кстати, у Тулузского графа была дочь, а у графа Барселонского из троих детей остался один сын. Переговоры были недолгими, быстро сошлись насчет приданого: за невестой давали Салсу и Перпиньян либо деньги и золото, которые ссужал граф Прованса, разбогатевший благодаря мудрому правлению своего министра Ромео, в залог за земли, граничащие с Арлем и Тарасконом.

Когда покончили с этим, то осталось выяснить только одно: граф Тулузский, памятуя о своем обещании, данном жене, сказал, что все будет в порядке, если молодой граф понравится его дочери, которую он поклялся выдать замуж только за того, кто станет ей мил. Никто не придавал этим словам особого значения, ибо никто не сомневался в благоприятном исходе дела, поскольку, помимо высокого положения и знатного происхождения, юноша обладал прекрасной наружностью, был до чрезвычайности добродетелен и сверх меры наделен редкостными и блестящими качествами, коими не мог похвастать никакой другой, — я не говорю о принцах крови, которых раз-два и обчелся, — знатный дворянин во всей Европе того времени; даже не верилось, что он родился в Барселоне, — но это так, и до сих пор о нем рассказывают чудеса, потому как ни прежде, ни во время оно никто не мог с ним сравниться, и мало надежды на то, что в будущем можно встретить ему подобного.

Тем часом юношу, оставившего в ожидании предстоящей свадьбы отца и свою страну, с большим почетом и огромной свитой проводили в Тулузу, где он был встречен с не меньшим почетом и любовью, как подобает встречать дорогого гостя и любимого сына; не были забыты ни французская куртуазность, ни испанская церемонность, которыми в то время, благодаря близкому соседству, умели пользоваться как одна, так и другая сторона.

Когда гостю были оказаны первые почести, его повели во дворец, где представили невесте, одетой с королевской пышностью. Девушка, обладавшая удивительной красотой, редкостной грацией и прекрасными манерами, приняла его так любезно и так учтиво, что восхищение, любовь и нежность охватили молодого графа, который прежде, зная о ней понаслышке, стремился завладеть ею, то теперь при виде ее воспылал такой страстью, что не хотел более медлить со свадьбой ни минуты.

Дочь, которую отец заранее обо всем предупредил, с не меньшим интересом разглядывала юношу, но делала это стыдливо и исподтишка, как то велела ей женская скромность, и он своим обхождением, приличествующим влюбленному и знатному юноше, был приятен ее взору.

Обменявшись первыми приветствиями, все расселись за столы, ломившиеся от разных яств и вин, какие только можно было найти в это время года в той стране. После обильного обеда принесли в великолепных вазах плоды гранатов, которые принято было подавать, по местному обычаю, в конце трапезы, чтобы омыть рот от всех запахов пищи.

Молодой граф тоже взял плод граната, — из-за этого и произошло все несчастье, — и вдруг одно зернышко граната нечаянно выскользнуло из его руки; юноша желая, как утверждал он сам и многие свидетели, показать ловкость и проворство, быстро подхватил зернышко на лету почти у самого пола и отправил его в рот.

Невеста же, — злой рок ли тут вмешался, или сам поступок показался девушке недостойным человека столь высокого положения, — в душе была сильно обеспокоена и про себя подумала: «Я часто слышала от людей, которые не станут лгать, что каталонцы самые жадные и скаредные люди на Западе; и хотя я увидела в нем то, что мало присуще испанцам, это ничего не значит, — ведь с помощью хитрости можно достигнуть чего угодно, особенно когда один человек хочет обмануть другого, а это давно в обычае у всех каталонцев. И глуп тот, кто не сумеет, прикрываясь некоторое время блестящими манерами и прекрасными словами, довести свои замыслы до конца, а затем вернуться в свое истинное состояние; но скупость, мать всех пороков, — это я усвоила от одного своего учителя, — имеет ту особенность, что ее не может скрыть даже самый искусный притворщик. Щедрый человек меньше жалеет свое добро, которое у него забирают, чем скупой, который устроен так, что ему жалко не только своих денег, но даже денег своих врагов. И ежели он таков (а таким я его, несомненно, считаю: коли он при этом обилии пожалел зернышко с чужого стола, то как же он будет трястись над своим собственным золотом), что станет со мною? Может ли быть большее несчастье для девушки благородной и щедрой души, чем выйти замуж за богатого и алчного человека? Ей самой это принесет только горе и страдание, а для других послужит забавой и поводом для насмешек. Пусть боги избавят меня от этого, и лучше я буду до конца дней своих, до самой старости жить так, как я жила до сих пор, чем пребывать с ним в постоянной скорби и раскаянии, расплачиваясь за свой слабый ум; и пусть мой старый отец говорит что угодно, но я прекрасно знаю одно: безумен тот, кто, уступая просьбам других, вредит самому себе». Так обо всем подумав про себя, она на том и порешила.

Когда пир закончился, граф Тулузский, с любезного разрешения каталонца, взял дочь за руку и отвел в ее покои; тут он с отеческой заботливостью спросил о ее воле, и она чистосердечно призналась, что скорее останется на всю жизнь одна, чем станет жить с человеком чуждых ей взглядов. Услыхав подобные слова, отец, который был хорошего мнения о молодом человеке, сильно огорчился, размышляя про себя, что дело, которое было задумано ради мира и во благо всей страны, может обернуться взаимным истреблением и нескончаемой войною между соседями. Спросив у дочери о причине отказа и узнав ее, он начал громко смеяться, поскольку она показалась ему пустячной, и стал пытаться переубедить дочь, но все усилия его были тщетны, так как она твердо стояла на своем, говоря, что ежели он нарушит слово, данное ее матери, и выдаст ее замуж насильно, то она наложит на себя руки, расстанется с жизнью и тем самым избежит несчастной участи. Старый граф, памятуя о своем обещании покойной жене и тронутый жалостью к дочери, произнес, чуть не плача, следующие слова: «Если он тебе не по душе, то делать нечего; раз ты этого не хочешь, неволить тебя я не стану». Вернувшись из покоев дочери и рассуждая о том, куда может завести женщину воображение, как упрямы они, действуя себе во вред, он, извлекая из души все, какие только мог, благовидные предлоги и любезные слова, в конце концов дал понять графу Барселонскому, что дочь его ни под каким видом не желает выйти за него замуж. Слова эти словно острые стрелы пронзили душу каталонца, и они тем более ранили его, что он уже не сомневался в своем успехе и цель казалась ему близкой. Скрыв в душе обиду и боль, он ответил с горькой усмешкой, что он не первый, такое бывало и с людьми более достойными, чем он, когда им приходилось терпеть крах всех своих надежд; и уж если так случилось, то ему надобно с миром возвращаться в Барселону, но в награду за свое долгое путешествие он просил сказать, чем же он не понравился дочери графа, дабы впредь по возможности исправиться. Старый граф, одновременно и стыдясь и отнекиваясь, вынужден был в конце концов сказать все как есть. Каталонец, со смехом выслушав рассказ, ответил: «Теперь, если мне придется свататься в другой раз, я буду это делать в то время года, когда гранаты еще не созреют, поскольку из-за них я утратил жену, как Церера утратила свою дочь». А потом добавил, что он уважает волю супруги и дочери графа и не хочет навязывать им свои желания, но все, что произошло, не должно омрачать их истинную дружбу и нарушать недавно установившийся мир; потом он постарался перевести разговор на другую тему; так прошел первый день, который принес ему мало радости.

На другой день, скрывая в душе свою обиду, он весьма любезно распрощался с девушкой и со всеми остальными и поспешил в Каталонию, поскольку путь был не ближний. Доехав до границы государства, он отпустил свою большую свиту, сказав, что хочет посетить святые места, которые находятся неподалеку, — и все решили, что речь идет о нашей чудотворной Донне Монферрато, — и, поскольку подобные странствия надлежит совершать скромно и без свиты, он хочет взять с собою двух верных друзей и смиренно исполнить свой обет перед богом с величайшим рвением.

Когда вся свита отбыла и юноша остался лишь со старыми сокровенными друзьями, он поведал им о своих замыслах; они отпустили коней, и все трое пешком отправились обратно в Тулузу, переодевшись в другое платье. Граф превратился в торговца драгоценностями, — такие в те времена бродили по Парижу с ящиком за плечами, да и по сей день их можно встретить как во Франции, так и в Италии; они беспрепятственно заходят в любые дома и предлагают свой товар знатным дамам и богатым господам.

Накупив драгоценностей, дорогих золотых украшений и разных безделушек, молодой граф сложил всё в ящик, добавив несколько своих очень красивых драгоценных камней (а их он привез великое множество в подарок своей будущей супруге), однако особенно ценные камни припрятал подальше, чтобы не прослыть слишком богатым, сбрил бородку, которую носили в те времени все каталонцы, и заявился один в Тулузу в твердой уверенности, что это самый верный способ, который оставляет ему судьба, — изредка видеть и разговаривать со своей дамой.

Так с утра до ночи ходил он по городу, продавая, если посчастливится, то одному, то другому свой товар, но чаще всего бродил он возле дворца, где тогда жил граф Лангедока, в надежде переговорить хоть разок с той, которую, сперва из любви, а потом от обиды, не забывал ни на минуту.

Ждать пришлось не слишком долго. Как-то вечером, после особенно жаркого дня, он увидел на балконе прекрасную, очаровательную дочь графа, одетую в белое платье, в обществе нескольких придворных дам. С глубоким трепетом в душе он, низко кланяясь, приветствовал их и спросил, не желает ли кто-либо из дам купить что-нибудь из его товаров прекрасного качества по сходной цене.

Графиня и придворные дамы нимало не рассердились на его слова, поскольку обычаи этой страны позволяли подобное обращение, кликнули его к себе, окружили и стали разглядывать товары; каждая из них и все вместе брали то одну вещь, то другую, спрашивали наперебой цену и советовались с ним, а он, будучи человеком мало сведущим в этом деле, не знал, что и отвечать; единственное, что ему удавалось, это, глядя все время на графиню, отвечать только на ее вопросы. Распродав задешево множество вещей, особенно приглянувшихся дамам, он удалился, поскольку наступил час вечерней мессы.

Так продолжалось довольно долго. Почти каждый день он оказывался все в том же обществе дам, и вскоре они так к нему привыкли, что беседа с ним забавляла их, а это, естественно, вызывало зависть его собратьев по ремеслу, услугами которых дамы перестали пользоваться, заявив им следующее: «Мы хотим сохранить верность нашему Наваррцу». (Граф сказал, что он родом из Наварры, поскольку не мог назваться французом, так как не владел в совершенстве языком и не желал признаваться, что он испанец.)

Спустя несколько дней граф, улучив удобную минуту, когда никто не мог его услышать, сказал одной камеристке графини, — той, которую, как ему показалось, более других любила графиня и которая к нему относилась благосклоннее остальных, поскольку он несколько раз уступал ей свой товар дешевле его истинной цепы, — что неподалеку отсюда у него припрятан такой прекрасный драгоценный камень, какого никто никогда на всем белом свете не видывал, но он боится носить его с собой, опасаясь грабителей; камень этот очень ему дорог, поэтому он его никогда не продаст, даже если бы ему предложили за него все блага мира. Тут он замолчал и, более не говоря ни слова, вскоре удалился.

Камеристке не терпелось сообщить поскорее своей госпоже все, что она услышала от Наваррца. Когда настало время сна и камеристка помогала своей госпоже раздеваться, она рассказала ей об удивительном и прекрасном камне, обладающем волшебной силой, добавив при этом, — между ними было принято говорить все начистоту, — что, будь она на месте графини, она нашла бы способ во что бы то ни стало завладеть камнем, и, хотя Наваррец твердо решил его не продавать, она бы не остановилась ни перед чем, не убоявшись даже самой смерти. Этими словами она так подзадорила молодую графиню и вселила в нее такое великое желание заполучить этот камень, что та всю ночь только о нем и думала и в своих снах только его и видела; а утром, чуть свет, она послала камеристку разыскать Наваррца и просить его от ее имени и умолять, чтобы он согласился продать ей камень, а если это будет невозможно, то пусть она приложит все усилия, чтобы он хотя бы показал ей драгоценность, поскольку она надеялась, что желание иметь камень, о котором она знала понаслышке, возможно, пройдет, когда она его увидит.

Камеристка пошла к Наваррцу и изложила ему желание своей госпожи; он чрезвычайно обрадовался этому и принялся снова на чем свет стоит расхваливать свой алмаз, и если он и накануне вовсю расписывал его достоинства, то теперь стал возносить их до небес, снова без конца клянясь и утверждая, что он скорее расстанется с жизнью, чем со своей драгоценностью; но, зная доброту и благородство графини, он будет рад показать ей камень, с условием, что, кроме них двоих, там, куда он его принесет, никого не будет. Камеристка, видя, что большего ей не добиться, согласилась на это и, условившись с ним о времени встречи, вернулась к графине и все ей рассказала.

Когда пришел назначенный час, прибыл Наваррец и принес долгожданный драгоценный камень. Это был отшлифованный алмаз такого огромного размера и такой необычайной и красивой формы, какого она никогда ранее не видывала. Он попал в руки старого Барселонского графа от каталонских корсаров, которые занимались морским разбоем между Гибралтарским проливом и островом Мадейра и которые захватили его у норманнов, тоже корсарствующих в этих морях; и так как они оказались слабее каталонцев, то те захватили всю их добычу, а их самих взяли в плен; говорят, что потом этот алмаз находился долгое время у Неаполитанского короля, а теперь им владеет Турецкий шах, и, хотя у него великое множество драгоценных камней, этот алмаз ему особенно дорог.

Когда Наваррец пришел, он, прежде чем показать алмаз, стал громкими словами в духе испанского красноречия неумеренно восхвалять его, уверяя, что более всего он ценит в этом алмазе не так его красоту, как великую волшебную силу; после этого, выказав свое расположение графине и утверждая, что другим он только смог бы показать алмаз, но никогда не сообщил бы о его чудесных свойствах, он протянул ей камень. Графиня взяла алмаз, и чем больше она его разглядывала, тем прекраснее он ей казался, — а камень и в самом деле был великолепен, и ею овладело столь сильное желание заполучить алмаз, что она, казалось, не могла больше жить без него; однако она старалась скрыть это и делала вид, что только любуется им. Потом она попросила Наваррца, который был весьма доволен результатом дела, сообщить ей о волшебных свойствах камня, на что тот долго не соглашался, а потом, будто сделав над собою величайшее усилие, ответил так: «Синьора, часто случается, что человек, когда ему надобно принять какое-либо серьезное решение, находится в сомнении, и вот тогда он заглядывает внутрь этого камня и, если принятое решение принесет ему успех, видит, что камень становится таким ясным и прозрачным, будто в нем спрятан солнечный луч, а если решение не сулит ничего доброго, то он становится темным, как безлунная ночь. Есть люди, кои утверждают, что это — философский камень, который долго и тщетно искали многие, а другие считают, что камень — творение алхимиков, а не природы; были и такие, кои говорили, что алмаз принадлежал Александру Великому, который без него не отправлялся ни в один поход; а потом он якобы перешел к Юлию Цезарю; благодаря этому камню и тот и другой считались непобедимыми, как вы, вероятно, неоднократно слышали». Сказав это, Наваррец взял свой алмаз и откланялся.

Неизвестный флорентийский художник XV в.

Женский портрет.

Гравюра резцом.

Оставшись одна с камеристкой, графиня начала без конца повторять: «Если бы я владела таким прекрасным и редкостным предметом и могла бы ежечасно любоваться им, то вряд ли сыскался бы на свете человек счастливее меня. И коли в другой раз случится мне выбирать жениха, как было с графом Барселонским, то как бы пригодился мне совет моего алмаза!» И, говоря это, она заклинала свою верную камеристку во имя любви к ней пойти снова к Наваррцу и попытаться сделать все, чтобы он уступил ей свою драгоценность за любую, какую он сам назначит, цену. Камеристка, давно утратив всякую надежду, отправилась все-таки к нему, но все уговоры были тщетны: и в первый и во второй раз он отказался не только продать камень, но даже снова показать его кому-либо. На третий раз, считая, что настало время исполнить то, что он задумал с самого начала, Наваррец сказал: «Мадонна, поскольку ваша настойчивость и красота и грация вашей госпожи тронули мою душу и вынуждают расстаться с такой дорогой для меня вещью, то пойдите к графине и передайте следующее: я ей, конечно, отдам алмаз, ежели она согласится в награду за это провести со мною одну ночь так, как если бы я был ее мужем; а коли она не согласна, то ни деньги, ни любое другое вознаграждение мне не нужны, и пусть в таком разе она избавит себя от этой прихоти, а меня от лишнего беспокойства».

Камеристка передала госпоже весь разговор, добавив, что ежели та не намерена исполнить его волю, то нечего ходить к нему и понапрасну тратить слова, ибо она убеждена, что ничто уже больше не поможет.

Гордая графиня страшно прогневалась на Наваррца, грозилась наказать его за то, что он осмелился посягнуть на ее честь и пытался замарать ее чистое и высокое имя; а своей камеристке графиня с возмущением бросила упрек, что та не сумела убедить человека, равного ей по положению, как негоже ему обращаться к графине с подобными предложениями.

Камеристка с легкой улыбкой ответила: «Мадам, когда вы в первый раз послали меня к Наваррцу, я думала, что моей миссией будет передавать как вам, так и ему только то, что каждая из сторон говорит мне; я никогда не осмелилась подумать, что часть этих слов я должна утаить. Теперь, коли вы недовольны тем, что я передала вам, то в том есть ваша вина, ибо вы мне не подсказали, что после подобных слов я должна была отчитать его, а вам ничего не говорить. Когда вы поручили это дело мне, я согласилась, хотя могла уступить его кому угодно, поскольку я не умею не только карать, но и порицать людей за их справедливые требования. Сам господь бог позволяет нам, как добрым, так и злым в равной степени, в молитвах, обращенных к нему, просить его исполнить и праведные желания и неправедные: он исполняет, когда сочтет нужным, первые, но не вторые; таким образом, я не знала, что вы хотите быть выше его. И чем вас так оскорбил Наваррец? Разве неведомо вам, что просить еще не значит отнимать или получать? Вы еще слишком юны и не умеете как следует отличить добро от зла; но если бы ваша голова была бела, как моя, вы судили бы иначе. Порой приходится говорить слова, подобные вашим, но надобно знать, где и кому; не здесь, не мне и не тем, кому вы доверяете, а чужим людям, — они хоть и не поверят вам, зато сочтут вас женщиной мудрой, которая хорошо знает свое дело, то есть умеет искусно притворяться; но мне, которая всей душой предана вам и для которой вы — единственное благо на свете, не говорите так, поскольку я знаю, что высшая честь и самая большая радость для женщины — когда ее просят об этом, лишите ее этого, и она будет словно день без света, словно море без волн. Но, принимая во внимание ваш юный возраст, я покорно сношу ваш гнев и хочу сказать о другом: вы поступите мудро, ежели удовольствуете Наваррца и получите взамен чудесный драгоценный камень; таким образом, по моему разумению, вы совершите выгодную сделку. Разве сумеете вы дешевле отделаться, если станете платить ему этой монетой? Ведь чем больше ее тратишь, тем больше ее остается. Грехом это считают только ханжи да старухи, которым ничего иного уже не суждено, а у молодых впереди еще целая жизнь: можно успеть покаяться господу богу в своих ошибках. А у тех ничего нет: ни благоприятного случая, ни желания, да их никто об этом и не просит. Честь теряют только тогда, когда об этом становится известно всем, мы же сделаем все втайне, и тем самым честь будет сохранена. Я высказываю вам свое мнение, как мать, а вы уж поступайте так, как сочтете нужным; по хочу предупредить вас: чем мудрее я становлюсь, тем больше старею, и мне очень жаль, что у вас нет моего опыта и моего разума, а у меня нет вашей молодости, красоты и высокого положения, — из трех этих качеств два первых утрачивают к сорока годам, а последнее становится только тяжким бременем. Этот торговец драгоценностями, хотя и небольшой человек, но лицом, умом, манерами и всем прочим похож более на знатного синьора, чем на торговца. Если же теперь вы упустите этот случай, вы будете действовать в угоду своему капризу, а не так, как надобно поступать». Такими и другими подобными словами искушала старая камеристка молодую девушку, приводя в пример тысячу доводов и без конца повторяя одно и то же, поэтому графиня, утомившись от долгих и трудных споров, сомнений и дум, наконец сказала: «Ладно, ступай к нему и делай как знаешь; но только устрой так, чтобы мы встретились на одну ночь, да как можно позднее, дабы меня это не слишком обременило, а на тебя не навлекло нареканий. Ведь когда ты вот так пристанешь, то надо либо исполнить это, либо от тебя покоя не будет».

Камеристка ничего не ответила, а тотчас же отправилась к Наваррцу, велела ему этой ночью ближе к рассвету быть у задней калитки сада, захватив с собою драгоценный камень, и объяснила, как действовать дальше; как она сказала, так он и поступил.

Ночью, когда Наваррец передал графине свой алмаз, он сказал, что у него есть еще несколько камней не меньшей ценности, чем этот, и он с удовольствием уступит их ей за ту же самую цену. Камеристка, узнав все это от госпожи, стала ее уговаривать завладеть камнями, доказывая, что, снявши голову, по волосам не плачут. И графиня так прекрасно справилась с этим делом, что, кроме алмаза, заработала изумительной красоты рубин и огромный изумруд; Наваррец же сказал, что первый из них спасает от любого яда, а второй исцеляет чуму, которая временами вспыхивает в Лангедоке, несмотря на то что покровителем края является святой Рокко из Монпелье.

Но как всегда бывает: чего меньше всего ожидаешь, то и случается. Так и графиня спустя несколько недель, к великому своему горю, почувствовала, что затяжелела, о чем тотчас же сообщила камеристке, которая терпеливо стала ее успокаивать, говоря, что все надобно держать в полной тайне, что из любого положения можно найти выход, что не она первая, не она последняя, с кем такое приключилось, однако все женщины прекрасно выдают себя за девственниц, когда выходят замуж, и что если бы от этого выпадали волосы, то большая часть слабого пола носила бы чепцы. На это графиня, в которой проснулась ее благородная душа и заговорило величие, соответствующее высокому ее положению, ответила: «Пусть так поступают те, кому это угодно, а меня избавь, боже, от того, что я, не сумев избежать одной ошибки, усугубила ее другой. Никогда не стану я лживыми и пустыми клятвами выдавать себя не за то, что я есть на самом деле. Хочу, чтобы кара пала на мою грешную голову, а плоды я отдам тому, кто посеял семя. Я слишком долго следовала твоим советам, теперь с этим покончено, и если ты любишь меня и не хочешь обидеть, то ступай и приведи сюда Наваррца; а если уж я была так ничтожна, что отдалась ему, то впредь постараюсь возвыситься душою и не пойду на обман, чтобы принадлежать другому. И я тверда в своем намерении следовать по тому пути, который уготовала мне судьба, твои опрометчивые советы и моя собственная неосторожность».

Камеристка, зная решительный характер своей госпожи и понимая всю бесплодность уговоров, привела к пей Наваррца, который часто встречался с графиней и давно заметил в ней перемену, — она побледнела и похудела, — но не придавал этому значении; теперь же, увидав ее, сразу разгадал, отбросив все сомнения, причину ее недуга. Графиня, хотя и была убита горем, не проронила ни единой слезинки и спокойно, как подобает смелой и мудрой женщине, а не молодой девушке, сказала ему так: «Друг мой, поскольку твоя счастливая судьба, а моя горькая планида, твое благоразумие, а мое недомыслие привели нас к тому, что я, рожденная в высоком звании, должна, чтобы не обманывать бога и людей, стать женой бродячего торговца, а ты, такой как есть, стать мужем дочери графа, то я прошу тебя не отринуть меня, а взять в жены и распоряжаться мной, как тебе заблагорассудится. Я понесла от тебя и не хочу оставаться здесь, дабы не причинять другим много беспокойства и огорчений, а на себя не навлечь стыд и позор; я даже готова уйти с тобой и жить в бедности; я скорее соглашусь обречь на страдания свое жалкое тело, которое этого заслуживает, чем нежить и лелеять его в покое, а самой ежечасно страдать душой и мучить других. Посему побыстрее устрой все свои дела, чтобы завтра, прежде чем наступит ночь, мы смогли отсюда уехать; имея с собою твои драгоценности и еще множество моих да кое-какие деньги, мы не умрем с голоду и отправимся туда, куда сочтем нужным, чтобы я до конца смогла понять, зачем я родилась на белый свет».

Граф Барселонский, которого мы не станем более называть Наваррцем, хоть и был несказанно рад этому, так как ничего другого и не желал, однако про себя подумал: а если бы он действительно был тем, за кого она его принимает, куда бы завела тогда ее судьба, которая правит нами, и как подчас легко провести женщину, особливо молодую, какой бы хитрой она ни казалась; после всех этих размышлений ему стало так жалко графиню, что он, сильный мужчина, едва не расплакался, чего она, слабая женщина, себе не позволила сделать, и он, взяв себя в руки, постарался как можно лучше скрыть свое волнение и сказал: «Синьора, я, как вам известно, всего-навсего жалкий и бедный торговец, и уж не взыщите, но я всю жизнь думал прожить холостяком, поэтому прошу вас избавить меня от этой обузы, а себя от беспокойства». Он хотел было продолжать дальше, но жалость к ней, желание обладать ею и страх, что она передумает, лишили его дара речи. А она ему в ответ молвила: «Друг мой, хочу тебе сказать только одно: опомнись, ведь самому счастливому человеку на свете за всю его жизнь судьба не пошлет подобного случая, который посылает сейчас тебе твоя счастливая звезда, а моя горькая планида, смотри, как бы она не разгневалась на твое безрассудство: ведь ты не хочешь взять в жены ту, которая так недавно отказала самому графу Барселонскому». От последних слов в душе графа вновь вспыхнула прежняя обида, а в разгоряченной голове роились мысли о предстоящей мести; поэтому он перестал артачиться и дал согласие взять ее в жены, раз она того желает и будет исполнять любую его волю и если она действительно готова вести жизнь жены бродячего торговца, а не дочери графа, готова вдвоем с мужем уйти пешком, как того требуют его положение и древние обычаи, а также во избежание риска, которому подвергается человек, похищающий дочь графа из ее собственного дома.

И, не узнанные никем, условившись не говорить ничего ни единой душе на свете, кроме камеристки, которая вся в слезах проводила их, они, облачившись в одежду пилигримов, отправляющихся на моление в Сан-Якопо, что в Галисии, этой же ночью отбыли.

Шум по этому поводу, как надо было полагать, поднялся большой как в Тулузе, так и во всей стране; но мало кто мог себе представить истинное положение вещей, многие думали, что графиня, решив посвятить себя богу, укрылась в какой-либо женской обители. Поскольку в те дни, когда графиня почувствовала себя в тягости, она с еще большим усердием, чем обычно, обратилась к молитве и начала избегать общества своих подруг, постольку все легко поверили, что она ушла в монастырь, а камеристка, которая одна знала, в чем дело, так хорошо разыграла роль обиженной и разочарованной, что у всех пропали последние сомнения.

По этой причине и еще потому, что беглецы вскорости покинули Лангедок, их так и не нашли, хотя и искали.

Долго пришлось бы рассказывать о трудных и бесконечных испытаниях, которым подвергал в пути влюбленный и довольный граф свою бедную и несчастную жену; она до сего времени почти никогда не ходила пешком, а если и отправлялась на прогулку, то всегда в хорошую погоду и в сопровождении самых знатных придворных кавалеров, теперь же она была вынуждена беременная идти под палящим июльским солнцем по острым камням и терпеть все те невзгоды, с которыми сталкивается в пути любой бедный человек.

Граф, когда был занят торговлей, хотя и давал ей немного передохнуть, обращался с нею грубо, поэтому небольшой покой для тела оборачивался большим беспокойством для души. Но в тот день, когда они покинули Тулузу, она решила терпеливо сносить все превратности судьбы. Продолжая далее свой путь, они останавливались на постоялых дворах, где молодая женщина надеялась ночью обрести краткий отдых после тяжких дневных трудов, но граф выбирал самые захудалые гостиницы, которыми так славится Испания, потому что хотел таким образом лишний раз унизить бедняжку, и это вместо отдохновения приносило ей новые страдания.

Наконец после нескольких дней пути они прибыли в Барселону, где граф встретился со своими друзьями, которые выехали из Тулузы в одни день с ним, и приказал поселить его вместе с женой в одной из беднейших и скуднейших гостиниц города, хозяйкой которой была, правда, добрая и святая женщина, каких мало, поскольку хозяйки подобных заведений не брезгают не только ремеслом повитух, но и занимаются сводничеством.

Проведя с женою в гостинице первую ночь и весь следующий день, граф вечером сказал ей, что у него есть дела в городе и поэтому он будет видеться с нею только ночью, так как днем будет занят, а она останется здесь помогать старой хозяйке, за что та будет ее кормить, поскольку он, имея на то свои причины, не намерен расстаться ни с одной драгоценностью, а также тратить деньги, и поскольку он вкладывает все сбережения в дело, то она должна помогать ему в этом, ежели хочет жить с ним в мире и согласии.

Сокрушаясь в душе от этих речей, несчастная графиня вспомнила, как щедр был ее отец, а теперь приходится ей зарабатывать на жизнь своими руками, но с улыбкой ответила мужу, что сделает так, как он велел.

Граф, покинув ее, отправился в платье странника во дворец, где его давно ждали, как человека, которого вновь обрели, уже потеряв всякую надежду увидеть. Здесь его радостно встретили отец и мать, поскольку его паломничество затянулось дольше, чем он сам рассчитывал. Пробыв весь день со своими друзьями и придворными и отпраздновав свое возвращение, граф ночью танком, переодевшись в прежнее платье, отправился к графине и провел с нею ночь. Он постоянно заставлял ее выполнять грязную работу, напоминал, что она должна на кухне и в доме помогать во всем доброй хозяйке. Однако ему мало было тех унижений, которым он ее подвергал, поэтому он решил устроить ей еще более тяжкие и позорные испытания и как-то ночью сказал жене: «Завтра я хочу угостить вином моего друга, скорняка, мы встретимся в лавке одного портного. Мне нужно будет принести хлеб, он в этих краях очень дорогой, а я не намерен тратиться. Завтра утром, когда хозяйка пойдет печь хлеб, ты станешь ей помогать; возвращаясь из пекарни, сделай вид, будто что-то уронила, а сама тем временем припрячь для меня в карман нижней юбки четыре хлебца, за которыми я приду перед обедом».

Благородной графине эти слова показались подлыми сверх всякой меры, и если бы она не была столь много наслышана о скупости испанцев и наваррцев, то сочла бы их за шутку, но, видя, что все сказано всерьез, начала смиренно просить мужа не заставлять ее делать это. На что он в страшном гневе ответил: «Ты, видно, еще не забыла, что ты дочь графа Тулузского, а ведь в тот день, когда мы покинули твой дом, я тебе сказал, чтобы ты не думала о своем прошлом и считала себя женой бедного Наваррца, и ты мне обещала. Поэтому повторяю, что ежели ты хочешь жить со мной в мире и согласии, то изволь делать так, как я тебе велю, иначе я оставлю тебя здесь, а сам уйду в другие края искать свое счастье».

Графиня была вынуждена пообещать ему исполнить его волю, и утром как он наказал, так она и сделала. А граф, по обыкновению, отправился развлекаться в Барселону, там он сказал одному из своих друзей, который был с ним в Тулузе и с которым он состоял в родстве, как тому надобно поступать; друг, проезжая мимо жалкой гостиницы, где проживала жена графа, под каким-то предлогом остановился возле нее и, памятуя о том, что ему было велено графом, обратился к хозяйке, которая, на его счастье, сидела в та время вместе с графиней возле дверей и шила, со следующими словами: «Мадонна, кто эта молодая женщина?» Хозяйка ответила ему, кто была эта женщина и когда она сюда прибыла. «О, — сказал знатный синьор, — вы, как я вижу, не первый день живете на свете, а все-таки ничему не научились; эта женщина — самая хитрая и коварная из всех, кого я встречал в своей жизни; и если вы не будете ее остерегаться, то она вас обдерет как липку».

Старая хозяйка начала отрицать это и принялась всячески расхваливать молодую женщину, на что знатный синьор ответил: «Я хочу, чтобы вы, прежде чем я уеду отсюда, убедились в правоте моих слов: поднимите подол ее юбки, загляните в один из карманов, вы там кое-что увидите и поймете, что я недаром семь лет учился в Толедо колдовским наукам». И, подозвав синьора поближе, чтобы он сам убедился в своей ошибке, добрая женщина, скорее уступая ему, чем сомневаясь в честности девушки, засунула руку в карман ее юбки и обнаружила там четыре хлебца, чем была несказанно удивлена и учтиво извинилась перед кавалером, который, посмеявшись над всем, вскоре отбыл.

Нет слов, чтобы передать, сколь опечалена была бедная графиня и какой стыд она испытала; она едва держалась на ногах от огорчения, оказавшись уличенной в столь низменном поступке в присутствии такого знатного синьора. И когда старая женщина по-матерински стала ей выговаривать за ее проступок, она со слезами на глазах попросила у той прощения и обещала никогда более не впадать в подобный грех, не говоря, впрочем, о том, кто заставил ее так поступить.

В ту же ночь граф сказал ей, что хлеб ему не понадобился, и притворился рассерженным на нее за то, что она опозорила его перед людьми, обвинив во всем только ее, поскольку она так неохотно и неосторожно взялась за это дело.

В то время графиня Каталонская, мать молодого графа, пожелала заказать какому-нибудь искусному мастеру покров ручной работы, который она дала обет подарить святой церкви в Барселоне и на котором надобно было, кроме всего прочего, расшить жемчугом фигуры святых и животных, как это принято делать в подобных случаях. Молодой граф, узнав об этом, тотчас же подумал, что ему снова представляется случай посрамить свою жену; поэтому он сказал матери, что знаком с одной бедной женщиной, француженкой, которая очень горазда в такого рода работе, и что завтра пришлет ее к ней, поскольку знает, где та проживает. Ночью он рассказал все жене, приказав ей, коли она желает ему добра, утаить как можно большее количество жемчужин. Несчастная графиня вся в слезах долго отказывалась исполнить это, потому как недавно пережила страшный позор, когда ее уличили в краже хлеба, и еще потому, что не желала идти в дом человека, которого она девять месяцев назад так оскорбила своим отказом и где ее легко могли узнать; однако после бесконечных и грубых угроз мужа она наконец согласилась пойти во дворец, и, чтобы все прошло гладко, они договорились, что она положит жемчужины в рот и будет держать под языком, а так как она не сможет взять много, хотя они прекрасны и очень дорогие, то прибыль будет от них невеликой.

Утром мать графа усадила молодую женщину за работу, ее манеры и поведение так понравились старой графине и всем, кто там присутствовал, что никто не усомнился в том, что видят перед собой женщину благородного происхождения. Кроме того, в том, что надлежит уметь делать знатной даме, она выказывала большие способности, как никто иной. Молодая женщина мало обращала внимания на слова окружающих, хотя каждая похвала ранила ее душу словно острый нож, — поскольку была озабочена совсем другим; она спрятала под язык три самых красивых жемчужины, когда вдруг явился тот самый знатный синьор, который уличил ее в краже хлеба, и, выполняя наказ молодого графа, принялся выражать старой графине удивление по поводу того, что в их доме присутствует женщина подобного рода, потом, рассказав, как она стащила хлеб, стал говорить, что она украла у старой графини. Все это несчастная женщина перенесла с еще большим стыдом и огорчением, поскольку она украла жемчуг у столь знатной дамы. По старая графиня простила молодую женщину, отнеся все за счет ее бедности, и щедро вознаградила за работу.

Наконец молодой граф решил, что сполна отплатил жене за обиду, нанесенную ему, и в достаточной мере наказал ее за поспешное суждение о нем; он понимал, что, продолжая теперь поступать с ней таким образом, совершает более серьезный проступок, нежели совершил тогда, когда поймал падающее гранатовое зерно; и, зная, что приближается время родов, он полностью отказался от своей прежней затеи и к собственному, да и к ее удовольствию в корне переменился. Он рассказал все своим родителям, добавив, что обман, а не жадность привели ее в его постель, и посчитав, что позор, муки и страдания, на которые он ее обрек, с лихвой окупают ее ошибку; а в заключение сказал, что завтра он намерен, с их согласия, ввести ее в дом как дочь графа Тулузского и как свою супругу. Родители графа были несказанно рады этому, тогда как прежде они весьма опечалились, получив известие о расстроившейся свадьбе. Они приказали устроить на следующий день пышный и богатый пир, не объясняя причину сего.

Молодой граф накануне празднества сказал жене: «Завтра во дворце графа Барселонского состоится свадьба: сын графа берет в жены старшую дочь короля Арагона, одну из самых прелестных и красивых женщин, каких когда-либо видывали в здешних краях; молодой граф должен вечно благодарить бога, что ты ему отказала, поскольку своим браком он много выгадал и в смысле родства, и в смысле красоты невесты». Графиня Бьянка не смогла после таких слов сдержаться и тяжко вздохнула, вспомнив, кем она была когда-то и кем стала ныне; а граф тем временем продолжал: «Завтра большой праздник, никто работать не будет, поэтому я подумал, что тебе надобно отправиться с нашей доброй хозяйкой во дворец, чтобы не скучать здесь в одиночестве, и попытаться что-нибудь украсть. И если даже тебя поймают с поличным, ничего страшного, ты — женщина, тебя постыдят немного, а стыд, как известно, быстро проходит, людям бедным приходится со всем мириться».

И если все, что делала прежде графиня, казалось ей трудным, то теперь этот наказ мужа она сочла наитруднейшим; и если ранее она просила и заклинала его освободить ее от этих дел, то теперь стала слезно молить оставить ее в покое, говоря, что скорее умрет, чем совершит кражу. Но граф, который во что бы то ни стало хотел испытать ее в последний раз, страшными угрозами и грубой бранью вынудил ее согласиться; хозяйке же он под великим секретом раскрыл свой замысел, сказав, где и в какое время она вместе с его женой должна завтра утром объявиться; и, устроив все, он вернулся во дворец.

На другой день многие барселонские знатные дамы и кавалеры прибыли в назначенный час на свадебное пиршество, но, прежде чем сесть за праздничные столы, они начали развлекаться приятной беседой и веселыми танцами.

Старая хозяйка гостиницы, исполняя наказ графа, почти насильно привела графиню во дворец за час до начала пиршества; та, как только вошла в залу, попыталась затеряться в толпе самых бедных гостей. Граф в праздничном одеянии с улыбкой на устах направился прямо к ней и громко, чтобы слышали все, сказал: «Добро пожаловать в мой дом, дорогая графиня, моя милая супруга! Пришло время, когда ваш Наваррец должен стать графом Барселонским, а вы, бедная скиталица, должны стать дочерью графа Тулузского и моей женой, графиней Барселонской». Слова эти повергли графиню в великое смятение, она была чрезвычайно удивлена и смущена; не веря, что граф обращается именно к ней, она стала оглядываться по сторонам, но потом, посмотрев пристально в лицо графа, узнала его и поняла, что он разговаривает с ней, сама же она не могла произнести ни слова. А граф продолжал: «Госпожа моя, я был вами несправедливо отвергнут и потому ожесточился против вас, вероятно, вы считаете, что слишком, и потому затаили обиду на меня, но если вы любите меня, как я вас, то, думаю, в вашем сердце я найду не только прощение, но и сострадание. И ради величия и благородства вашей души, которые открылись мне в низменном вашем положении более, чем в высоком, прошу вас предать забвению, — как и я забыл обиду, причиненную вами, — мою месть; и здесь, в Барселоне, в присутствии моих родителей и всех наших гостей соблаговолите одарить меня тем, в чем мне было отказано в Тулузе и что я обманным путем похитил у вас». Графиня, оправившись от смущения, с величавым видом, который более пристал знатной даме, чем бедно одетой женщине, спокойно заговорила и молвила так: «Господин мой, вы поистине стали дороги мне, особенно сегодня, когда я узнала, что судьба моя оказалась сильнее моего разума и что вы на самом деле не тот, за кого я вас принимала. Простить мне ваше жестокое со мной обращение легче, чем вам, поскольку отмщение всегда более справедливо, чем обида. А одарить вас тем, что вы уже взяли в другом месте, вернее, подтвердить свое согласие я с радостью готова, потому как в Тулузе не было той торжественной обстановки и столь высоких свидетелей, каких я встречаю ныне в Барселоне. Что касается меня, то я предоставляю решать вопрос: буду ли я вашей или нет, вам, супруг мой, а также монсиньору графу, вашему отцу, и мадам графине, вашей матушке, у которых я прошу прощения за обиду, нанесенную вам, и обещаю почитать их и любить нежной дочерней любовью». Бьянка продолжала бы говорить далее, если бы слезы старого графа и графини, его жены, а также радостные и сочувственные возгласы присутствующих не остановили ее. После этого ее увели из залы, сняли с нее лохмотья и обрядили в королевские одежды. И тут началось веселое свадебное пиршество, о чем сообщили графу Тулузскому, который с необычайной радостью встретил весть об этом событии.

Спустя малый срок молодая графиня разрешилась от бремени прекрасным мальчиком. А после этого она, окруженная безграничной любовью и почитанием подданных, счастливо прожила долгие годы со своим супругом и подарила ему множество детей как мужеского, так и женского пола.

Эта история рассказана в летописях обоих графств по-разному, одна с тулузской стыдливостью, другая с каталонской учтивостью; я же предоставляю судить о ней самому читателю.

 

История двух благородных влюбленных

Луиджи да Порто

[81]

Давно уже в беседе с вами обещал я записать для вас одну не раз слышанную мною трогательную веронскую новеллу, и вот теперь пришло время изложить ее кратко, на немногих страницах, дабы обещанное мною не осталось пустым звуком. Да и к тому же мне, человеку несчастному, делами несчастных влюбленных, о коих повествует сия новелла, заниматься вполне пристало; и вполне пристало отослать ее к вашей добродетели, дабы вы, хотя и будучи известны среди прекрасных женщин, вам подобных, как мудрейшая, могли, прочитав ее, еще яснее понять, сколь рискованны и опасны любовные стези, сколь жалостна и гибельна доля несчастных влюбленных, ведомых Амуром. Охотно шлю я эти страницы вашей красе, пребывая в надежде, что, как я уже твердо про себя решил, станут они последним моим трудом в подобном роде и что отныне перестанет наконец строчить неумелое мое перо, дабы впредь не быть больше притчей во языцех. Вы же, пристань всех доблестей, красот и добродетелей, станьте таковой и для утлого челна моего воображения, который, хотя и обремененный невежеством, но подгоняемый Амуром, избороздил немало мелких поэтических вод, прежде чем ему, завершившему свои блуждания, настала пора убрать снасти, отдав паруса, весла и руль другим, кто с большим умением и под более счастливой звездой в том же море плавает, а самому спокойно причалить к вашему брегу. Примите же мою новеллу, госпожа, в сих одеждах, ей приличествующих, и прочтите ее благосклонно за прекрасную, по моему разумению, и столь жалостную фабулу, а также из снисхождения к кровному родству и той нежной дружбе, что связывают с вашей персоной того, кто пишет сии строки и с неизменным почтением вам себя препоручает.

Как вам, должно быть, ведомо, в начале моей юности, пока небо против меня еще не обратило всей силы своего гнева, предавался я ратному делу, следуя в том многим великим и доблестным мужам, и не один год подряд бывал на прекрасной вашей родине — Фриули, которую мне приводилось от случая к случаю посещать, разъезжая то по частному делу, то по службе. И при этом имел я обыкновение брать с собою в конные походы моего лучника, мужчину лет пятидесяти, сведущего в ратном деле и весьма приятного в обхождении. И, как почти все, кто происходит из Вероны (а родился он именно там), был этот человек по имени Перегрино очень говорлив. Не только храбрый и ловкий солдат, по и учтивый муж, пускался он чаще, чем то полагалось в его годы, в любовные предприятия, отчего, к доблести своей двойную доблесть добавляя, умел он складно и приятно рассказывать самые прекрасные истории из всех, какие мне когда-либо приходилось слышать, особливо те, в коих речь шла о любви.

Однажды выехал я из Градиски, где тогда квартировал, с этим лучником и двумя другими моими людьми и, помню, гонимый Амуром, направился в Удине пустынной дорогой, разбитой и выжженной в то время войной. Погруженный в свои мысли, далеко отъехав от других, оказался я рядом с названным Перегрино, который, как бы мысли мои угадывая, сказал:

— Уж не собираетесь ли вы вечно томиться тоской из-за того, что жестокая красавица, обманывая вас, мало вас любит? Хоть я и на себе самом познал, что давать советы легче, чем им следовать, все же я вам скажу: «Господин мой, тому особенно, кто, как вы, к воинскому делу причастен, не годится проводить много времени в темнице Амура, — столь плачевны итоги, к коим он нас почти всегда приводит, и столь опасны его пути. В доказательство чего я могу, если вам угодно, рассказать историю, приключившуюся в моем городе, дабы дорога не казалась нам такой унылой. И вы услышите рассказ о том, как двух благородных любовников постигла жалостная, жестокая смерть».

И как только я подал знак, что охотно готов его слушать, он начал так:

— Во времена, когда Бартоломео делла Скала, государь учтивый и гуманный, по своей воле ослаблял и натягивал бразды правления моей прекрасной родиной, проживали там, как слыхал о том еще мой отец, два благороднейших семейства, кои принадлежали к противным партиям и друг с другом жестоко враждовали, — одно именуемое Каппеллетти, а другое — Монтекки. От одного из них, как считают, и происходят те, что живут ныне в Удине, то есть мессер Никколо и мессер Джованни, именуемые Монтиколи из Вероны, откуда они когда-то переселились, захватив с собою лишь немногое из того, чем они владели в старину, прежде всего свою доброту и учтивость. И хотя я, читая кое-какие старинные хроники, встретился с этими двумя семействами, якобы стоявшими сообща за одну и ту же партию, я тем не менее передам вам эту историю так, как я ее слышал, ничего в ней не меняя.

Итак, как я сказал, проживали в Вероне при упомянутом государе вышеназванные благороднейшие семейства, богатые доблестными мужами и сокровищами, ниспосланными им в равной мере небом, природой и Фортуной. Между ними, как это часто бывает среди богатых семейств, царила по какой-то неизвестной причине жесточайшая вражда, из-за чего и с одной и с другой стороны погибло немало людей; но постепенно, как нередко случается в таких делах, то ли утомившись, то ли опасаясь гнева государя, которому их вражда была ненавистна, начали они, не идя открыто на мировую, воздерживаться от взаимных распрей и вести себя спокойнее, так что многие их люди даже стали друг с другом разговаривать. Когда наступило такое замирение, однажды, по случаю карнавала, в доме мессера Антонио Каппеллетти, считавшегося первым в своем семействе, давались большие празднества и днем и ночью, куда сходился почти весь город.

Однажды вечером, по обычаю влюбленных, которые не только в мечте, но и во плоти за своими возлюбленными неотступно следуют, куда бы те ни направились, пришел на это празднество вслед за своей дамой один юноша из рода Монтекки. Был этот юноша прекрасен собой, высок ростом, учтив и приятен. В маске, как и все другие, наряженный нимфой, привлекал он взоры всех как своей красотой, превосходившей красоту любой из пришедших туда женщин, так и своим неожиданным появлением в этом доме, и притом в ночное время. Но наибольшее впечатление произвел он на единственную дочь названного мессера Антонио, девушку необычайной красоты, выделявшуюся среди всех прочих упоительным своим обликом. Когда она увидела юношу, красота его с такой силой поразила ей душу, что от первой встречи их взглядов стала она как будто сама не своя. Он стоял один среди праздничного веселья, в стороне от всех, скромно и редко участвуя в танцах или беседах, и, завлеченный сюда Амуром, все время держался настороже, что очень огорчало девушку, ибо, как она слышала, был он по природе своей весел и сердечен.

После полуночи, когда празднество шло к концу, начался так называемый танец факела и шляпы, который и теперь еще исполняется в заключение праздников, когда кавалеры и дамы и дамы и кавалеры по своей прихоти друг друга поочередно выбирают.

В этом танце кто-то увлек за собою нашего юношу и случайно подвел к влюбленной девушке. Справа от нее стоял благородный юноша, именуемый Меркуччо Гуерцио, чьи руки от природы всегда, и в июльскую жару, и в январскую стужу, оставались холодными, как лед. Как только Ромео Монтекки (ибо так звался наш юноша) приблизился к девушке слева и, как принято в танце, прекрасную ее руку в свою руку взял, тотчас же она сказала ему, желая, быть может, услышать в ответ его голос: «Благословен ваш приход ко мне, мессер Ромео». На что юноша, ее изумление заметив и сам изумленный ее словами, сказал: «Как это благословен мой приход?» А она ответила: «Да, благословен ваш приход сюда ко мне, ибо вы хоть левую руку мою согрели, пока Меркуччо мою правую застудил». Тогда он, несколько осмелев, добавил: «Если я моей рукой вашу руку согрел, то вы прекрасными своими глазами мое сердце зажгли». Девушка слегка улыбнулась, опасаясь, как бы ее с ним не увидели и не услышали, но все же сказала ему: «Клянусь вам, Ромео, честным словом, что здесь нет женщины, которая казалась бы мне столь же прекрасной, каким кажетесь вы». На что юноша, весь загоревшись, ответил: «Каков бы я ни был, я стану вашей красоты, если она на то не прогневается, верным слугою».

Покинув вскоре праздник, Ромео вернулся домой и задумался о жестокости своей первой дамы, по которой он долго томился, так мало получая взамен. И он решил посвятить всего себя новой даме, если он придется ей по сердцу, невзирая на то, что принадлежала она к семейству его недругов. Со своей стороны, девушка, будучи не в силах ни о чем другом думать, кроме как о Ромео, повздыхав вволю, решила, что была бы истинно счастлива, если бы могла выйти за него замуж. Но по причине неприязни между их домами она мало надеялась, что столь счастливая развязка возможна, и опасалась всяческих препятствий. Поэтому, постоянно раздваиваясь в мыслях, она не раз говорила себе самой: «О, глупая я! Как позволила я мечте завлечь себя в этот лабиринт? Как мне одной выйти оттуда, ведь Ромео Монтекки меня не любит! Из нелюбви ко мне он ничего другого искать не станет, кроме как моего позора. Но если вдруг он захотел бы на мне жениться, отец мой никогда не согласился бы отдать меня ему». А когда приходила ей другая мысль, она говорила себе: «Как знать, ради того, чтобы скорее помирить оба наши дома, давно уставшие враждовать между собою, мне, быть может, предстоит соединиться с Ромео, как я того желаю». И, в этой мысли утвердившись, стала она взирать на него с большей благосклонностью.

Оба влюбленных, охваченные единым пламенем, с именем и запечатленным образом любимого в душе, взяли обыкновение засматриваться друг на друга, то встречаясь в церкви, то замечая один другого в окне. И ему и ей лучше всего бывало тогда, когда они друг на друга смотрели. Он столь сильно был восхищен ее прекрасным обликом, что ночи напролет, с величайшей опасностью для жизни, проводил в одиночестве перед домом любимой девушки — то забирался к самому окну ее комнаты, где, ни ею, ни кем другим не замеченный, внимал с балкона прекрасному ее голосу, то ложился прямо на мостовую. Однажды ночью, когда луна по воле Амура сияла ярче обычного, Ромео поднимался к балкону девушки, как вдруг она, то ли случайно, то ли потому, что слышала, как он уже не раз прежде пробирался сюда, распахнула окно и, высунувшись наружу, его увидела. Он же, подумав, что это не она, а кто-то другой открыл балкон, попытался укрыться в тени стены; но она узнала его, окликнула по имени и сказала: «Что вы делаете здесь в столь поздний час?» Он тоже узнал ее и ответил: «То, что угодно Амуру». — «Но если бы вас застали, — сказала девушка, — ведь вы могли бы легко лишиться жизни». — «Мадонна, — ответил Ромео, — конечно, я могу легко умереть здесь и наверняка умру как-нибудь ночью, если вы мне не поможете. А поскольку в любом другом месте я столь же близок к смерти, как и здесь, я стараюсь умереть там, где я буду по возможности ближе к вам. Жить же с вами я горячо желал бы всегда, будь на то воля неба и ваша собственная». На эти слова девушка ответила: «Если вы и я честь по чести не соединимся, то не моя будет в том вина, а скорее ваша или той вражды, что живет между нашими домами». Тогда юноша сказал: «Поверьте мне, нельзя желать чего-либо больше, чем желаю я вас; если бы вам так хотелось быть моею, как мне хочется быть с вами, я бы ни мгновенья не раздумывал и никто не посмел бы вас у меня отнять». Тут они условились вновь побеседовать в следующую ночь, когда будет больше времени, и с этим расстались.

С тех пор юноша много раз приходил поговорить с нею, и однажды вечером, когда шел снег, он, найдя ее на обычном месте, сказал: «О, зачем вы заставляете меня так страдать? Разве вам не жаль того, кто каждую ночь в непогоду ждет вас здесь, на улице?» На что девушка сказала: «Конечно, мне вас жаль. Но что мне остается делать, кроме как просить вас уйти?» А юноша в ответ: «Вы можете позволить мне войти в вашу комнату, где нам было бы удобнее беседовать вдвоем». Тогда прекрасная девушка, рассердившись, сказала: «Ромео, я уже люблю вас, кажется, настолько, насколько это вообще дозволено, и даже, быть может, разрешаю вам больше, чем моему честному нраву пристало, ибо Амур покорил меня вашей доблестью. Но если вы думаете настойчивыми ухаживаниями или другим каким образом вкусить мою любовь иначе, чем издалека ее вкушает влюбленный, то с этой мыслью расстаньтесь, все равно она не сбудется никогда. И чтобы избавить вас от опасности, угрожающей вашей жизни из-за того что вы еженощно приходите сюда, я скажу вам, что, если вам угодно взять меня в жены, я готова отдаться вам целиком и безбоязненно последовать за вами повсюду, куда бы вы пи отправились». — «Только этого я и жажду, — сказал юноша, — и пусть свершится это сейчас». — «Пусть свершится, — ответила девушка, — но пусть сначала это будет подтверждено в присутствии брата Лоренцо из Caн-Франческо, моего исповедника, если вы хотите, чтобы я отдалась вам целиком и с радостью». — «О, — воскликнул Ромео, — значит, брат Лоренцо да Реджо знает все тайны вашего сердца?» — «Да, — сказала она, — и ради моего спокойствия подтвердим наш сговор в его присутствии». И тогда, уговорившись как следует обо всем, они расстались.

Был этот монах из францисканского ордена миноритов большим философом и знатоком разных естественных и магических наук, и был он с Ромео в такой тесной дружбе, что ей подобной, пожалуй, сыскать тогда было трудно. Поскольку хотел он одновременно и добрую славу среди своей паствы сохранить, и кое-каким своим любимым делам предаваться, пришлось ему поневоле кому-то из благородных людей города довериться. И он выбрал среди них Ромео — юношу, слывшего смелым и сдержанным, — открыв ему до конца свое сердце, хотя и таил многое из осторожности от всех других. Разыскав его, Ромео прямо заявил, что хотел бы любимую девушку назвать своею женою и что они вместо пришли к мысли, что он один станет тайным свидетелем их венчания, а потом — и посредником, дабы побудить отца девушки на их союз согласиться. Монах охотно обещал ему помочь, ибо трудно ему было отказать в чем-либо Ромео; да и к тому же, думал он, все это могло бы обратиться во благо, и притом не без его участия, и он вошел бы в большую честь у государя и всех, кто желал мира между этими двумя семействами.

Однажды, в великий пост, девушка, сделав вид, что хочет исповедаться, отправилась в монастырь Сан-Франческо, где зашла в одну из исповедален и спросила брата Лоренцо. Узнав о том, что она пришла, монах вместе с Ромео вошел из монастыря в ту же исповедальню и, заперев вход, убрал железную решетку с окошка, которое отделяло их от девушки, и сказал ей: «Я всегда рад вас видеть, но ныне более, чем когда-либо вы мне дороги, раз вы хотите стать женою мессера Ромео». На что она ответила: «Ничего другого я сильнее не желаю, чем по праву ему принадлежать. И потому я стою с открытым сердцем здесь перед вами, дабы вы вместе с богом стали свидетелями того, на что я иду, побуждаемая к тому Амуром». И тогда, в присутствии монаха, который сказал, что все это принимает за исповедь, прекрасная девушка тут же торжественно обвенчалась с Ромео. И, сговорившись о том, что следующую ночь они проведут вместе, и один раз поцеловавшись, они расстались, а монах, установив на место решетку, стал исповедовать других пришедших.

Когда двое влюбленных, как вы слышали, стали таким образом тайно мужем и женою, они много ночей подряд своей любовью счастливо наслаждались, ожидая, что со временем найдется способ успокоить отца молодой, который, как они твердо знали, пошел бы против их желаний. И тогда случилось, что волей Судьбы — противницы всякой мирской услады, сеятельницы семян злосчастья — вдруг воскресла почти замершая вражда двух родов, и все пошло в разлад, и ни Монтекки, ни Каппеллетти не захотели ни в чем друг другу уступить, так что однажды те и другие учинили схватку на главной улице. Среди сражавшихся был и Ромео, который, памятуя о своей подруге, старался не тронуть никого из ее родичей. Однако, когда многие из сражавшихся на его стороне уже были ранены и почти все изгнаны с улицы, Ромео, охваченный гневом, устремился навстречу Тебальду Каппеллетти, который казался ему наиболее яростным из противников, и одним ударом сразил его. Тот пал на землю мертвым, а другие, приведенные в замешательство этой смертью, обратились в поспешное бегство. Все видели, как Ромео поразил Тебальда, поэтому скрыть убийство было невозможно. И, подав жалобу государю, все из рода Каппеллетти показали на Ромео, и он по приговору правосудия навечно был изгнан из Вероны.

С каким сердцем встретила это известие его несчастная подруга, всякий, кто любит, может, поставив себя на ее место, легко себе представить. Она так сильно плакала, что никто утешить ее не мог, и тем горше было ее страдание, что свою беду она никому раскрыть не решалась. Со своей стороны, юноша страдал из-за того, что должен был покинуть родину, оставив подругу одну, и ни за что не хотел уезжать, не попрощавшись с нею. Так как он не мог войти в ее дом, он обратился к монаху. Последний через одного из слуг ее отца, большого друга Ромео, дал ей знать, чтобы она пришла, и она явилась. Уйдя вдвоем в исповедальню, они долго вместе плакали о своей несчастной доле. Наконец она ему сказала: «Что я буду делать без вас? Сердце не позволит мне больше жить. Уж лучше я пойду с вами хоть на край света. Я обрежу волосы и стану вашим слугой, — ведь никто лучше и вернее, чем я, вам служить не сможет». — «Богу не угодно, душа моя родная, чтобы вы, если уж на то пошло, сопровождали меня в ином качестве, чем как моя супруга, — сказал ей Ромео. — Но я уверен, что долго так не продлится и что наступит между нашими домами мир, когда я смогу от государя получить прощение. Поэтому я считаю, что вам придется недолго оставаться без моей плоти, а в мыслях я все время буду пребывать с вами. Если же дело обернется не так, как я предполагаю, то мы потом обсудим, как нам быть». И, на этом порешив, они тысячу раз обняли друг друга и расстались в слезах, причем молодая горячо просила его оставаться по возможности ближе к ней и не уезжать, как он собирался, в Рим или Флоренцию. Через несколько дней после этого Ромео, скрывавшийся до тех пор в монастыре у брата Лоренцо, отправился в путь и прибыл со смертельной тоской в душе в Мантую. Но прежде, чем уезжать, он тайно строго-настрого наказал одному из слуг своей подруги, чтобы тот незамедлительно сообщал монаху все, что узнает о ней, и в точности выполнял все ее приказания, если хочет получить остававшуюся часть обещанной ему мзды.

Прошло много дней после отъезда Ромео, а его подруга все время ходила заплаканная, что портило ее красоту. Мать, горячо любившая дочь, обращалась к ней не раз с нежными словами, спрашивая, в чем причина ее слез: «О дочь моя, которую я люблю, как самое жизнь, — говорила она, — какое горе мучит тебя в последнее время? Почему ты ни минуты не проводишь без слез? Если ты чего-то желаешь, поведай о том мне одной, я тебя, как только возможно, утешу». Но в ответ она слышала от дочери лишь невразумительные объяснения ее печали. Поэтому мать подумала, что причиной слез может быть желание иметь мужа, которое она из стыда или страха скрывала. Однажды, считая, что она заботится о спасении дочери, а на самом деле готовя ей гибель, сказала она мужу: «Мессер Антонио, уже давно я вижу, как наша дочка беспрерывно плачет, отчего она, как вы можете заметить, на самое себя стала не похожа. И хотя я много расспрашивала о причине ее печали, я не смогла ничего от нее узнать. Да и я сама не могу понять, откуда эти слезы, если не от желания выйти замуж, чего она, как девушка благонравная, высказать не осмеливается. Поэтому, прежде чем она вконец изведется, я думаю, лучше было бы выдать ее замуж. Ведь в этом году на святую Ефимию ей исполнится восемнадцать, а девушки, когда переступают этот порог, уже не сохраняют, а скорее утрачивают свою красоту. Да и вообще, это не тот товар, который можно долго хранить дома, хотя о нашей дочке мне известно, что она во всем вела себя только наичестнейшим образом. Знаю я, что приданое для нее вы давно приготовили, теперь найдем ей подходящего мужа».

Мессер Антонио согласился, что хорошо было бы отдать дочку замуж, и очень хвалил ее прав за то, что печалилась она только в душе, не обращаясь с просьбами ни к нему, ни к матери. И вскоре он начал договариваться о свадьбе с одним из графов Лодроне.

Когда переговоры подходили к концу, мать, рассчитывая доставить дочери большое удовольствие, сказала: «Радуйся теперь, доченька, через несколько дней ты достойно выйдешь замуж за благороднейшего человека, и тогда исчезнет причина твоих слез, о которой, хотя ты и не пожелала мне признаться, я с божьей помощью догадалась. И вот мы вместе с твоим отцом позаботились о тебе, так что ты останешься довольна». Услышав такие слова, дочь по-прежнему не смогла сдержать слез. На что мать ей сказала: «Уж не думаешь ли ты, что я тебя обманываю? Не пройдет и недели, как ты станешь женой молодого отпрыска из дома Лодроне». Тогда дочь разрыдалась еще пуще, а мать, лаская се, сказала: «Неужто, доченька моя, ты не довольна?» На что та ответила: «Нет, матушка, я нисколько не довольна». Тогда мать добавила: «Чего бы ты хотела? Скажи мне, ведь я на все для тебя готова». А дочь ответила: «Я хотела бы умереть, ничего другого мне не надо».

По этим словам мадонна Джованна (так звали мать), женщина мудрая, поняла, что дочь ее сжигал какой-то любовный огонь, и, сказав ей несколько слов, оставила ее. Вечером, когда пришел муж, она рассказала ему, что дочь ей в слезах заявила. Он остался этим очень недоволен и подумал, что, прежде чем договариваться окончательно о свадьбе, стоило бы, во избежание какого-нибудь посрамления, получше узнать, что думает сама дочь обо всем этом. И однажды, призвав ее к себе, сказал: «Джульетта (таково было имя дочери), я собираюсь выдать тебя замуж за благородного человека, довольна ли ты этим?» Дочь, выслушав отца, помолчала, а потом ответила: «Отец мой, нет, никогда не буду я этим довольна». — «Как же так, уж не собралась ли ты пойти в монахини?» — спросил он. А она: «Мессер, я сама не знаю», — и с этими словами слезы хлынули из ее глаз. На это отец сказал: «Теперь я знаю, что ты просто не хочешь. Будь спокойна, я решил, что ты выйдешь замуж за одного из графов Лодроне, и так оно и будет». Но дочь, проливая горькие слезы, ответила: «Этого никогда не будет». Тогда мессер Антонио, очень рассерженный, пригрозил ее побить, если она осмелится еще раз противиться его воле и не признается, в чем причина ее слез. Однако он не добился от дочери ничего, кроме рыданий, и в большом гневе ушел прочь вместе с мадонной Джованной, так и не поняв, что было на душе у их дочери.

Джульетта рассказала обо всем, что ей сказала мать, слуге своего отца по имени Пьетро, который знал о ее любви и в его присутствии поклялась, что скорее добровольно выпьет яд, нежели пойдет замуж (даже если бы это и было вообще возможно) за кого-либо другого, кроме Ромео. Пьетро, выполняя полученный им наказ, подробно обо всем сообщил через монаха для Ромео, который написал Джульетте, что ни под каким видом не согласен на ее замужество, но и на то, чтобы она раскрыла тайну их любви, и обещал через неделю или десять дней наверняка найти способ увезти ее из отцовского дома.

Итак, ни мессер Антонио, ни монна Джованна не смогли ни лестью, ни угрозами добиться от дочери признания в том, по какой причине не хотела она идти замуж; не смогли они и другими путями разузнать, в кого же она влюблена. А монна Джованна даже ей говорила: «Знаешь что, дочка моя дорогая, перестань плакать, какого захочешь мужа, такого тебе и дадим, пусть даже из рода Монтекки, хоть я и уверена, что за такого ты и сама пойти не захочешь». Поскольку Джульетта на все это отвечала лишь вздохами и слезами, то они, питая все более серьезные подозрения, решили как можно скорее сыграть ее свадьбу с графом Лодроне, о чем уже было договорено.

Когда Джульетта услышала об этом, она испытала невыносимое страдание и, не зная, на что решиться, тысячу раз на дню призывала смерть.

И вот надумала она поделиться своим горем с братом Лоренцо, как с человеком, на которого, после Ромео, она более всего могла положиться и о котором слыхала от своего возлюбленного, что он умеет творить великие дела. Поэтому однажды сказала она монне Джованне: «Матушка, не удивляйтесь тому, что я не открыла вам, в чем причина моих слез; ведь я сама этого не ведаю, но только постоянно испытываю какую-то тоску, которая делает постылым для меня все на свете и даже самое мою жизнь. Я не только не могу вам или батюшке объяснить, что со мною творится, но и сама того не понимаю. Уж не происходит ли это из-за какого-то моего прежнего греха, о котором я позабыла. Поелику недавнее покаяние принесло мне большое облегчение, я хотела бы, с вашего позволения, покаяться еще раз, дабы на эту троицу, которая близится, вкусить утоление моих страданий через причастие святого тела господа нашего». Мадонна Джованна обрадовалась этому и дня два спустя отвезла дочь в монастырь Сан-Франческо, где привела к брату Лоренцо, сперва попросив его выведать на исповеди причину девичьих слез.

Как только Джульетта увидела, что мать отошла в сторону, она тут же печальным голосом поведала о всех своих горестях монаху и во имя любви и дружбы, которые, как она знала, связывали его с Ромео, умоляла оказать ей помощь в ее великой беде. На это монах сказал: «Что могу я, дочь моя, сделать, когда между твоим родом и родом твоего мужа царит такая вражда?» Опечаленная Джульетта ему ответила: «Отец мой, я знаю, что вам ведомы многие необычайные вещи и что вы можете помочь мне тысячью способами. Но если другого добра вы мне сделать не хотите, то помогите мне хотя бы в одном: слышала я, что мою свадьбу готовят в отцовском имении, расположенном в двух милях от города по дороге на Мантую, куда хотят меня отправить, чтобы было мне неповадно отказывать новому мужу. А как только я буду там, прибудет туда и тот, кто должен взять меня в жены. Дайте мне столько яда, чтобы он мог мгновенно избавить меня от моих мучений, а Ромео от позора; если же нет, я, к вящему моему сраму и его горю, сама заколюсь кинжалом».

Брат Лоренцо, уразумев, в каком она состоянии духа, и подумав, скольким он обязан Ромео и что тот, несомненно, станет ему врагом, если он в этом деле не поможет, так сказал ей: «Понимаешь, Джульетта, я исповедую половину людей этого города и пользуюсь у них доброй славой; ни одно завещание, ни одна мировая не совершается без моего участия. Поэтому я не хочу, даже за все золото мира, оказаться замешанным в каком-нибудь скандале и не хочу, чтобы знали, что я причастен к такому делу. И тем не менее, поскольку я люблю вас обоих, и тебя и Ромео, я постараюсь сделать то, что я не делал никогда ни для кого другого, но, по правде сказать, при одном условии: если ты мне обещаешь никогда имени моего не упоминать». На это молодая женщина ответила: «Отец, спокойно дайте мне этот яд, никто другой, кроме меня, никогда об этом ничего не узнает». А он ей в ответ: «Яда я тебе, дочь моя, не дам, было бы слишком большим грехом, если бы ты умерла в расцвете молодости и красоты. Но если у тебя хватит смелости сделать то, что я тебе скажу, я наверняка уверен, что соединю тебя с твоим Ромео. Ты знаешь, что фамильный склеп твоих Каппеллетти расположен на нашем кладбище, близ этого храма. Я дам тебе такой порошок, который ты должна выпить, и ты будешь целых двое суток или около того спать столь крепким сном, что никто, даже самый великий лекарь, не усомнится в том, что ты мертва. Ты будешь наверняка погребена в этом фамильном склепе, а когда настанет срок, я приду, вызволю тебя и сокрою в моей келье до тех пор, пока не настанет время отправиться в Мантую на капитул, который соберется там вскорости. Тогда я и доставлю тебя, переодетой в монашеское платье, к твоему супругу. Но скажи мне, не убоишься ли ты покойника — твоего двоюродного брата Тебальда, что с недавних пор лежит в этом склепе?» На это Джульетта с воодушевлением ответила: «Отец мой, я не побоюсь пройти и через ад, если таким путем я смогу достичь Ромео». — «Ну, что ж, — сказал он, — раз ты готова, я буду рад тебе помочь, но прежде чем ты это свершишь, тебе следует, как мне кажется, собственной рукой написать обо всем Ромео, дабы он не поверил слухам, что ты умерла, и не натворил от отчаяния безумных вещей; ведь я знаю, сколь сильно он тебя любит. Отсюда часто наши монахи ходят в Мантую, где он, как тебе известно, пребывает. Позаботься доставить мне письмо, а я уж пошлю его с верной оказией». Сказав так, добрый монах (без участия которого ни одно важное дело, как видно, к доброму концу не приходит), оставив Джульетту в исповедальне, пошел в свою келью и тотчас же вернулся со склянкой, наполненной порошком, сказав: «Возьми этот порошок, и, когда понадобится, не страшась ничего, выпей его с холодной водой часа в три или в четыре ночи; а к шести часам он начнет оказывать действие, и тогда наш план наверняка удастся. Не забудь только прислать мне письмо, которое ты должна написать Ромео, это очень важно».

Джульетта, взяв порошок, с легкой душой вернулась к матери и сказала ей: «Действительно, госпожа моя, брат Лоренцо — лучший исповедник на свете. Он так меня утешил, что я о моей прежней печали и думать забыла». Мадонна Джованна, довольная, что дочь ее больше не тоскует, ответила: «В час добрый, доченька, позаботься, чтобы и его всегда утешали наши милости, ведь монахи такие бедные». И, продолжая беседовать об этом, отправились они домой.

Сразу после исповеди Джульетта так повеселела, что мессер Антонио и мадонна Джованна оставили всякие подозрения на тот счет, что она влюблена, и решили, что она плакала просто по какому-то странному случаю. И они охотно оставили бы ее в покое, перестав повторять, что отдадут ее замуж, если бы сами не зашли так далеко в этом деле, что назад вернуться без ущерба для себя уже не могли. Поэтому, когда граф Лодроне пожелал, чтобы кто-нибудь из его родных повидал его невесту и поскольку мадонна Джованна отличалась слабым здоровьем, было решено, что дочь в сопровождении двух своих теток сама отбудет в названное имение своего отца недалеко от города. Она не сопротивлялась и отправилась в путь, по, прибыв туда, решила, что отец послал ее столь неожиданно, чтобы сразу отдать в руки второму мужу.

И так как она захватила с собою данный ей монахом порошок, она в первую же ночь в четыре часа позвала свою служанку, которая с пей вместе выросла и которую она почти сестрой считала, и попросила дать ей чашу холодной воды, сказав, что после ужина у нее пробудилась жажда, и, всыпав туда чудодейственный порошок, все содержимое выпила. Затем при служанке и при одной из теток, которая в тот момент тоже проснулась, сказала: «Если хватит у меня сил, отец мой наверняка не отдаст меня замуж против моей воли». Обе женщины, которые были сделаны из грубого теста, хотя и видели, как она выпила порошок, добавив его в воду якобы для свежести, и слышали ее слова, ничего не поняли и не заподозрили, а легли опять и заснули. В темноте Джульетта встала со своего ложа будто по нужде, надела сама все свои одежды, потом опять легла и, словно готовясь умереть, приняла приличествующую позу: сложила крест-накрест руки на прекрасной груди и стала ждать, когда питье проявит свою силу; и оно немногим более, чем через два часа, оказало действие, и она стала как мертвая.

Когда наступило утро и солнце уже было высоко, Джульетту нашли на постели в том виде, как выше описано; ее хотели разбудить, но не смогли, ибо она почти совсем похолодела. Тогда одна из ее теток и служанка вспомнили о воде и порошке, что она ночью выпила, и о словах, сказанных ею, и, увидев к тому же, что она нарядилась и приняла такую позу на постели, они без сомнений решили, что порошок этот — яд и что она умерла. Женщины принялись громко плакать и стенать, и громче других рыдала служанка, часто называя Джульетту по имени и причитая: «О госпожа моя, вот что значило: «Отец мой против моей воли меня замуж не отдаст!» Вы обманным путем получили от меня холодную воду, и я, несчастная, вашу жестокую смерть приготовила. О, горемычная я! На кого же я теперь сетую? На смерть или на самое себя? Увы, почему вы, умирая, не взяли с собою служанку, которую так любили при жизни? Как я жила при вас, так бы я и умерла вместе с вами! О госпожа, собственными руками подала я вам воду для того, чтобы вы нас покинули! Я одна и себя, и вас, и отца вашего, и мать одним махом убила!» Говоря так и упав на ложе Джульетты, обнимала она свою будто бы мертвую госпожу.

Мессер Антонио, будучи неподалеку и услышав крики, в страхе устремился в покои дочери. Увидев ее распростертой на ложе и узнав, что она ночью выпила и что сказала, он тоже решил, что она умерла, по для верности послал срочно в Верону за врачом, которого считали весьма ученым и многоопытным. Последний, прибыв на место, осмотрев и ощупав спящую, заявил, что уже целых шесть часов, как она от испитого яда с этой жизнью рассталась. Услышав такие слова, убитый печалью отец горько заплакал. Скорбная весть, переходя из уст в уста, вскоре достигла слуха несчастной матери, которая, побелев, упала как мертвая. Очнувшись, она с воплями, словно безумная, начала бить себя в грудь, призывая любимую дочь и оглашая небо жалобами: «Знаю, что ты умерла, дочь моя, единственная утеха моей старости! — восклицала она. — Как же ты могла так жестоко меня покинуть, не дав несчастной матери услышать твое последнее слово, закрыть твои прекрасные очи и обмыть твое драгоценное тело! Могла ли я ожидать от тебя такого? О милые женщины, собравшиеся здесь, помогите мне умереть! И если вам доступна жалость, пусть ваши руки, если такая услуга вам под силу, прикончат меня раньше, чем прикончит меня горе. А ты, отец наш небесный, порази меня здесь острой своей стрелою, дабы смерть пришла ко мне поскорее, как мне этого хочется, отними меня, ненавистную, у меня самой». Так, пока другие ее утешали, подняв и уложив на постель, она продолжала рыдать и сетовать.

В скором времени Джульетту забрали оттуда, где она находилась, и привезли в Верону, и там она после пышных и торжественных похорон, оплаканная всеми родичами и друзьями, была погребена, словно она и впрямь умерла, в названном склепе на кладбище Сан-Франческо.

Брат Лоренцо, отлучившийся тогда ненадолго из города по делам монастыря, дал письмо Джульетты, которое надо было отослать Ромео, одному монаху, отправлявшемуся в Мантую. Прибыв в этот город, тот два или три раза заходил к Ромео, но, к великому своему огорчению, не заставал его дома. Не желая отдавать письмо никому другому, кроме самого Ромео, монах оставил его у себя. А тем временем Пьетро, уверенный, что госпожа его умерла и придя в отчаяние от того, что не застал брата Лоренцо в Вероне, решил сам доставить Ромео горестное известие о смерти его подруги. Поэтому, добравшись к вечеру из города в имение своих господ, он отправился оттуда ночью в Мантую и так быстро шел, что к утру туда поспел. Разыскав Ромео, который так и не получил от монаха письма своей подруги, Пьетро со слезами рассказал ему, что видел Джульетту мертвой и присутствовал при ее погребении, и передал ему все, что до этого она делала и говорила. Когда Ромео услышал все это, он побледнел как смерть и, выхватив шпагу, пытался пронзить себе грудь и покончить свою жизнь. Но его удержали, и он сказал: «Жизнь моя теперь продлиться не может, с тех пор как самая жизнь умерла. О моя Джульетта, я единственная причина твоей смерти, потому что я не увез тебя от твоего отца, как обещал. Чтобы не покинуть меня, ты пожелала умереть! Неужели теперь я останусь жить лишь из страха смерти? Никогда этого не будет!» И он снял с себя и отдал Пьетро свою одежду коричневого сукна, сказав: «Ступай теперь, Пьетро». Когда тот ушел, Ромео заперся у себя один, и любые несчастья на свете казались ему менее горестными, чем жизнь. Он долго думал о том, как ему теперь быть, и наконец, переодевшись в крестьянское рубище и спрятав в рукав склянку со змеиным ядом, что он на всякий случай давно хранил у себя в одном из ящиков, побрел в сторону Вероны, готовый либо лишиться жизни от руки правосудия, если будет обнаружен, либо, замкнувшись со своей подругой в склепе, который был ему хорошо известен, возле нее умереть.

Из двух горестных исходов ему был уготован, очевидно, второй, ибо вечером следующего дня после похорон его подруги, он, никем не узнанный, уже был в Вероне и, дождавшись ночи и убедившись, что все вокруг затихло, пробрался к монастырю миноритов, где находился склеп. Это был тот храм вблизи крепостных строений, где монахи тогда пребывали, но позднее, неизвестно почему, они их покинули, хотя там бывал сам святой Франческо, и поселились близ Сан-Дзено, на месте, что именуется ныне Сан-Бернардино. У стен храма с внешней стороны тогда стояли каменные склепы, как это можно часто увидеть в других местах близ церквей. Один из них был древней усыпальницей всего рода Каппеллетти, и там лежала прекрасная Джульетта. Приблизившись к склепу (а было тогда, наверное, часа четыре утра), Ромео, юноша очень сильный, с трудом поднял плиту и кольями, что он с собой захватил, подпер ее таким образом, чтобы она сама собою не захлопнулась, спустился внутрь и тогда закрыл за собою вход. Несчастный юноша принес с собою фонарь с заслонкой, чтобы поглядеть в последний раз на свою подругу. Едва оказавшись в склепе, он открыл и поднял фонарь и увидел, что его милая Джульетта лежит среди костей и истлевших одежд мертвецов. И тогда, проливая обильные слезы, начал так: «Очи, вы были моим очам, пока небо мне благоволило, яркими светочами! Уста, мною тысячу раз нежно целованные! Прекрасная грудь, с радостью дававшая отдохновение моему сердцу! Зачем обрел я вас слепыми, немыми и хладными? Зачем видеть, говорить и жить мне без вас? О горестная моя супруга, куда приведена ты Амуром! Неужто ему угодно, чтобы в этом узилище угасли и упокоились мы оба — несчастные влюбленные? Увы, не то сулила мне надежда, не то сулила мне страсть, какую зажгла во мне твоя любовь! О злосчастная моя жизнь, неужто ты мне еще нужна!». И, восклицая так, он целовал ей глаза, уста и грудь, все сильнее обливаясь слезами. «О стены, что вздымаетесь над моей головой, — продолжал он, — отчего вы не обрушитесь и не оборвете мою жизнь? Раз каждый свободно может взять свою смерть, то подло хотеть ее, но не брать». И тут он отыскал и вынул склянку с ядовитой жидкостью, которая спрятана была в рукаве, и сказал: «Я не знаю, какая судьба привела меня умирать среди останков моих врагов, мною убитых, и в их усыпальнице. Но если, о моя душа, сладко умирать подле любимой, то умрем теперь!» И, поднеся к губам горькую жидкость, всю ее принял в свою утробу. Затем, заключив любимую в объятия и крепко ее сжимая, говорил так: «О прекрасное тело, предел всех моих желаний! Если, после расставания с душой, ты еще сохраняешь в себе хоть каплю чувства, если душа твоя, расставшись с твоим телом, видит мою горькую смерть, молю вас быть милостивыми ко мне: я не мог жить открыто рядом с тобою в радости, теперь я тайно умираю подле тебя в горести и страдании». Так, продолжая крепко сжимать ее в объятиях, он ожидал смерти.

Но вот наступил срок, когда теплые токи тела должны были преодолеть леденящую и гнетущую силу порошка, и Джульетта должна была проснуться. Тогда, стиснутая и сжатая объятиями Ромео, она очнулась в его руках и, недовольная, глубоко вздохнув, сказала: «Ах, где я? Кто меня обнимает? Несчастная я, кто меня целует?» Думая, что это брат Лоренцо, она воскликнула: «Уж так ли вы, отец мой, храните верность Ромео? Так ли вы меня с ним соединили!» Ромео, увидев, что его подруга ожила, сильно удивился и, возможно, вспомнив Пигмалиона, сказал: «Вы не узнаете меня, милая моя подруга? Разве вы не видите, что это я, ваш супруг, который, чтобы умереть рядом с вами, тайно, без спутников, пришел из Мантуи?» Джульетта, видя, что она находится в погребальном склепе, в объятиях человека, который называет себя Ромео, едва не лишилась рассудка, но, притронувшись к нему и много раз взглянув ему в лицо, расцеловала его тысячу раз и сказала: «Как глупо было приходить и с таким риском проникать сюда! Разве вам мало было узнать из моих писем, что я с помощью брата Лоренцо должна была, пройдя через мнимую смерть, вскоре соединиться с вами?» Тогда несчастный юноша, поняв свою великую ошибку, начал так: «О, горестная моя судьба! О, несчастный Ромео! О, самый злосчастный среди всех любовников! Ваших писем об этом я не получил». И он рассказал ей, как Пьетро выдал ему ее мнимую смерть за истинную и как он, считая, что она умерла и чтобы не покидать ее, принял здесь, рядом с нею, яд, чья страшная сила, как он уже чувствовал, начинала посылать смерть во все его члены. Бедная женщина, услышав такие слова, была убита горем, и ей ничего не оставалось, как только бить себя в безвинную грудь и рвать на себе волосы. Ромео уже упал навзничь, и она его все время целовала, обильно орошая слезами. И, став бледнее праха, вся дрожа, она сказала: «Неужели при мне и по моей вине, господин мой, суждено вам умереть? И неужели небо допустит, чтобы я еще жила после вас, хотя бы недолго? Горе мне! Если б могла я отдать вам свою жизнь, а сама — умереть!» А юноша скорбным голосом ответил: «Если вы, надежда души моей, когда-либо дорожили моей любовью и верностью, молю вас, не отчаивайтесь после моей смерти, хотя бы для того только, чтобы думать о том, кто, пылая к вашей красе любовью, здесь перед вашим прекрасным взором умирает». А подруга ему в ответ: «Если вы умираете из-за моей мнимой смерти, что же мне делать из-за вашей истинной! Я жалею лишь о том, что мне не суждено умереть раньше вас, я ненавижу себя за то, что еще жива, но я твердо верю, что пройдет немного времени, и я, — ныне причина вашей гибели, — стану вашей спутницей в смерти». И, произнеся с великим усилием эти слова, она лишилась чувств, а потом, придя в себя, стала прекрасными устами жадно пить последнее дыхание возлюбленного, который быстрыми шагами приближался к своему концу.

Брат Лоренцо, памятуя о том, когда и при каких обстоятельствах Джульетта выпила порошок и была погребена как умершая и что наступит время, когда этот порошок перестанет оказывать свое действие, направился к склепу с одним из верных своих товарищей примерно за час до рассвета. Прибыв туда и услышав, что она плачет и стонет, он заглянул сквозь трещину в плите, заметил внутри свет и, изумленный, подумал, что, когда туда принесли Джульетту, там забыли фонарь, а что сейчас, очнувшись, она сетует и плачет либо от страха перед мертвецом, либо боясь остаться там запертой навсегда. С помощью товарища он поспешно открыл гробницу и увидел, что Джульетта, растрепанная и бледная, сидит на погребальном ложе, прижимая к груди уже почти безжизненное тело возлюбленного. Тогда монах воскликнул: «Неужели ты боялась, дочь моя, что я оставлю тебя здесь умирать?» На что она, услышав подобные слова монаха и заливаясь слезами, сказала: «Нет, теперь я боюсь другого — как бы вы не извлекли меня отсюда живой. Ради бога, закройте гробницу и уходите, оставьте меня умирать! Или дайте мне кинжал, чтобы, пронзив себе грудь, я избавилась от мучений. Отец мой, отец мой! Так-то вы отправили мое письмо, так-то защитили паше супружество, так-то соединили меня с Ромео! Видите, он у меня на руках бездыханный». И она, показав на Ромео, рассказала, как все произошло. Услышав об этом, брат Лоренцо чуть от горя не обезумел и, глядя на юношу, расстававшегося с этой жизнью, чтобы перейти в другую, взмолился: «О Ромео, какой бедою отнят ты у меня! Поговори со мною, посмотри на меня! О Ромео, видишь свою дорогую Джульетту — она просит, чтобы ты посмотрел на нее! Почему ты не отвечаешь той, что держит тебя на коленях!» При звуке любимого имени Ромео приоткрыл глаза, в которых уже стояла близкая смерть, и, взглянув на подругу, вновь смежил веки, и вскоре, когда смерть разлилась по всем его членам, тяжко вздохнув, скончался.

Когда злосчастный любовник умер так, как мною рассказало, и когда после стольких пролитых слез стало светать, монах спросил: «Что же ты будешь делать, Джульетта?» Она печально ответила: «Я умру здесь». — «Дочь моя, не говори так, — возразил он, — выйди отсюда, и, хотя я сейчас не знаю, что делать и что сказать, ты всегда сможешь заточить себя в святой монастырь и там, если надобно, постоянно молить бога за себя и за умершего твоего супруга». Джульетта на это ответила: «Отец мой, ничего иного не прошу я от вас, кроме одной милости, которую вы должны оказать мне из любви к его дорогой памяти (и она указала на Ромео), — ничего никому не сообщать о нашей смерти, дабы наши тела могли остаться навсегда вместе в этой гробнице; а если случайно об этом станет известно, то прошу вас ради той же любви и ради нас обоих умолить несчастных родителей наших благосклонно позволить нам лежать в одной могиле, не разлучая тех, кого любовь сожгла одним огнем и вместе привела к смерти». И, склонившись над распростертым телом Ромео, она положила его голову на подушку, принесенную вместе с нею в склеп, плотнее закрыла ему глаза и оросила слезами его хладное лицо, воскликнув: «Как мне быть теперь без тебя, господин мой? Что я могу теперь сделать для тебя, как не последовать за тобою дорогой смерти? Нет, ничего другого мне не осталось! Только смерть была способна разлучить меня с тобой, теперь и она сделать этого не сможет!» И, сказав так, с великой болью в душе, с мыслью об утрате милого возлюбленного, она решила больше не жить, глубоко вздохнула и на время затаила в себе дыхание, а затем исторгла его с громким криком и упала замертво на бездыханное тело Ромео.

Когда брат Лоренцо увидел, что Джульетта умерла, он, исполненый великой жалости, долго оставался безутешен и с сердцем, пронзенным скорбью, горько плакал вместе с товарищем над мертвыми любовниками. Неожиданно стража Подесты, преследуя какого-то вора, нагрянула к склепу и, услышав плач в гробнице, откуда проникал свет фонаря, всем скопом бросилась туда. Окружив монахов, стражники закричали: «Что это вы здесь делаете, отцы святые, в такой ранний час? Уж не собрались ли вы осквернить эту могилу?» Брат Лоренцо, узрев стражу, предпочел бы скорее умереть, чем оказаться ею застигнутым. Но им он сказал: «Ни один из вас не сможет ко мне приблизиться, я не из тех, кого вы смеете тронуть. И если нам что надо, спрашивайте издалека». Тогда начальник стражи сказал: «Мы хотим знать, зачем вы открыли гробницу Каппеллетти, куда лишь позавчера положили их молодую наследницу. И если бы я не знал вас, брат Лоренцо, как человека добрых нравов, я бы сказал, что вы пришли ограбить покойников». Монахи на это заявили, погасив фонарь: «Что мы тут делали, ты не узнаешь, знать это тебе не положено». А начальник ответил: «Ладно, но я доложу государю». Тогда брат Лоренцо, осмелев от отчаяния, произнес: «Доложи, если желаешь», — и, закрыв гробницу, вошел со своим товарищем в храм.

Уже почти рассвело, когда монахи отделались от стражников. Но сразу же нашелся человек, который поведал обо всем, что произошло с двумя монахами, одному из Каппеллетти. А эти последние, зная к тому же о дружбе брата Лоренцо с Ромео, устремились к государю, прося его силой, если не удастся иначе, выведать у монаха, что он искал в гробнице. Тогда государь, расставив стражу так, чтобы монах не сбежал, послал за ним и потребовал его к себе. И когда его привели, государь спросил: «Что вы искали нынче утром в усыпальнице Каппеллетти? Скажите, нам непременно требуется это знать». На что монах ответил: «Государь мой, я охотно скажу об этом вашей милости. Я был исповедником дочери мессера Антонио Каппеллетти, которая недавно столь странным образом скончалась, и, поскольку я очень любил ее как духовную дочь, а на похоронах ее присутствовать не смог, я пошел туда прочитать над нею молитвы, те, что, если их повторить девять раз, могут избавить душу от мук чистилища. Об этом многим людям неизвестно, а другие этого не понимают, поэтому глупцы толкуют, будто я пошел туда грабить покойников. Не знаю, такой ли уж я злодей, чтобы идти на подобные дела. Мне вполне хватает этой бедной рясы и веревки, я ни гроша не дал бы за все сокровища живых; на что же мне одежда покойников! Зло творит тот, кто чернит меня таким образом».

Государь был уже готов ему поверить, если бы кое-кто из монахов, питавших недобрые чувства к брату Лоренцо, узнав, что его застигли в усыпальнице, не поспешили туда проникнуть и, открыв ее, не обнаружили внутри тело мертвого любовника. Они сразу же бросились с громкими криками к государю, который еще беседовал с монахом, и сообщили ему, что в гробнице Каппеллетти, там, где прошлой ночью застали монаха, лежит мертвый Ромео Монтекки. Это показалось настолько невероятным, что все пришли в величайшее изумление. И тогда брат Лоренцо, увидя, что он более не в состоянии скрывать то, что он хотел было утаить, пал на колени перед государем, воскликнув: «Простите, государь мой, что, отвечая на ваш вопрос, я солгал вашей милости. Я сделал так не по злобе и не из корысти, а дабы сохранить верность слову, данному мною двум несчастным погибшим влюбленным». И он вынужден был в присутствии множества собравшихся рассказать всю историю событий.

Бартоломео делла Скала, выслушав ее, от великой жалости едва не заплакал и, пожелав сам увидеть умерших, отправился к усыпальнице в сопровождении огромной свиты. Он приказал вынести любовников, расстелить два ковра и положить на них оба тела в церкви Сан-Франческо. В церковь эту пришли родители умерших и горько плакали над телами своих детей. Сломленные двойной скорбью, они, хотя и были врагами, обняли друг друга, и таким образом из-за жалостной и скорбной кончины двух любовников прекратилась долгая вражда между их домами, которую до этого не могли пресечь ни мольбы друзей, ни угрозы государя, пи жестокие утраты, ни само время. Для могилы любовников заказали прекрасный памятник, на котором высекли слова о причине их гибели, и там их обоих похоронили после церемонии, совершенной с величайшей торжественностью в. присутствии оплакавших их родителей, всех жителей города и государя.

Таков жалостный конец любви Ромео и Джульетты, как описано мною и как мне поведал Перегрино из Вероны.

 

Из «Вечерних трапез»

Антонфранческо Граццини

по прозвищу Ласка

[86]

 

Трапеза первая

Новелла I

Сальвестро Бисдомини, полагая, что несет доктору мочу своей больной жены, относит ему мочу здоровой служанки; по совету врача он забавляется с женой, после чего та выздоравливает; служанку же выдают замуж, в чем она крайне нуждалась

Не слишком много лет тому назад жил во Флоренции искуснейший лекарь, звали которого Минго. Будучи человеком пожилым и страдающим подагрой, он не выходил из дома и развлечения ради выписывал иногда своим согражданам разного рода рецепты. Случилось, что у кума его по имени Сальвестро Бисдомини занемогла жена. Тот обращался к великому множеству врачей, и ни один из них не сумел не то что исцелить его жену, но даже распознать, что за хворь на нее напала. Тогда он пошел к своему куму лекарю Минго и подробно рассказал ему о болезни жены; к сказанному же добавил, что все пользовавшие жену доктора нашли ее совсем плохою. На что опечаленный лекарь ответствовал куму, что весьма ему соболезнует и что тому надобно проявить терпение, ибо скорбь по умершей жене подобна ушибу локтя: больно очень, по боль эта быстро проходит; посему пусть-де он не впадает в уныние, поелику горевать ему придется недолго. Но Сальвестро, любя жену сверх всякой меры и дорожа ею, умолял маэстро Минго прописать ей какое-нибудь лекарство. Тогда врач сказал:

— Будь у меня возможность осмотреть ее, какое-либо средство мы как-нибудь изыскали бы. Ну да ладно, доставь мне завтра утром ее мочу, и коли я увижу, что смогу ей помочь, то от долга своего не уклонюсь.

После этого он попросил Сальвестро еще раз рассказать о болезни во всех подробностях и, хорошенько его расспросив, сказал куму, что, поскольку теперь январь на исходе, моча его жены должна быть десятичасовой давности и чтобы он принес ее на следующее же утро. Сальвестро рассыпался в благодарностях и довольный вернулся домой.

Тем же вечером, отужинав, он сказал жене, какого рода анализ ему надобно поутру отнести куму, и дал ей понять, что моча должна быть десятичасовой давности. Женщина, которой очень хотелось поправиться, весьма тому обрадовалась. Потому Сальвестро наказал молодой служанке, девушке лет двадцати двух или около того, не зевать и не упустить положенного срока. На сей предмет он вручил ей часы со звоном и велел, как только они зазвонят и жена его первый раз помочится, бережно слить мочу в горшок. Затем он ушел в другую комнату спать, оставив служанку бодрствовать подле жены, с тем, чтобы, если той что-нибудь понадобится, девушка, как то не раз случалось, незамедлительно оказала ей требуемую услугу.

Наступило установленное время, часы должным образом отзвонили, служанка, — а звали ее Сандра, — которая всю ночь не смыкала глаз, дала хозяйке знать, что пора помочиться: затем она аккуратно слила мочу в горшок, поставила горшок впритык к ларю и завалилась спать на свое ветхое ложе. Когда забрезжило утро, Сандра проворно вскочила и, дабы отдать хозяину мочу сразу, как тот ее потребует, поспешила туда, где ею был оставлен горшок, но увидела, что, неизвестно уж как, кошка ли его опрокинула или мыши, а только вся моча из горшка пролилась. Это ее сильно расстроило и напугало. Не зная, чем оправдаться, боясь Сальвестро, который был человеком вспыльчивым и довольно-таки крутым, она задумала, дабы отвести от себя хулу, а возможно, и побои, подменить хозяйкину мочу своею и, постаравшись хорошенько, нацедила полгоршка. Спустя какое-то время Сальвестро спросил у нее мочу жены, и она, как задумала, отдала ему горшок со своею мочой, а не с мочой больной хозяйки. Тот, ни о чем не подозревая, прикрыл горшок плащом и полетел к своему куму-доктору, который, взглянув на мочу, изумился и удивленно сказал Сальвестро:

— Не нахожу, чтобы она была чем-нибудь больна. На что Сальвестро возразил:

— Быть того не может; бедняжка не в силах приподняться с постели.

Врач, не обнаруживая в моче признаков болезни, заявил куму, попутно разглагольствуя о медицине и ссылаясь на авторитет Авиценны, что ему необходимо к завтрашнему утру получить еще раз мочу на анализ. После чего Сальвестро отправился по своим делам, оставив лекаря в немалом недоумении.

Наступил вечер. Сальвестро вернулся домой, поужинал, отдал служанке те же самые распоряжения, что и накануне, и ушел спать. В назначенное время часы зазвонили, хозяйка попросилась помочиться, после чего Сандра, припрятав горшок, удалилась спать. Проснувшись рано утром, она поразмышляла о случившемся, и на нее напал страх, как бы врач, если хозяин на сей раз принесет ему мочу своей больной жены, не вывел ее на чистую воду. Она сильно раскаивалась в содеянном, но боялась, что разгневанный Сальвестро заставит ее признаться в том, что она натворила, а затем выгонит из дому или задаст ей сильную взбучку. Поэтому она сочла за лучшее вылить содержимое горшка и написать в него еще раз. Проворно вскочив с постели, она так и поступила.

Была названная Сандра родом из Казентино и, как вам известно, годов двадцати двух; невысокая, но плотная, ядреная и чернявая; кожа у нее была свежая и гладкая, а лицо — румяное, пышущее здоровьем; глаза большущие, блестящие, чуть-чуть навыкате, казалось, будто они так и мечут искры и вот-вот выскочат из орбит.

Словом, гречиха сия созрела для обмолота. Такая кобылка, доложу я вам, вытащит из любой грязи.

В положенный час Сальвестро спросил горшок, получил его от служанки и отнес к врачу. На сей раз тот поразился еще больше прежнего и принялся внимательно разглядывать мочу со всех сторон; однако, не обнаружив в ней ничего, кроме признаков великой пылкости, спросил у Сальвестро с улыбкой:

— Скажи-ка мне, кум, по совести, сколько времени вы с женой не занимались супружескими делами?

— Нашли время смеяться, — ответил Сальвестро, полагая, что лекарь намерен над ним подшутить. Но так как врач снова спросил его о том же самом, сказал, что месяца два, а то и больше.

— Недурно, — произнес врач и, немного поразмыслив, выразил желание в третий раз взглянуть на мочу. — Поздравляю тебя, кум, — сказал он Сальвестро. — Думается, я установил, в чем болезнь моей кумы; поэтому надеюсь скоро и без большого труда поставить ее на ноги. Приходи ко мне завтра утром опять с мочой, и я растолкую тебе, что надобно делать.

Сальвестро ушел домой повеселевший, неся жене добрую весть. Радостно, с нетерпением ждал он следующего дня, чтобы узнать, каким образом сможет вернуть здоровье своей дражайшей супруге.

В тот вечер, поужинав, как обычно, он посидел немного подле жены, ободряя и утешая ее, а затем, сделав служанке те же самые распоряжения, отправился по заведенному обычаю почивать в соседнюю комнату. Сандра, не чая, как избежать скандала, решила, что семь бед один ответ и что коль уж она два раза совершила один и тот же проступок, то совершит его и в третий. Поэтому поутру она опять дала Сальвестро свою мочу вместо хозяйкиной. А тот, поспешая как мог, отнес ее к доктору. Врач посмотрел мочу и, увидав, что она опять чистая и незамутненная, обернулся к Сальвестро и сказал ему, улыбаясь:

— Подойди-ка сюда, куманек. Тебе надобно, коли ты в самом деле желаешь, чтобы жена твоя стала здорова, переспать с ней, ибо я не нахожу у нее никакой другой болезни, кроме чрезмерной пылкости. Нет иного средства или способа вылечить ее, как порезвиться с ней по-супружески. И сделать сие я советую тебе незамедлительно. Поднатужься и обслужи жену покрепче. Но учти, если ей и это не поможет, то она обречена на смерть.

Сальвестро, твердо веря каждому слову врача, обещал сделать все как надобно и, благословляя доктора, принялся с величайшим нетерпением ждать ночи, в которую ему предстояло излечить жену и вернуть ей утраченные силы.

Наконец наступил вечер. Сальвестро, приказавший приготовить роскошный ужин, пожелал потрапезовать подле супруги. К ее постели приставили небольшой столик, и он вместе с другом, человеком приятным и остроумным, весело поужинал, ни на минуту не переставая шутить и балагурить. Когда же ужин подошел к концу, Сальвестро попрощался со своим другом и сказал служанке, чтобы та шла спать в свою комнату; после чего, оставшись один, начал в присутствии жены раздеваться, сопровождая свои действия смехом и прибаутками. Жена, столь же изумленная, сколь и напуганная, ждала, чем все это кончится, не понимая, чего ему надобно. Он же, оказавшись в чем мать родила, возлег с ней рядом и принялся ее ласкать, тискать, обнимать и целовать. Ошеломленная женщина восклицала:

— Ой, ой! Сальвестро, что это значит? Да вы с ума сошли? Что вы хотите делать?

А тот знай себе твердит:

— Ничего! Не бойся, глупенькая! Я уж постараюсь тебя вылечить! — С таковыми словами он собирался было на нее взгромоздиться, но тут она завопила:

— Негодяй! Вы что, таким манером убить меня задумали? Не терпится вам, пока болезнь меня сама доконает? Хотите ускорить мою кончину столь странным способом?

— Что ты! — возразил Сальвестро. — Я пытаюсь поддержать в тебе жизнь, душечка ты моя ненаглядная. Таково лекарство от твоей хвори. Его прописал тебе наш кум Минго, а ты ведь знаешь, что нет доктора его лучше и опытнее. Поэтому молчи и не рыпайся. Лекарство твое теперь я держу в своих руках! Приготовься принять его, моя сладость, и ты встанешь с постели совсем здоровой.

Тем не менее женщина продолжала кричать и сопротивляться, не переставая при этом всячески ругать и поносить своего супруга. Но, будучи очень слабой, она в конце концов уступила силе и уговорам мужа, так что святое бракосочетание в конце концов состоялось. Женщина, решившая поначалу лежать неподвижно, словно мраморная статуя, не удержалась потом от некоторых телодвижений, и ей понравилось то, как муж обнимал ее и каким образом он, по его уверениям, совал в нее сие лекарство. Она вдруг ощутила, что у нее исчезли все недуги: мучительная лихорадка, головная боль, слабость и ломота в суставах, и что ей стало вдруг совсем легко, словно вместе с тем, что изошло из нее, вышли все недомогания и вся хворь.

Закончив первую схватку, супруги некоторое время отдыхали и нежились в постели. Сальвестро, памятуя о том, что сказал ему Минго, приготовился для следующей атаки, после которой прошло немного времени и он в третий раз пошел на штурм. Затем, усталые, они погрузились в глубокий сон. Женщина, которая до этого в течение двадцати дней глаз не сомкнула, уснула как убитая и проспала восемь часов кряду, она спала бы и дольше, если бы муж ласками не вынудил ее к новой схватке, происшедшей на сей раз при свете дня. Потом она опять заснула и спала вплоть до трех часов.

Сальвестро, встав, принес ей в постель, словно она была роженица, множество вкусных яств и вино Треббиано. Она с удовольствием принялась за еду и съела в это утро больше, нежели за всю предшествующую неделю. Несказанно всем этим обрадованный, Сальвестро зашел к врачу и рассказал ему все, как было, подробно и обстоятельно. Врач остался весьма доволен и сказал, что следует продолжить курс лечения.

Закончив, после посещения врача, кой-какие свои дела в городе, Сальвестро через час вернулся домой к обеду. Он приказал зажарить большого, жирного каплуна и вместе со своей дорогой супругой умял его за обе щеки. Жена его, вновь обретя аппетит, ела теперь за двоих, а пила за четверых. Вечером же, после сытного ужина, она отправилась с мужем в постель, но уже не со скорбию и страхом, а довольная и веселая, твердо уверовав в целительность прописанного ей лекарства.

Сальвестро лечил жену все тем же снадобьем, всячески ублажал ее и не давал ей впасть в меланхолию. Через несколько дней жена его начала ходить, и не прошло двух недель, как она снова стала свежей и цветущей, намного здоровей и пригожей, чем раньше. За это она вместе с мужем благодарила бога и благословляла искусство и глубокие познания своего кума-доктора, вернувшего ее чуть ли не с того света и давшего ей желанное здоровье с помощью столь сладостного врачевания.

Между тем наступило время карнавала, и вот однажды вечером, когда Сальвестро и его супруга, отужинав, веселые и довольные сидели у камелька, болтая о разных пустяках и обмениваясь шуточками, Сандра, уразумев, что подмена мочи обернулась для ее хозяйки спасением, а для хозяина немалым утешением, поведала им, как было дело. Те сильно подивились ее рассказу и потом, вспоминая его, хохотали весь вечер так, что чуть животики не надорвали. Едва дождавшись следующего дня, Сальвестро побежал к врачу и рассказал ему обо всем по порядку. Лекарь Минго был ошеломлен. Ничего не понимая, выслушал он рассказ кума; ведь, сам того не желая, он прописал куме средство, которое должно было бы ей сильно повредить, но вместо этого оно оказалось целебным и стало для нее неиссякаемым источником здоровья. Лекарь тоже немало смеялся и всем приходившим к нему рассказывал об этой веселой истории как о чуде. В свои же книги он записал, что, при всех болезнях женщин в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет, когда нет другого лекарства и доктора не знают, что предпринять, весьма надежным средством, вылечивающим в самый короткий срок, являются любовные забавы, и привел вышерассказанное происшествие как случай из собственной врачебной практики. А Сальвестро, своему куму, названный лекарь дал понять, что служанка, оказавшаяся причиной всех его благ, испытывает величайшую нужду в муже и что без оного на нее легко может напасть какая-нибудь необычная и опасная хвороба. Поэтому Сальвестро, дабы расплатиться за оказанное ему благодеяние, выдал Сандру замуж за сына своего работника из Сан-Мартин-ла-Пальма, который, смею вас уверить, был мастак выколачивать пыль из матрасов.

 

Трапеза третья

Новелла X

Лоренцо Медичи-старший [90]Лоренцо Медичи-старший — Лоренцо Медичи Великолепный
P. Xлодовский
однажды вечером после ужина велит двум своим стремянным, переодетым в чужое платье, доставить тайком пьяного лекаря Маненте в свой дворец и, не открывая тому, где он находится, держит его там и в иных разных местах долгое время, в темноте, приказав приносить ему еду двум слугам в масках; потом, при помощи Монаха-Шута [91]Монах.  — «Монах» — прозвище одного из весельчаков и буффонов. Он фигурирует во многих новеллах Граццини.
P. Xлодовский
, заставляет людей поверить, что лекарь умер от чумы; с этой целью вынеся из его дома покойника, он велит предать его земле, будто это Маненте. Затем Великолепный посредством хитроумной уловки отсылает Маненте прочь; последний, которого все считают умершим, в конце концов возвращается во Флоренцию, где жена, думая, что это его дух, не пускает в дом, приняв за привидение; всеми гонимый, он находит участие только у узнавшего его Буркьелло [92]Буркьелло. — Доменико ди Джованни, прозванный Буркьелло, — флорентийский поэт, прославившийся своими комическими стихотворениями. Делая его приятелем Маненте, Граццини допускает анахронизм, так как Буркьелло умер в 1448 г., в год рождения Лоренцо Великолепного. В своих стихах Буркьелло резко нападал на деда Великолепного, Козимо Медичи Старшего, и это нашло некоторое отражение в новелле Граццини: в ней именно Буркьелло открывает Маненте глаза на истинный характер Лоренцо Великолепного.
P. Xлодовский
; подав жалобу сперва в епископство, а затем в суд Восьми, он требует вернуть ему жену, и эту тяжбу передают на усмотрение Лоренцо; но последний, вызвав Непо из Галатроны, доказывает людям, что все это произошло с лекарем под действием колдовских чар; поэтому, получив назад жену, Маненте берет себе в заступники святого Киприана

Вряд ли стоит говорить вам, — наверное, вы это и сами прекрасно знаете, — что из всех людей на свете, когда-либо прославившихся, не только выдающихся и достойных, но и поборников и покровителей чужих достоинств, поистине таковым, а быть может, и первым среди них, был Лоренцо Медичи-старший. Так вот, в его время проживал во Флоренции один врач по прозванию Маненте, то есть Толстосум, из прихода Сан-Стефано, лекарь и хирург, обязанный своим искусством более практике, нежели науке, человек поистине весьма приятный и остроумный, однако столь самонадеянный и дерзкий, что второго такого было трудно сыскать. Помимо всего, он питал чрезмерную слабость к вину и вечно всем твердил, что он большой знаток вин и мастак выпить; очень часто он являлся без всякого приглашения обедать и ужинать к Великолепному и так ему наскучил и опостылил своей назойливостью и бесцеремонностью, что тот не в силах был больше его выносить и однажды решил сыграть с ним шутку, да такую, чтобы он как можно дольше, а может, и вообще никогда больше в жизни не показывался ему на глаза.

И вот однажды вечером, прослышав, что названный лекарь Маненте так накачался вином в харчевне «Обезьяна», что на ногах не стоит, а хозяин, которому пора уже было закрывать свое заведение, велел слугам вынести его вон и положить на скамью возле одной из тех лавок шерстянщиков, что у церкви Сан-Мартино, где он, покинутый собутыльниками, уснул как сурок да так захрапел, что его и пушкой не разбудишь, Лоренцо решил, что настал весьма удобный момент для осуществления его плана. И, не показывая вида, что он что-то замышляет и обдумывает, Лоренцо для отвода глаз занялся разными другими делами, а потом, притворившись, что собирается отойти ко сну, ибо час был уже поздний, хотя по натуре своей он спал совсем мало и никогда не ложился в постель ранее полуночи, — он велел потихоньку позвать двух своих самых верных стремянных и приказал им выполнить то, что задумал. Надвинув капюшоны, они вышли из дворца никем не узнанные и отправились исполнять приказ Лоренцо в квартал Сан-Мартино, где и нашли уснувшего при вышеописанных обстоятельствах маэстро Маненте; они его приподняли, — ребята они были дюжие и не слишком-то с ним нянчились, — вытянули во весь рост на земле и завязали ему рот, а потом поставили на ноги и поволокли за собой. Лекарь, находясь во власти Морфея в не меньшей степени, чем под действием винных паров, чувствуя, что его куда-то волокут, подумал, что это наверняка слуги трактирщика либо его собственные друзья-товарищи, которые решили помочь ему добраться до дому; и вот так, сонный и захмелевший настолько, насколько вообще может быть пьян человек, он позволил вести себя, куда им заблагорассудится. Покружив немного по Флоренции, они наконец достигли дворца Медичи, со всей предосторожностью, чтобы их никто не видел, вошли через задние ворота во двор, где увидели Великолепного, который поджидал их в полном одиночестве и от души забавлялся. Поднявшись по невысокой лестнице в дом, они затем направились в мансарду и вошли в потайную, никому не известную комнату, где, как велел Лоренцо, опустили лекаря Маненте на мягкую постель; после этого они раздели его до нижнего белья, чего он вовсе даже и не почувствовал, — казалось, они раздевали покойника; унеся прочь все платье лекаря, они оставили его там, хорошенько заперев дверь. Великолепный еще раз приказал им держать язык за зубами и, велев аккуратно сложить одежду врача, тут же послал за Монахом-Шутом, который, как никто другой, умел подражать голосу и манере разговора любого человека; когда тот вскорости предстал перед ним, Лоренцо сам сопроводил его в комнату и, отпустив стремянных, которые пошли спать, рассказал Монаху все, что тот должен делать, а затем в прекрасном настроении тоже отправился почивать. Монах, захватив всю одежду лекаря, вернулся потихоньку домой и там, сняв с себя все до рубашки, переоделся с головы до ног в платье Маненте. Никому не сказав ни слова, он вышел из дома, когда уже звонили к заутрене, и направился к дому Маненте, который жил тогда на улице де' Фосси. Поскольку дело было в сентябре, все семейство врача — жена, маленький сын и служанка— находилось за городом, в его имении в Муджелло, и он жил во Флоренции один и возвращался домой только спать, обедая неизменно с друзьями в трактире или же в гостях у знакомых; и вот Монах, одетый в платье лекаря и с его кошельком, в котором лежал ключ, с легкостью отворил дверь, а потом как следует заперся изнутри и, в высшей степени довольный тем, что выполняет желание Великолепного, а вместе с тем может сыграть шутку с лекарем, улегся спать в его постель. Между тем уже наступил день, и Монах, проспавший до девяти часов утра, встал, оделся в платье лекаря, накинул старый плащ, натянул на голову капюшон, и, подражая голосу врача, позвал из окна, выходящего во двор, соседку, сказав ей, что ему что-то нездоровится и немного болит горло, — перед этим он специально обмотал себе горло шерстяной ватой и тряпкой. А в то время во Флоренции все опасались чумного мора и как раз в эти дни в некоторых домах была обнаружена зараза, поэтому соседка обеспокоилась и спросила, чем ему помочь. Монах, заранее рассыпаясь в благодарностях, попросил у нее пару свежих яиц и свечу и, притворяясь, что от слабости еле говорит и не в силах держаться на ногах, отошел от окна. Добрая женщина, взяв яйца и свечу, еле докричалась его и, когда он наконец вновь высунулся из окна, знаками показала ему, что оставит принесенное на пороге дома. Так она и сделала. Монах, очень довольный собой, вышел, словно он Маненте, на порог в плаще лекаря и надвинутом по самые брови капюшоне, забрал яйца, свечу и вернулся в дом. При этом казалось, что он едва стоит на ногах, а горло его украшал огромный компресс. Поэтому почти все соседи и все соболезнующие сразу же подумали, что у него, наверное, чумной бубон. Слух немедленно распространился по городу, вследствие чего один из братьев жены лекаря — золотых дел мастер по имени Никколао — тотчас поспешил к родственнику, чтобы узнать, что с ним приключилось; но, сколько он не стучался в дверь, никто так и не отозвался, ибо Монах затаился в доме и не подавал никаких признаков жизни. Соседи же уверили его, что врач, без всякого сомнения, заболел чумой. Как раз в это время, будто бы совершенно случайно, по улице проезжал верхом Лоренцо в компании множества знатных господ и, увидев перед домом скопление народа, спросил, что тут случилось. Ему ответил золотых дел мастер, сказав, что серьезно опасается, что лекарь Маненте стал жертвой страшной болезни, и рассказал по порядку все как было. Великолепный сказал, что хорошо бы найти кого-нибудь, кто присмотрел бы за больным, и посоветовал Никколао обратиться к управляющему больницей Санта-Мария-Нуова, чтобы ему предоставили опытного и умелого санитара; золотых дел мастер тотчас же направился в больницу и, действуя именем Лоренцо, получил в свое распоряжение санитара, с которым Лоренцо уже успел до того столковаться, научив, как ему следует поступать. Теперь Лоренцо Великолепный, объехав вокруг, поджидал их в начале квартала Оньисанти и, как только они показались, поскакал навстречу и, притворившись, что он этого санитара видит впервые в жизни, стал для отвода глаз сговариваться с ним относительно порученного ему дела, горячо прося при этом как можно лучше позаботиться о лекаре Маненте. Затем, велев отпереть замок, он приказал санитару войти в дом. Через несколько минут тот высунулся из окна и сообщил, что у лекаря в горле бубон величиной с добрый персик, что он лежит еле живой на постели и у него нет сил пошевельнуться, но что он не преминет оказать ему всяческую помощь; выслушав это, Лоренцо поручил золотых дел мастеру принести еды для санитара и для больного и, велев вывесить на двери дома ленту в знак того, что здесь чума, отправился далее, выражая и словами и жестами свое глубокое огорчение и жалость. А санитар тем временем вернулся к Монаху, который хохотал и веселился, как сумасшедший; когда же вечером золотых дел мастер доставил им уйму разной еды, а в доме они нашли еще вяленое мясо и пробуравили бочонок, в котором оказалось отменное вино, они устроили себе поистине королевский пир.

В это время лекарь Маненте, проспав без просыпу ночь и целый день, наконец пробудился. Увидев, что он лежит в постели, а вокруг полная темнота, он никак не мог взять в толк, где же он находится, то ли у себя дома, то ли где-то в другом месте, и принялся вспоминать, как он давеча в харчевне «Обезьяна» бражничал со своими дружками Буркьелло Бездонной Бочкой, Губкой и еще с маклером по прозвищу Блондинчик, а потом уснул и его, сонного, отвели, как ему казалось, домой. Однако, когда он встал с постели и на ощупь побрел туда, где, по его представлению, должно было находиться окно, он его там не обнаружил; спотыкаясь в темноте, он принялся искать дверь, и наконец ему посчастливилось отыскать дверцу, ведущую в нужник: таким образом, он смог справить малую нужду, что было ему до крайности необходимо, и он испытал большое облегчение, затем, вновь покружив по комнате, он благополучно вернулся обратно в постель, напуганный и исполненный какого-то странного удивления, сам не зная, на каком свете он находится, снова и снова перебирая в уме все, что с ним приключилось; постепенно он начал ощущать признаки голода и неоднократно испытывал желание кого-нибудь крикнуть, но всякий раз страх заставлял его побороть это искушение, и он молчал, ожидая, что же будет дальше. Тем временем Лоренцо потихоньку отдал все дальнейшие распоряжения для выполнения им задуманного и приказал двум своим переодетым стремянным без лишнего шума войти в комнату, где заперт лекарь; на них были надеты длинные, до земли, белые монашеские рясы, а лица и головы обоих закрывали огромные, опускавшиеся на плечи маски, из тех, что продают на улице де' Серви и которые будто смеются: эту монашескую одежду они взяли из гардеробной, где хранилась целая уйма всевозможных одеяний и разных масок, когда-то использованных на карнавальных шествиях. Один из слуг держал в правой руке обнаженный меч, а в левой — большой горящий факел; другой нес пару оплетенных бутылей доброго вина и завернутые в салфетку два хлеба, двух холодных жирных каплунов, кусок жареной телятины и фрукты — те, что соответствовали тому времени года. Так как комната, где находился лекарь Маненте, заперта была снаружи, слуги сперва начали яростно громыхать засовами, потом резко и неожиданно распахнули дверь и, войдя в комнату, сразу же захлопнули ее за собой; тот, что был с мечом и факелом, встал, прислонившись к двери, чтобы лекарь не попытался ее открыть.

Едва лекарь Маненте услышал, как дергают дверь, а затем лязганье засовов, он весь задрожал и, выпрямившись, сел на постели. Когда же он увидел вошедших, одетых столь странным образом, и у одного из них в руке сверкающий меч, его охватили такое изумление и ужас, что он хотел закричать, но крик застрял у него в горле; остолбенев от удивления, ошеломленный, не на шутку опасаясь за свою жизнь, он ожидал, что с ним будет дальше. Но тут он увидел, как второй, который нес еду, расстилает на столе, стоявшем напротив постели, салфетку, раскладывает на ней хлеб, мясо, ставит вино и всю прочую снедь и подает ему знак приблизиться и приняться за дело. Здесь наш лекарь, которого давно уже терзали муки голода, вскочил на ноги и, как был, в одной рубахе и босой, кинулся к столу, но человек в маске указал ему на широкий длинный халат и пару башмаков, лежащих на одной из лавок, и знаками велел ему одеться и обуться, после чего лекарь Маненте накинулся на еду с поистине волчьим аппетитом. Тотчас же оба слуги покинули комнату, на мгновенье распахнув дверь и сразу же задвинув снаружи засов и вновь оставив лекаря в полной темноте; затем они сняли с себя маскарадные одеянья и доложили обо всем Великолепному. Оставшись в кромешной тьме, лекарь Маненте не пронес куска мимо рта: он прекрасно управился и с парой каплунов, и с телятиной, запивая каждый кусок вином из оплетенной бутылки и думая про себя: «Все это не так уж страшно; если мне и суждено умереть, то теперь я хотя бы спокоен, что умру не с пустым брюхом». Тщательнейшим образом подобрав все остатки, он завернул их в салфетку и вернулся обратно в постель, по-прежнему дивясь, что он здесь один, в темноте, и даже не знает, ни где находится, ни как сюда попал, ни когда отсюда выйдет. Однако, вспомнив смеющиеся карнавальные маски, он про себя тоже засмеялся, тем более что ему пришлось весьма по вкусу угощение, а пуще всего — вино, которому он отдал должное, опорожнив чуть ли не целую фьяску; он уже почти не сомневался, что это, должно быть, проделки его друзей, и поэтому твердо надеялся вскорости выбраться отсюда на свет божий; с этими приятными мыслями он и уснул.

Неизвестный феррарский художник XV в. Женский портрет.

Из книги Ф. Форести «О знаменитых женщинах».

Гравюра на дереве.

Наутро, едва рассвело, санитар, высунувшись из окна, громко объявил всем соседям и золотых дел мастеру, что ночь лекарь провел спокойно, нарыв у него в горле рассасывается, что он ставит ему припарки и надеется, что все обойдется благополучно. Наступил вечер, и видя, что все разыгрывается, как по нотам, и ему предоставляется превосходный случай продолжить шутку, Великолепный сообщил Монаху и санитару, что им делать дальше. Как раз в тот день, часов в девять поутру, один барышник, по прозвищу Французик, объезжая коня на площади Санта-Мария-Новелла, упал вместе с ним, причем так случилось, что лошадь осталась цела и невредима, а сам он сломал себе шею. Люди, бросившиеся на помощь, думали, что он без чувств; поэтому они подняли его и отнесли в больницу Сан-Паголо, а там, расстегнув на нем рубашку, чтобы привести в чувство, увидели, что он мертв, — у него оказалась сломана шея. Несколько друзей, продав его жалкую одежду, поручили, так как в городе он был чужой, монахам при церкви Санта-Мария-Новелла похоронить его после вечерни; по чистой случайности они погребли его в одном из тех склепов, что находятся снаружи, вверху лестницы, напротив главного входа в церковь.

Между тем Монах и его приятель следовали плану, замышленному Лоренцо: на исходе того же дня, не успели прозвонить к вечерне, санитар громкими криками из окна сообщил, что болезнь лекаря серьезно осложнилась, и он опасается за его жизнь: нарыв так стеснил больному горло, что он не только не в силах говорить, но даже не может дышать. Тут под окном появился шурин, который хотел было уже заняться составлением завещания, но санитар сказал ему, что пока это еще вряд ли уместно; они условились, что отложат все до утра, а утром, если маэстро Маненте будет в состоянии, они дадут ему написать завещание и позовут священника, чтобы лекарь исповедался и приобщился святых даров.

Тем временем совсем стемнело, было уже за полночь, и стремянные по приказу Великолепного тайно отправились на кладбище при церкви Санта-Мария-Новелла, к тому склепу, в котором был погребен днем Французик, вынули его тело и на плечах отнесли на улицу де' Фосси, в дом лекаря Маненте, где Монах и санитар их уже поджидали на пороге и потихоньку взяли у них и внесли в дом покойника, а стремянные, никем не замеченные, ушли восвояси. Монах и санитар развели большой огонь в печи и, предварительно как следует выпив, закутали мертвеца в саван, которым послужила большая новая простыня, завязали ему горло промасленными шерстяными тряпками и как следует похлопали по щекам, так что лицо у него вспухло и посинело, и положили труп на стол посреди комнаты на первом этаже; на голову покойнику они напялили шапку, которую обычно носил по праздникам лекарь Маненте, закрыли его с головы до ног ветками апельсинового дерева и сами отправились спать. Едва настало утро, санитар громким плачем оповестил соседей и всех, кто проходил в тот час по улице, о том, что маэстро Маненте на рассвете покинул сей мир; слух о его смерти тотчас же разнесся по Флоренции и едва достиг ушей золотых дел мастера, как тот сразу же прибежал и узнал от санитара все подробности. И поскольку мертвого уже не воскресить, то решили сегодня же дотемна похоронить покойного. Золотых дел мастер так и доложил городским властям, ведающим санитарной службой, и похороны назначили на одиннадцать часов вечера. Обо всем заранее поставили в известность также монахов из Санта-Мария-Новелла и священников церкви Сан-Паголо, так что к условленному часу все были готовы. Таким образом, благодаря тому, что монахи и приходские священники, идя за гробом, старались держаться на почтительном расстоянии от умершего от чумы, а могилыцики-божедомы взяли тело покойного из его собственного жилища, конский барышник Французик был принят за маэстро Маненте, и никто нимало не сомневался, что умер действительно лекарь; так же думали и все остальные, кто видел покойника, хотя многие находили, что он весьма изменился, однако объясняли это болезнью, говоря один другому: «Погляди-ка только, в каких он пятнах!» — «Да, видать, болезнь у него была страшная…» Вот так, не занося покойника в церковь, где в это время монахи и священники, служа панихиду как положено, отпевали его, могильщики, поднявшись по ступеням, швырнули тело вниз головой в первый же попавшийся склеп, а затем, опустив каменную плиту, отправились восвояси. Все это происходило на виду у толпы в добрую тысячу человек, которые, заткнув носы и нюхая кто ароматический уксус, кто цветы или душистые травы, издали наблюдали за погребением лекаря Маненте, причем все были уверены, что хоронят именно его. И поистине нетрудно было поддаться обману — ведь тогда все мужчины ходили бритые, а кроме того, видя, как лекаря выносят из его собственного дома, в столь хорошо знакомой всем шапке, закрывавшей ему пол-лица, ни у кого не могло возникнуть и тени сомнения.

Золотых дел мастер, когда покойного вынесли и похоронили, поручил заботу о доме и всем добре санитару и ушел, посулив прислать ему знатный ужин, дабы тот выполнял свой долг с большим старанием и любовью; затем он послал нарочного к сестре, с сообщением о том, что возвращаться во Флоренцию ей вряд ли есть смысл, так как муж ее умер и уже похоронен, а все хлопоты и заботы о доме и обо всем, что в нем находится, она может препоручить ему, а сама пусть постарается успокоиться и живет счастливо и весело, любовно пестуя своего маленького сына.

Спустилась ночь, и Монах, тем более что он уже успел поужинать, ушел, стараясь, чтобы его никто не заметил, оставив санитара в одиночестве, и потихоньку вернулся к себе домой; на следующий день он явился к Лоренцо, и, вместе посмеявшись над шуткой, которую они выкинули и которая удалась как нельзя лучше, они обдумали все, что необходимо сделать, дабы довести ее до конца.

Так прошло дня четыре, а может, шесть, причем каждый день утром и вечером двое слуг в тех же смеющихся масках, так же, как и в первый раз, не забывали приносить лекарю обильную и жирную пищу.

Однажды, едва лишь начало светать, — дело было часа за четыре до наступления дня, — эти две маски по приказу Великолепного распахнули дверь в комнату и разбудили лекаря. Знаками они велели надеть ему короткую куртку красного сукна и длинные, какие носят моряки, штаны из такой же материи, нахлобучили на него шапочку вроде греческой, защелкнули на запястьях наручники и, накинув на голову плащ, да так замотав, чтобы он ничего не мог видеть вокруг, вывели его из комнаты и проводили во двор, настолько растерявшегося и напуганного, что он дрожал, как в лихорадке; приподняв, они впихнули его в закрытую карету, запряженную парой очень резвых мулов, хорошенько захлопнули за ним дверцы — так, чтобы он не мог их открыть изнутри, и повезли куда-то в сторону городских ворот у церкви Санта-Кроче; мулами правили оба стремянных, одетых в обычное платье, ворота перед ними сразу же распахнулись, и они весело покатили по дороге, ведущей из города. Когда лекарь Маненте почувствовал, что его куда-то увозят, причем было неизвестно, куда его везут и кто везет, он испугался и изумился до крайности; но потом, когда уже совсем рассвело, услышав за стенками кареты голоса крестьян и стук копыт скота на дороге, он стал сомневаться, уж не мерещится ли ему все это, однако сумел побороть страх и стал подбадривать себя и утешать. Сопровождающие, не обменявшись между собой ни единым словом, дабы он не мог их услышать, все погоняли да погоняли мулов, остановившись лишь однажды, когда решили, что настало время перекусить, и таким образом вскоре после полуночи они прибыли к месту назначения — в монастырь Эрмо-ди-Камальдоли, где их весело приветствовал у ворот отец настоятель. Въехав во двор, они распрягли мулов; потом Монах проводил их сначала в свою келью, а оттуда в маленькую прихожую и затем, миновав монастырскую канцелярию, ввел в небольшую комнату, где он уже распорядился замуровать окно и поставить узкую койку и столик со складным стулом. Поскольку, по счастью, там к тому же оказались камин и нужник, а выходила эта комната, расположенная в самом отдаленном уголке монастыря, на очень крутой и пустынный обрыв, где никогда не случалось встретить ни человека, ни зверя, и поэтому тут всегда царила тишина, которую нарушали только свист ветра и раскаты грома да негромкий звон небольшого колокола, возвещающего обедню или вечерню и созывающего монахов к трапезе, обеду или ужину, — посему место это стремянные Лоренцо сочли вполне подходящим. Поэтому они отправились к монастырскому странноприимному дому, где была оставлена карета, и извлекли из нее своего пленника, полуживого от голода и жажды, уже нечувствительного ни к лишениям, ни к страху и вообще уже еле державшегося на ногах, и, замотав ему плащом голову и таща чуть ли не волоком, препроводили в ту комнату, а там, усадив на кровать и еще не снимая наручников, оставили одного. Затем они пошли в келью к настоятелю, куда тот сразу же вызвал двух послушников для того, чтобы научить, как им впредь надобно обращаться с маэстро Маненте и как приносить ему пищу, хотя Великолепный еще до того самым тщательным образом их обо всем предуведомил. Между тем стремянные облачились в свои одеяния все с теми же смеющимися масками, не позабыв ни меч, ни факел, и наконец, точно так же, как проделывали это во Флоренции, принесли лекарю обильный ужин, который был уже приготовлен монахом. Едва Маненте увидел появившиеся на пороге маски, он обрадовался им, как старым знакомым; тот, что нес блюда, поставил их на столик и, подойдя к пленнику, снял с него наручники и подал знак приступать к трапезе. Лекарь Маненте, мучимый голодом и жаждой, накинулся на еду с прожорливостью дикой утки, напившись и наевшись до отвала. После чего маски, открыв дверь, сразу же вышли из комнаты, оставив его в полной темноте. Послушники, чтобы хорошенько все увидеть, поднялись на чердак над комнатой и, потихоньку вынув из пола кирпич, смогли в эту щель во всех подробностях разглядеть происходящее внизу; потом они возвратились туда, где уже находились стремянные, которые, сняв с себя свои одеяния, маски и все прочие причиндалы, передали их, а сами, выпив и закусив, легли отдыхать, ибо им до смерти хотелось спать и они валились с ног от усталости. Наутро, поднявшись, однако, не слишком рано, стремянные позавтракали и, еще раз напомнив настоятелю и послушникам о том, что, принося пленнику вечером и утром еду, следует неизменно придерживаться установленных правил, они попрощались и возвратились со своей каретой во Флоренцию, где самым наиподробнейшим образом доложили обо всем Великолепному, который выразил свое полное одобрение и был премного доволен.

Тем временем, по прошествии установленного срока, санитар, получив от золотых дел мастера вознаграждение за охрану дома, передал ему все имущество и вернулся к себе в больницу при монастыре Санта-Мария-Нуова, а жена лекаря Маненте с маленьким сыном и служанкой возвратилась во Флоренцию во вдовьем трауре и, оплакав кончину мужа, зажила довольно безбедно.

Послушники-монахи, точно как им было показано, утром и вечером всегда в один и тот же час приносили еду лекарю, который, ибо заняться чем-либо иным все равно не имел возможности, только и ждал, как бы набить себе брюхо и вновь улечься спать, никогда не видя света, кроме тех нескольких минут, когда ему приносили пищу. И даже отдаленно не представляя себе, ни где он находится, ни что за люди ему прислуживают, он опасался, уж не попал ли в какой-нибудь заколдованный дворец; однако это ничуть не мешало ему есть и пить на даровщинку и спать сколько влезет, а когда бодрствовал — строить воздушные замки.

Между тем Лоренцо случилось по некоторым делам чрезвычайной важности, касавшимся государственных интересов и управления городом, покинуть Флоренцию, куда он возвратился лишь через несколько месяцев, а вернувшись, занялся другими неотложными делами, в результате чего довольно долгое время он не вспоминал о лекаре Маненте и вовсе о нем позабыл бы и думать, если бы в один прекрасный день, проезжая верхом, случайно не встретил монаха из Камальдоли, приехавшего во Флоренцию по хозяйственным нуждам монастыря; вспомнив о лекаре, Великолепный велел позвать этого монаха и, услышав от него, что тот на следующее утро собирается покинуть Флоренцию и возвратиться в Камальдоли, написал письмо и велел передать его настоятелю монастыря. Монах почтительно взял письмо и сказал, что с величайшей охотой выполнит поручение, и действительно точным образом и без проволочек его исполнил.

Однако за это время произошло немало событий, и самым главным из них было то, что жена Маненте вступила в брак во второй раз, — вот уже полгода, как она вышла замуж за некоего Микеланьоло, золотых дел мастера, приятеля ее брата Никколао; последний ей весьма советовал это сделать, даже настойчиво об этом упрашивал, ибо такое родство помогало ему возобновить еще на десять лет контракт с Микеланьоло, который был его компаньоном. Поэтому Никколао, отдав на воспитание опекунам сына сестры, переехал теперь в дом к Микеланьоло, а тот, получив некоторое доставшееся ему в наследство имущество, жил припеваючи со своей Бриджидой, — так звали женщину, которая уже ожидала от него ребенка.

Настоятель, услышав, что Великолепный отбыл, не оставив никаких дальнейших распоряжений, продолжал исполнять то, что ему было приказано; и так как он весьма жалел лекаря Маненте, позаботился, ибо уже настали холода, снабдить его жаровней и запасти несколько мешков дров, которые прислуживавшие ему маски сложили в углу комнаты и которыми топили камин, а также распорядился принести ему домашние туфли, кое-что из одежды и какое-нибудь одеяло. Кроме того, он позаботился, чтобы приладили на потолке маленький светильник, который горел днем и ночью, так что комната была в достаточной мере освещена. Таким образом, лекарь теперь видел то, что ел, и все, что делал, и даже в какой-то степени проникся благодарностью к тем, кто доставил ему эти удобства, хотя по-прежнему не знал, кто же эти люди; он частенько напевал песенки, которые обычно пел в компании своих собутыльников еще за столом в харчевне, а иногда, импровизируя, сочинял и какой-нибудь шутейный стишок. Так как голос у него был красивый, а дикция четкая, он нередко декламировал некоторые стансы Лоренцо, тогда только что вышедшие и называвшиеся «Леса любви», доставляя послушникам и настоятелю, которые лишь одни и могли его слышать, превеликое удовольствие и развлечение. Вот так он и жил, стараясь извлечь из подобного существования то приятное, что было возможно, и уже почти совсем утратив надежду когда-нибудь вновь увидеть свет божий.

Между тем прибыл гонец, доставивший письмо Великолепного отцу настоятелю, и последний, полностью следуя воле и приказу Лоренцо, велел послушникам в ту же ночь, часа за два, за три до рассвета, увести маэстро Маненте из монастыря и объяснил им, как и куда, где и каким образом потом его оставить; в назначенное время послушники, одетые, как обычно, явились к лекарю и, приказав встать с постели, знаками велели ему надеть свой странный наряд, напоминавший матросское платье, а потом, защелкнув на запястьях наручники и накинув на плечи плащ с капюшоном, закрывавшим лицо, куда-то его повели. На сей раз лекарь Маненте решил, что настал его смертный час и ему никогда уже больше не вкусить хлеба; и, вне себя от отчаяния, но подчинившись, чтоб не навлечь еще большей беды, он позволил увести себя провожатым, которые, поспешно шагая, волокли его за собой часа два или более того по лесу, пробираясь узкими тропинками, пока наконец не вывели его в окрестности Вернии, где на дне глубокого ущелья привязали лекаря стеблями бородавника к стволу огромной ели и потом, сдернув с головы капюшон, нахлобучили по самые брови шапочку, сняли наручники и, оставив его вот так привязанным к дереву, скрылись с быстротой ветра; по тем же лесным тропинкам, хотя и в кромешной тьме, погасив факел, никем не замеченные, они вернулись в Камальдоли. Лекарь Маненте, оставшись один и связанный совсем не крепко, хотя все еще дрожа от страха, весь превратился в слух и, не слыша ни малейшего шороха, не то что шума, принялся шевелить руками и с легкостью разорвал свои путы; затем, сдвинув шапочку с глаз и воздев их горе, он увидел над собой, меж верхушек деревьев, клочок звездного неба и только тут, радостный и приятно изумленный, наконец уверился в том, что он свободен, как птица. Тем временем уже начало светать, и он, озираясь кругом, разглядел ели, окружавшие его, и траву под ногами и понял, что он, должно быть, в лесу. Однако, опасаясь какой-либо новой неожиданной напасти, он боялся пошелохнуться и застыл неподвижно и безмолвно и даже затаил дыхание, чтобы его никто не услышал, — ему все мерещились эти смеющиеся маски, которые вновь наденут на него наручники и опять куда-то поволокут. Но когда вскоре совсем рассвело и взошедшее солнце залило все вокруг своими яркими лучами, он, не видя кругом ни одной живой души, решился сойти с места и пустился по узкой тропинке вверх по склону, чтобы выбраться из этого горного ущелья, ощущая всем существом, что поистине вернулся к жизни. Не успел он пройти и четверти мили, добравшись до вершины склона, как вышел на весьма оживленную дорогу; по ней навстречу ему шагал погонщик с тремя мулами, груженными мешками с овсом, и, когда тот приблизился, лекарь спросил у него, далеко ли деревня и как называется эта местность. Погонщик в ответ сказал, что это Верния, а потом добавил: «Черт побери, ты что — слепой, разве не видишь святого Франциска?» — и указал рукой на церковь, высящуюся на горе на расстоянии всего лишь каких-нибудь двух полетов стрелы. Маэстро Маненте, поблагодарив его, в самом деле тотчас же узнал селение, ибо неоднократно приезжал туда со своими друзьями, чтобы весело провести время, и, воздев руки к небу, воздал хвалу господу, — он словно заново родился на свет божий. Свернув вправо с дороги, он, похожий в своем платье красного сукна на моряка, направился вверх по склону к монастырю, которого вскорости и достиг.

Там он застал одного странствующего миланского дворянина, который прибыл из Флоренции вместе со своим товарищем, тоже миланцем, со слугами и лошадьми, чтобы посетить эти святые места, поклониться святому Франциску и покаяться в грехах. И поскольку накануне вечером он сильно поранил себе ногу, да к тому же еще и простыл, то ночью нога у него начала болеть и пухнуть, так что наутро он не только не мог ею пошевельнуть, но боялся даже до нее дотронуться, и ему пришлось остаться в постели. Поэтому, чтобы успокоить монахов, он решил послать в Биббиену за врачом, но тут как раз и явился лекарь Маненте; поздоровавшись, он прежде всего расспросил монахов о причине болезни этого дворянина и, узнав, в чем дело, сказал им, что не стоит посылать за врачами и что они могут довериться ему, — не пройдет и десяти минут, как он уймет мучающую дворянина боль, а к следующему утру все как рукой снимет. Хотя Маненте одет был все еще весьма странным образом, вид его тем не менее, равно как и красноречие, располагали к себе, и миланец решил ему довериться; поэтому лекарь Маненте, велев монахам принести розового масла и миртового порошка, сперва занялся лечением открытой раны, а затем вправил кость и, как следует смазав маслом и засыпав порошком, крепко забинтовал ногу; боль сразу же прошла, и миланскому дворянину удалось хорошо выспаться и отдохнуть, тем более что прошлой ночью он не сомкнул глаз; так что наутро, проснувшись, он почувствовал себя вполне здоровым и смог не только ступать на раненую ногу, но даже свободно ходить; поэтому он приказал седлать лошадей и, выпив по стаканчику с монахами и дав два дуката врачу, поскакал во Флоренцию.

Лекарь Маненте в самом веселом расположении духа, оставив пожертвование монастырю, распрощался с монахами и отправился в сторону Муджелло в свое имение и, бодро шагая, прибыл туда под вечер, когда солнце уже садилось; он громко окликнул по имени работника, но вместо него отозвался какой-то совсем молодой крестьянский паренек, сообщивший, что тот теперь работает в другом имении, находящемся довольно далеко отсюда. Лекарю все это показалось странным, он не мог успокоиться, досадуя на жену, что она без его на то согласия уволила прежнего работника и наняла вместо него нового; парнишке он велел позвать отца, которому объяснил, что он — большой друг его хозяина, а посему просит пустить его в дом и предоставить ночлег. Крестьянин, оглядев странный наряд гостя, засомневался и, объятый подозрением, никак не мог ни на что решиться; однако лекарь Маненте говорил так красно, что сумел убедить его; тот успокоился и согласился, ободренный также и тем, что не увидел у гостя оружия, но все же из-за предосторожности пригласил его не в дом, а в хижину, в которой жил сам; введя врача в хижину, крестьянин усадил его за стол, и они скудно поужинали. Маэстро Маненте, решив не раскрывать своего имени, ничего не спрашивал ни о хозяйстве, ни о своей жене; но, увидев на столике чернильницу и стопку бумаги, ибо крестьянин был старейшиной церковного прихода, он попросил письменные принадлежности, и ему их подали; таким образом лекарь получил возможность написать жене, и, черкнув ей коротенькую записку, он обернулся к сыну крестьянина и сказал:

— Я дам тебе карлин, если ты завтра утром пораньше отправишься во Флоренцию и передашь это письмо из рук в руки твоей госпоже, а потом исполнишь то, что она тебе прикажет.

Парень, с разрешения отца, согласился и, уложив лекаря спать на соломе, запер его в хижине. Маэстро Маненте, терпеливо снес это, говоря про себя: «Завтра ты будешь ломать передо мной шапку и сочтешь за честь мне прислуживать», — и, устроившись поудобнее на соломе, постарался уснуть.

Наутро, чуть свет, сын крестьянина, получив накануне вечером карлин и письмо, отправился во Флоренцию и, достигнув к обеденному часу дома своей хозяйки, вручил письмо монне Бриджиде, которая тотчас его распечатала, и ей показалось, что она узнает руку своего первого мужа; но потом, когда она прочитала письмо, ее охватили такое горе и изумление, что она чуть было не лишилась чувств и сама не знала, на каком она свете. Когда же она расспросила молодого крестьянина о возрасте, росте и чертах лица приславшего его к ней человека, она изумилась еще больше и ее охватило еще большее отчаяние; не теряя времени, она послала слугу в мастерскую за Микеланьоло, который, придя и прочитав письмо, так же, как и его жена, пришел к тому мнению, что похоже на то, и даже более того — совершенно ясно, что письмо и впрямь писано рукой маэстро Маненте; но, с другой стороны, поскольку не было никаких сомнений в том, что тот умер, не было никаких сомнений и в том, что письмо писал кто-то другой и, следовательно, человек этот — жулик, который пытается обмануть их таким необычным образом, ибо содержание письма было следующее: писавший сообщал в нем своей дражайшей супруге, что после различных и весьма странных злоключений, проведя более года взаперти, постоянно при этом опасаясь за собственную жизнь, теперь наконец, хвала господу, он избежал опасности, а все подробности расскажет ей при личной встрече, и что пока ей достаточно знать, что он жив-здоров и находится в их имении, и просит ее, незамедлительно сообщив эту новость всем во Флоренции, прислать ему мула, камзол и плащ, высокие сапоги и шляпу, а также растолковать новому работнику, что он — лекарь Маненте, ее муж, а следовательно, является его хозяином, и посему надобно, чтобы ему открыли дом и он смог бы в нем со всем удобством отдохнуть этой ночью, а на следующее утро чуть свет он поспешит во Флоренцию, чтобы нежно прижать ее к своей груди.

В ярости и гневе Микеланьоло тут же ответил от имени жены, написав весьма выразительное и резкое письмо, в котором грозился, что если тот не уберется с богом, то он приедет и велит всыпать ему хорошую порцию палок или пришлет туда капитана городской стражи. Кроме того, он велел крестьянскому парнишке передать отцу, чтобы тот выгнал этого проходимца ко всем чертям. Парень незамедлительно отбыл, а Микеланьоло возвратился в мастерскую, оставив Бриджиду в печали и полном душевном смятении.

Утром лекарь Маненте пошел прогуляться до птицеловного тока, находившегося в трех милях от его дома, и, не узнанный владельцем, с которым они раньше были приятели, и даже более того — назвавшись албанцем, отменно там пообедал, про себя смеясь и потешаясь, а потом, под вечер, все в таком же превеселом настроении, вернувшись к себе домой и будучи совершенно твердо уверен, что он уже признан как хозяин, вознамерился свернуть шею паре каплунчиков, которых заприметил еще утром на дворе. Но не успел он туда дойти, как перед ним вырос уже вернувшийся из города молодой крестьянин и не только безо всякой почтительности, но даже с весьма грубым видом протянул ему письмо, на котором не было ни имени адресата, ни сургучной печати; это обстоятельство сразу же весьма озадачило и раздосадовало лекаря, угадавшего в нем начало печального конца; прочитав же письмо от первой до последней строки, он от удивления и сердечной боли лишился дара речи и был настолько ошарашен, что поистине уже сам не знал, жив он или уже умер.

Тем временем подоспел пожилой крестьянин, отец юноши, привезшего приказ от хозяина, и грубо сказал ему, чтобы он сегодня же позаботился о ночлеге где-нибудь в другом месте, ибо владелец имения велел немедленно прогнать его прочь. Лекарь Маненте вне себя от огорчения, видя, что работник, который, как он предполагал, получив письмо, тотчас признает его своим хозяином, вместо того гонит его на улицу, смиренно ответил, что, так и быть, он уйдет; и, охваченный сомнением, уж не перевоплотился ли он часом в кого-то другого и что он теперь, может, и впрямь вовсе и не маэстро Маненте, попросил крестьянина, чтобы тот назвал ему имя своего хозяина. Работник ответил, что его господина зовут Микеланьоло, он — золотых дел мастер, а супруга его — монна Бриджида; тогда лекарь спросил, не было ли у этой монны Бриджиды другого мужа и есть ли у нее дети. Да, ответил крестьянин, у нее был первый муж, лекарь, который звался, как говорят люди, маэстро Маненте, но, по слухам, он погиб от чумы, оставив ей сынка по имени Сандрино. «Боже мой, что ты говоришь?!» — воскликнул лекарь и принялся дотошно выспрашивать разные подробности, но крестьянин ответил, что больше и ведать ничего не ведает, поскольку сам он из Казентино и нанялся в это имение только прошлым августом. Лекарь Маненте, решив не раскрывать работнику, кто он, и так как времени было уже более двух часов пополудни, попрощался с ним и зашагал по дороге в сторону Флоренции, размышляя про себя о том, что же заставило его жену и родственников по каким-то странным причинам поверить, что его нет в живых, и вести себя подобным образом, тем более что он очень хорошо был знаком с золотых дел мастером Микеланьоло, приятелем своего шурина. И, строя в уме тысячи предположений, он без устали шагал и шагал по дороге, так что под вечер, правда, уже довольно поздно, добрался до постоялого двора «У камня», что возле мельницы, не более чем в миле от города; там он и решил заночевать и, съев на ужин лишь пару вареных яиц, улегся почивать, но всю ночь проворочался в постели с боку на бок, так и не сомкнув глаз. Однако утром он поднялся чуть свет и, расплатившись с хозяином, не торопясь направился во Флоренцию и вошел в город, по-прежнему никем не узнанный, хотя навстречу ему попадалось немало приятелей и знакомых. Покружив по улицам и обойдя чуть ли не полгорода, он наконец очутился на улице де'Фосси как раз в ту минуту, когда его жена и сын, возвращаясь от обедни, входили в дом; будучи уверен, что жена его заметила, но не подала вида, что узнает, он передумал идти с ней объясняться и отправился в церковь Санта-Кроче к своему исповеднику маэстро Себастьяно, полагая, что тот может явиться подходящим посредником и сумеет убедить Бриджиду в том, что это в самом деле он собственной персоной, и горя желанием поведать ему обо всем, что с ним стряслось, и испросить его совета; но, не найдя его, услышал от монахов, что тот ныне живет в Болонье, кое известие повергло его в такое уныние, что он просто не знал, как ему быть. Так побродил он по площади, обошел Новый и Старый рынки, встречая повсюду множество друзей и знакомых, в том числе маклера Блондинчика, Фео по прозвищу Барабан, мастера Дзаноби Бородача, шорника Леонардо, и, не будучи никем из них узнан, был этим немало озадачен, если не сказать больше. Так как между тем наступил час обеда, он отправился в харчевню «Обезьяна», где застал ее хозяина — своего старого и весьма близкого приятеля по прозвищу Амадоре — Любитель Стихов, за столом; он спросил разрешения вместе отобедать и подсел к нему; когда обед подходил к концу, Амадоре вдруг сказал, что сдается ему, будто он уже где-то видел его раньше, но никак не может припомнить, где именно они встречались, на что маэстро Маненте ответил, что это вполне возможно, ибо он долгое время жил во Флоренции у маэстро Агостино на площади Паделла, там, где бани, а ныне, приехав из Ливорно, он хотел бы вновь тут поселиться, ибо жизнь моряка успела порядком ему наскучить. И вот так, слово за слово разговорившись и порассуждав о различных предметах, они закончили свой обед, и лекарь, огорченный и ввергнутый в глубочайшее изумление тем, что он так и остался неузнанным своим сотрапезником, расплатился с трактирщиком и принял решение во что бы то ни стало сегодня же вечером поговорить с женой. И поэтому, пробродив по улицам до тех пор, пока не наступило, как ему показалось, подходящее время, — оставалось полчаса до полуночи, — он направился к себе домой и дважды громко постучал в дверь; женщина выглянула в окно, спросив, кто стучится, и лекарь ей ответил:

— Это я, дорогая моя Бриджида, отвори мне.

— А кто вы такой? — вновь спросила она.

Лекарь Маненте, не желая, чтобы услышали соседи, тихим голосом молвил:

— Спустись вниз и сама увидишь.

Бриджида, слыша его голос и, как ей показалось, узнав маэстро Маненте и в лицо, сразу вспомнила про полученное письмо, однако спуститься вниз не решилась, так как все это было слишком уж странно и непонятно, и повторила свой вопрос:

— Скажите мне, кто вы такой и что вам угодно?

— Разве ты не видишь? — произнес в ответ лекарь. — Я — маэстро Маненте, твой истинный и законный супруг, и я пришел к тебе, своей жене.

— Нет, вы не мой супруг, ибо маэстро Маненте скончался и похоронен, — сказала женщина.

— То есть как это, Бриджида, я умер? Я и не думал умирать! — ответил лекарь и добавил: — Пожалуйста, отвори мне, разве ты не узнаешь меня, моя душенька, разве я так изменился? Скорее открой мне, и ты убедишься, что я живой.

— Вы, наверное, тот самый обманщик, который написал мне письмо, что я получила вчера поутру, — продолжала Бриджида. — Уходите с богом, не то, не ровен час, вас застанет здесь мой муж, и вам не поздоровится.

Между тем на улице уже собралась кучка любопытных, которые пытались понять, что здесь происходит, а в окна высунулись все соседи, и каждый строил свои догадки. Первой во всем разобралась жившая как раз напротив монна Доротея, женщина весьма благочестивая, которая сказала Бриджиде:

— Послушай, доченька, да ведь это, поди, душа твоего покойного муженька — маэстро Маненте, которая бродит здесь неприкаянная, ведь это и лицом и разговором — вылитый он. Ну-ка, позови ее, поговори с ней и расспроси хорошенько, не нужно ли ей чего-нибудь.

Поэтому Бриджида, хотя и не очень-то поверив, что это действительно душа ее покойного супруга, начала жалостливым голосом:

— О божья душа, может быть, что-то мучает твою совесть? Может, ты хочешь, чтобы отслужили мессу в церкви за твой упокой? Может быть, тебе надо выполнить какой-то обет? Скажи мне, благословенная душа, чего тебе надобно, и уходи с богом.

Слушая все это, лекарь Маненте еле удерживался от смеха и продолжал твердить жене, что он живехонек и, если она желает в этом убедиться, пусть отворит ему дверь, но Бриджида, непрерывно крестясь, продолжала спрашивать, чего хочет его душа, не желает ли она, чтобы отслужили мессу святому Григорию.

Здесь в разговор вмешалась и мадонна Доротея:

— О божья душа, если ты пришла из чистилища, скажи нам это, и твоя добрая женушка закажет по тебе полную панихиду и поможет тебе оттуда выбраться!

И, то и дело повторяя «requiscat in расе» она каждую минуту осеняла себя таким размашистым крестным знамением, что все начали — а вокруг собралась уже целая толпа — вслед за ней креститься, опасливо пятясь назад и бросая на маэстро Маненте косые взгляды. Поэтому лекарь, видя, что Бриджида его уже больше не слушает и к тому же принялась без конца креститься и, не закрывая пи на минуту рта, тараторить с ханжой-соседкой, решил убраться подобру-поздорову, тем более что народ продолжал все прибывать, и он уже стал опасаться, как бы с ним не сыграли какую-нибудь злую шутку; решительно свернув на улицу, ведущую к церкви Санта-Мария-Новелла, он припустился по ней таким быстрым шагом, что все попадавшиеся ему на пути, отчаянно крестясь, с испуганными криками кинулись врассыпную, словно и впрямь увидели перед собою воскресшего мертвеца. То и дело оглядываясь, лекарь Маненте, держа курс на высящиеся над крышами купола, все убыстрял шаг, чуть ли не бегом свернул на улицу Дель-Моро, а затем покружив по темным переулкам, выбрался на площадь Санта-Тринита и, пройдя по улице Портаросса, направился к харчевне «Обезьяна», продолжая опасливо оборачиваться, не гонится ли кто за ним; весьма расстроенный, он решил, не видя другого выхода, обождать до утра, а там обратиться к викарию.

Не желая испытывать судьбу, боясь, что даже такие хорошие друзья, как Буркьелло и Блондинчик, могут не узнать его, он сказал Амадоре, сунув ему в руку несколько серебряных монет, что ему было бы очень приятно, если это возможно, пригласить вечером отужинать вместе с ним Буркьелло и маклера Блондинчика.

— Да все будет в порядке, — ответил трактирщик, — предоставьте это дело мне, — и, отдав распоряжения на кухню и накинув плащ, отправился на площадь Сан-Джованни, где разыскал Блондинчика и увел его с собой, говоря, что вечером хочет устроить ужин в компании с одним приезжим и Буркьелло, которого они застали в лавке, расположенной в его собственном доме на улице Гарбо; много слов на уговоры Буркьелло Бездонной Бочки тратить не пришлось, ибо тот сразу смекнул, что предоставляется случай поужинать на даровщинку, чего ему хотелось еще больше, чем всем остальным. Таким образом, в назначенный час все они собрались в харчевне «Обезьяна» — дело было в октябре, незадолго до праздника всех святых.

С первой же минуты Буркьелло показалось, будто перед ним лекарь Маненте, и еще больше он в этом укрепился, когда услышал, как тот заговорил. Маэстро Маненте оказал ему в высшей степени любезный прием, сказав, что, будучи наслышан о его славе и восхищаясь его поэтическим талантом, захотел с ним познакомиться лично, для чего ему пришлось обратиться к нему через трактирщика, просив того передать ему приглашение на ужин, а также просить составить им общество и Блондинчика, столь близкого его приятеля и столь компанейского человека. Буркьелло сердечно поблагодарил его, и вот в отведенной для них отдельной зальце они уселись за стол; в ожидании, пока дойдут на плите крупные молодые голуби и дрозды, они принялись рассуждать о том. о сем, причем лекарь Маненте сочинил им целую историю о своей жизни и о том, как он попал во Флоренцию. Буркьелло, который уже раньше шепнул Блондинчику, что никогда в жизни не видел, чтобы люди походили друг на друга так сильно, как этот приезжий похож на лекаря Маненте, теперь добавил:

— Если бы я не был твердо уверен, что он умер, я бы сказал, что это, без всякого сомнения, он. — И Блондинчик тоже с этим согласился.

Между тем хозяин, ибо все поспело, велел принести салат, хлеб и две фьяски игристого вина. Поэтому, оставив разговоры, они принялись за еду; Бездонная Бочка с Амадоре сидели у стены, а с наружной стороны стола расположились лекарь Маненте и Блондинчик, таким образом, в течение всего ужина Буркьелло мог наблюдать за приезжим; уже с самого начала в его манере пить он узнал знакомую ему привычку лекаря Маненте, который всегда с салатом опрокидывал один за другим два стакана неразбавленного вина, а потом каждый раз уже доливал стакан водой. Это его чрезвычайно изумило; когда же подали на стол голубей и дроздов и лекарь сразу же набросился на дроздов и принялся обсасывать их головки, которые он любил больше всего на свете, Буркьелло так и подмывало спросить приезжего, но он сдержался, чтобы еще точнее удостовериться в своих предположениях. А когда настал черед десерта — подали сементинские груши, санколомбанский виноград, молодой козий сыр, он уверился окончательно, что перед ним Маненте, ибо лекарь, отведав только груш и винограда, тем и кончил ужин, не притронувшись к сыру, хотя все остальные его очень хвалили: дело было в том, что Маненте терпеть не мог козий сыр и его невозможно было заставить взять в рот хотя бы маленький кусочек. Буркьелло это прекрасно знал и теперь был столь твердо уверен, что перед ним лекарь Маненте, что схватил его левую руку и, немного отогнув манжет рубашки, обнажил запястье, на котором резко выделялось темное родимое пятно; затем он сказал громким голосом:

— Ты — лекарь Маненте, и нечего больше скрываться! — И, положив ему руки на плечи, обнял и расцеловал.

Блондинчик и трактирщик, в страхе отпрянув назад, ждали, что тот ему ответит. Маненте сказал:

— Ты, Бездонная Бочка, единственный из всех моих многочисленных друзей и близких признал меня; да, я действительно, как ты сказал, маэстро Маненте, и я вовсе не умер, как думает моя жена и вся Флоренция.

Оба их сотрапезника побелели как мел; Амадоре начал креститься, а Блондинчик с криком ужаса хотел было бежать, ибо оба испугались его, как привидения или воскресшего из мертвых, но Буркьелло Бездонная Бочка сказал им:

— Не бойтесь, ощупайте его, потрогайте, у призраков и мертвецов нет ни мяса, ни костей, а он, как вы видите, из плоти и крови; кроме того, он у вас на глазах и пил и ел.

Лекарь Маненте, в свою очередь, сказал:

— Я живой, не сомневайтесь в том, братья мои, не бойтесь, я и не думал помирать; лучше послушайте, что я вам расскажу, и вы услышите одну из самых удивительных историй, которые кому-либо только приходилось слышать на земле с тех пор, как светит солнце.

Благодаря его стараниям и уговорам, в чем ему как мог помогал и Буркьелло, хозяин и Блондинчик наконец немножко успокоились. Затем они позвали слуг и велели убрать со стола все, кроме вина и зелени. И, сказав им, чтобы те шли ужинать и не совали сюда носа, если только зачем-нибудь не понадобятся Буркьелло, они распорядились хорошенько запереть входную дверь и, горя желанием узнать нечто новое и необычайное, приготовились внимать тому, что им поведает лекарь Маненте. Начав свое повествование с того, как его оставили спящего на скамье посреди улицы, он рассказал по порядку все, что с ним произошло впоследствии, не раз останавливаясь, чтобы подивиться и посмеяться вместе со своими слушателями. Не успел он закончить свой рассказ, как Буркьелло, человек редкого ума и проницательности, сразу же воскликнул:

— Это все проделки Лоренцо Великолепного!

Все стали ему возражать, говоря, что в случившемся повинны ведьмы и волшебные чары и дело тут наверняка не обошлось без колдовства. Однако Буркьелло продолжал стоять на своем и говорил им:

— Никто даже не представляет себе, что у него за голова. Разве вы не знаете, что, начав дело, он никогда не бросит его на полпути и любит, чтобы все задуманное им обязательно было доведено до конца? И уж если ему что втемяшилось в башку, так он во что бы то ни стало этого добьется. Он хитер, как бес, с таким человеком, который все знает, все может и всего хочет, весьма опасно иметь дело. — И, обратясь к маэстро Маненте, продолжал: — Я всегда ждал, что он рано или поздно сыграет с тобой подобную шутку — с того самого дня, когда ты на его вилле в Кареджи, состязаясь с ним в импровизации стихов, осмелился быть недостаточно почтителен. Маненте, знай, князья всегда остаются князьями, и когда мы позволяем себе быть с ними запанибрата, они частенько вот таким образом ставят нас на место.

Лекарь в свое оправдание стал говорить, что музы свободны и что он был в том случае совершенно прав, но слова Буркьелло поколебали его уверенность, и, поразмыслив про себя, он подумал, что, пожалуй, действительно оно так и есть.

Но поскольку они столь подробно обсуждали происшедшее с лекарем Маненте, то теперь он, в свою очередь, попросил их рассказать о всем том, что последовало за чумой, и о человеке, умершем от нарыва в горле, которого вместо него вынесли мертвым из его собственного дома, ибо все это не давало ему покоя; друзья долго ломали себе над этим голову, но даже Буркьелло не мог найти никакой зацепки, за которую можно было бы ухватиться. Время уже было позднее, и в конце концов лекарь Маненте попросил их высказать свое мнение и дать совет, каким же образом ему выпутаться из этого дела, ибо ему никак не хотелось лишаться жены и имущества; и хотя различных мнений и советов высказано было ими великое множество, они порешили на том, что лучше всего обратиться лекарю в епископство.

Наконец, попрощавшись с каждым в отдельности, лекарь Маненте отправился ночевать к Буркьелло, ибо остальные приглашали его не слишком настойчиво, так как все они не совсем еще побороли свой страх.

В это время воротился домой Микеланьоло, и Бриджида преподробно обо всем ему поведала, утверждая, что ей показалось, будто она поистине слышит голос мужа и узнает черты лица маэстро Маненте, и она вслед за монной Доротеей высказала предположение, что это, наверное, страждущая душа, которая нуждается в добром деянии, чтобы выбраться из чистилища.

— Какая еще душа, какое чистилище? Что ты, дура, мелешь? — сказал в ответ Микеланьоло. — Это жулик и злодей, и ты очень мудро поступила, не отворив ему.

Однако он был в высшей степени удивлен и никак не мог взять в толк, чего добивается этот незнакомец, какова его конечная цель; он перебрал в уме все мыслимые случаи, кроме одного, — что лекарь Маненте воскрес и жив-здоров, — только одно было ему ясно, что этот обманщик, после того как его первоначальный план с письмом не удался, не должен был бы больше появляться.

Поутру, разбудив лекаря Маненте пораньше, Буркьелло велел ему первым делом вымыть голову и, как было принято в то время, побриться, а затем одел его в свое платье, которое не только пришлось ему впору, но сидело на нем как влитое, и вместе с ним вышел из дому, чтобы показать его людям и со всеми познакомить; они пошли к церкви Санта-Мария-дель-Фьоре, потом к церкви Санта-Аннунциата, на Старый и Новый рынки, на площадь Синьории, и лекаря Маненте видело множество людей, некоторые его узнали и с ним поговорили, ибо по городу благодаря Блондинчику и Амадоре уже прошел слух о том, что он жив-здоров и желает возвратить себе жену и имущество. Видели его и Никколао с Микеланьоло, и, хотя они и знали, что он умер, им показалось, что это в самом деле он, но они тешили себя мыслью, что этого не может быть; прослышав, что он собирается идти в епископство, они приготовились к отпору: обратились к санитарным властям, заглянули в книгу церковного прихода Санта-Мария-Новелла, поговорили с бакалейщиком, у которого покупали свечи, могильщиками и всеми соседями, заручившись свидетелями и документами, удостоверяющими, что лекарь Маненте скончался у себя дома от чумы и погребен как положено. Жителей Флоренции этот случай крайне озадачил, а многие, кто видел своими глазами, как лекаря предавали земле, были поистине поражены и высказывали подозрение, что дело тут, должно быть, нечисто.

Лекарь Маненте, вернувшись домой к Буркьелло и отобедав, отправился вместе с ним в епископство и изложил там викарию суть своего дела, потребовав, чтобы ему была возвращена жена. Викария рассказ его весьма удивил, и он, дабы установить истину, пожелал выслушать другую сторону; когда же Никколао и Микеланьоло изложили ему свои доводы, представив множество доказательств и показаний уважаемых свидетелей, у него совсем голова пошла кругом, и он окончательно запутался; а так как в этом деле речь шла о покойнике и ни у той, ни у другой стороны невозможно было добиться, кто же это был такой и как попал в дом лекаря, то викарий решил, что дело здесь наверняка пахнет убийством, и секретно сообщил об этом суду Восьми, который немедля послал сбиров арестовать всю компанию: их схватили, когда они еще спорили и пререкались друг с другом, и всех, за исключением Буркьелло, привели в замок Барджелло и посадили за решетку.

Наутро, когда собрался суд, первым предстал перед ним лекарь Маненте, и судьи начали грозить ему пыткой на дыбе, если он не скажет им правду; поэтому лекарь Маненте сразу же рассказал им по порядку, с самого начала и до конца, все, что с ним произошло, причем так складно и остроумно, что не один раз заставил их хохотать; потом они велели отвести его обратно в тюрьму и послали за Никколао, который тоже рассказал им правду — то есть все, что ему самому было известно; сказанное им подтвердил и Микеланьоло, и в доказательство своих слов они представили свидетельские показания, будучи совершенно твердо уверены в том, что умерший не кто иной, как лекарь Маненте. Когда суд Восьми услышал про санитара, на руках у которого умер больной и который производил дезинфекцию в доме, судьи решили, что теперь-то у них в руках имеется необходимая ниточка и они легко смогут распутать это сложное дело; поэтому они сразу же послали за ним сбира в монастырь Санта-Мария-Нуова. Однако, когда сбир, возвратившись, доложил, что означенный санитар, поспорив с другим и поранив ему ножницами лицо, из страха перед герцогом бежал куда глаза глядят и до сих пор неизвестно, где он находится, судьи растерялись еще больше и не знали, что делать. Как видите, подобным шуткам все благоприятствует самым наилучшим образом.

Суд Восьми, отправив всех обратно в тюрьму, поручил своим чиновникам тщательно проверить подлинность свидетельских показаний и, насколько это возможно, расследовать, соответствует ли истине рассказ лекаря Маненте; дня через два-три судейские чиновники доложили, что все допрошенные говорили истинную правду; в связи с этим суд продолжал пребывать в неудовольствии и великом замешательстве.

Тем временем Буркьелло, стремясь помочь маэстро Маненте, отправился на дом к одному важному лицу, члену этого суда, большому своему другу и другу лекаря Маненте, и поведал ему, что все это проделки Лоренцо Великолепного, который хотел сыграть с Маненте эту хитроумную шутку; рассказав, с какой целью Лоренцо сделал это, и приведя в доказательство множество доводов, он сумел убедить этого судейского, и тот в конце концов согласился с ним в том, что никоим другим образом, если не по милости Лоренцо, во Флоренции не мог бы произойти подобный случай; поэтому однажды утром, выступая в суде по этому делу, он высказал мнение, что, как ему кажется, следовало бы обратиться к Великолепному, который находится в Поджо, и передать эту судебную тяжбу на его усмотрение, ибо она столь запутана и сложна, что невозможно принять сколько-нибудь удовлетворительное решение. Всем это предложение в высшей степени понравилось; по общему мнению, помимо того, что это дело может доставить Лоренцо большое удовольствие, именно он явится лучшим судьей в подобного рода тяжбе; таким образом, судьи единодушно поручили секретарю суда со всеми подробностями довести обстоятельства этого дела до сведения Великолепного и тяжбу передать на усмотрение его светлости, так и было сделано: в тот же самый день Великолепному было направлено письмо, а арестованные приведены в суд, и им было приказано, чтобы никто из них не смел под страхом виселицы приближаться ближе, чем на сто шагов, к улице де'Фосси и беседовать с Бриджидой до тех пор, пока не будет вынесено решение по этой тяжбе, каковую суд передает на усмотрение Великолепного, который вскорости возвратится в город, и с этим они были отпущены; уплатив судебную пеню, они разошлись по своим делам, причем каждый надеялся, что приговор будет в его пользу.

Слухи об этой тяжбе распространились по всей Флоренции и всех очень озадачили, а Бриджида, донельзя огорченная и недовольная, не могла дождаться, когда же наконец все закончится. Маэстро Маненте, вновь поселившись у Буркьелло, занялся врачеванием, а оба золотых дел мастера вернулись к своему ремеслу. Великолепный, получив письмо Восьми, немало потешался и сам весьма дивился тому, что его шутка удалась в тысячу раз лучше и обернулась куда смешнее, чем даже он мог предполагать, когда ее замышлял, и это доставило ему превеликое удовольствие.

А когда дней через восемь — десять он возвратился во Флоренцию, не успел он приехать, к нему сразу же пожаловал лекарь Маненте, однако не смог добиться аудиенции, то же самое произошло с золотых дел мастерами; однако на другой день Маненте пришел вновь и застал Лоренцо как раз за столом, когда тот только отобедал; увидев лекаря, Великолепный, не подав вида, насколько все это его забавляет, притворился вне себя от изумления и неожиданности и воскликнул громким голосом:

— Маэстро Маненте, вот уж не чаял когда-нибудь тебя вновь увидеть, ведь я был твердо уверен, что ты умер! Да я и теперь еще не совсем убежден, что это в самом деле ты во плоти, а не кто-то другой или, может быть, твой дух, который благодаря какому-то волшебству обрел земную оболочку!

Лекарь, твердя, что он и не думал умирать и что это в самом деле он, хотел пасть на колени, чтобы поцеловать Великолепному руку, но тот сказал:

— Не приближайся! Пока что мне достаточно знать, что ты действительно маэстро Маненте во плоти, в таком случае — милости просим, но ежели это не так, то я тебе совсем не рад.

Лекарь тут собрался было рассказать свою историю, но Лоренцо ответил, что сейчас ему недосуг, а потом добавил:

— Сегодня вечером, после полуночи, я буду ждать тебя, чтобы выслушать твои доводы, — и затем дал ему понять, что пригласит и противную сторону.

Лекарь Маненте, поблагодарив его, почтительно откланялся и, возвратившись домой, подробно рассказал обо всем Буркьелло, который, усмехнувшись, сказал:

— Вот теперь я уверен: ты, как говорится, попал точно по адресу! Увидишь, что Лоренцо будет очень доволен — на ловца и зверь бежит!

Однако Буркьелло не мог побороть опасений и сомнений, ибо еще не представлял себе, чем все это может обернуться. Между тем наступил вечер, и оба золотых дел мастера, получив приказ явиться, были уже на месте и прохаживались в ожидании под портиками, когда прибыл маэстро Маненте; как только Лоренцо доложили об этом, он проследовал в главную залу в сопровождении некоторых знатных господ и именитых горожан, всех друзей и знакомых медика, и, сообщив обеим сторонам о начале разбирательства, вызвал первым Никколао, а затем Микеланьоло; им обоим велели встать рядом, выслушали их доводы, а также показания представленных ими свидетелей, и, судя по лицам присутствующих, все были чрезвычайно озадачены. Потом их отпустили, и в залу ввели лекаря Маненте, который с самого начала, по порядку, ничего не опуская и не прибавляя, рассказал обо всем, что с ним произошло; рассказ этот невероятно поразил и позабавил всех, кто слушал его вместе с Великолепным, но как ни были они изумлены и как сильно ни потешались, они продолжали все больше дивиться и, не в силах долее сдержаться, принялись хохотать, да так, что никак не могли остановиться, тем более что Лоренцо заставил лекаря Маненте повторить свое повествование дважды или трижды; затем он велел снова позвать обоих золотых дел мастеров и получил возможность вдоволь натешиться, как никогда еще ему не доводилось в жизни, ибо обе стороны, разгорячившись и разъярившись, принялись неслыханно поносить друг друга, причем запас изрыгаемых ими грубостей казался поистине неиссякаем. Тем временем в зале появился викарий, за которым послал Великолепный; после того как все почтительно его приветствовали, Лоренцо усадил его рядом с собою и, обратившись к нему, сказал:

— Мессер викарий, я знаю, что вам известна суть тяжбы между этими достопочтенными людьми, и так как они уже изложили вам свои доводы, не буду повторять вам все обстоятельства этого дела; но поскольку уважаемые господа члены суда Восьми выбрали меня судьей в данной тяжбе, то мой долг вынести решение. Однако для этого мне необходимо прежде выяснить, действительно ли лекарь Маненте никогда не умирал и не является ли этот человек, которого мы видим перед собой, существом, испытавшим на себе колдовские чары, или дьявольским духом, а это надлежит установить и доказать вам.

— Но каким образом? — воскликнул викарий.

— Сейчас вам скажу, — ответил Лоренцо и продолжал: — Заклятие с него должны снять монахи, которые умеют изгонять злых духов с помощью прикладываемых к телу святых мощей, развеивающих волшебные чары.

— Вы верно сказали, — ответил мессер викарий. — Дайте мне на это немного времени — дней шесть — восемь, и если он выдержит испытание, то мы сможем наверняка сказать, живой ли он и тот ли, за кого себя выдает.

Маэстро Маненте попытался было вставить словечко, но здесь Великолепный, одобрив намерение викария и повторив, что, как только будет проведено это испытание, он вынесет решение, поднялся и, отпустив всех присутствовавших, вышел из залы в сопровождении находившихся с ним знатных господ, продолжая смеяться и шутить по поводу этого столь необычайного дела.

На следующий день викарий, который был добрым и набожным христианином, глубоко религиозным человеком, велел сообщить всему архиепископату, священникам и монахам, чтобы они приготовили святые мощи и образки, помогающие изгонять дьявола и заклинать духов, ибо через шесть дней им всем надлежит собраться во Флоренции в церкви Санта-Мария-Маджоре, а неявившихся постигнет суровое наказание. Все кругом только и толковали про эту новость, а обоим золотых дел мастерам, не говоря уже о лекаре Маненте, не терпелось дождаться назначенного дня. Лоренцо же тем временем вызвал во Флоренцию старого Непо из Галатроны, знаменитого в те времена колдуна и волшебника, и, объяснив, что он должен будет делать, спрятал его у себя во дворце, чтобы использовать в надлежащий момент. В церковь Санта-Мария-Маджоре со всего города и окрестностей нанесли уже несметное множество изображений святых и мешочков с мощами.

Когда наконец наступил условленный день, лекарь Маненте явился в церковь и стал ждать викария, который прибыл после вечерни в сопровождении не менее чем трех десятков монахов из числа самых уважаемых во Флоренции и, усевшись на приготовленный ему стул посредине церкви, приказал подвести к нему маэстро Маненте и велел ему опуститься на колени; затем два монаха из монастыря Сан-Марко принялись распевать над ним псалмы и гимны, шептать молитвы и тексты из Евангелия, кропя его святой водой и окуривая ладаном, в то время как другие священники и монахи начали подносить к нему один за другим образки и мешочки с мощами, чтобы он мог к ним притронуться. Но все было тщетно, ибо лекарь вовсе и не думал как-то меняться, а, напротив, обращался ко всем, кто к нему ни подходил, со смиренным почтением, воздавал хвалу господу и взывал к викарию, чтобы тот его безотлагательно освободил.

Церковь была набита битком, и все ожидали каких-то чудес, когда вперед выступил один монашек, прибывший из Валомброзы, молодой и дерзкий, который славился своим искусством изгонять духов, и заявил:

— Дайте-ка попробовать мне, и я вам сразу скажу, одержим он бесами или нет.

А затем, связав лекарю крепко-накрепко руки, он прикрыл ему голову епитрахилью и начал его заклинать и пытать вопросами, на которые тот отвечал неизменно исчерпывающе и по существу; но, поскольку, творя свои заклинания, монах нес такую чушь, что рассмешил бы и мертвого, маэстро Маненте, на свою беду, осмелился чуточку усмехнуться; заметив это, монах тотчас же воскликнул:

— Вот он, попался! — и очень ловко отвесил ему две звонкие оплеухи. — Ты, — сказал он, — враг божий, и я любой ценой заставлю тебя выйти!

Лекарю Маненте эта игра пришлась не по вкусу, и он в ответ закричал:

— Заклинай, сколько тебе влезет!

Но монашек изо всех сил хватил его кулаком в грудь, а потом принялся мять ему бока, приговаривая:

— Ах ты, нечистый дух, я заставлю тебя выйти, хочешь ты того или нет!

Так как лекарю оставалось рассчитывать лишь на свой язык, он принялся кричать:

— Ах ты, негодный грязный монах, да разве так обращаются с приличными людьми? Как тебе не стыдно, бездельник и пьяница, бить такого человека, как я? Я тебе за эти побои еще отплачу!

Монашек, услышав его проклятия, вновь кинулся на лекаря и, сбив с ног, стал топтать, а потом вцепился руками в горло и, наверное, задушил бы, если бы лекарь Маненте не начал взывать к милосердию божьему, тогда мессер монах отпустил его, решив, что злой дух согласился выйти наружу, и спросил:

— А какой ты мне дашь знак?

Тут Монах-Шут, который, смешавшись с толпой, по распоряжению Великолепного привел Непо в церковь, сказал, что пора вступать в дело ему. Непо тотчас же закричал громким голосом:

— Расступитесь, расступитесь, люди добрые, дайте мне пройти, ибо я пришел сюда поговорить с викарием и раскрыть ему всю правду!

Вид этого человека сразу всех изумил — он был высок ростом, и внешность у него была уж очень странная: кожа настолько смуглая, что казалась совсем темной, череп совершенно лысый, худое, изможденное лицо с резкими чертами, длинная черная борода, доходившая до самой груди, да и одет он был в грубое и необычное платье. Услышав его голос и поняв смысл его слов, все, исполненные удивления и страха, послушно перед ним расступились. Приблизившись к викарию, Непо первым делом оттащил монашка от лекаря Маненте, которому показалось, что его воскресили из мертвых, а затем заговорил и сказал следующее:

— Дабы истина, как это угодно господу богу, открылась всем, знайте, что лекарь Маненте никогда и не думал умирать, а все, что с ним произошло, объясняется чарами магии и дьявольской силой и было делом моих рук, Непо из Галатроны, это я заставляю демонов творить все, что мне только вздумается и заблагорассудится. Это я, в то время как он спал у церкви Сан-Мартино, повелел дьяволам отнести его в один заколдованный замок, и именно так, как он сам вам об этом рассказывал, продержал его там до того дня, когда однажды на рассвете велел перенести его и оставить в лесах Вернии. Заставив одного домового воплотиться в похожую на лекаря телесную оболочку, я приказал ему делать вид, что этот заболевший чумой дьявол — маэстро Маненте; затем заставил его притвориться мертвым, после чего он был похоронен, — по причине этого потом возникли все известные вам недоразумения. Все это велел сотворить я, чтобы поглумиться и насмеяться над лекарем Маненте, отомстив таким образом за оскорбление, некогда нанесенное мне в приходе Сан-Стефано его отцом, — с ним, увы, я так никогда и не сумел поквитаться из-за ладанки с хранящейся внутри ее молитвой святому Киприану против колдовских чар, которую он всегда носил на шее. И чтобы вы убедились, что слова мои — истинная правда, идите сейчас же и раскройте могилу, в которой был погребен тот, кого вы принимали за лекаря; а ежели вы сомневаетесь в правдивости моих слов и мои доказательства не кажутся вам явными, то можете считать меня лжецом и обманщиком и отрубить мне голову!

Викарий и все остальные присутствующие слушали его слова с большим вниманием, а лекарь Маненте, рассерженный и испуганный, бросал на него исподтишка косые взгляды, однако внимал ему, как зачарованный; и все находившиеся в церкви так же глядели на Непо во все глаза, затаив дыхание. Викарий, желая действительно внести в дело ясность и поскорее покончить с этой историей, от которой уже голова шла кругом, приказал двум монахам из монастыря Сан-Марко и двум монахам из монастыря Санта-Кроче немедля отправиться на кладбище и раскрыть эту злосчастную могилу; они сразу же пошли туда в сопровождении множества других монахов и священников и целой толпы мирян. Непо остался в церкви подле викария и лекаря Маненте, которые, все еще его боясь, не решались взглянуть ему прямо в лицо, опасаясь, как и большинство присутствовавших в церкви, уж не новоявленный ли это Симон Волшебник или новый Маладжиджи.

Между тем посланные Великолепным монахи и отправившийся вслед за ними народ дошли до кладбища у Санта-Мария-Маджоре и, вызвав церковного сторожа, велели показать склеп, в котором, как полагали, было погребено тело лекаря. В то самое утро, на рассвете, Монах по приказу Великолепного привез из Кареджи черного как смоль голубя, самую сильную, дальше и быстрее всех когда-либо на свете летавшую птицу, к тому же так хорошо умевшую находить свою голубятню, что она возвращалась туда даже из Ареццо и Пизы; осторожно, чтобы никто не видел, Монах посадил голубя в гробницу, которая ему была прекрасно известна, и вновь закрыл ее, да так, что казалось, ее лет десять не касалась ничья рука. Когда церковный сторож, зацепив крюком железную петлю, потянул вверх закрывавшую гробницу каменную плиту и на глазах более чем тысячи человек открыл могилу, этот голубь, которого звали Уголек, просидев много часов в темноте и без корма, наконец увидев свет, тотчас вылетел на волю и взмыл высоко в небо, в такую высь, что увидел оттуда Кареджи, и полетел в том направлении, достигнув своей голубятни за каких-нибудь несколько минут; присутствующих это настолько ошеломило и испугало, что многие пустились наутек и с криками: «Святой Иисус!», «Боже мой, помогите!» — разбежались кто куда. Сторож от страха упал навзничь, уронив на себя каменную плиту, которая сломала ему бедро, из-за чего ему пришлось много дней и недель проваляться в лубках. Монахи и большая часть толпы бросились к церкви Санта-Мария-Маджоре с криками: «Чудо! Чудо!» Одни говорили, что из гробницы вышел призрак, дух в виде белки, по с крыльями, другие, что змей, который извергал пламя, третьи полагали, что вылетел демон, превратившийся в летучую мышь; однако большинство утверждало, что это был маленький дьяволенок, причем некоторые говорили, что даже разглядели у него рожки и лапки, как У гуся.

В церковь Санта-Мария-Маджоре, где оставались викарий, лекарь Маненте и несметное множество народа, толпа монахов и мирян возвратилась чуть ли не бегом, крича в один голос: «Чудо! Чудо!» Вокруг них поднялась невероятная давка, ибо каждый пытался пролезть вперед, чтобы узнать, что же в самом деле произошло на кладбище. Тем временем Непо при помощи стремянных и Монаха протиснулся к боковой двери и, смешавшись с толпой, вышел из церкви так, что его не заметила ни одна живая душа, вскочил на поджидавшего его доброго коня и был таков; как ему и приказали, он возвратился к себе домой.

Викарий, выслушав рассказ монахов во всех подробностях, растерянно и ошеломленно озирался вокруг, ища глазами Непо, и, нигде его не видя, начал кричать, чтобы его немедленно нашли и схватили, потому что он хочет его сжечь на костре, как настоящего колдуна, мага и волшебника; но поскольку его нигде не было видно, решили, что он исчез при помощи искусства магии. Поэтому викарий, отпустив всех священников и монахов и сказав им, чтобы они забирали все свои образки и мешочки с мощами, направился вместе с лекарем Маненте во дворец к Великолепному.

Буркьелло же с несколькими своими приятелями стоял в церкви в сторонке и, видя все там происходившее, нахохотался так, что у него заболели скулы, особенно когда мессер монашек тузил лекаря Маненте. Оба золотых дел мастера, озадаченные и раздосадованные, тоже присутствовали там все время и, увидев, что викарий направляется во дворец, поплелись вслед за ним, чтобы попробовать, не удастся ли им как-нибудь выпутаться из этого дела.

Великолепному непрерывно доносили о происходящем во всех подробностях, и он, сидя с несколькими знатными господами и своими близкими друзьями, все еще не в силах был справиться со смехом, когда ему доложили, что пришел и просит его принять викарий, который, едва увидел Лоренцо, воскликнул, что он требует стражу, чтобы схватить Непо из Галатроны. Лоренцо, притворившись, что ничего не знает и не ведает, велел ему все рассказать по порядку, а затем молвил так:

— Мессер викарий, ради бога, не будем спешить с этим Непо, лучше скажите, что вы думаете о лекаре Маненте?

— Я думаю, — отвечал викарий, — что больше нет никаких сомнений в том, что это действительно он сам собственной персоной и что он никогда и не думал помирать.

— В таком случае, — сказал Великолепный, — я хочу вынести приговор, чтобы немедля покончить с тем запутанным положением, в котором очутились эти бедняги.

И, подозвав к себе Никколао и Микеланьоло, которых он заметил среди прочих, Лоренцо, в присутствии викария и множества достойных и знатных граждан, велел им обнять и облобызать лекаря Маненте, и они от всего сердца помирились, попросив друг у друга прощения и свалив всю вину на Непо, а затем Великолепный вынес следующее решение: Микеланьоло не позже завтрашнего дня должен вывезти из дома маэстро Маненте все свои вещи, которые он туда принес, когда женился на Бриджиде, а этой последней надлежит, взяв с собой лишь четыре сорочки, юбку и плащ с капюшоном, отправиться в дом своего брата и оставаться там, пока не разрешится от бремени; когда же родится ребенок, Микеланьоло может поступить с ним по своему усмотрению, приняв или же нет на себя заботы о нем, и в случае, если он от него откажется, дитя сможет взять к себе лекарь; если же и он не захочет, то ребенка надлежит отправить в приют Невинных младенцев, а все расходы, связанные с родами, должны быть отнесены на счет Микеланьоло; лекарь же Маненте может возвратиться к себе домой и жить там со своим малолетним сыном, а Бриджида, разрешившись от бремени и получив через сорок дней церковное благословение, должна вернуться к маэстро Маненте, каковой обязан принять ее с лаской и любовью.

Этот приговор всем понравился, и все, кто присутствовал при этом, очень хвалили Великолепного; затем золотых дел мастера и лекарь, почтительнейше его поблагодарив, отбыли в самом прекрасном настроении, а вечером того дня, заранее условившись, отужинали все вместе с Бриджидой в доме маэстро Маненте, куда был приглашен и Буркьелло, к которому лекарь потом и отправился ночевать.

Мессер викарий, оставшись вдвоем с Великолепным, настаивал, что надобно поймать Непо, дабы сжечь его на костре; однако Лоренцо возражал ему, говоря, что куда лучше оставить его в покое, ибо из этой затеи у них все равно ничего не выйдет, так как у Непо имеются тысячи способов и тысячи средств скрыться от них и не даться им в руки; он, в частности, может сделаться невидимым, превратиться в птицу, обратиться в змею и знает множество иных подобных штук, прибегнув к которым оставит их в дураках; кроме того, кто знает, может быть, господь бог наделил это семейство из Галатроны такой силой и властью также и с какой-нибудь благой целью, пока еще неведомой людям, а затем не следует забывать и о той весьма серьезной опасности, что Непо может провидеть и предугадать их враждебные намерения и лишит их дара речи, заставит окриветь, скосит им на сторону рот, нашлет на них паралич или какую-нибудь другую напасть.

Тут викарий, будучи, как вы уже могли заметить, человеком мягким и податливым, сразу же согласился с его доводами и, прося прощения, сказал, что он всего этого не знал и что о высказанном им только что намерении и вообще о всем происшедшем он не заикнется больше никогда в жизни, и, приняв такое решение, он оставил Великолепного и, не без сильного опасения заполучить какую-нибудь неведомую хворь, вернулся к себе домой, и никогда больше до самой смерти от него не слыхали и словечка о Непо — ни хорошего, ни худого.

На следующий день Микеланьоло забрал из дома маэстро Маненте все свои пожитки, а Бриджида переехала к брату, так что лекарь получил в полное распоряжение все свое имущество и в тот же день возвратился к себе домой и вновь обрел сына.

В то время во Флоренции только и говорили, что об этой истории, причем вся честь и невероятная слава достались в первую очередь Непо, которого все, а больше всего простой народ, почитали за величайшего колдуна.

Маэстро Маненте, действительно поверив, что все происходило так, как рассказал Непо, впоследствии размышляя об этом, частенько говаривал, что грушу ест отец, а оскомина остается на зубах у сына; эта его фраза потом стала пословицей и дошла до наших дней, и хотя уже даже не только Буркьелло Бездонная Бочка, но и сам Великолепный, Монах и стремянные впоследствии рассказали во всех подробностях, как была осуществлена эта проделка, ничто не могло заставить его думать по-другому, даже более того: он был так напуган, что накупил множество ладанок с охраняющими от волшебства молитвами святому Киприану и постоянно носил их на шее, а также заставлял носить и свою Бриджиду; последняя в положенное время родила мальчика, которого затем взял к себе Микеланьоло и растил до десятилетнего возраста, а когда он умер, родственники отдали мальчика в послушники в монастырь Санта-Мария-Новелла, и со временем из него вышел на редкость образованный монах, он стал замечательным проповедником и за свою проницательность, приятность и остроумие был прозван в народе братом Буравчиком. Лекарь же Маненте жил-поживал, детей и добро наживал со своей Бриджидой и всю жизнь до самой смерти каждый год праздновал день своего заступника Киприана и всегда особенно глубоко чтил этого святого.

 

Из «Новелл»

Маттео Банделло

[98]

 

Часть первая

Новелла III

О том, как некая дама издевалась над молодым дворянином и как он отплатил ей за все сполна

Совсем недавно в одном из городов Ломбардии жила некая благородная дама, жена очень богатого дворянина, и была она более озорного и капризного нрава, чем пристало особе ее положения. Ей доставляло великое удовольствие всех вышучивать, а нередко и всласть поиздеваться над своими кавалерами, чтобы потом в обществе прочих дам насмехаться то над одним, то над другим. Поэтому никто не решался ухаживать за нею и особенно не старался с ней сблизиться: все знали, что язык у нее очень длинный и она может наговорить на человека все, что угодно, особливо если представится случай больно его уколоть. А так как поистине не пристало мужчинам состязаться с дамами и спорить с ними, ибо следует ублаготворять их и чтить, то большинство мужчин старалось вообще уклониться от всякого разговора с нею, — тем более известно было, сколь невоздержана она на язык и сколь язвительна и притом не способна никого уважать. Была она, однако, необыкновенно хороша собою и в полной мере обладала всем тем, из чего слагается женская красота; в манерах ее было столько изящества, что каждым поступком своим, каждым шагом, каждым малейшим движением она, казалось, преумножала неизъяснимую прелесть свою, и во всей Ломбардии нельзя было сыскать ей равной.

Нашлись все же кавалеры, которые, не зная как следует нрава этой дамы, принимались увиваться за нею и даже в нее влюблялись; она же, насытившись вдосталь их нежными взглядами, начинала всячески потешаться над ними, дабы от них отделаться, и неосторожным влюбленным приходилось терпеть ее глумление.

И хотя была она, как я вам уже сказал, особой неприятной, ей тем не менее доставляло удовольствие видеть, как люди любуются ею, и нередко, для того чтобы искуснее заманить мужчину в свои сети, она способна была притвориться и уверяла, что влюблена в того или в другого, но в конце концов в голову ей всходила дурь, и тут она делала вид, что и знать никого из них не знает.

Случилось, что один богатый и очень знатный юноша этого города, хоть он и был наслышан об издевках и насмешках этой дамы над многими людьми и знал о ее дурном нраве, неустанно взирая на совершенства ее и думая день ото дня больше, чем следовало, о ней и о ее красоте, которая глазам его представлялась поистине ангельской, так страстно влюбился в нее, что не мог уже больше помышлять ни о чем другом и понял, что потерял всякую власть над собой. И, перебирая в душе все, что имело отношение к предмету его новой любви и к тому дурному, что ему о ней доводилось слышать, он все думал и думал и становился то веселым, то мрачным в зависимости от того, тешился ли надеждой или впадал в отчаяние, и решил любыми путями добиться расположения этой дамы. И он принялся часто ходить и ездить по улице, на которой она жила, и, видя ее у дверей, всякий раз очень любезно ей кланялся и непременно останавливался и заводил с нею разговор. Хоть ему и не хватало смелости открыться ей на словах, вздохи его и пламенные взгляды говорили о том, что творилось у него на душе. Дама же была хитра и коварна, — влюбленность юноши развлекала ее и тешила; от этого она, может быть, преисполнялась еще более высокого мнения о своей особе. Время от времени лукаво поглядывая на него, она сумела постепенно дать ему понять, что и сама к нему неравнодушна.

У юноши этого была сестра, жившая неподалеку от этой дамы. И так как по некоторым причинам мне не пристало называть их настоящие имена и я даже не сказал вам, в каком городе все это было, назовем сестру этого юноши Барбарой, а самое даму Элеонорой. Барбара овдовела и растила маленького сына, вместе с которым ей досталось после смерти мужа большое наследство, что позволило ей стать полновластной хозяйкой в доме. И всякий раз, когда юноша — назовем его Помпейо — шел к сестре, он должен был проходить мимо дома Элеоноры. Помпейо почитал это за величайшее счастье, тем более что сестра его была дружна с известной нам Элеонорой, и они часто виделись. И вот настал день, когда страсть Помпейо достигла такой силы, что он признался молодой женщине в своей любви, умоляя ее сжалиться над ним и взять его себе в услужение и сказав ей при этом много всего такого, что в подобных случаях говорят влюбленные. Даме же этой Помпейо нисколько не нравился, но она все же не сочла возможным издеваться над ним, ибо принадлежал он к одной из самых знатных фамилий в городе. И она стала уговаривать его устремить чувства свои на кого-нибудь другого и больше не говорить ей о них. Юношу, однако, речи эти нисколько не смутили, и всякий раз, когда к тому представлялся случай, он продолжал ходить за Элеонорой по пятам и снова твердил ей о своей любви. Но она становилась с каждым днем все более суровой, и неприступность ее доводила Помпейо до отчаяния.

Так вот обстояли дела, когда в один прекрасный день он случайно узнал, что муж Элеоноры отлучился, а было это примерно в конце июня. И он решил пойти и поговорить с ней и добиться того, чтобы она снизошла к его желаниям. Не долго думая, воодушевленный своей любовью, придававшей ему уверенность и смелость, он сел на мула и, взяв с собою несколько слуг, отправился к ней. Потом он отослал всех слуг вместе с мулом к сестре и, наказав им там его ждать, пробрался в дом один, а было это в три часа пополудни. Судьба благоприятствовала ему: Элеонора днем не спала; сидя в нижней комнате напротив двери, ведущей в залу, она вышивала шелками. Никого не встретив, юноша направился прямо в залу и, заглянув в дверь, увидел прелестницу раньше, чем та успела заметить его приближение, и устремился к ней. Подняв голову и увидев его, она перепугалась, ибо была одна и все в доме спали. И прежде чем он успел открыть рот, она сказала:

— О, горе мне, Помпейо! Кто же это провел вас сюда? Он же низко поклонился ей и ответил, что, прослышав о том, что супруг ее уехал, решил прийти к ней, побыть с ней наедине и поговорить и что для этого он незаметно проник в дом, отправив всех слуг своих к сестре. Он собирался уже завести речь о снедавшей его любви, но она оборвала его, вскричав:

— О, горе, горе! Какой опасности подвергаете вы и свою жизнь и мою! И какая угроза нависла теперь над моей честью! Ведь муж мой здесь, в городе, и вот-вот должен вернуться домой, после обеда он поехал по делам и сейчас, верно, успел уже управиться. О Помпейо, если вы хоть сколько-нибудь думаете обо мне, если вы любите меня, уйдите. Я вся дрожу. Мне кажется, будто он уже тут.

Не успела она произнести эти слова, как действительно с улицы послышался голос ее мужа, он что-то говорил, и так громко, что она сразу же узнала, что это был он. Узнал его голос и Помпейо. Элеонора вся трепетала от страха; испуганный и дрожавший Помпейо не знал, что делать. Муж Элеоноры находился у ворот; он еще не успел сойти с коня и с кем-то разговаривал.

Вдруг Элеонора сообразила, как выйти из положения: в комнате стояла большая корзина; она вытряхнула оттуда все, а потом упрятала Помпейо на самое дно, а сверху укрыла одеждой и разным тряпьем так тщательно, что никто не мог бы ни о чем догадаться, и наказала ему лежать и не шевелиться. После чего она разбудила одну из своих служанок, спавшую в комнатке рядом. Муж спешился и вошел в переднюю. Элеонора приветливо и спокойно спросила:

— Кто там? Кто это?

Муж ответил ей, вошел в спальню и сел на кровать.

— Дорогая моя, — сказал он, — я купил сейчас у одного моего обедневшего приятеля старинный палаш; такого клинка во всем городе не найти, да, пожалуй, другого такого палаша и за тысячу миль в округе не сыщешь. Мне хочется хорошенько его отшлифовать, заказать красивые бархатные ножны, а потом подарить его другу нашему, капитану Бруско, тот давно о таком мечтает.

Он велел принести палаш и, показав его жене, продолжал:

— Ну-ка скажи, видала ты когда-нибудь такое? Смеясь и шутя, жена ответила:

— Что мне твои палаши, не женское это дело, не больно-то я во всем этом разбираюсь и не могу сказать, хорош он или плох, разве что увижу на нем украшения и позолоту, какие мне нравятся. Не пойму я, для чего тебе нужно столько всякого оружия, ты всю кладовую им завалил, ни один ведь из всех этих палашей и ни одна из твоих турецких сабель не годится даже на то, чтобы сыр на три части разрезать. Лучше бы уж тратил деньги на что-нибудь более полезное.

— Как бы не так, — ответил муж, — стану я покупать всякие чепчики и безделки, какие ты покупаешь с утра до вечера и изо дня в день. Тебе ведь вечно нужны новые уборы, новые воротнички, покрывала с золотой бахромой, да еще чтобы в карету были впряжены четыре неаполитанских или четыре фризских коня, а то тебе, видите ли, стыдно появиться на люди.

— Так, так, — ответила жена, — всегда-то ты возводишь хулу на женщин и каждый раз делаешь все наперекор. Все эти безделки нам кстати, из них складывается наша жизнь; ведь если мы одеваемся небрежно, не приукрашивая искусно нашу природную красоту, вы же сами потом подсмеиваетесь над нами и говорите, что мы неопрятны, что мы одеты грубо, как простые крестьянки и кухарки. Стоит же вам завидеть какую-нибудь хорошо одетую женщину, даже самую некрасивую, только бы лицо у нее было подкрашено, особливо же если левантийскими румянами, — и вы рветесь к ней, как козлы к соли. Ты отлично знаешь, что я-то уж тебя раскусила. Ну а с оружием что? У тебя его столько, будто ты командуешь целой армией, а ведь я верно говорю, что всеми твоими палашами куска сыра не отрезать.

Неизвестный венецианский художник XV в.

Золотых дел мастер. Из серии «Тароки».

Гравюра резцом.

— Ладно, — сказал муж. — Провалиться мне на этом месте, пусть руки у меня отсохнут, если одним ударом этого палаша я коня надвое не разрублю, так он хорош, тонок, остер.

Жена в ответ только улыбнулась и, поднявшись, кинулась к тому месту, где был спрятан Помпейо, и, положив руку на одно из своих платьев алого бархата, которым тот был укрыт, сказала:

— Хочу побиться с тобой об заклад, что и двумя ударами тебе не разрезать платьев, что вот сейчас у меня в руке, — рука же ее в это время лежала на ногах Помпейо.

Даме этой так захотелось нагнать на юношу страху, что она попросила мужа разрезать платья, в душе зная, что он этого не станет делать.

Вообразите, что должен был испытать Помпейо: услыхав слова Элеоноры, он весь помертвел и приготовился уже выдать себя, выскочив вон. Но он был один, оружия при нем никакого не было, он считал, что муж Элеоноры явился в сопровождении слуг, что у него все еще в руках палаш, и был этим приведен в великое смятение; ему уже начинало мерещиться, что голова его лежит на плахе и палач заносит над нею топор. Так вот, кидаясь от одной мысли к другой и в то же время убеждая себя, что на него навалили столько платьев, что вряд ли возможно перерезать их все одним махом, и ожидая, чем же завершатся наконец причуды Элеоноры, он весь покрылся холодным потом, словно коркою льда.

Итак, дама наша сказала мужу, что хочет побиться с ним об заклад, что ему ни в жизнь не разрубить палашом ее платья. На это супруг ответил:

— Женушка, не пойму что-то, какой будет прок и тебе и мне, если я твои наряды испорчу, по мне, так оба мы будем от этого только в убытке. Испытаем-ка лучше палаш на чем другом, и увидишь, что ни одна бритва не режет так, как он.

— Нет, непременно будем биться об заклад, — ответила Элеонора, — если ты действительно одним махом разрежешь эти платья, я закажу тебе золотой парчовый камзол, а не разрежешь, так сошьешь мне на свои денежки белое атласное платье.

У Элеоноры были кое-какие собственные доходы, от тетки она получила в наследство состояние, и притом не малое; вот почему она могла биться об заклад с мужем. Он же, видя, что жена твердо решила испытать, насколько остер его хваленый палаш, и все попытки отговорить ее ни к чему не приводят, согласился, встал, занес руку и сказал:

— Ну, жена, по какому месту рубить?

Она же, как уже было сказано, держала руку на платьях своих прямо в ногах Помпейо. Теперь она передвинула ее выше, ему на бедра, и сказала:

— Руби здесь, если только у тебя хватит духу сделать это с честью.

— Ты говоришь это серьезно или только шутишь надо мной? — спросил муж. — Клянусь тебе спасением души, я за один миг исполню твое желание.

— Говорю это истинно и совершенно серьезно, — ответила она. — Только может ведь статься, что ты ударишь слегка, нет, лучше не сюда, вот здесь руби.

С этими словами она положила руку сначала на грудь спрятанного под платьями любовника, а потом ему на шею и сказала:

— Желтую ленту видишь, вот тут и руби, — и продолжала держать руку.

Муж готов был уже нанести удар и сказал:

— Ну а теперь отойди-ка в сторону; коли хочешь посмотреть, что можно сотворить этим палашом, то сейчас я ударю.

Помпейо лежал на платьях и платьями же был укрыт. Тогда она, смеясь, сказала мужу:

— Честное слово, не верю я, что ты способен погубить мои платья. Что ты, ведь пропадут они — так когда еще я новыми обзаведусь. Нет, нечего тебе на моих платьях силу испытывать.

С этими словами, за которыми последовали и многие другие, она выпроводила мужа из комнаты; он сел на коня и отправился погулять. Она же, поручив служанкам своим делать разные дела по дому, вернулась в комнату и освободила несчастного, который был ни жив ни мертв и много раз проклинал в душе и даму, и себя самого, и свою любовь. Освободив его, Элеонора улыбнулась и сказала:

— Ну, теперь ступайте на все четыре стороны и больше не докучайте мне своей любовью. Знайте, что, посмей вы еще раз явиться ко мне в дом, я разделаюсь с вами точно так же, а может статься, еще и похуже.

Немного приободрившись, Помпейо ответил:

— Синьора, не приписывайте поступки мои ничему другому, кроме великой любви, которая меня на это подвигнула.

И так как она не стала слушать его излияния, он ушел, сгорая от любви, но вместе с тем преисполненный негодования. И когда он начал думать о том, как бы ему лучше насладиться своей любовью и отомстить коварной даме, ему пришла на ум необыкновенная мысль, и он стал только ждать подходящего случая, чтобы привести в исполнение свой план. Он продолжал по-прежнему ухаживать за своей дамой и всюду следовать за нею, она же при виде его не могла удержаться от смеха, вспоминая о том, как ловко над ним подшутила.

Вскоре случилось, что муж Элеоноры уехал из Ломбардии и отправился в Рим. Помпейо, зная, что он пробудет там несколько месяцев, в тот же день притворился больным и распространил по городу слух, что недуг его очень тяжек. И он на несколько дней заперся у себя в комнате, где при нем был известный врач, который готов был исполнить любое его желание. Он посвятил также в эти намерения сестру свою Барбару. Сестра его пригласила Элеонору на завтрак, и та охотно согласилась прийти, ибо была с ней в приятельских отношениях. Пока они завтракали вдвоем и толковали о недуге Помпейо, пришел слуга и сказал, обращаясь к мадонне Барбаре:

— Синьора, с братом вашим что-то неладное приключилось, у него отнялась речь.

— Что ты говоришь! — вскричала Барбара. — Вели сейчас же заложить лошадей.

И она предложила мадонне Элеоноре поехать с ней вместе проведать брата.

Они сели в карету и, закрыв дверцу, направились в дом Помпейо. Он лежал в постели, в комнате было очень темно. Обе дамы подошли к изголовью.

— Мужайся, брат, — сказала Барбара, — посмотри, мадонна Элеонора приехала проведать тебя.

Совсем слабым голосом Помпейо пробормотал какие-то слова, которых они не могли разобрать, выглядел он совсем плохо. Слуги, которым все было наказано наперед, удалились, оставив своего господина в обществе сестры и Элеоноры. Мадонна Барбара под каким-то предлогом сумела на время выйти из комнаты и запереть дверь на ключ. Как только хитроумный юноша убедился, что жестокая красавица в его власти, он вскочил с постели и, крепко обнимая ее, вскричал:

— Вы моя пленница!

Элеонора пыталась вырваться из его объятий, но ей это не удалось. Продолжая крепко сжимать ее, Помпейо открыл окно. Понимая, что крика ее никто не услышит, Элеонора стала плакать и винить во всем мадонну Барбару, сетуя на ее предательство и вероломство. Юноша ласковыми словами утешал ее, как только мог, уговаривая ее успокоиться, ибо решил во что бы то ни стало насладиться ее любовью, дав себе слово не выпустить ее из рук, пока не осуществит своего намерения и не отомстит ей за жестокую и страшную шутку, которую она так бесстыдно с ним сыграла. Но только он намерен вести себя с ней иначе и не станет применять оружие.

Элеонора, однако, ни за что не хотела смириться, ибо это была женщина гордая, упрямая и сильная; к тому же ее обуревали негодование, досада и гнев, — ведь еще не было такого случая, чтобы она подчинилась кому-то по доброй воле. И она плакала навзрыд и, видя, что попала во власть насильника и помощи ей ждать неоткуда, предалась отчаянию. Дав ей выплакаться вволю и излить все свои горькие жалобы, Помпейо крепко сжал ее в своих объятиях и стал неистово целовать в губы и грудь, а потом снова вспомнил старое и сказал:

— Синьора, вы знаете, сколь долго я был вашим покорным рабом, знаете, что на свете не было ничего такого, чего бы я не сделал из любви к вам. Вы много раз встречали меня приветливо и давали понять, что вам приятно мое внимание. Мне казалось, что больше уже не представится ни времени, ни случая выказать вам страстную мою любовь, из-за вас я лишился покоя и сна, потерял аппетит. Поэтому, когда я услыхал, что муж ваш уехал, я решил добиться того утешения, которое, думалось мне, я у вас найду. И, весь дрожа и сгорая от желания, я направился к вам. Вы, должно быть, помните, как вы обошлись со мной и как бесстыдно надо мной потешались. Если же ненароком гордыня и высокомерие вытравили из памяти вашей тот ужас и страх, которые вы заставили меня испытать, то знайте, что я этого не забыл, что это всегда во мне, и я помню, как вы, — хоть я того ничем не заслужил, — подвергли меня смертельной опасности. Вам не следовало вести себя со мною подобным образом, ведь, зная, как я люблю вас, — а вы это преотлично знали, — вы могли, если вам была не по нраву моя любовь, расстаться со мной по-хорошему, и я бы сыскал себе другую. Ныне же я хочу отомстить вам такой местью, какая вам и не снилась. И, понимая, что по своей воле вы никогда не пришли бы ко мне в дом, я решил завлечь вас сюда обманом, а коль скоро вы здесь, то лучше добром отдайте мне то, что теперь вы уже не в силах вырвать из моих рук.

Элеонора упорно сопротивлялась, но в конце концов ей ничего не оставалось, как раздеться и лечь с любовником в постель, где они много раз вступали в единоборство и где всякий раз он оказывался победителем. И Помпейо вкусил с нею наслаждение, которого так домогался. Натешившись любовной игрой, он открыл одну из дверей комнаты и провел свою пленницу в соседнюю роскошную залу, где стояла кровать, от которой не отказался бы даже самый знатный вельможа. На ней было четыре ватных тюфяка, покрытых простынями тончайшего полотна, вышитыми шелком и золотом. Покрывало было из алого атласа, расшитое золотом, украшенное бахромою алого с золотом шелка. В изголовье лежали четыре подушки тонкой работы. Роскошное ложе это укрывал со всех сторон парчовый полог, украшенный драгоценной отделкой. Стены были наместо шпалер с великим искусством обтянуты кармазинным бархатом, в середине стоял удобный, изящный, покрытый шелковой скатертью стол. Восемь очень красивых резных стульев были расставлены вокруг. Четыре кресла, обитые алым бархатом, и несколько картин кисти Леонардо да Винчи прекрасно дополняли диковинное убранство.

Меж тем мадонна Барбара пригласила человек двадцать пять молодых дворян из самых знатных семей города. Предупрежденный об этом, Помпейо успел заранее уложить свою любовницу в кровать и, покрыв ей лицо богатым покрывалом и окропив комнату кипрскими духами, мускусом и другими благовониями, окурив ее алоэ, отдернул полог, Элеоноре же приказал не шевелиться, что бы она ни услыхала. Вслед за тем, роскошно одетый, он вышел и с распростертыми объятиями встретил собравшихся в доме молодых людей. Гости воззрились на него с превеликим удивлением, ибо были убеждены, что он тяжко болен. Он же, видя их изумленные лица, обратился к ним со следующими словами:

— Синьоры и друзья мои, понимаю, как вас должно удивлять, что тот, кто был так тяжко болен, стоит перед вами в добром здравии. Мне действительно было очень худо, и я думал, что мне уже не выжить. Но сегодня я принял чудесное снадобье, которое, как вы видите, меня исцелило. И так как я знал, что все вы были удручены моим недугом, мне захотелось порадовать вас своим видом. Я хочу также показать вам это чудодейственное лекарство, но вместе с тем хочу, чтобы вы пообещали мне не уходить отсюда, что бы ни предстало здесь вашим глазам.

С этими словами он провел их в залу. Всем им показалось, что они вступают в райскую обитель, — до того поразило их убранство залы и струившиеся там чудесные ароматы. Элеонора, которая слышала весь этот разговор и даже по голосу узнала кое-кого из родичей своих и знакомых, вся дрожала, ибо не ведала, что замыслил Помпейо. После того как все громко выразили свой восторг по поводу этой неслыханной роскоши и каждому захотелось увидеть, кто же лежит под пологом, Помпейо сказал:

— На сем ложе, синьоры, вы найдете драгоценное и чудесное снадобье, которое сегодня меня исцелило и которое я собираюсь показать вам, только не все сразу, а постепенно.

Сказав это и предупредив, что лица открывать не следует, он с помощью одного из слуг осторожно снял покрывало: на лежавшую под ним женщину была накинута только тончайшая простыня, под которой угадывались все очертания ее нежного и хрупкого тела. Приподняв затем край простыни, Помпейо обнажил две изящные белоснежные ножки с продолговатыми и тонкими пальчиками, казалось, вырезанными из чистейшей слоновой кости, и походившими на жемчужины ногтями. Вслед за тем он обнажил почти целиком и бедра. Женщина лежала простертая перед ними, и при виде нежных линий ее тела во всех взиравших на нее мужчинах пробудилось вожделение. Помпейо спросил их, как им нравится это лекарство. Они похвалили его и все воспылали желанием испробовать его на себе. Тогда, прикрыв кончиком простыни то, что находится между бедер, он обнажил живот и грудь, на которые собравшиеся взирали с восторгом, ибо при том, что женщина была замечательно сложена, груди ее были поистине необычайной красоты. И все с неизъяснимым наслаждением взирали на этот упругий белоснежный торс с двумя круглыми крепкими чашами грудей, которые можно было бы принять за алебастровые, если бы они не вздымались и не трепетали, чем вызывали еще большее восхищение. Все ждали, что сейчас увидят ее ангельской красоты лицо, но Помпейо за один миг укрыл снова ее обнаженное тело и, уведя гостей, усадил их за стол, где мадонна Барбара приготовила для них угощение: свежие плоды, засахаренный миндаль и самые лучшие вина. И они стали угощаться и пить вино и вести разные речи, причем каждый говорил о том, что ему было всего интереснее. В то время как они угощались, мадонна Барбара, войдя туда, где мадонна Элеонора лежала еще в постели, сказала:

— Ну как, мадонна, брат мой отплатил вам той же монетой, не правда ли?

Заливаясь слезами, Элеонора стала просить ее отдать ей платье и сетовала на то, что та ее предала. Пришел Помпейо, поклонился и сказал:

— Синьора, мы с вами квиты. Но если рассудить по правде, то виноваты все-таки вы.

И он много всего сказал ей такого, что ее успокоило. А так как она уже изведала вкус объятий любовника и нашла, что они сладостнее, чем ласки мужа, то она смирила свой гнев и устроила так, что они долго еще наслаждались своей любовью. С тех пор она никого больше не высмеивала и стала со всеми приветливой и любезной. Вот почему, дорогие дамы, всем надо помнить, что не следует потешаться над другими, если вы не хотите, чтобы люди потешались над вами, а кроме того, и отплатили бы вам за все худое вдвойне.

 

Новелла IV

Графиня ди Челлан заставляет убить графа ди Мазино, и ей самой потом отрубают голову [99]Графиня ди Челлан… ей отрубают голову. — В основе новеллы подлинные события: графиня ди Шалан была казнена в 1526 г., ее судьба не раз привлекала внимание поэтов и драматургов.
Г. Муравьева

Вы, должно быть, знаете, что синьора Бьянка Мария, о которой пойдет речь, — я говорю «синьора» из уважения к обоим ее мужьям, — происходила из простой семьи, род ее пользовался не особенно хорошею славой: она была дочерью некоего Джакомо Скаппардоне, простолюдина из Казаль-ди-Монферрато. Сей Джакомо смолоду еще занимался ростовщичеством и брал такие большие проценты, что изрядно на этом нажился и получил возможность скупить немало земель. И он все еще продолжал давать деньги в рост, тратил же их мало и преотменно разбогател. Женился он на молодой гречанке, прибывшей из Греции вместе с матерью маркиза Гульельмо, который был отцом герцогини Мантуанской. Жена Джакомо была очень хороша собой и мила, но она была намного его моложе: в то время как он стал уже глубоким стариком, ей не исполнилось еще и двадцати лет. У них родилась одна-единственная дочь — та самая Бьянка Мария, о которой я упомянул в начале рассказа. Отец ее умер, и девочка, совсем еще маленькой, осталась на попечении матери-гречанки, унаследовав недвижимого имущества на сумму не меньше ста тысяч дукатов. Девочка росла очень миловидной, веселой и резвой. Когда ей было лет пятнадцать — шестнадцать, ее взял себе в жены синьор Эрмес Висконте, сын всеми уважаемого дворянина, синьора Баттисты, и, очень пышно и торжественно справив свадьбу, со всеми почестями привез ее в Милан. Старший брат ее мужа, синьор Франческо, выслал ей в подарок роскошную резную золоченую карету; верх ее был обтянут парчой, весь в затейливых узорах, причудливых завитках — и вышитых и рисованных. Не было цены и впряженным в карету четырем рысакам, белым, как горностай. В этой карете синьора Бьянка Мария торжественно въехала в Милан, где и прожила потом с синьором Эрмесом около четырех лет. Когда он умер, она вернулась в Монферрато, в Казаль, и там, оказавшись на положении вдовы, богатой и свободной, зажила в свое удовольствие, утешаясь любовью то с тем, то с другим.

Немало мужчин сватались к ней и хотели на ней жениться. Самыми знатными искателями ее руки были синьор Джизмондо Гонзага, сын синьора Джованни, и граф ди Челлан, барон Савойский, владелец поместья в долине Аосты и многих замков, приносивших ему немалый доход. Чтобы угодить зятю своему, владетелю Мантуи, маркиза Монферратская старалась сделать все, чтобы выдать молодую вдову за синьора Джизмондо, и можно было уже считать, что свадьба эта — дело решенное. Но граф ди Челлан так искусно ухаживал за синьорой Бьянкой и так обворожил ее, что ему удалось втайне обвенчаться с ней, и таким образом они оказались связанными узами брака. Маркизе Монферратской брак этот был очень не по душе, и она рада была бы отомстить синьоре Бьянке Марии, сыграв с ней какую-нибудь злую шутку, однако из уважения к графу она не решалась дать волю своим чувствам.

Итак, о браке этом оповестили всех и справили свадьбу, не сулившую, однако, ничего хорошего на будущее. Должно быть, верны слова поговорки: «Женишься по любви, а расстаешься по злобе», — потому что, после того как они какое-то время прожили вместе, между ними пошли раздоры, такие жестокие, что Бьянка Мария тайком убежала от мужа и поселилась в Павии, где завела себе хороший, приятный дом и стала жить слишком уж свободно и не так, как пристало женщине порядочной. В это время на службе у императора состоял Ардиццино Вальперга, граф ди Мазино вместе с братом своим, синьором Карло. Случайно оказавшись в Павии и увидав там Бьянку Марию, Ардиццино влюбился в нее и стал проводить у нее целые дни, стараясь угадать каждое ее желание и готовый на все, чтобы добиться своей цели. Он, надо сказать, немного прихрамывал, но это был очень красивый и обходительный юноша, и ему не понадобилось много времени на то, чтобы овладеть предметом своей любви. Больше года они прожили, наслаждаясь счастьем, причем так открыто, что не только в самой Павии, но и по всей округе уже пошли толки об их близости.

Случилось, что в Павию приехал синьор Роберто Сансеверино, граф ди Гаяццо, человек молодой, красивый и статный. Приглядевшись к нему, синьора Бьянка Мария смекнула, что он покрепче сложен и, сдается, поискусней будет в любви, нежели ее избранник, которым она к тому времени, может быть, уже успела пресытиться, и решила добиться его расположения. Поэтому она стала неприветлива с синьором Ардиццино и, не желая, чтобы он бывал у нее в доме, начала всячески вызывать его на ссору. Молодая женщина, забыв обо всем, что между ними было, начала говорить ему грубости, называть калекой, уродом и даже ругать разными бранными словами. Он же, не желая сносить обиды, дал волю своему гневу и не раз обозвал ее бесстыжей бабой, распутницей, потаскухой. И там, где раньше была великая любовь, теперь пробудилась лютая ненависть.

Синьор Ардиццино уехал из Павии и всюду, где только заходила речь о Бьянке Марии, говорил о ней все то дурное, что можно сказать о публичной девке. Ей часто рассказывали, как злословит о ней ее бывший любовник, и в отместку ему она решила безраздельно отдаться графу. Она думала, что таким путем сумеет обольстить его, и он всецело будет в ее власти, и она сможет тогда распоряжаться им, как ей заблагорассудится. И вот однажды в разгар любовных утех, когда граф, казалось, был сам не свой от страсти, она очень вкрадчиво и ласково стала упрашивать его убить синьора Ардиццино, который якобы непрестанно возводит на нее всяческую хулу. Графа эта просьба до крайности поразила. Он, однако, не растерялся и ответил, что исполнит не только это ее желание, но готов исполнить и любое другое, только бы ей угодить. Вместе с тем, зная, сколь коварна эта женщина, и памятуя о том, что синьор Ардиццино благороднейший человек и к тому же его друг, от которого он никогда не видел ничего худого, он решил, что не станет причинять ему никакого вреда, тем более что скорее уж синьор Ардиццино имел основания считать себя оскорбленным тем, что он, граф, хоть и не ведая того, лишил его радостей любви в объятиях синьоры Бьянки Марии. Сам же он тем временем стремился полнее насладиться ласками своей возлюбленной.

Так прошло несколько месяцев. Но стоило Бьянке Марии узнать, что, когда синьор Ардиццино бывал в Павии, — а он приезжал туда за это время раза два или три, — граф не только не пытался убить его, но и просто вызвать на ссору, а напротив, обласкал его и даже несколько раз обедал и ужинал с ним в компании, — как она решила порвать с графом. И вот по этой ли, по какой ли другой причине, она начала прикидываться больной и, пользуясь всякий раз тем или иным предлогом, не позволяла графу видеться с ней. Чаще всего она ссылалась на то, что к ней являются посланцы от мужа ее, монсиньора ди Челлана, который желает примириться с ней, и что она готова все сделать, чтобы вернуться к мужу. И она просила графа больше не приходить к ней, дабы посланцы мужа, приезжающие из Павии, не могли сказать о ней ничего дурного. То ли граф ди Гаяццо поверил этой басне, то ли нет, но, так или иначе, он сделал вид, что поверил, и без лишних слов с ней расстался, положив этим конец своей любовной связи с нею, и, чтобы больше не представилось случая возобновить ее, уехал из Павии в Милан.

Когда синьора Бьянка Мария увидела, что граф ее покинул, она подумала о том, что вообще-то говоря ей жилось привольнее с синьором Ардиццино, который страстно ее любил, и сменила ненависть свою к нему на любовь, а вернее говоря — одно вожделение на другое. И, решив вернуться к прежним любовным забавам с синьором Ардиццино, она изыскала способ поговорить с ним и оправдаться и уверила его, что безраздельно принадлежит ему и будет принадлежать до гроба, если только он этого захочет, и стала просить, чтобы он, в свою очередь, дал обещание принадлежать ей одной, как и она ему, навеки.

И случилось так, что синьор Ардиццино снова вернулся к прежней жизни и, снова начав предаваться любовным утехам с синьорой Бьянкой Марией, денно и нощно пребывал с нею. И так прошло много времени, когда вдруг женщине этой пришла в голову мысль убить графа ди Гаяццо. Если бы кто-нибудь спросил ее, почему ей этого захотелось, то сильно сомневаюсь, что она могла бы назвать какую-нибудь причину, разве что по недомыслию своему, готовая на самые страшные злодеяния, она сослалась бы на свое разнузданное и бесстыдное вожделение, которое, не скажу даже владело ею, а толкало с неистовой силой, ведя к погибели и ее самое, и других, о чем вы и узнаете сейчас, слушая то, что я расскажу.

Одержимая этой мыслью, Бьянка Мария убедила себя, что не сможет радоваться жизни, если граф ди Гаяццо останется в живых. И так как она не могла придумать иного способа разделаться с ненавистным ей человеком, то она решила, что палачом его должен стать синьор Ардиццино. И однажды ночью, лежа с ним в постели и предаваясь ласкам, она сказала:

— Вот уже несколько дней, господин мой, как я хочу просить вас доставить мне одно удовольствие, и мне не терпится, чтобы вы исполнили мою просьбу.

— Я готов сделать все, о чем вы меня попросите, — ответил ее любовник, — даже если это будет делом трудным, лишь бы оно было в моих силах.

— Скажите, — спросила она, — граф ди Гаяццо вам друг?

— Ну, разумеется, — ответил синьор Ардиццино, — я убежден, что он мне друг, и притом верный, я ведь люблю его как брата, да и он меня не меньше, и он всякий раз старается сделать мне что-нибудь приятное, так же как и я ему. Но почему вы меня об этом спрашиваете?

— Сейчас узнаете, — ответила Бьянка Мария и, нежно поцеловав его шесть раз, продолжала: — Любимый мой, вас жестоко обманули, я твердо уверена, что на целом свете у вас нет большего врага, чем он. Теперь послушайте, откуда я об этом узнала, чтобы вы не думали, что все это лишь плод моего воображения. Когда он бывал у меня, у нас с ним однажды зашел разговор о вас, и он поклялся мне, что не успокоится до тех пор, пока не вонзит вам в грудь отравленный кинжал, и что недалек тот день, когда он сыграет с вами такую шутку, после которой вы отдадите богу душу. И еще много всего худого говорил он о вас, но откуда у него такая ненависть к вам, он ни за что не захотел мне открыть, как я его ни пытала. И хоть я в то время была в обиде на вас, я без устали молила его, чтобы он отказался от своего замысла. На это он в гневе ответил, что решение его непоколебимо и лучше нам поговорить о чем-нибудь другом. Так что остерегайтесь его всемерно. Но я дам вам хороший совет, и, если вы последуете ему, вам не придется бояться ни самого графа, ни его угроз. Я бы на вашем месте упредила его и поступила с ним так, как он собирается поступить с вами. Тем самым вы окажетесь хитрее его, и вас за это век будут хвалить и почитать. Верьте мне, если вы не начнете первым, он не будет дремать, и стоит вам только немного зазеваться, как он убьет вас. Последуйте моему совету, убейте его, и как можно скорее; совершив это, вы не только исполните свой долг и поступите как рыцарь, защищая свою жизнь, которая, разумеется, вам дорога, но и мне доставите величайшее удовольствие. И если вы не хотите сделать это ради себя, то сделайте из любви ко мне, — ведь, даже подари вы мне целый город, я бы не так радовалась этому подарку; для меня большей радостью было бы видеть мертвым этого заику. Если только вы меня любите, — а я верю, что вы меня любите, — вы разделаетесь с этим наглым человеком, с этим гордецом, который не признает ни бога, пи людей.

Синьор Ардиццино, может быть, и поверил бы всей этой хитросплетенной лжи, если бы его возлюбленная не обнаружила в эту минуту своих истинных чувств. Он понял, что женщиной этой движет какая-то особая ненависть к графу, а отнюдь не страх за его жизнь, и он в глубине души теперь уверился, что тот не говорил против него ни одного дурного слова. Однако он сделал вид, что очень признателен ей за предупреждение, и много раз ее благодарил, обещав последовать мудрому совету, который она ему дала.

Однако следовать этому совету он не стал. Он решил, что прежде всего поедет в Милан и поговорит с графом. Так он и сделал. Там, найдя для этого подходящий случай, он затеял с графом разговор и во всех подробностях передал ему слышанное от Бьянки Марии. Граф перекрестился и, пораженный его рассказом, воскликнул:

— Какая же это паскуда! Не будь позорным делом для человека благородного пачкать руки в крови женщины, да еще такой бесстыжей твари, как эта, я бы с корнем вырвал у нее из глотки язык. Только прежде мне хочется, чтобы она призналась, сколько раз она заклинала меня убить вас.

И так, раскрывая друг другу глаза на все козни этой злобной женщины, они поняли сполна всю ее низость. И они стали говорить о ней все то худое, что говорится в таких случаях о женщине распутной и бесстыжей, и, как дома, так и на людях, рассказывать о ее злодеяниях, сделав ее притчей во языцех всего города.

До ушей Бьянки Марии дошло все, что говорили о ней эти синьоры, и, хотя она притворилась, что ей нет до этого дела, она не находила себе места от ярости и думала лишь о том, как бы жестоко за все отомстить. Через некоторое время она поехала в Милан и остановилась там в доме синьоры Дарий Боэты.

В ту пору в Милане жил сицилиец Пьетро ди Кардона, который командовал отрядом своего брата дона Артале, а был он побочным сыном графа Коллизано, павшего в сражении при Бикокке. Дон Пьетро был молодой человек лет двадцати двух, смуглолицый, ладно скроенный и всегда печальный. Увидев синьору Бьянку Марию, он страстно в нее влюбился. Она же, завязав с ним знакомство, поняла, что это еще совершеннейший птенец и что он-то и может стать исполнителем ее заветного желания. Она старалась быть с ним всегда веселой и, как только могла, пыталась обольстить его и увлечь. Ему же еще никогда в жизни не случалось иметь дело со знатной дамой. И, думая, что она одна из первых женщин в Милане, он был сам не свой от разгоревшейся в сердце страсти. Кончилось тем, что она назначила ему свиданье и оставила у себя на всю ночь. Бьянка Мария была с ним очень нежна и вела себя так, будто любовь совершенно ее опьянила, была с ним ласкова и сама радовалась его ласкам, он же почитал себя самым счастливым любовником на свете и думал только о ней одной. И он оказался в таком подчинении у этой женщины, что через некоторое время без лишних слов она решилась попросить его оказать ей особую милость — убить графа Гаяццо, а заодно и синьора Ардиццино. Дон Пьетро, который на все смотрел ее глазами, нимало не задумываясь, обещал исполнить ее просьбу и без промедления приступил к делу.

Граф ди Гаяццо в это время куда-то отлучился, синьор же Ардиццино пребывал в Милане, и поэтому дон Пьетро решил начать с него. Через своих соглядатаев он выведал, что в определенный день вечером синьор Ардиццино приглашен на ужин. Дело было зимой, когда ужинают обычно поздно, и дон Пьетро, взяв с собой двадцать пять своих солдат, вооруженных с головы до ног, стал дожидаться возвращения синьора Ардиццино. Вы знаете, что налево от улицы Маравильи в сторону Корсо-Сан-Джакомо есть проход под аркой. Зная, что синьор Ардиццино появится там, дон Пьетро укрылся со своими людьми в соседнем домике, а так как ему донесли, что синьору Ардиццино будет сопутствовать его брат, синьор Карло, он расположил своих людей таким образом, что они окружили обоих братьев, закрыв им проход. Здесь-то они с ними и схватились. Но что могли сделать двое молодых людей и каких-то восемь или девять слуг, у которых ничего не было, кроме шпаг, с таким множеством вооруженных алебардами солдат.

Бой длился недолго, несчастные молодые люди, равно как почти все их слуги, были убиты. Герцог Бурбонский, бежавший из Франции и бывший в то время наместником императора в Милане, приказал в ту же ночь схватить дона Пьетро и отправить его в тюрьму; там он признался, что совершил это убийство по наущению возлюбленной своей Бьянки Марии. Когда та узнала, что дона Пьетро арестовали, она могла бы еще спастись бегством, но почему-то осталась в Милане. Как только до герцога Бурбонского дошла весть о том, какое признание сделал дон Пьетро, он приказал схватить Бьянку Марию, которая совсем растерялась и взяла с собой кошелек, где было пятнадцать тысяч золотых скудо, надеясь подкупить стражу и выйти на волю. Дону Пьетро помогли бежать из тюрьмы. А злосчастную Бьянку Марию, собственными устами подтвердившую признание любовника, приговорили к смертной казни через отсечение головы.

Когда ей прочли приговор, то она, не зная, что дону Пьетро удалось бежать, никак не могла примириться с мыслью, что ей предстоит умереть. Когда же ее привезли в крепостной равелин, выходивший на площадь, и показали плаху, она залилась слезами и стала просить, чтобы ей оказали последнюю милость — дали возможность увидеться с любимым доном Пьетро. Но мольбе ее не вняли и несчастной отрубили голову. Вот к чему привела ее необузданная похоть. А тому, кто хочет знать, как она выглядела, надо только пойти в церковь Большого монастыря, и там он увидит ее портрет.

 

Новелла XXVI

Синьор Антонио Болонья женится на герцогине Амальфской, и обоих убивают

Антонио Болонья, неаполитанец, — как многие из вас, вероятно, о том слышали, — в бытность свою в Милане жил в доме синьора Сильвио Савелло. После отъезда синьора Сильвио он близко сошелся с Франческо Аквавива, маркизом Битонтским, который при разгроме Равенны был взят в плен французами и заключен в миланскую крепость; позднее он был выпущен оттуда под верное поручительство и проживал в городе. В конце концов означенный маркиз уплатил большой выкуп и вернулся в Неаполитанское королевство. Поэтому Болонья вместе с тремя своими слугами перешел в дом кавалера Альфонсо Висконти и теперь разъезжал верхом по Милану пышно одетый. Это был дворянин с изысканными манерами и весьма доблестный, и помимо того, что отличался красивой внешностью и храбростью, считался искуснейшим наездником. К тому же у него были незаурядные поэтические способности, и он нежно пел и играл на лютне. Я знаю, что некоторые из присутствующих здесь однажды слышали его, хотя это был скорее горестный плач, которым он оплакивал свою судьбу, ибо синьора Ипполита Сфорца Бентиволья запретила ему играть и петь. Уехав из Франции, где он много лет был на службе у несчастного короля Федерико Арагонского, изгнанного из Неаполитанского королевства и нашедшего себе приют в объятиях Людовика, двенадцатого по счету короля Франции, носившего это имя, Болонья вернулся к себе на родину, где и остался.

Болонья много лет был у короля Федерико мажордомом. Вскоре по приезде его в Неаполь герцогиня Амальфская, дочь Энрико Арагонского и сестра кардинала Арагонского, предложила ему занять у нее место мажордома. Он, привыкший служить при дворах и весьма преданный Арагонскому дому, принял ее предложение и отправился к ней в замок. Герцогиня овдовела еще в ранней молодости и воспитывала сына, оставшегося на ее руках после смерти мужа, так же как и само герцогство Амальфское. Она была молода, здорова и хороша собой, жила в роскоши и не хотела выходить замуж, чтобы не дать другому человеку распоряжаться своим сыном. По этой причине она решила, если ей удастся, найти себе достойного любовника и с ним наслаждаться своей молодостью. Она присматривалась ко многим подданным, да и к другим мужчинам, казавшимся ей воспитанными и учтивыми, и, размышляя об их манерах и поведении, решила, что никто не может сравниться с ее мажордомом, ибо поистине он был красавец, высокий и статный, с хорошими и изящными манерами и одарен многими способностями. Вот почему она пламенно в него влюбилась, и, с каждым днем восхищаясь все более и более его изысканным обращением, она пылала к нему все сильнее, и жизнь ей была немила, если только его не было поблизости. Болонья, который не был ни простачком, ни раззявой, хотя и не считал себя достойным такой чести, догадавшись о ее любви, почувствовал в тайниках своего сердца, что, кроме любви к ней, у него уже нет никаких радостей на свете. Так и жили они, тайно любя друг друга.

Но герцогиня задалась новой мыслью, желая как можно менее оскорбить господа бога и не дать повода всякому осуждению. Она решила, не выставляя напоказ свою любовь, сделаться не возлюбленной, а женой Болоньи и тайно наслаждаться своей любовью до тех пор, пока не сможет объявить о своем браке. Приняв в душе такое решение, она как-то раз вызвала Болонью к себе в комнату и, став с ним у окна, как она это частенько делала, когда отдавала ему распоряжения по дому, повела с ним такую речь:

— Если бы, Антонио, я говорила с кем-либо другим, а не с тобой, то, пожалуй, можно было бы усомниться, что я решилась быть откровенной. Но так как я знаю тебя за человека честного и от природы одаренного высоким умом, воспитанного и выросшего при королевском дворе Альфонсо Второго, Фердинанда и Федерико, моих родичей, я твердо уверена и хочу надеяться, что, когда ты узнаешь о моих намерениях, ты вполне их разделишь, Если же будет иначе, мне придется считать, что у тебя нет той проницательности ума, которая всеми признана. Я, как тебе известно, после смерти блаженной памяти синьора герцога, моего супруга, осталась очень молодой вдовой и жила так, что ни один человек, как бы суров и строг он ни был, касательно моей чести не может бросить мне упрека даже с булавочную головку. Да и дела герцогства я вела таким образом, что, когда наступит время и сын мой сам возьмет бразды правления, я надеюсь, что он найдет дела в лучшем состоянии, чем их оставил синьор герцог. Кроме того, что я уплатила пятнадцать тысяч дукатов долгов, которые блаженной памяти супруг сделал в прошлую войну, я приобрела баронское владение в Калабрии с хорошим доходом, и у меня нет долгов, и дом мой полная чаша. И вот теперь, когда я подумала, что мне вечно придется тянуть эту вдовью лямку и, как это было до сих пор, изо дня в день разъезжать и проводить время то здесь, то еще в каком-нибудь замке, то в Неаполе, занимаясь делами герцогства, мне показалось, что надо изменить свои намерения и начать другую жизнь. Я считаю, что гораздо лучше завести себе мужа, чем делать так, как другие женщины, которые, оскорбляя бога и вызывая порицание людей, отдаются в руки своих любовников. Я знаю очень хорошо, что сейчас говорят об одной герцогине нашего государства, будто она любит и любима одним из первых баронов, и понимаю, что имеют в виду меня. Однако вернемся к моим делам. Ты видишь — я молода, не косая, не хромоножка и лицо мое не как у барончи, и мне не страшно показаться на люди. Я живу в роскоши, ты это знаешь, так что, на свою беду, мне приходится невольно предаваться мыслям о любви. Найти мужа, равного положением первому, нелегко, если только я не соглашусь взять какого-нибудь молокососа, который прогонит меня, когда я ему надоем, и приведет какую-нибудь потаскушку. Я не знаю сейчас ни одного подходящего мне по годам барона, который хотел бы жениться. И вот после долгих размышлений запало мне в душу отыскать человека достойного и выйти за него замуж. Но чтобы избежать людских толков, а также чтобы не впасть в немилость у моих родичей, особенно у монсеньёра кардинала, моего брата, я хотела бы держать все в тайне до тех пор, пока не представится случай с наименьшей опасностью объявить о браке. Тот, кого я назову своим супругом, будет иметь доходу около тысячи дукатов, и я принесу ему приданого, — вместе с тем приростом, какой был ко дню смерти синьора герцога, — более двух тысяч, не считая вещей, которые принадлежат мне. И если уж я потеряю титул герцогини, то, по крайней мере, буду жить как благородная дама. Теперь я хочу послушать, что скажешь мне ты.

Антонио, выслушав эту длинную речь, не знал, что и ответить: он был твердо уверен, что любим ею, да и сам любил ее и не хотел, чтобы она выходила замуж, надеясь довести свою любовь до желанного конца. Он стоял молча, изменившись в лице, и вместо ответа тяжело вздыхал. Она же, угадавши мысли своего любимого и довольная тем, что он пламенно ее любит, не желая более ни огорчать его, ни мучить сомнениями, так сказала ему:

— Антонио, соглашайся и не мучь себя, ведь если будет на то твоя воля, я решила, что ты во что бы то ни стало сделаешься моим супругом.

Услышав эти слова, влюбленный словно воскрес из мертвых и принялся в подобающих выражениях расхваливать намерение герцогини, предложив ей себя уже не как мужа, а как вернейшего и преданнейшего раба. Уверенные друг в друге, они долго беседовали, строя различные планы, и меж собой порешили встречаться самым тайным образом.

У герцогини жила дочь ее кормилицы, которая была при ней с самой колыбели. Ее-то она и посвятила в свои намерения. Она позвала ее в комнату, где, кроме их троих, была еще служанка, и в их присутствии обвенчалась с Болоньей. Этот брак несколько лет оставался тайной, но почти все ночи супруги проводили вместе. Так продолжалось до тех пор, пока герцогиня, к великой радости обоих, забеременела и в положенное время родила сына, но так хорошо сумела это скрыть, что никто при дворе и не догадался. Болонья окружил ребенка большой заботой и при крещении дал ему имя Федерико. Любовная связь их все продолжалась, и герцогиня забеременела второй раз и родила прелестную девочку. На этот раз не удалось скрыть положения, и многим стало известно, что герцогиня забеременела и родила. Начались всевозможные пересуды и разговоры, и слухи дошли до ушей обоих братьев, то есть кардинала Арагонского и другого брата; проведав, что сестра родила, и не зная, кто отец, они решили не выносить этого позора на люди и старательно всеми способами стали следить за каждым движением, каждым шагом герцогини. При дворе пошли всякие толки, и каждый день появлялись новые соглядатаи братьев герцогини, которые только и делали, что повсюду разузнавали о случившемся. Болонья сильно опасался, как бы служанка не проговорилась, и однажды, беседуя с герцогиней, так сказал ей:

— Синьора, вы ведь знаете, что ваши братья подозревают о вашем втором замужестве и что они стараются разузнать обо всем получше. Я боюсь, как бы им не сообщили обо мне, тогда в один прекрасный день они меня убьют. Вам лучше меня известен их нрав, и вы знаете, как один из них умеет пускать в ход руки. И хотя я думаю, что против вас они не станут свирепствовать, но твердо уверен, что они меня убьют, как только представится случай. Поэтому я решил уехать в Неаполь и отдать распоряжение, чтобы мои вещи отправили в Анкону, куда я постараюсь перевести и мои доходы. Я пробуду там до тех пор, пока подозрение ваших братьев не вылетит у них из головы. Время покажет, как нам быть дальше.

Много слов было сказано между ними. В конце концов Болонья в величайшей печали расстался со своей супругой и как решил, так и устроил свои дела, поручив заботу о них своему двоюродному брату, а сам отправился в Анкону, где нанял приличный дом и зажил в нем со своими почтенными домочадцами. Он привез с собой сына и дочь, которых с большим усердием воспитывал. Герцогиня, оказавшись в третий раз беременной и не будучи в состоянии выносить разлуки со своим дорогим супругом, была в таком отчаянии, что совершенно обезумела. Думая все больше и больше о своем положении, опасаясь, как бы братья не узнали о третьей беременности и не сыграли с ней плохой шутки, она решила поскорей уехать к мужу и лучше стать простой дамой, чем жить без него, имея титул герцогини. А ведь найдутся же такие, которые скажут, что любовь не всесильна! Кто захочет теперь сказать, что любовь — не великая сила? Поистине, могущество ее несравненно больше, чем мы можем себе представить. Разве не видят люди, что любовь каждый день творит чудеса, самые удивительные, и что она все побеждает? Однако надо сказать, что нельзя любить по мерке. Когда Амур того пожелает, он заставляет королей, принцев и благороднейших людей делаться не только любовниками, но даже рабами самых низких женщин. Однако вернемся к нашему рассказу и не будем затевать споров.

Когда герцогиня решила отправиться в Анкону к мужу, она тайно известила его об этом. Вместе с тем она старалась переслать в Анкону как можно больше денег и вещей. Потом она объявила, что дала обет отправиться на богомолье в Лорето. Итак, отдав все распоряжения и передав все заботы о подданных сыну, который должен был управлять герцогством, она двинулась в путь с большой и почетной свитой. С огромным обозом мулов прибыла она в Лорето, велела отслужить в соборе торжественную мессу и принесла богатые дары этому славному и высокочтимому храму. Все ожидали отправления в обратный путь; она же сказала:

— Мы находимся в пятнадцати милях от Анконы, а нам известно, что это древний и красивый город. Будет отлично, если мы остановимся там на денек.

Все подчинились желанию герцогини. Поэтому, послав вперед обоз, свита направилась в Анкону. Болонья, предупрежденный обо всем заранее, велел убрать достойным образом дом и приготовить пышный и обильный стол для всей свиты. Дом стоял на главной улице, так что объехать его было невозможно. Сенешаля, который явился рано поутру, чтобы распорядиться насчет устройства обеда, Болонья провел в дом и приказал ему приготовить покои для синьоры герцогини. Сенешаль все исполнил, ибо хотя Болонья и оставил двор, по истинной причины этого никто не знал и все относились к нему с почтением. Болонья в положенное время сел на лошадь и в сопровождении целой группы анконских дворян выехал за три мили от города навстречу герцогине. Когда люди герцогини его увидели, они весело сказали: «Поглядите, герцогиня, вот и наш Антонио Болонья!» — и все радостно приветствовали его. Он же спрыгнул с коня, поцеловал руку у своей супруги и пригласил ее со всей свитой к себе в дом. Она приняла его приглашение, и он ввел ее в дом уже не как супругу, а как свою госпожу. Но после того как все пообедали, герцогиня решила снять с себя маску, зная, что все равно это неизбежно, приказала позвать свою свиту и сказала так:

— Настало время, мои верные вассалы и вы, мои слуги, всему свету услышать о том, что перед лицом всевышнего было однажды сделано. Я, будучи вдовой, решила выйти замуж и взять себе такого супруга, какого указал мне мой разум. Вот почему, говорю я вам, уже несколько лет назад я обвенчалась с синьором Болоньей в присутствии моей служанки, которая сейчас находится здесь; его вы все знаете; он мой законный супруг, и с ним я намерена здесь остаться, потому что я принадлежу ему. До сих пор я была вашей герцогиней и госпожой, а вы были моими верными вассалами и слугами. В будущем о вас будет заботиться синьор герцог, мой сын, которому вы, как это надлежит, будете преданно служить. Этих моих девушек вы проводите в Амальфи, а приданое для них, перед тем как покинуть герцогство, я положила в банк Паоло Толозы, и все записи об этом находятся в монастыре святого Себастьяна у аббатисы. Сейчас никто из дам мне не нужен, кроме моей служанки. О синьоре Беатриче, которая до сих пор была моей статс-дамой, я позаботилась, и она о том знает. Тем не менее и в бумагах, о которых я говорила, она найдет свое имя и сумеет выдать замуж одну из своих дочерей. Если среди моих слуг найдется такой, который захочет со мной остаться, я охотно приму его. Об остальном, когда вы будете в Амальфи, по обыкновению, позаботится мажордом. А напоследок скажу вам, что мне больше по душе жить скромно с моим супругом синьором Антонио, чем оставаться герцогиней.

Все присутствующие были смущены, взволнованы и совершенно ошеломлены, услышав такие речи. Но после того как все убедились, что дело так именно и обстоит, потому что Болонья приказал привести детей, прижитых им с герцогиней, и она целовала и обнимала их как своих собственных, все порешили вернуться в Амальфи, кроме служанки и двух конюхов, оставшихся со своей госпожой. Много было всяких разговоров, и каждый говорил свое. Все покинули дом Болоньи и отправились в гостиницу, потому что, из страха перед кардиналом и другим братом, никто не посмел остаться с Антонио и с герцогиней; более того, договорились, что один из дворян отправится на почтовых в Рим известить о происшедшем кардинала и другого брата, который находился там же. Остальные поспешили в Амальфи.

Итак, герцогиня осталась со своим супругом и жила с ним в полном согласии. Через несколько месяцев она родила еще одного сына, которого назвали Альфонсо. В то время как супруги жили в Анконе, привязываясь друг к другу с каждым днем все больше и больше, кардинал Арагонский с означенным братом, не будучи в состоянии перенести, что сестра их вышла таким образом замуж, добились с помощью кардинала Мантуанского, синьора Джисмондо Гонзага, бывшего при папе Юлии II главным легатом в Анконе, указа об изгнании Болоньи и его жены из города. Впрочем, они оставались в Анконе еще приблизительно шесть-семь месяцев, и, хотя легат настаивал на их изгнании, Болонья пустил в ход все средства, чтобы дело затянулось. Но он прекрасно понимал, что в конце концов они будут изгнаны из Анконы, и, чтобы не быть застигнутым врасплох, он, имея друга в Сиене, выхлопотал охранную грамоту от тамошней Синьории и получил разрешение жить там со своей семьей. За это время он отправил туда своих сыновей и так устроил свои дела, что, когда вышел приказ от анконцев выехать в течение двух недель, он тут же с женой и домочадцами сел на коней и отправился в Сиену. Когда братья-ара-гонцы увидели, что они обмануты, так как им не удалось захватить беглецов в дороге, они уговорили Альфонсо Петруччи, сиенского кардинала, чтобы синьор Боргезе, брат кардинала и глава сиенской Синьории, немедленно изгнал Болонью и из Сиены. Болонья долго раздумывал, где искать убежище, и решил со всей семьей направиться в Венецию. Итак, они пустились в путь через флорентийские земли, направляясь в Романью, чтобы потом морем добраться до Венеции. Уже подъезжая к Форли, они заметили, что за ними гонится множество всадников, о которых они и раньше кое-что слышали. Поэтому, охваченные ужасом и не видя возможности спастись, они были ни живы ни мертвы. Тем не менее, побуждаемые страхом, они пустили лошадей во весь опор, чтобы добраться до ближайшей деревушки, надеясь там укрыться от опасности. Болонья ехал на сильном и горячем турецком скакуне и своего старшего сына тоже посадил на такого же коня. Другой сын и дочь находились в паланкине. Жена ехала на хорошем иноходце. Болонья с сыном могли бы легко ускользнуть, потому что у них были резвые кони, но любовь к жене не позволяла ему оставить ее. Она же, твердо веря, что погоня могла причинить зло только ее мужу, плача, умоляла его, чтобы он спасался.

— О синьор мой, — говорила она, — скачите же, братья мои не сделают дурного ни мне, ни нашим сыновьям; но если они схватят вас, они будут жестоки с вами и убьют вас.

И, дав ему тут же кошелек, полный дукатов, она не переставала умолять его скрыться на некоторый срок, ибо со временем, бог даст, братья с ними примирятся. Несчастный муж, видя, что погоня уже близко и нет никакой надежды на спасение жены, безмерно страдая и проливая слезы, распростившись с ней, пришпорил своего скакуна и крикнул своим, чтобы они спасались.

Сын, видя, что отец мчится во весь опор, поскакал за ним, так что Болонья со старшим сыном и четырьмя слугами, хорошими наездниками, ушли от погони и, изменив свое решение ехать в Венецию, отправились в Милан. Люди, гнавшиеся за Болоньей, чтобы убить его, схватили герцогиню с маленьким сыном, дочерью и со всеми остальными. Первый всадник, — было ли ему это приказано братьями герцогини, или он сам не хотел производить лишнего шума, — решил заставить герцогиню следовать за собой без криков и воплей. Поэтому он сказал ей:

— Синьора герцогиня, ваши братья послали нас проводить вас до вашего герцогства, для того чтобы вы взяли управление страной из рук вашего сына-герцога и больше не разъезжали по разным местам. Антонио Болонья — это такой человек, который рано или поздно, пресытясь вами, оставил бы вас без всего, а сам удрал бы с богом. Не падайте духом и не тужите ни о чем.

Герцогиня, услышав эти речи, как будто бы успокоилась, и ей показалось, что она правильно рассудила, утверждая, что братья не будут жестоки ни с ней, ни с детьми ее. Такая надежда поддерживала ее несколько дней, пока они не прибыли в один из замков ее сына-герцога. По приезде туда их немедленно схватили и посадили в цитадель. Не так скоро узналось, что там с ними произошло. Остальные все были освобождены. Герцогиня же со своей служанкой и двумя детьми, как потом стало известно, умерли жесточайшей смертью.

Несчастный супруг и любовник с сыном и слугами прибыли в Милан, где некоторое время находились под защитой синьора Сильвио Савелло. В эти дни синьор Савелло, действуя от имени Массимильяно Сфорца, осаждал французов, стараясь захватить миланскую крепость, которую он позднее получил по мирному соглашению. Потом Савелло отправился в Кремону, где разбил лагерь и оставался несколько дней. В это время Болонья нашел убежище у маркиза Битонто, а когда маркиз уехал, он остался в доме кавалера Висконти. Братья герцогини столько наделали шуму в Неаполе, что имущество Болоньи было конфисковано. А Болонья только и думал, как бы помириться с братьями герцогини, ни за что не желая верить, что жены и детей его нет в живых. Кое-кто из дворян предупредил его, что ему небезопасно оставаться в Милане и пусть он будет настороже. Но он никого не слушал, и, сдается мне, судя по некоторым имеющимся сведениям, ему по секрету советовали не уезжать, так как он, мол, может встретиться со своей женой. Полный этой напрасной надежды, со дня на день ожидая обещанного, прожил он в Милане около года. Случилось как раз в это время, что один синьор, у которого были свои вооруженные люди в миланском герцогстве, рассказал всю эту историю нашему Делио и даже утверждал, что ему давали поручение убить Болонью, но он не пожелал быть палачом вместо других и, напротив, нашел удобный случай предупредить его, чтобы тот был настороже, и сообщить, что, по всей вероятности, его жена с детьми и служанка удушены. Однажды, когда Делио был у синьоры Ипполиты Бентиволья, Болонья заиграл на лютне и запел жалобную песню, которую сам сочинил о своих страданиях и положил на музыку. Когда Делио, который раньше его не знал, сказали, что это муж герцогини Амальфской, тронутый до глубины души, он отозвал его в сторону, заверив, что жена его и дети погибли и что его тоже собираются убить, как ему, Делио, наверняка известно. Болонья поблагодарил Делио и сказал:

— Делио, вы ошибаетесь, у меня есть сведения из Неаполя, что казна скоро вернет мне мое имущество, а из Рима мне внушили добрую надежду, что монсеньёр, светлейший и сиятельнейший мой господин, и его брат уже на меня не гневаются и что, без сомнения, я скоро увижу свою супругу.

Делио, зная, что Болонья обманут, сказал то, что счел уместным, и отошел. Те, которые искали случая убить Болонью, видя, что им это не удается и что синьор, имевший вооруженных людей, равнодушен к этой затее, поручили это дело какому-то ломбардцу, требуя пустить в ход все средства, чтобы умертвить Болонью. Делио рассказал всю эту историю, вплоть до этого места, синьору Лючио Шипионе Аттеллано, который хотел изложить ее в одной из своих новелл, зная наверное, что бедняга Болонья будет убит. Однажды, находясь в Милане, Лючио Шипионе и Делио по дороге в Большой монастырь встретили верхом на красивейшем скакуне Болонью, который направлялся к мессе в Сан-Франческо. Впереди ехали двое слуг: у одного в руке было копье, у другого Часослов нашей пресвятой девы. Тогда Делио сказал Аттеллано:

— Посмотрите, ведь это Болонья.

Аттеллано показалось, что у Болоньи было взволнованное лицо, и он сказал:

— Пожалуй, богу угоднее было бы, чтобы он взял с собой второе копье, а не этот Часослов; ведь ему вечно приходится быть настороже.

Не успели Аттеллано и Делио дойти до Сан-Джакомо, как услышали страшный шум: на дороге, не доезжая Сан-Франческо, на Болонью напал капитан Даниэле да Боцоло с тремя вооруженными людьми. От их руки Болонья принял ужасную смерть, и никто не мог оказать ему помощи. Убийцы преспокойно скрылись в такое место, какое показалось им наиболее надежным, и не нашлось никого, кто стал бы их преследовать именем закона.

 

Новелла LVIII

Фра Филиппо Липпи, флорентийский живописец, захвачен в плен маврами и обращен в рабство, но благодаря своему искусству освобожден и окружен почестями

Монсеньёр кардинал был весьма удивлен той щедростью, которую проявляет в отношении меня наш высокочтимый и милостивый синьор герцог Лодовико, но, по правде говоря, я удивлен больше его: я удивляюсь его невежеству, показывающему, как слабо начитан он в хороших авторах. Не буду касаться почестей, которые всегда оказывались людям, прославившим себя в разных других науках и искусствах, — я скажу лишь о том уважении и почете, которыми окружали живописцев. Не бойтесь, что надолго задержу вас перечислением всех знаменитых художников, которые процветали в добрые старые времена. Если бы я захотел это сделать, нам не хватило бы и целого дня. Что касается древних, с нас будет довольно одного примера с Александром Великим и славным живописцем Апеллесом, а из современных сошлюсь лишь на одного флорентийского мастера.

Однако перейдем к рассказу. Так вот, скажу я вам, что Апеллес пользовался большим почетом у Александра Великого и был настолько близок к нему, что Александр не раз заходил в мастерскую художника посмотреть, как он работает. Однажды, когда Александр в его присутствии заспорил с кем-то и начал говорить несуразные вещи, Апеллес очень мягко перебил его и сказал:

— Александр, помолчи немного и не неси околесицы! Ты рассмешишь моих учеников, которые растирают краски.

Теперь вы можете судить, сколь велик был авторитет Апеллеса в глазах Александра, особенно если вы вспомните, каким раздражительным, высокомерным и превыше всякой меры вспыльчивым был этот государь. Я не говорю уже о том, что Александр издал публичный указ, по которому лишь Апеллес имел право писать с него портреты.

Однажды Александру захотелось, чтобы Апеллес нарисовал Кампаспу, его прекрасную наложницу, совсем обнаженной. Апеллес, увидя нагое, совершеннейшей формы тело юной женщины, страстно в нее влюбился, и когда Александр узнал об этом, то под видом дара отослал ее Апеллесу. Александр был человек большой души, по в этом случае он превзошел самого себя и был не менее велик, чем тогда, когда одерживал важную победу на поле боя. Он победил самого себя; он не только подарил Апеллесу тело своей возлюбленной Кампаспы, но пожертвовал и своей любовью, совершенно забыв о том, что она из подруги царя станет подругой простого мастера.

Обратимся теперь к нашим дням и поговорим о некоем флорентийском живописце и о морском пирате. Жил во Флоренции Томмазо Липпи, у которого был сын по имени Филиппо. Когда отец умер, мальчику было восемь лет, и бедная мать, оставшись без всяких средств к жизни, отдала его в монастырь кармелитов. Маленький монах вместо того, чтобы обучаться грамоте, целыми днями портил бумагу и стены, набрасывая рисунки; увидя это и узнав о пристрастии монашка, настоятель дал ему возможность заниматься живописью. В монастыре была часовня, заново расписанная одним знаменитым художником. Она очень нравилась фра Филиппо Липпи (так звали в обители нового монаха), и он целые дни проводил там, работая вместе с другими учениками, и настолько превзошел остальных в ловкости и мастерстве, что у всех, кто его знал, составилось твердое убеждение, что в зрелом возрасте он будет величайшим живописцем. Но фра Филиппо и в молодости, не говоря уже о зрелых годах, так превосходно владел кистью, что создал много удивительных творений в монастыре кармелитов во Флоренции и в других местах, где их теперь можно видеть. Слыша постоянные похвалы и пресытившись монастырской жизнью, он сбросил с себя монашескую одежду, хотя и был произведен в дьяконы. Много прекрасных картин написал он для Козимо Медичи Великолепного, который его всегда очень любил.

Но художник был выше всякой меры сластолюбив и большой охотник до женщин. Если он встречал женщину, которая ему нравилась, он не останавливался ни перед чем, лишь бы овладеть ею. Когда на него находила такая блажь, он или совсем не рисовал, или рисовал очень мало. Однажды фра Филиппо писал картину для Козимо Медичи, которую тот собирался преподнести папе Евгению Венецианскому. Великолепный заметил, что художник частенько бросает работу и пропадает у женщин, и велел привести его домой и запереть в большой комнате, чтобы он попусту не терял времени. Но тот с трудом просидел три дня, затем ночью взял ножницы, нарезал из простыни полосы и, таким образом вылезши из окна, провел несколько дней в свое удовольствие.

Как-то раз Козимо Великолепный, навещавший его каждый день, не найдя его дома, страшно рассердился и послал его разыскивать, но потом разрешил работать, как ему вздумается, и тот с рвением исполнял его заказы; Козимо говаривал, что фра Филиппо и ему подобные суть вдохновенные богом, редкостные и высокие таланты, а не вьючные ослы.

Однако вернемся к тому, что заставило нас завести о нем разговор, и покажем, что талант уважается даже варварами. Как-то Филиппо был в Марке Анконской и отправился со своими друзьями прокатиться на лодке по морю. Внезапно появились галеры Абдула Маумена, великого берберийского корсара того времени, и наш добрый фра Филиппо вместе со своими друзьями был захвачен в плен, закован в цепи и отвезен в Берберию, где в тяжелом положении находились они года полтора, и Филиппо пришлось держать в руке вместо кисти весло. Но как-то раз, когда из-за непогоды нельзя было выйти в море, его заставили рыть и разрыхлять землю в саду. Нередко приходилось ему видеть в саду Абдула Маумена, своего господина, и вот однажды пришла ему фантазия нарисовать его на стене в мавританской одежде, и это ему удалось так хорошо, что тот вышел совсем как живой.

Всем маврам это показалось каким-то чудом, потому что в их краях не принято ни рисовать, ни писать красками. Тогда корсар велел освободить его от цепей и стал обращаться с ним как с другом и из почтения к нему поступил так же с его товарищами по плену. Много еще написал красками прекраснейших картин фра Филиппо для своего господина, который из уважения к его таланту одарил его всякими вещами, в том числе и серебряными вазами, и приказал доставить его вместе с земляками целыми и невредимыми в Неаполь.

Поистине столь велика сила искусства, что даже варвар, наш исконный враг, осыпал наградами тех, кого мог навсегда оставить у себя как рабов. Не меньшей любовью пользовался талант фра Филиппо и на родине. Ему представился случай сойтись с прекрасной молодой флорентийкой по имени Лукреция, дочерью Франческо Бути, от которой у него родился сын, тоже названный Филиппо (впоследствии он стал знаменитым живописцем). Папа Евгений видел много славных творений фра Филиппо и так его любил, ценил и баловал, что даже хотел снять с него сан дьякона, чтобы дать ему возможность жениться на Лукреции. Но фра Филиппо не захотел связать себя узами брака, слишком любя свободу.

 

Часть третья

Новелла XLIII

Дон Ансельмо и дон Баттиста, предполагавшие, что проведут ночь с женщиной, посрамлены перед всем честным народом на площади в городе Комо

Разумеется, синьоры мои, не дело это, что священники с такой великой охотой совершают крестовые походы на жен своих прихожан. А то ведь можно подумать, что пастырь тем праведнее, чем больше своих духовных сынов он увенчает рогами. Вот почему священники, которых прежде все так уважали, по нонешним временам совсем не в почете. Удивляться этому, правда, нечего, среди них немало таких, кому больше пристало по дубравам свиней пасти, чем к святым дарам прикасаться. Они едва умеют читать, еще того хуже поют, а из того, что читают, ничего или мало что разумеют. Зато коли уж привяжутся к бабе, так почти не бывает, чтобы отступились, пока похоти своей не ублажат. Иные же обманывают их с безмерным лицемерием и под личиною праведности обводят вокруг пальца.

А что уж говорить о тех, которые, едва успев отслужить мессу, спешат в кабак, где обжираются и напиваются в стельку и с утра допоздна, как отпетые мошенники, знай себе играют в карты и кости!

Однако я, как видно, немного сбился и вместо того, чтобы занять вас рассказом, ударился в проповедь. Пусть уж их наставляют на путь истинный их духовные отцы, а я лучше начну с того, что не особенно давно в нашем городе Комо должны были хоронить одного из самых знатных людей, графа Элеутеро Русконе, и все священники, а равно и монахи, были приглашены на эту торжественную церемонию. Когда же пришло время выносить покойника, то недосчитались весьма уважаемых священников, настоятелей приходских церквей. А поелику в народе их почитали праведниками, то за ними послали и в церковь и домой, только нигде не могли их сыскать. Тогда пошли всякие толки и стали думать, что, не ровен час, их убили и ограбили. После того как наших священников долгонько проискали и убедились, что их нигде нет, приступили к погребению, и было оно очень торжественным и пышным. По окончании его надлежало огласить правительственные грамоты, и поэтому весь народ собрался на городской площади. Там-то и появились вдруг святые отцы, но в каком виде! Послушайте только!

На полпути между теми двумя церквами, где служили эти священники, жил красильщик по имени Абондио из Порлеццы, большой шутник, женат он был на некоей Аньезе из Лугано, женщине молодой, красивой и добродетельной, имевшей обыкновение каждый день ходить в церковь, где служил дон Ансельмо, один из упомянутых нами священников. Тот же, видя ее каждый день во время мессы и прельстившись ее красотой, воспламенился к ней такой страстью, что, едва успев завести с ней знакомство, стал добиваться от нее самого драгоценного дара. Женщина эта, безмерно возмущенная его домогательствами, ответила, что его дело служить мессу, и стала посещать другую церковь, где настоятелем был его собрат по имени дон Баттиста. Стоило второму священнику увидеть жену Абондио, как им тоже овладело желание сойтись с ней поближе. И вскоре после того, как он завел с нею знакомство, он возьми да и попроси у нее милостыни святой Нефиссы. Бедная женщина увидела, что попала из огня да в полымя, и решила: единственное, что ей теперь остается, это ходить в приютскую церковь, хоть это и было ей неудобно и далеко от дома. Муж, заметив, что она изменила своей привычке, спросил ее, что бы это значило. Чтобы не дать ему повода в чем-либо ее заподозрить, жена во всех подробностях рассказала ему о том, что с ней приключилось. Муж рассердился и сказал:

— Так неужели из-за этих распутников ты теперь будешь терпеть неудобства? Совсем мне это не нравится, до приюта ходить очень далеко, и в те дни, когда я начну покраску, тебе не успеть. Вот что, давай-ка как следует их проучим, чтобы они за все получили сполна, да и чтоб другим собратьям их неповадно было на чужих жен зариться. Погоди, я им такое устрою, что вся любовь у них из головы вылетит. Сходи-ка ты завтра в церковь к дону Ансельмо и, коли он что тебе скажет, сделай вид, что смущена, и немножко поломайся, а потом смирись, скажи, что согласна, и вели ему приходить в такой-то день в два часа ночи, скажи, что меня в Комо не будет. А на другой день сходи в церковь дона Баттисты и тому слово в слово все повтори и назначь ему прийти в тот же день в пять часов утра.

Покорная жена в точности исполнила все, как ей велел муж, и дело приняло именно такой оборот, какой они предполагали, ибо едва только священники увидели эту женщину, как снова начали приставать к ней. Она же прикинулась польщенной и дала им понять, что они могут просить у нее все, чего им захочется. Когда же они высказали ей свои желания, она велела им прийти в тот день и тот час, какие назначил муж. Дон Ансельмо явился в два часа ночи, и Аньезе заперла его в каморке, где стояла кровать, сказав, чтобы он ложился. Священник тут же разделся и лег. Потом Аньезе снова пришла и почти в полной темноте, подойдя к кровати, сказала:

— Мессер, не огорчайтесь, если вам малость подождать придется, надо тут кое-какие распоряжения по мастерской сделать, потом я приду к вам.

В эту минуту муж постучал в дверь и окликнул:

— Аньезе, ты тут? Открой.

— О, горе мне! — прошептала она. — Вернулся муж, погибла я! Скорее, мессер, залезайте вот в эту бочку, а уж об остальном я позабочусь.

И, подняв священника с постели, ответила:

— Иду, муженек!

Впихнув святого отца в бочку, она закрыла ее; потом взяла его одежду, заперла в шкаф, открыла мужу дверь и спросила:

— Чего это ты так рано заявился?

Абондио вошел с фонарем и сказал, что на озере буря, что никак нельзя было переправиться и теперь он хочет отдать кое-какие распоряжения касательно окраски материи в зеленый цвет. Сказав это, он перевернул бочку так, что святой отец не мог теперь вылезти оттуда без посторонней помощи. В бочке была зеленая краска в порошке. Чтобы еще больше нагнать страху, Абондио сказал:

— Поди-ка, жена, да вели вскипятить котел воды, хочу краску развести, завтра понадобится.

— К чему это? — удивилась жена. — Все уже прибрано. Забыл ты, что ли, что завтра графа Элеутеро Русконе хоронят и никто до обеда работать не будет? Работники все давно разошлись. Идем-ка лучше спать, а завтра с зеленой краской все устроится.

Можете себе представить, что за это время пережил дон Ансельмо, — верно, от всей его любви и духу не осталось. Муж ушел, а жена стали успокаивать святого отца, заверяя, что непременно вызволит его из бочки. Священник же до такой степени весь пропитался зеленой краской, что порошок разъел ему все тело и, чем больше он чесался, тем больнее ему становилось, да и вид у несчастного был весьма неприглядный, он ведь был в чем мать родила, а стоял январь.

Как только пробило пять, явился его собрат, мессер дон Баттиста. Аньезе провела его в другое помещение и тоже велела раздеться, сказав, что должна сходить наверх, в мастерскую, чтобы отпустить людей. На самом деле там был сам Абондио и один из работников, они-то нарочно и подняли шум. Как и следовало ожидать, дон Баттиста покорно разделся и лег в постель. Тогда Абондио потихоньку вышел из дома и начал колотить в дверь и кричать жене, чтобы она ему отворила. Та спустилась вниз, вошла в комнату и спровадила дона Баттисту, совсем голого, в другую бочку, где был порошок синьки, что добавляют в краску для черноты. Несчастный залез туда и весь дрожал, он услыхал голос мужа Аньезе и ума не мог приложить, что ему делать.

Войдя в дом и зная уже, что вторая крыса тоже попала в ловушку, дон Абондио велел открыть комнату, где за это время дои Баттиста весь успел вывозиться в синьке, и сказал:

— Жена, поди-ка, вскипяти воду и принеси сюда краску развести.

Та ответила так же, как перед этим, когда дело касалось дона Ансельмо. Муж не стал с ней спорить и сказал:

— Раз уж завтра похороны графа Элеутеро Русконе, такого благородного человека и такого верного заступника народа нашего, не хочу я, чтобы в красильне у меня работали.

И, подойдя к бочке, в которой сидел дон Баттиста, он перевернул ее так, что тому уже было из нее не вылезти. И так святые отцы почти всю ночь могли каяться в содеянных грехах, то надеясь, что Аньезе придет и освободит их, то предаваясь отчаянию, как в подобных случаях всегда и бывает. Порошок синьки, как и зеленый, был довольно едким, причем особенно чувствительным для глаз, и дон Баттиста так натер себе глаза, что они стали красными, как вареные раки.

Рано утром во всех церквах начали звонить по случаю похорон. Графа Элеутеро Русконе похоронили, и, когда, как я уже сказал, весь народ собрался на площади, Абондио решил раз и навсегда проучить обоих священников, чтобы им больше неповадно было приставать к чужим женам. И вот к этому времени с помощью слуг он выкатил обе бочки, в которых сидели святые отцы, на площадь, а так как дорогой их все время подбрасывало, то оба они основательно вывалялись в краске, один в синей, другой в зеленой, так что стал похож на ящерицу.

Абондио нес на спине топор, и вид у него был такой, будто он собрался в лес по дрова. А так как это был человек веселый и большой любитель пошутить, то его сразу же окружил народ. А он принялся рубить обручи на бочках, крича:

— Эй, поберегись, сейчас из моих бочек змеи выползут! Стоило ему разрубить обручи, как клепки бочек вывалились, и злополучные священники все в краске, словно черти, выскочили оттуда, не зная, куда им деться, — они ведь ничего почти не видели, — и кинулись в разные стороны. Собравшаяся толпа не узнала их, народ стал вопить:

— Держи их, держи! Бей, бей!

Гончая градоправителя, бывшая в это время на площади, кинулась в погоню за доном Ансельмо и укусила его за ногу, а когда он стал кричать благим матом, взывая о помощи, повалила его на землю и отгрызла все снаряжение, болтавшееся у него между ног, вместе с бубенцами. От боли несчастный лишился чувств.

Несколько человек подбежали к нему и, видя, как его изуродовала собака, прониклись к нему жалостью и стали его поднимать. Они привели его в чувство, и тогда он сказал им, кто он такой, и попросил, чтобы ради всего святого его увели с площади. Дона Баттисту, сослепу не знавшего, куда ему идти, сразу задержали и стали спрашивать, кто он такой. Назвав себя, он принялся умолять схвативших его людей увести его куда-нибудь подальше. Абондио, видя, что план его удался и бесчестные священники публично посрамлены, попросил всех замолчать. И, встав на случившуюся там скамью, рассказал жителям города Комо всю эту историю, и люди воочию убедились, что под личиной праведников скрывались два лицемера.

Дона Ансельмо отнесли домой; прошло немало дней, прежде чем он выздоровел, и вот единственное, что он выиграл от этой истории: он мог теперь встречаться с женщинами и не бояться, что сделает их брюхатыми. Дон Баттиста также был с большим позором водворен в дом, и епископ города Комо сурово его наказал; он заставил его уплатить красильщику Абондио за его бочки и краску и на много дней заключил его в темницу. Дону же Ансельмо, которого собака начисто оскопила, пришлось тоже посидеть еще некоторое время в тюрьме. Обоих отрешили от должности и ни тому, ни другому больше не разрешили служить мессу в приходских церквах.

 

Новелла LXV

В то время, как хоронят одну старушку, обезьяна одевается в точности так, как старушка эта была одета во время болезни, и обращает в бегство всех домочадцев

Во времена, когда злосчастный герцог Лодовико Сфорца правил Миланом, как мне рассказывал мой отец, возглавлявший охрану Миланского замка, в замке этом жила очень большая обезьяна. Это была презабавная тварь, которая всех смешила и никому не делала ничего худого. Поэтому ее никогда не привязывали, а держали на свободе и позволяли разгуливать по всему замку, да и не только по замку, — она выходила также и за его пределы и очень часто бывала в домах кварталов Майне, Кузано и Сап-Джованни-Суль-Муро. Всем окрестным жителям нравилось гладить обезьяну и угощать плодами и другой едой, как из уважения к герцогу, так и потому, что от уморительных проделок ее все покатывались со смеху, а кусать она никогда никого не кусала.

Чаще всего обезьяна заходила в дом старушки, жившей в одном из кварталов Сан-Джованни-Суль-Муро, матери двух сыновей, из которых старший был женат; старушка всегда с удовольствием смотрела, как обезьяна расхаживает по дому, постоянно чем-нибудь ее угощала, веселилась, глядя на ее проделки, и часто возилась и играла с нею, как с комнатной собачкой. Оба сына ее радовались, видя, как от забав этих оживляется их старенькая и уже совсем дряхлая мать, ибо были они оба почтительными и благонравными. Если бы обезьяна эта принадлежала кому-нибудь другому, а не синьору герцогу, то они уж наверное бы ее купили для того, чтобы старушка могла всегда с ней забавляться. И они наказали всем домочадцам, чтобы никто не смел ни бить, ни мучить милую обезьяну, а чтобы, напротив, все ласкали ее и ублажали. Вот почему обезьяна заходила к старушке чаще, чем к ее соседям, с ней ведь лучше там обходились и более щедро угощали. Однако каждый вечер она неизменно возвращалась в замок, где у нее был свой угол, к которому она уже привыкла.

Случилось так, что, совсем ослабев от преклонных лет и от одолевавшего ее недуга, старушка перестала вставать с постели. Сыновья заботливо за ней ухаживали, и у нее не было недостатка ни в лекарях, ни в лекарствах. Обезьяна, верная своим привычкам, по-прежнему наведывалась в дом, и ей разрешалось заходить в комнату больной. Старушка всегда радовалась ее приходу и всякий раз угощала ее засахаренным миндалем. Вы, разумеется, знаете, что эти твари очень лакомы до всякого рода сластей, особливо же любят миндаль. Поэтому обезьяна наша почти постоянно торчала у постели старушки и поедала миндаля куда больше, нежели сама больная.

Однако недуг все тягчал, годы тоже брали свое, и в конце концов, исповедовавшись, получив отпущение грехов и причастившись, старушка наша отошла в лучший мир. Ей начали готовить пышные похороны, как то было в обычае у миланцев, а тем временем женщины обмыли покойницу, натянули ей на голову чепец, подвязали челюсть, а потом одели. Обезьяна не отходила от нее ни на шаг и все это видела. Потом тело положили в гроб, вскоре пришли священники и, как подобает, отслужили панихиду, после чего гроб перенесли в находившуюся неподалеку приходскую церковь.

Оставшись одна, обезьяна принялась опустошать расставленные на столе коробки и банки со сластями. Когда она вдосталь наелась, ей взбрела в голову странная мысль, какие часто приходят обезьянам — животным, падким во всем подражать людям. Я уже говорил, что она видела, как покойнице подвязывали челюсть и как на голову натягивали чепец, перед тем как положить ее в гроб.

Обезьяна отыскала старый чепец, подобрала оставшиеся на постели тряпки, которыми женщины обтирали старуху, и вырядилась в точности так, как те обрядили покойницу. При этом у нее был такой вид, будто она по меньшей мере лет сто только этим и занималась. Потом она забралась в постель и так искусно накрылась одеялом, что ни у кого не могло вызвать сомнений, что в кровати лежит старая женщина.

Пришли служанки, чтобы убрать комнату и все привести в порядок. Но едва только они увидели лежавшее в кровати тело, как сразу же вообразили, что это их покойная госпожа. Смятенные, перепуганные насмерть, они подняли страшный крик, побежали вниз и стали наперебой рассказывать, что покойница, которую унесли в церковь, вернулась и сейчас лежит в кровати. Вскоре из церкви явились оба сына старухи, а с ними кое-кто из родственников. Все поднялись по лестнице и вошли в комнату. И хотя им не приходилось ничего опасаться, — их ведь было несколько человек, — волосы у всех на голове встали дыбом, и в ту же минуту, ошеломленные и охваченные ужасом, они убежали вниз. А потом, когда немного пришли в себя, послали за приходским священником, рассказав ему о том, что случилось.

Священник, человек весьма достойный и благочестивый, велел причетнику принести распятие и святую воду, а сам как был, в полном облачении, явился в дом и стал читать псалмы и различные молитвы. Он старался успокоить сыновей умершей, говоря, что им нечего бояться, ведь мать их он знает уже давно и она, вне всякого сомнения, женщина праведная. Он сказал им также, что если они что и видели в комнате, то либо им это померещилось, как то нередко бывает, либо, не ровен час, это могли быть козни дьявола. Только пусть они не тревожатся, он освятит весь дом, господь услышит его заклинания и молитвы, и злые духи изыдут. И священник принялся молиться и окропил все вокруг святой водою. Вместе с причетником они поднялись наверх, но больше никто не захотел, вернее, просто не посмел, пойти вместе с ними. Войдя в комнату и увидав там обезьяну, степенно водворившуюся на постели, священник также принял ее за покойницу, восставшую из гроба, и его начал разбирать страх. Однако он пересилил его, приободрился, подошел совсем близко к постели и, держа в руке кропило, произнес: «Asperges me, Domine!» — и окропил обезьяну святой водой. Та же, видя, что священник размахивает кропилом, и решив, что он собирается ударить ее, начала скрежетать и щелкать зубами. Услышав это и уверившись, что это поистине нечистая сила, святой отец до смерти перепугался, уронил кропило и бросился бежать со всех ног. Причетник же еще того раньше кинул распятие, разлил святую воду и с такой поспешностью метнулся вниз по лестнице, что упал и покатился вниз головой. За ним последовал и священник, причем умудрился угодить ему прямо на спину, и оба они поползли вниз, будто угри из озера Гарда, которое в древности называлось Бенако, когда они, как говорят крестьяне, «слюбляются». Священник успел только воскликнуть: «Jesus, Jesus! Domine, adjuva mе!»

На шум прибежали оба сына покойной, а вслед за ними все домочадцы и обнаружили, что священник и причетник свалились вниз и расшиблись так, что уже не могут больше стоять на ногах. Братья спросили их, что это значит и что с ними такое приключилось. Лица у обоих были бледные, как у выходцев с того света, а глаза растерянно блуждали. Священник долго не мог вымолвить ни слова. У причетника тоже был испуганный вид, а лицо его было расшиблено в нескольких местах. В конце концов священник глубоко вздохнул и сказал, весь дрожа:

— О дети мои, знайте, мне только что явился дьявол в образе вашей матушки!

Обезьяна, успевшая к этому времени вылезти из постели и сунуть нос во все коробки со сластями, вприпрыжку сбежала вниз по лестнице как раз в ту минуту, когда к священнику вернулся дар речи. На голове у нее был чепец, лицо обвязано бинтами, а вокруг всего тела намотаны куски материи. Спустившись, она одним прыжком очутилась в середине комнаты, и все, кто там был, едва не разбежались от страха, ибо видом своим она действительно очень напоминала покойную хозяйку дома.

В конце концов один из братьев все же понял, кто это, и тогда страх, охвативший присутствующих, сменился смехом, причем все выглядело еще смешнее, оттого что виновница переполоха, как была, во всем этом странном облачении с невероятными ужимками принялась скакать по комнате и отплясывать нечто вроде мавританского танца. Не удовольствовавшись тем, что так позабавилась над людьми, которых перед этим до смерти напугала, она, продолжая свои мавританские пляски, ускользнула от тех, кто хотел ее схватить, убежала из дома и в том же ни с чем не сообразном виде вернулась в замок, вызывая отчаянный хохот окружающих. И как ни грустно в доме братьев было у всех на душе, стоило только вспомнить про обезьяну и про ее забавные проделки, как невольно на всех нападал смех и обитатели дома снова принимались подшучивать друг над другом и над страхом, которого они в тот день натерпелись.

 

Часть четвертая

Новелла IV

У Арнольфа, герцога Гельдернского, собственный сын отбирает все владения, а его самого сажает в тюрьму. Освободившись и вернув себе герцогство, Арнольф лишает вероломного сына наследства, а жители Гента его потом убивают

Известие о кончине этого несчастного старика наводит меня на мысль, что жена его, верно, с кем-то изменяла ему и что жестокий, как зверь, сын был не от него, а от кого-то другого. До такой степени, синьор маркиз, мне кажется странным и противоестественным, чтобы сын мог так безжалостно обращаться с собственным отцом. Но ведь человек из Сермедо отнюдь не был первым, кто обагрил руки отцовской кровью. Еще Селим в 1512 году отравил отца своего Баязета, чтобы стать императором Константинополя, будучи не в силах дождаться естественной смерти его, хотя тот был уже стар, а еще задолго до этого Фреско да Эсте, чтобы стать властителем Феррары, своими руками задушил родителя своего Аццоне, маркиза Феррарского — и все это повергает меня в грустные размышления. Не могу себе представить, как это сын мог с такой лютой варварской жестокостью расправиться с собственным отцом. Ведь если не приходится сомневаться, что даже у варваров и басурманов, не признающих Христа, почитается тягчайшим грехом и нечестивейшим поступком даже поднять руку на отца, не говоря уже о другом, то, право же, куда большего порицания и вечного позора заслуживает отцеубийство, когда оно совершается христианами. Мне приходит на память ужасное и омерзительное преступление, которое не так давно совершилось в Гельдерне, ранее носившем название Сикамбрии, поля и замки которого лежат между Маасом и Рейном, и я думаю, что и синьор маркиз и вы, синьоры, удостоите меня чести выслушать мой рассказ.

Вы, вероятно, знаете, что в год от рождения Спасителя нашего тысяча четыреста семидесятый, а может быть, немного раньше либо немного позже, герцогом в Гельдерне был Арнольф, человек уже очень пожилой, который в молодые годы отличался храбростью и мужеством, искусно владел оружием и стяжал немалую славу в боях. Женат он был на сестре герцога Клевского, которая родила ему сына по имени Адольф. Впоследствии он дал сыну в жены сестру герцога Бурбонского и справил их свадьбу с превеликой пышностью. Этот Адольф был очень близок с герцогом Карлом Бургундским, заклятым врагом герцога Лотарингского и швейцарцев. Адольф был человеком бессовестным, безмерно жестоким и жаждавшим власти. Он решил, что отец его чересчур зажился на белом свете, и, хотя тот был уже в очень преклонном возрасте, сын, одержимый неистовым желанием вступить во владение землями, ни за что не желая дождаться, пока родитель умрет естественной смертью, подкупил многих отцовских слуг. И вот, сделав все необходимые приготовления, он однажды вечером, когда несчастный старик находился у себя в опочивальне и, ни о чем не подозревая, собирался отойти ко сну, — кому страшен собственный сын? — явился к нему со своими вооруженными людьми, такими же низкими и безжалостными, как он сам. Он схватил несчастного старика, совсем уже раздетого и разутого, и силой вытолкал его, полуголого, хоть дело было в январе, на улицу, всячески глумясь над ним, а затем заставил его пройти босиком около пяти наших миль, что составляет больше двадцати итальянских, до одного из своих замков, где заточил его в темницу в башне с очень толстыми стенами, куда совершенно не проникал свет, и держал его там полгода в весьма тягостном положении.

Герцог Клевский вступился за Арнольфа, своего зятя, и пошел войной на племянника, не посчитавшись с ущербом, который наносил этим всей стране, и попытался освободить зятя, но ему это не удалось. Карл, герцог Бургундский, приложил все усилия, чтобы примирить отца с сыном, но тоже ничего не добился. Когда папа Сикст IV услышал об учиненном над стариком мерзком насилии, он отправил нунция к императору Фридриху, отцу Максимилиана, и призвал того вмешаться в это чудовищное дело. Тогда Фридрих и Карл Бургундский с помощью папы добились того, что Арнольф был освобожден из тюрьмы. Но Адольф не захотел вернуть отцу ни земель, ни доходов с них, на которые бы тот мог жить, и несчастный старик обратился в имперский суд с жалобой, на своего вероломного сына. Хоть он был уже очень стар и изможден, а также безмерно удручен длительным пребыванием в мрачной темнице, тем не менее, будучи человеком правильного образа жизни, крепкого еще здоровья и великого мужества, он вступил в противоборство с сыном. Герцог Карл хотел, чтобы герцогский титул остался за стариком вместе с Граве, землями неподалеку от Брабанта, приносившими три тысячи рейнских флоринов дохода, с тем чтобы еще три тысячи ему выплачивал Адольф, а за ним бы остались другие земли герцогства. Услыхав об этом решении, его вероломный сын, захмелев от злобы, а может быть, и от вина, вскричал:

— Прежде чем заключать этот договор с Арнольфом, — он даже не потрудился назвать его отцом, — надо было бы, когда он был в моей власти, отрубить ему голову, а потом сбросить его в колодец. Этого я и хочу!

Услыхав этот постыдный ответ, герцог Карл возгорелся негодованием и приказал заточить Адольфа в Намюрский замок и, как и следовало ожидать, снова сделал старого Арнольфа герцогом Гельдерна. И вот в то время, как преступный Адольф сидел в тюрьме, отец его, герцог Арнольф, чувствуя, что жить ему остается недолго, составил завещание. Чтобы отблагодарить герцога Карла за его милости, он безраздельно завещал ему свое состояние, по всей форме лишив сына прав на наследство. Таким образом герцог Бургундский присоединил к множеству провинций своих и земель герцогство Гельдернское и спокойно владел ими до тех пор, пока не погиб в сражении с герцогом Лотарингским Ренатом и швейцарцами. Тогда жители Гента извлекли Адольфа из тюрьмы и отвезли его в Турне, столицу нервиев, где предали его позорной смерти, как он того и заслуживал. Так с соизволения господа нашего были отмщены всё его жестокое обращение с отцом и нанесенные старику обиды.

 

Из «Дней юных влюбленных»

Пьетро Фортини

[139]

 

Новелла II

Антонио Анджелини любит фламандку и, прожив с ней долгое время, научился немного ее языку; вернувшись домой, он, забавляясь с женой, произносит кое-какие словечки по-фламандски; та однажды, когда мимо нее проходит пилигрим, вспоминает одно выражение мужа и, не зная, что оно значит, по простоте душевной произносит его, вызывая пилигрима на поле брани; не подними она крик, ей пришлось бы познать позор поражения

Не так давно жил у нас в Сиене молодой торговец, державший бакалейную лавку, приносившую ему немалый доход. Был он очень хорош собой, ладный, статный, и одевался красиво. Но, дабы поднатореть в своем ремесле, он нередко стоял за прилавком и сам заправлял всеми делами. Случилось так, что другому нашему бакалейщику, у которого дочки были на выданье, показался он весьма подходящей партией, и тот задумал женить его на одной из своих дочерей. Очень уж понравились старику его красивые наряды, ибо юноша тот постоянно щеголял в атласных кафтанах и подбитых тафтою штанах, украшенных вышивкой и кружевом, как это принято нынче у молодых людей. Видя, что одевается он богато, а торговля у него идет бойко, названный бакалейщик решил, что дела молодого человека обстоят много лучше, чем то было на самом деле, и, окончательно укрепившись в намерении выдать за него дочь, уведомил его о том через посредство одного своего приятеля. Юноша, помышлявший о женитьбе меньше, нежели бакалейщик, увидав несколько раз девушку, которую за него прочили, остался ею совершенно очарован, потому как была она прелестнейшим созданием; короче говоря, Антонио стал гораздо больше думать о девушке, чем о своей лавке; чувствуя, как в груди у него разгорается любовный пожар, он ни о чем другом и не помышлял. Сват, понукаемый отцом милой и красивой девушки, каждый день торопил юношу со свадьбой, и, поскольку тот теперь жаждал этого больше, чем отец невесты, они быстро поладили и, как только обе стороны пришли к обоюдному согласию, назначили день свадьбы. Нетрудно представить, что, чувствуя себя счастливым сверх меры и желая пустить пыль в глаза, юный бакалейщик потратил на великолепные подарки много больше денег, чем то ему подобало. Когда же были закончены все свадебные обряды и отслужены мессы, он снарядил свою молодую жену и, как положено тому быть, привел ее к себе в дом. Много дней не вспоминал он ни о лавке, ни о всех прочих делах. Потом же, по прошествии нескольких недель, он, как это принято, встретился с тестем и шурьями и потребовал у них обещанное ему приданое. У тестя, хорошо помнившего об их уговоре, приданое было припасено, и, подписав с юношей контракт, он выплатил ему все сполна. Получив деньги, молодой бакалейщик задумал пополнить запасы товаров и привести лавку в порядок; поэтому спустя несколько месяцев после свадьбы он решил съездить в Венецию, дабы закупить там все, что требуется для торговли, как то в обычае у многих бакалейщиков, которым средства могут это позволить. Снарядившись в дорогу и нежно распрощавшись с молодой женой, он взял путь на славный и великий город Венецию и прибыл туда, миновав Флоренцию, Болонью, Феррару и Падую. Так как в Венеции он прежде ни разу не бывал, то, оказавшись в чужом городе, не знал, где ему остановиться; расспрашивая встречных, он объяснял им, откуда он родом. И вот, в поисках пристанища, случайно натолкнулся он на одного нашего земляка по имени Джованни Манетти, который постоянно проживал в Венеции. Юноша рассказал ему, зачем приехал, и попросил показать, где можно достать хорошие товары и где ему лучше пристроиться. Тогда Манетти, который всегда из кожи вон лез ради сиенцев, а также старался ублажить всякого чужеземца (таково ведь свойство всех нас, жителей Сиены: об иностранцах печемся мы больше, нежели о себе самих), послал его к своему приятелю, славянину, сдававшему комнаты с пансионом при случае, если ему попадался порядочный человек, ибо — так принято в Венеции; рассказывают, будто там сдают дома чуть ли не все дворяне, не говоря уж о людях простого звания. Послав его к славянину, Манетти отправил с ним слугу, дабы тот показал ему дом и отрекомендовал его как близкого друга своего хозяина.

Послушавшись Манетти, надававшего ему множество полезных советов, юный бакалейщик поселился у названного славянина. Прожив в Венеции дней пять, Антонио Анджелини — ибо именно так звали юношу — в воскресенье обедал со своим хозяином; плотно подзакусив, они разговорились, и Антонио сказал:

— Послушайте, мессер Заноби, — (так звали славянина), — я хотел бы попросить вас сегодня об одном одолжении.

Славянин, будучи человеком любезным и услужливым, спросил:

— Что вам угодно? Вы же знаете, дорогой мой мессер, что вам стоит лишь приказать.

Тогда Антонио сказал:

— Сегодня праздник, давайте, если это вас не затруднит, погуляем немного по Венеции. Покажите мне, пожалуйста, город, ведь без вас с непривычки я непременно заблужусь среди всех ваших улиц и каналов.

Славянин, как я сказал, был рад услужить ему. Обмениваясь любезностями, они вышли из дому и прошли добрую часть Венеции пешком, оставив далеко позади себя дом славянина, расположенный подле церкви Мадонны-делла-Фава у Кабарбаро. Вдоволь нагулявшись, они дали три маркетти гондольеру, чтобы тот покатал их по каналам и по морю. Когда они плыли в гондоле по каналу, Антонио спросил у славянина:

— Мессер Заноби, а не поехать ли нам к девицам, которые дарят любовь и ласку за деньги и которые называют себя на римский манер куртизанками?

— Поедем, — согласился славянин. — Только сейчас еще слишком рано, потому как все они сейчас в церкви у причастия, а как только причастятся, мы заглянет к ним и найдем среди них немало красоток. А пока что покатаемся еще немного по Большому каналу, доедем до моста Риальто — так время и пройдет.

Пока они плыли по Большому каналу, славянин вспомнил об одной фламандке и сказал:

— Мессер, я хочу свозить вас в Калабаллоте и посмотреть, не застанем ли мы дома некую мадонну Джакену, уроженку Фландрии. Ручаюсь, что она — одно из самых прелестных созданий, каких когда-либо видывал свет, и я уверен, что она вам понравится; а коли нет, мы отправимся, куда вам будет угодно.

Засим они направились в Калабаллоте. Причалив у дома фламандки, славянин постучал в дверь. Услышав стук, фламандка выглянула в окно и, увидав славянина, с которым она давно водила знакомство, потянула за шнурок и отперла входную дверь. Славянин, следуя обычаю, отпустил гондолу и вошел в дом, ведя за собой Антонио. Поднявшись по лестнице, они очутились в небольшой зале, стены которой были обиты необыкновенным штофом. К ним вышла, любезно им улыбаясь, фламандка. Прелестнейшее существо, не хуже самой красивой венецианки, встретила она их приветливо и радушно. Была она статна, и лицо ее оказалось на редкость миловидным — белое, как первый снег, и вместе с тем чуть-чуть розоватое, словом, кровь с молоком; цвет кожи ничем не отличался от цвета восточных жемчужин; вся она напоминала букет роз и фиалок, взращенных в тенистом саду и сорванных на утренней заре.

Как уже было сказано, встретила она гостей приветливо и усадила их в кресла, обитые зеленым бархатом с золотом. Кресла сии были словно из господского дома. Сама же она уселась между двумя мужчинами, и завязалась беседа о самых различных вещах и предметах. Хотя женщина эта была родом из Фландрии, по-итальянски она изъяснялась совершенно свободно. Внешняя красота сочеталась у нее с красотой души, широкой и благородной. Когда они вдосталь наговорились, она обернулась к служанке, которая тоже была родом из Фландрии, и что-то сказала ей на своем языке. В тот же миг служанка накрыла роскошный стол. Обнаружив на нем все необходимое для трапезы, — всевозможные яства и самые дорогие вина, — гости, продолжая беседовать, с аппетитом отведали всего. Когда они выпили, славянин, дабы не стеснять юношу своим присутствием, сказал:

— Простите, дорогой мой мессер, но когда мы уходили из дому, я совсем запамятовал, что мне надо было кое-что отослать в Кьоджу. Прошу вас, мессер Антонио, если вам не трудно, подождите меня здесь около часа. Побеседуйте пока с мадонной Джакеной, а я постараюсь не задержаться. — Потом славянин добавил: — Видите ли, мессер Антонио, вам придется дождаться моего возвращения, потому как один дорогу домой вы все равно не найдете.

Он ушел, оставив Антонио наедине с мадонной Джакеной. Юноша ни о чем другом и не помышлял, ему казалось, что он находится подле королевы. Он наговорил ей великое множество всяких приятных слов, взял за руку, а затем, осмелев, стал гладить ее белую упругую грудь, целовать уста и всячески с нею заигрывать. Дама не отвергала его ласки. Она тоже быстро освоилась и начала возвращать ему поцелуи. Долгая любовная игра разожгла в обоих страстное желание. Тогда они в добром согласии, обнявшись, отправились в соседнюю комнату и там, улегшись на богато убранную постель, к обоюдному удовольствию за короткое время сумели довести до конца четыре жаркие схватки. Засим они вернулись в залу. Там они принялись болтать и шутить и чувствовали себя так, будто знакомы целую вечность. Они договорились, поскольку понравились друг другу, провести нынешнюю ночь вместе. Не желая показаться мужланом, Антонио, который насладился столь прекрасной дамой, дал ей на первый раз золотой скудо (цена для нее вполне приличная).

Они пробыли наедине довольно долго, и когда славянину показалось, что прошло достаточно времени, он вернулся к фламандке и спросил Антонио, не угодно ли ему отбыть вместе с ним. Антонио, который, вкушая удовольствие, позабыл и о славянине, и о делах, и о родном городе, и о собственной жене, не нашелся сразу, что сказать. Но тут вмешалась проворная фламандка:

— Мессер Заноби, — сказала она на венецианском диалекте, — мне хотелось бы, чтобы нынче вечером мессер Антонио отужинал у меня.

Однако славянин, заботясь о благе юноши и блюдя его интересы, возразил ей на это:

— Видите ли, мадонна, нынче вечером нам с этим молодым дворянином надо переслать кой-какие товары в Меллоне; как только мы их отправим, я вам его верну.

Фламандка, решив, что славянин говорит ей правду, поверила ему и, обернувшись к юноше, сказала:

— Хорошо, мессер Антонио, я буду ждать вас к ужину; возвращайтесь.

Антонио, не понимая толком, что могут означать речи славянина, попрощался с фламандкой и заверил ее, что непременно вернется. С этими словами он удалился, а фламандка осталась весьма довольна, ибо считала, что нынче заполучила богатого клиента. И она стала поджидать его с большим нетерпением.

Когда Антонио и славянин, беседуя, проходили по Калабаллоте, мессер Заноби сказал ему:

— Знаете, дорогой мой мессер, ведь я вытащил вас из этого дома ради вашего же блага. Фламандку эту содержит один венецианский дворянин. Вот почему мне не хочется, чтобы вы шли к ней ужинать или ночевать, имея при себе деньги. Если бы, на ваше несчастье, сей дворянин застал вас у нее в доме и пронюхал бы, что вы купец, он ободрал бы вас как липку. Ну, а коли вам все-таки угодно к ней отправиться, то прежде оставьте деньги либо у Манетти, либо в каком другом месте, где они будут в полной сохранности. После этого ступайте к ней на здоровье и ничего не опасайтесь. Но помните, если вас в ее доме ограбят или сделают с вами что-либо худое, вы никак не сможете привлечь ее к суду.

Антонио, хотя он сразу же влюбился во фламандку, прислушался к этому совету и поблагодарил за него славянина. И так как он почитал его за человека, которому можно доверять, то, следуя его совету, оставил в своей комнате в крепком и надежном сундуке все, что имелось у него ценного. После чего, не медля ни минуты, он попросил мессера Заноби доставить его снова к дому желанной фламандки. Вернувшись в дом Джакены, Антонио, как говорится, поужинал с ней на венецианский манер. Ночью, которую они провели вместе, фламандка еще больше понравилась юноше, а он столь же сильно понравился фламандке. Судьбе было угодно, чтобы они настолько влюбились друг в друга, что не могли прожить один без другого и часа. Попавшийся в силки Антонио проводил долгие дни в любовных играх, срывая желанные и сладостные плоды страсти. Бедного неосмотрительного Антонио так очаровали не только красота и деликатность фламандки (черта в сем народе весьма нечастая), но и любезное и ласковое обращение и внимание, которым он был постоянно окружен; больше не вспоминал он ни о Сиене, ни о своей жене — всеми его помыслами завладела его дорогая фламандка. Словно глупый, слепой влюбленный, жил он опутанный такого рода сетями, не отходя ни на шаг от Джакены. Целых два месяца продолжалась эта безумная любовь, а Антонио все свое время тратил на фламандку. Будучи женщиной веселой, она учила его некоторым словам на своем языке и между прочими выражениями научила, что надобно сказать, когда мужчина приглашает женщину заняться одним делом, и как следует на это ответить, коли у нее есть на то желание. Всякий раз, когда фламандке хотелось позабавиться, она спрашивала: «Анси визминере?» — а Антонио, который хорошо усвоил ее уроки, коли у него появлялась охота, отвечал: «Ио»; когда же охоты у него не было либо по причине усталости, либо еще почему, то он говорил: «Нитти зминере».

Поэтому как только Антонио появлялся на пороге дома фламандки, он всегда произносил вместо приветствия:

— Анси визминере? — И, взяв фламандку за подбородок, целовал ее в губы.

А она, страстно желая доставить ему удовольствие, отвечала.

— Ио!

И вот от слишком частых сражений несчастный юноша был едва жив. Не закармливай его фламандка вкусными и сытными блюдами, он бы и вовсе протянул ноги из-за своей чрезмерно великой любви. Однако бедняга не обращал на это внимания и, как я уже говорил, совсем позабыл и о своей родине, и о собственной жене. Он не представлял, что его дом находится где-то в другом месте; ему казалось, что здесь он родился и что тут его благо. Уже давно прошли все сроки его возвращения, и к нему стало приходить множество писем от супруги, от братьев, от друзей и от многих других лиц, которых побуждала писать ему жалость к столь красивой женщине, покинутой своим мужем. Антонио, занятый лишь своей любовью, никому не отвечал, но тосковал, когда при нем заговаривали о Сиене.

Потому в один прекрасный день, благодаря увещевательным письмам родных и уговорам приезжих сограждан, он осознал свой грех и понял, что ему надобно непременно уехать и вернуться на забытую родину. За несколько дней он накупил товаров на те жалкие гроши, что у него остались, приобрел несколько сундуков с венецианским стеклом, собрал свое имущество, упаковал все это, погрузил на корабль и отправил в Пезаро. Он уладил свои дела с фламандкой и распрощался с ней, приведя в свое оправдание доводы правдивые и весьма убедительные. Прощаясь, оба пролили немало слез. Антонио крепко обнял фламандку и, клятвенно пообещав ей в скором времени вернуться, отбыл из Венеции.

Разлука сильно огорчила обоих, но поскольку сам Антонио решил, что ему непременно надо уехать, то он переносил ее легче, нежели фламандка. Сев в гондолу, он взял курс на свою старую родину и через несколько дней добрался до Сиены, где его с превеликой радостью встретила жена, очень довольная его возвращением, ибо за это время она по нему сильно соскучилась. Несколько дней спустя прибыли товары, и Антонио, выставив напоказ венецианское стекло, пряности и специи, открыл свою лавку.

Так он прожил в Сиене довольно долгое время, но все не мог забыть свою разлюбезную фламандку; и хотя жена его была женщина неописуемой красоты, глупец постоянно думал о своей венецианской возлюбленной. Часто, дабы смягчить боль разлуки, он забавлялся с женой так же, как забавлялся когда-то с фламандкой, и тогда ему казалось, будто она опять находится подле него. Обнимая жену и беря ее за подбородок, он спрашивал: «Анси визминере?» — и, целуя ее в губы, сжимал крепкую, словно вылепленную из алебастра, грудь, вкушая от сладких плодов наслаждения. Молодая женщина, не понимая, что значат слова, которые она слышала от него не однажды, спросила как-то, ласкаясь:

— А что такое «зминере»? — Муж, не ожидавший подобного вопроса, от которого у него сердце захолонуло, испустил глубокий вздох и, вспомнив свою Джакену, ответил:

— Это значит: «Хочешь поесть?» На что простушка сказала, смеясь:

— А я думала что-нибудь худое, хоть и слышала, как ты говорил это множество раз.

Тогда Антонио привлек ее к себе, дабы насладиться ею вместо фламандки, которую он представлял себе в то самое мгновенье, и они принялись забавляться, получая от сего величайшее удовольствие. Женщина подумала, что муж сказал ей правду, ибо она часто слышала от него это слово за ужином, за обедом, в постели, и тоже взяла привычку выражаться таким же образом. Нередко она говорила мужу с задорным смехом:

— Анси визминере?

И Антонио, который прекрасно все понимал, отвечал:

— Ио, — и при этом всякий раз запечатлевал на ее устах жаркий поцелуй. Женщине такая игра пришлась по вкусу, и не проходило дня, чтобы она, сама того не подозревая, не растравляла мужу его раны.

В такого рода увеселениях прошло у них много дней. И вот однажды, в самый разгар лета, прекрасная супруга не очень мудрого бакалейщика сидела в холодке под навесом и шила. Как всем хорошо известно, в это время года, когда дни стоят длинные, многие отправляются в дальние странствия. А в ту пору на дорогах было великое множество пилигримов не только потому, что стояло лето, но и потому, что наступил святой год Юбилея. Хорошенькая молодая женщина из-за непереносимого зноя была одета совсем по-домашнему и выглядела сущим ангелом, рожденным под кущами рая. На ней было белое открытое крестьянское платье без рукавов, едва прикрывавшее голени, обтянутые белыми шелковыми ажурной вязки чулками, которые муж привез ей из Венеции. Из-под платья виднелись прелестнейшие точеные ножки, обутые в черные бархатные туфельки, расшитые серебром. Голову ее прикрывала шелковая косынка, а шею украшал вышитый воротничок из тончайшего шелка. Так вот, сия ангельской красоты женщина сидела на низенькой скамеечке подле двери дома и шила, склонив головку, отчего видна была ее грудь, красивее которой в то время невозможно было сыскать, — не слишком большая, белоснежная, крепкая, словно выточенная из мрамора, поистине, казалось, что сделана она из жемчуга и рубинов.

И вот, когда прелестная молодая женщина сидела подле своего дома, некие фламандские пилигримы, совершавшие странствие в честь святого Петра, шествовали в Рим за отпущением грехов. Среди них случайно оказался один дворянин, который дал обет совершить паломничество в Рим. Он находился в лучшей поре молодости, ибо ему еще не перевалило за двадцать пять и вместе с тем на вид было не менее двадцати четырех лет. Отправляясь в путь, юноша не оставил дома кошелек и все время жил на свои деньги. Идя по дороге вместе с другими пилигримами, он заметил у дома бакалейщика красивую, изящную женщину, которая, как уже было сказано, сидела и шила. Молодой пилигрим, увидав столь прелестное создание, подумал, что оно спустилось с небесных эмпирей, ибо красота названной женщины показалась ему превыше человеческой. Дабы получше рассмотреть ее, он остановился и попросил у нее то, чего не просил ни у кого за все время своего паломничества: жалобно взирая на женщину, он умолял ее подать ему милостыню Христа ради. Молодая красавица, взглянув на юного фламандца, просившего у нее подаяния, подумала, что он, видимо, человек благородный и благовоспитанный (как то и было на самом деле), и, припомнив словечко своего мужа, спросила:

— Анси визминере?

Услышав такие слова, молодой пилигрим остолбенел от удивления, ибо, как ему казалось, подобного рода предложение никак не вязалось с наружностью названной женщины, и он прямо не знал, что ему делать. Он стоял в нерешительности, растерянный, ошеломленный, и почитал за чудо, что такая женщина сделала ему подобное предложение. Не зная ни слова на нашем языке, он пожирал ее горящим взором, полагая, будто видит перед собой существо божественное, а не земное, и не произносил ни звука, сраженный ее красотой.

Женщина, видя, что он молчит, еще раз предложила ему то же самое. Услышав, что его приглашают во второй раз, юноша пришел к твердому убеждению, что имеет дело с дамой, которой вздумалось позабавиться и сыграть с ним какую-то шутку; однако это не помешало тому, что в его груди вспыхнуло жаркое пламя. Терзаемый любовью, юноша начал строить всяческие домыслы и в конце концов дерзнул подумать, что женщина эта блудница и что именно об этом свидетельствуют как ее дерзкое предложение, так и ее соблазнительный наряд. Тем не менее он продолжал молча пожирать ее молящим взглядом. Поэтому немного погодя, движимая милосердием и желанием подать ему милостыню, женщина в третий раз обратилась к нему с тем же самым предложением. Тогда юный пилигрим, отбросив всяческую робость и благочестие, не помышляя более ни о святом Петре, ни о святом Павле, всею душой устремился к красотке, долгое лицезрение коей напомнило ему о воскрешении плоти. Молча он потянул за шнурок, препоясывавший его штаны, и развязал его. Штаны свалились. После чего он вбежал на галерею, схватил в охапку молодую женщину, отнес на руках и уложил на стоявший тут же сундук со стеклом (бакалейщик часто ставил его сюда, дабы он не загромождал лавку, расположенную как раз напротив его дома). Страстными, горячими поцелуями пытался пилигрим вынудить женщину удовлетворить его желания и, шаря одной рукой, силился приладить к месту свой большой кожаный посох. Молодая женщина, увидав, как обернулось дело, и не зная, что надо делать в подобных обстоятельствах, не придумала ничего умнее, как поднять крик и начать звать на помощь:

— Антонио! Антонио!

Услышав ее вопли, бедный пилигрим, который уже задрал ей подол, был вынужден убрать свой длинный, толстенный посох.

Хоть он и не знал нашего языка, но все же понял, что женщина вопит от страха и что все ее поведение никак не вяжется с ее словами. Не зная местных обычаев, он испугался, что попадет тут в какую-нибудь беду, и с превеликим сожалением исчез, словно призрак, прежде чем кто-либо успел его задержать.

Антонио, который сидел в лавке против своего дома, услышал крики и, узнав голос жены, помчался домой, опасаясь, что кто-нибудь сыграл с ней какую-то непристойную шутку. Задыхаясь от ярости, ворвался он на галерею, но уже не застал там пилигрима, тот сбежал. Зато он обнаружил там свою супругу, распростертую на сундуке в той самой позе, в какой ее бросил фламандец — с юбкой, задранной до пупа, всю растрепанную, еле живую от страха и онемевшую скорее всего от злости. Увидев ее, Антонио так и обмер, решив, что честь его безвозвратно потеряна. Трепеща, он спросил у жены, что произошло. На что та, распалившись не только от пережитого страха, сердито ответила:

— Разрази вас господь!

Антонио, не понимая, что она хочет этим сказать, повторил свой вопрос, но в ответ услышал:

— У, холера вам в бок! Дух не могу перевести — так перепугалась.

Муж, которому не терпелось немедля все выяснить, стал настаивать:

— Да отвечай же скорее, не тяни.

А жена оправила на голове косынку, одернула юбку и заявила:

— В жизни мне еще не приходилось так туго; но клянусь крестом господа нашего, жаль, не случилось того, чего вы заслуживаете.

— Так скажешь же ты наконец, что произошло? — сгорая от нетерпения спросил муж.

А она ему в ответ:

— Не вы ли меня этому выучили? Или, скажете, — не вы? Посмотрите-ка на него — уверял, что все это — совсем прилично, а сам обучил меня разным пакостям. Нет. Бог свидетель, не надо бы мне поднимать крик.

Антонио, все еще не понимая, куда она клонит, умолял ее рассказать, что же все-таки произошло:

— Да говори же наконец, — просил он ее, — не тяни ты мне Душу!

Тогда она рассказала ему всю историю с пилигримом. Антонио, пока он слушал ее рассказ, бросало то в жар, то в холод, и он понял, что сам оказался виновником приключившегося скандала.

— Никогда больше, — сказал он жене, — не говори этих слов никому, кроме меня, ибо они значат: «Хочешь сделать со мною то, что я хочу сделать с тобой?»

Тогда она нахмурилась и вымолвила сердито:

— И как только вам не стыдно было учить меня подобным мерзостям? — И, вконец разозлившись, она наговорила мужу таких ругательных слов, какие только способна наговорить женщина, браня мужчину.

Антонио, сознавая свою вину, молчал; и только под конец, когда все уже было сказано, заметил:

— Впредь будь умнее и благодари бога, что на сей раз все обошлось благополучно.

С этими словами он повернулся и направился к лавке. Однако, пока он уходил, жена успела крикнуть ему вслед:

— Сами скажите богу спасибо. Больше не услышите от меня ни слова, прежде чем я не узнаю, что оно значит. И пожалуйста, без чужеземных словечек. Когда вам захочется попросить меня о чем-либо, изъясняйтесь по-нашему.

Антонио, сильно раздосадованный, бросил на ходу:

— Ладно, поступай как знаешь.

И ушел, оставив жену в большом гневе.

Та кинула шитье и ушла в дом, унося с собой свою досаду. Так в одно и то же время остались раздосадованными, распаленными и разъяренными все трое: бакалейщик Антонио, его прелестная супруга и фламандский пилигрим.

 

Из «Экатоммити»

Джамбаттиста Джиральди Чинтио

[142]

 

Вторая декада

Новелла II

Оронт, воспитанный в низком звании, любит Орбекку, дочь царя Персидского, Он берет ее в жены, и оба бегут в Армению. Царь, притворившись, будто он примирился с ними, призывает их обратно вместе с детьми, а когда они возвращаются, он убивает Оронта и детей и показывает их трупы Орбекке. В великом горе она убивает отца и себя

Сульмон, царь Персидский, могущественнейший из царей, был, как приходилось мне слышать, человеком, коего жестокость равнялась доблести. Было у него много детей мужеского и женского пола от жены Селины, женщины благороднейшей крови, но самого что ни на есть злодейского нрава. Сульмон убил ее и своего старшего сына за то, что застал их вместе в бесчестии. Осталась у него из всех детей одна дочь по имени Орбекка; по возрасту ей уже пора было замуж, а красотою она превосходила всех других, за что многие ее любили. Отцу была она милее жизни, и казалось, что на нее возлагал он все свои упования. Не было такой вещи, угодной девушке, в коей он бы ей отказал, а через это нередко случалось, что смягчалась его жестокость, и кто трепетал в страхе, обретал безопасность, а кто страдал от обиды, получал благо сторицей.

Однажды ко двору этого царя явился юноша из Армении по имени Оронт, который, хотя и происходил из царского рода, был брошен своей матерью, тайно его зачавшей, в волны моря в деревянном сундуке, а затем случайно попал к царю Армении и был им выращен в низком звании. Сей юноша настолько был хорош собою, настолько выделялся прекрасными манерами и доблестями, что всякий почитал его, несмотря на жалкое его положение, достойным сойти за царского сына. Итак, прибыв ко двору Сульмона и зная язык этой страны, как родной, он понравился многим при дворе и показался царю столь совершенным рыцарем, что тот решил взять его к себе на службу; на этой службе он настолько преуспел, что меньше чем за три года приобрел больший вес и силу, чем кто-либо другой из приближенных царя. А это весьма не нравилось и претило придворным из самых старинных и благородных фамилий, и многие из них жаловались Орбекке и просили ее поговорить с отцом и убедить его, что, по сравнению с их собственными давнишними заслугами, этот чужеземец и к тому же человек, по-видимому, самого низкого звания не достоин того предпочтения, какое царь ему оказывает. Дочь однажды передала отцу эти жалобы придворных, на что он сказал:

— Дочь моя, в мои годы я хорошо знаю, чем один человек лучше или хуже другого, среди тысячи людей я умею выбрать одного, стоящего всей этой тысячи. Посему, если я ценю юношу, носящего имя Оронт, то я поступаю так потому, что он этого заслуживает, и меня нисколько не тревожит, что он низкого звания, ведь дух его и доблесть не только ставят его выше его судьбы, но и делают достойным быть сыном самого великого царя. Пусть жалуются мои люди, они жалуются напрасно.

Орбекка поверила словам отца больше, чем было должно, и похвалила его за то, что он умеет так хорошо отличать того, кто этого стоит, а сама загорелась таким жгучим желанием увидеть юношу, какого еще никогда не испытывала ни одна женщина. Все ее мысли были поглощены Оронтом, и она думала лишь о том, как увидать его: ведь Орбекка еще ни разу не встретила Оронта, хотя он уже давно был при дворе ее отца, поскольку в те времена у персов существовал обычай, не позволяющий чужестранцам появляться там, где находятся женщины.

Через несколько дней Сульмон потребовал к себе Оронта и, вручив ему драгоценнейшую жемчужину, сказал:

— Отнеси ее моей дочери и скажи, что я дарю ее ей.

Царь, не ведая о том, что из этого произойдет, поступил так только потому, что хотел показать дочери, насколько справедливо он отличил и похвалил этого человека. Оронт, повинуясь приказу царя, вошел в покои Орбекки и с пристойными этому случаю словами и отменной учтивостью вручил ей отцовский дар. Девушка взяла его с благодарностью, заявив, что прекрасный подарок весьма ей приятен тем, что исходит от царя — ее отца, но еще более ценен ей потому, что он прислан с человеком, увидеть и услышать которого она давно хотела. Так, переходя от одного предмета к другому, как бывает в домашних беседах, они провели долгое время вместе, пока юноша, попрощавшись, не вернулся наконец к своему господину. Юноша ушел, но его образ настолько прочно запечатлелся в сердце Орбекки, что ей казалось, будто он днем и ночью стоит перед ее глазами. И, размышляя о достоинствах юноши, она решила, что отец, сколь хорошо ни отзывался ей о нем, все же был скуп на похвалы: так много нашла она в нем достоинств после первой их беседы. И если прежде само имя Оронта отвращало ее по причине зависти, какую питали к нему придворные, то теперь ей стали по сердцу лишь речи, касавшиеся Оронта.

Однажды, когда она была занята такими мыслями, к ней явился отец, вошедший, по своему обыкновению, через потайной ход. Орбекка почтительно его встретила и поблагодарила за присланный подарок. За разговором отец спросил Орбекку:

— Что ты думаешь, дочь моя, об Оронте? Кажется ли тебе он достойным похвал?

— Он кажется мне достойным любой почести, — отвечала она, — но мне кажется также (скажу вам это со всей почтительностью), что вы не должны из-за него пренебрегать другими.

Она сказала так, чтобы отец не понял, что все ее мысли заняты Оронтом, и не помешал выполнению ее желаний, как он мог бы сделать, если бы о них догадался- Царь, когда их беседа закончилась, вернулся в свои покои и потом не однажды по разным делам посылал Оронта к дочери. Казалось, что, подобно тому, как он доверил ему дела в своем царстве, он доверил теперь ему и свою дочь.

Когда Оронт, прежде не знавший девушку, побывал у нее и раз-другой внимательно на нее поглядел, он загорелся такой любовью, что ему не стало от нее спасения. Так же, как он казался Орбекке прекраснейшим рыцарем, Орбекка казалась ему самым восхитительным из всего, что только могли узреть глаза смертного. Снедаемый любовной напастью, он жаждал только одного — беспрестанно любоваться ее поразительной красотой. Он часто упрекал Фортуну за то, что по ее вине не может надеяться обладать столь несравненной женщиной. Но ни одним движением или взглядом он не выдавал своего желания, дабы ни девушка, ни кто-либо другой не смогли о нем догадаться.

Однажды, будучи в покоях девушки и взирая на нее пристальным взглядом, Оронт заметил в ней некое проявление сердечной склонности. Поэтому и он постарался осторожно показать, что если она загорелась к нему любовью, то он пылает к ней еще более жарким пламенем. Они долго таили друг от друга свою любовь, причем и он и она пылали все горячее, потому что тайный огонь всегда жарче явного. Так продолжалось до тех пор, пока девушка, которая по своей нежной природе была слабее, не дошла до того предела, когда ей поневоле оставалось либо признаться Оронту в своей любви, либо умереть. Тогда, оказавшись как-то с ним наедине, она, вся зардевшись от благородного стыда, тихим голосом так ему молвила:

— Оронт, если Фортуна поскупилась для тебя на свои дары, то Доблесть, дабы исправить причиненную ею несправедливость, расточила тебе свои величайшие щедроты. Первая сделала тебя бедняком низкого звания, но вторая своими дарами превратила тебя в первого рыцаря этого двора, быть может, не последнего из существующих ныне на свете. Вот почему ты — пришелец из чужих краев — стал в глазах царя, моего отца, достойным предпочтения, и притом заслуженного, перед всеми баронами и вельможами; так и мне ты люб более, чем кто-либо другой, как единственный достойный (не без благоволения бессмертных богов) владеть моею жизнью. Понимая, сколь мало подобает мне, юной девственнице из знатного рода, обращаться к тебе с такой просьбой, все же, побежденная бесконечной к тебе любовью и будучи не в состоянии иначе поведать о моих чувствах, предпочла я скорее испытать этот мало приличествующий мне путь, дабы сказать тебе о моем желании законным образом стать твоею, нежели молчать и мучительно гибнуть без тебя.

Знай же, что с того дня, как отец мой прислал тебя ко мне с жемчужиной (а эта жемчужина как раз висела у нее на шее), и до сегодняшнего дня я тебя так горячо любила, что неизвестно, как только у меня хватило сил выдержать этот великий пожар. И если мое признание так же подействует на тебя, как подействовали на меня твои редкостные достоинства, то я не сомневаюсь, что ты склонишься к согласию на то, чтобы мы, связанные узами брака, всю нашу жизнь принадлежали друг другу. Однако я заранее знаю, что этого не сможет одобрить мой отец, ибо он не станет руководствоваться тем, что надлежит делать, а скорее, движимый жадностью и заурядным честолюбием, склонится туда, куда повлекут его корысть и тщеславие. Но все же мне кажется, что больше всего заботиться о моем замужестве пристало мне самой, и пусть уж лучше отец мой корит меня за то, что я взяла себе доблестного супруга, чем я стану корить его за то, что он отдал меня неугодному, как, несомненно, случилось бы. Тем не менее я надеюсь, что, постепенно поняв, что я выбрала мужа разумно и, в конце концов, что сделано, то сделано, он примирится с тем, что ты его зять, а я твоя жена. Но если судьба окажется ко мне столь немилостлива (хоть я этого не думаю), что мне придется испытать одно из двух — либо потерять благоволение отца, а с ним его царство, либо потерять тебя, то я предпочту лучше жить без царства, но с тобою, достойным быть любым властелином, чем жить с каким-нибудь великим императором, достойным не столько властвовать, сколько находиться под властью. Я хотела бы, чтобы эти мои слова воздействовали на тебя с той же силой, с какой воздействовали на меня твои доблести и мужество.

Сказав, она ждала, что ответит Оронт. Когда Орбекка начала говорить, тысячи мыслей пронеслись в голове Оронта. С одной стороны, его удерживали верность господину, которому он был обязан многим, и благоволение его господина к нему; с другой стороны, его распаляла любовь девушки, заставляя забывать обо всем на свете и ставить свою любимую превыше всего. Утвердившись в этой последней мысли и собравшись с духом, он начал в ответ:

— Царевна, раз вы, по вашей бесконечной доброте, а не за мои какие-то достоинства (что бы вы об этом ни думали), подняли меня настолько высоко, что избрали себе в супруги, я не могу не поступить так, как вам угодно. Правда, я был бы весьма доволен, если бы имел согласие царя — вашего отца и моего господина. Но поскольку считать это возможным я не могу, да и вы тоже думаете не иначе, для меня нет иного решения, кроме одного, — да свершится ваше желание, и пусть будет, что будет. Тем не менее, полагаясь на добрую волю бессмертных богов, я уповаю на то, что наша любовь, счастливо начавшаяся при содействии вашего отца, придет с его помощью к счастливому завершению.

Девушка осталась очень довольна ответом и решила, что откладывать дело более не следует. Она позвала Тамалию, свою кормилицу, и еще одну столь же любящую, сколь верную служанку и, воззвав к богам, которых персы считают покровителями браков, вручила драгоценное кольцо Оронту и в присутствии двух женщин назвала его своим супругом. Затем, отослав их из комнаты и насладившись тысячью любовных поцелуев, они возлегли на ложе и там сорвали плод своей пылкой любви.

Но вскоре завистливая к людскому благу Фортуна примешала к их сладостным утехам так много горечи и последовавших за сим бед, что от их восторгов и радостей и следа не осталось. Селин, единственный сын Парфянского царя, попросил себе в жены дочь Сульмона, и тот твердо решил отдать ее. Призвав Орбекку и расточив ей свои ласки, царь радостно заявил:

— Уже наступило время, дочь моя, любимая превыше всего, чтобы ты дала мне утешение, которого я давно жду: по просьбе Селина, единственного сына Парфянского царя, прекрасного и любезного юноши, наследника великого богатства, я решил отдать тебя ему в жены. И, будучи уверен, что ты не станешь перечить моей воле и останешься довольна тем, что мне угодно предпринять ради твоего блага, я уже обещал тебя ему и знаю, что ты будешь довольна своей с ним жизнью.

Эти слова как будто острым кинжалом пронзили сердце молодой женщины. Но, чтобы лучше скрыть свое отчаяние, она сказала отцу, что, повинуясь любви, которую она к нему питает, она во всем и всегда была с ним согласна, но что на этот раз любовь внушает ей смелость пойти против его воли, конечно, не потому, что она хочет перечить тому, что ему угодно, или выйти из-под его власти и повиновения, какое должно оказывать любящему отцу, но только потому, что, расставшись с ним, она немедленно умерла бы. При последних словах, она пролила столько слез (и текли они с такой силой не из любви к отцу, а от сознания постигшего ее несчастья), что дальше уже говорить не смогла. Сульмон, поверив, что причиной тому была ее дочерняя любовь, очень похвалил ее в душе за благонравие, поцеловал в лоб и, утешив, как умел, сказал, что рождена она не для того, чтобы вечно оставаться при нем, и что он дает ей на размышление пять-шесть дней, надеясь, что ответ ее окажется разумнее, когда она лучше обдумает, что ей пристало, и с этими словами отослал ее назад, в ее покои.

Едва успела она прийти туда, как тут же призвала любимую кормилицу, с рыданьями и вздохами поведала, что сказал ей отец, и попросила доброго совета. Кормилица стала утешать ее, как умела, и пока она ее уговаривала, а молодая женщина плакала, появился Оронт. Узнав, в чем причина слез, он и сам испытал великую боль, но принял веселый вид, поцеловал и крепко обнял ее, сказав:

— Осуши слезы, недостойные того царственного сердца, какое ты обнаружила, став моею. Верни себе величие души и не сомневайся, что в этом деле мы не проявим меньше разумения, чем проявляли в других делах. И на сей раз мы победим злую Фортуну, как побеждали ее и прежде.

Утешив молодую жену, Оронт отправился к Сульмону, питая в душе величайшую скорбь. Сульмон, лишь только его увидел, поведал, что он сказал дочери и как та ответила. Зная Оронта за человека умелого в искусстве красноречия, царь поручил ему отправиться к дочери и постараться развеять ее девичьи заблуждения, объяснив ей, что дочери рождаются не для того, чтобы оставаться с отцами, а для того, чтобы выходить замуж. Оронт охотно взялся за это и, вернувшись к Орбекке, рассказал все, что услышал от отца, и они условились об ответе. Тогда Оронт вновь пошел к царю и сообщил, что выполнил все, что ему было поручено, но что Орбекка очень изумилась, узнав, что ее отец считает слова кого-то другого более убедительными для нее, чем его собственные. Тем не менее после долгих раздумий она просила передать отцу, что она выполнила бы его волю, не будь столь велика ее любовь и жалость к нему. Но он, Оронт, уверен, что в конце концов она поступит так, как отец того пожелает.

В это время из-за волнений в разных городах царства Сульмону пришлось дней на десять удалиться из Суз, своей столицы, где он держал двор, и на время отсутствия передать все управление двором и царством в руки Оронта. Поэтому у Оронта и Орбекки оказалось много времени, чтобы обдумать наилучшим образом выход из их бедственного положения, и они решили вместе бежать в Армению. Тогда они подготовили самым тщательным образом все, что им требовалось в дорогу, захватили из царских драгоценностей те, что им особенно понравились и стоили дороже, и сделали вид, что хотят провести время в прогулках и развлечениях в одной прекрасной местности милях в пятнадцати от столицы, куда царская дочь часто отправлялась отдыхать со своей кормилицей, служанками и теми придворными, что были приставлены к ней отцом.

Прибыв туда, они ночью выбрали шесть лучших коней, наиболее пригодных для исполнения их замысла. На них сели Оронт, его жена, двое их самых верных слуг-армян, кормилица и служанка — свидетельницы их бракосочетания, и все поспешно отправились в путь через пустынные края в Армению. Достигнув берега моря, они погрузились в подготовленную для них легкую ладью и, поставив паруса по ветру, вышли в открытое море и плыли до тех пор, пока не оказались в Армении. От времени их бегства прошла целая ночь и еще полдня, а их еще не хватились. Покои обоих были заперты, и никто не осмеливался их потревожить. Когда же наконец вошли туда и увидели, что там никого нет, когда узнали, что в стойлах нет коней и на месте нет личных слуг, то предположили, что по какому-нибудь тайному приказу царя обоим пришлось вернуться ночью в столицу, не предупредив никого об этом.

Оставшаяся свита немедленно отправилась в путь и прибыла в столицу вечером. Не найдя там никого, придворные поняли, что обмануты Оронтом. Поделом царю, говорили все, за то, что он больше доверялся выходцу из чужой страны, чем кому-либо из своих подданных. Тут же были посланы всадники, поскакавшие во весь опор за беглецами с приказом, в случае, если их настигнут, доставить обоих пленников в столицу. А к царю были посланы гонцы с донесением о случившемся. Оно причинило ему такую боль, что он едва не упал замертво. Долго он проклинал вероломство Оронта, легкомыслие и притворство дочери, пока наконец не перешел от отчаяния к решимости и не устремил все свои помыслы к мести. И он вернулся в Сузы с самыми злобными намерениями.

Узнав, что всадники, посланные за беглецами, не настигли их, но установили, куда они отправились, он решил отрядить послов к царю Армении, чтобы, несмотря на свои распри и вражду с ним, добиться от него выдачи беглецов. Он велел передать царю, что просит его не потворствовать столь жестоким обидам, что, хотя два владыки и враждуют, негоже, чтобы в делах чести, наносящих ущерб интересам царского венца или царской крови, особенно когда это не идет никому на пользу, поощрялись предатели, ибо если так поступать, то царствующие персоны будут пользоваться не большим уважением, чем люди подлые, а разные подстрекатели, прикрываясь честным словом царей, смогут оскорблять то одного, то другого по своему произволу; и тогда государи в своих замках будут в большей опасности среди своих слуг, чем среди грабителей и разбойников на большой дороге; и если, как он уверен, царю Армении доступны прежде всего доводы справедливости, он требует выдать ему Оронта и дочь, дабы свершить над ними ту кару, коей достойны их преступления — предательство одного и безумие и злодейство другой. И еще он просил передать, чтобы царь Армянский помнил, как из-за одной женщины-злодейки и мужчины-предателя вся Азия была предана огню и мечу, а Троя разрушена.

Сеттин (так звали армянского царя) был мудрым человеком и в глубине души очень радовался тому, что один из его подданных сыграл такую шутку с его главным врагом. И он так ответствовал послам:

— Если бы, впервые услышав о деле, которое вы мне сейчас изложили, я взглянул на него глазами вашего царя, я не только не дал бы честного слова Оронту, но либо изгнал его из моего царства, либо, памятуя о чести и долге, о которых упоминает ваш царь, прислал его прямо в Сузы, дабы он понес там положенную кару. Но поскольку я рассудил дело иначе, чем рассудил ваш царь, я должен сохранить верность слову, данному мною ради спасения жизни Оронта и его супруги, и потому не могу предоставить вам того, чего вы требуете от имени вашего царя. А что я рассудил верно, это следует из самой сути дела: и вправду, существует ли на свете кто-либо, не чуждый справедливости, кто счел бы предательством подобный поступок юноши, совершенный им от избытка любви, и к тому же таким образом, что честь другой стороны не понесла урона, и кто счел бы его за это достойным лютой казни и смерти? Конечно, думаю я, такого человека не существует на свете! Предательство было бы налицо, если бы Оронт учинил насилие над царской дочерью и бросил ее, беременную, при дворе, не взяв себе в жены; такой поступок заслужил бы самой что ни на есть жестокой кары. Но раз он взял ее в жены, я вижу в этом лишь грех любви, по-моему, скорее достойный прощения, чем наказания. А если ваш царь считает, что средства, с помощью которых он сделал девушку своею, лишают законности то, что само по себе законно, я скажу, что такой довод слаб и неубедителен. Или вашему царю не известно, что силы Любви могущественнее всех человеческих сил? И разве Любовь, не просто призывающая, но принуждающая людей стремиться к обладанию тем, что их привлекает, не диктует им те средства достижения цели, какие присущи самой Любви?

И пусть ему не кажется странным (как кажется со стороны, хотя на самом деле это, возможно, и не так), что человек низкого звания сделал своей женой царскую дочь. Ибо и в древние и в новые времена было множество свидетельств, когда королевским дочерям нравилось брать мужей низкого звания, а другие королевские дочери бывали, наоборот, недовольны жизнью с царскими сыновьями. Величие души и истинно царские доблести — вот что должно делать человека достойным звания властелина, а не богатство и высокое происхождение.

А если Сульмон думает, что не может быть царского достоинства без власти и господства, скажите ему от моего имени, что он мог бы получить все это без труда, по собственной воле, оставь он, как и должно было, единственную свою дочь наследницей всего царства. Тогда у него рано или поздно оказался бы такой могущественный зять, какого он только мог себе желать. А достоин ли Оронт царства, мудр он или нет, — на этот счет мне не надо других свидетельств, кроме тех, что дал сам Сульмон, который считал его таковым все время, пока тот был с ним, и всегда предпочитал доверять дела государства именно ему, а не кому-либо другому. И, по-моему, ему было бы лучше взять такого зятя, который знал бы, что получил свое царство от него, чем зятя, который присоединил бы его царство к своему (как это могло случиться, выдай он дочь за сына царя Парфянского).

И я весьма хвалю его дочь, столь им хулимую, что она предпочла в качестве мужа человека, который стал бы царем из-за нее, чем кого-нибудь, кто сделал бы ее из царевны своей рабыней, хотя и почиталась бы она его супругой. Да угодно бессмертным богам, чтобы дочь мою постигла не худшая судьба; а если бы так случилось, я не только не сетовал бы, но, наоборот, хвалил бы ее не меньше, чем хвалю сейчас ту, другую. Скажу по совести, окажись в моем доме человек, подобный Оронту, я не стал бы ждать, пока дочь тайно с ним соединится, а от всего сердца и открыто отдал бы ее ему, сочтя, что небо одарило меня необычной милостью, дав ей такого мужа. И если Сульмону, по моему разумению, следует радоваться подобной судьбе, то мне надлежит горевать, что люди, подобные Оронту, не находятся при всех царских дворах.

Итак, заканчивая мои рассуждения, прошу вас передать вашему царю, чтобы он, перестав гневаться, подумал о сказанном мною, а если он посмотрит на все это так, как полагается, то он не должен сетовать на меня за то, что я принял так любовно его зятя и дочь, а должен осудить не меня, а себя самого, — ведь за такую малость он готов стать убийцей обоих вместо того, чтобы ради их добродетелей прощать им даже самые тяжкие проступки или лишь слегка их пожурить. А если ему все же угодно действовать безрассудно и в порыве гнева и ярости обречь свое царство на гибель, меня это не очень-то трогает и не пугает, как человека, который уверен, что никто не может изгнать его из собственного дома. Слава богу, силы мои таковы, что- я легко отражу его натиск, равно как и любого другого царя, как он уже мог в том много раз убедиться. Но если бы Фортуна определила, что за столь похвальное дело я должен быть изгнан из собственного дома, знайте, что я скорее согласен потерять царство, чем изменить моему слову.

Сказав так, он отослал послов обратно. Когда они вернулись к своему царю, они передали все, что сказал Сеттин, между прочим и то, что слово, которое он дал Оронту, не позволяет ему выдать его. Это особенно разгневало Сульмона, который в ответ вскричал:

— А разве Сеттину не ведомо, что верность слову становится подлостью, если она потакает делам преступным? Будь что будет, но я не премину отомстить за это оскорбление и проучу Сеттина.

И он тут же объявил, что проклинает и Оронта, и свою дочь, и детей, которые от них родятся, и обещает не просто награды, а целые царства всякому, кто доставит их ему на расправу живыми или мертвыми. Но не находилось никого, кто рискнул бы на это, хотя соблазн награды и был велик, ибо Оронт, как храбрый рыцарь, хорошо оберегал и себя, и свою жену, да и потому, что опасались царя Сеттина, сулившего жесточайшие казни всякому, кто осмелится хотя бы замыслить что-либо против них.

Тем временем прошло девять лет, и за эти годы у Оронта и Орбекки родились двое сыновей. Оронт не хотел, чтобы дед их ненавидел; поэтому он прибегал к всевозможным средствам, чтобы склонить Сульмона сменить гнев на милость, но все было напрасно.

При дворе Сульмона жил один старец по имени Мелек, человек почитаемый и мудрый, известный добротой души (хотя он и приходился двоюродным братом Сульмону по отцу), чьим советом царь, по видимости, очень дорожил. Мелек глубоко сочувствовал Орбекке, и его огорчало, что отец ее возненавидел; и он неустанно пытался всем, чем мог, отвратить царя от ненависти и вернуть к прежней любви. Однажды он так горячо умолял царя, привел ему столько доводов, что тот позволил себя уговорить. Прошло немного дней, и Мелек был послан вестником мира к Орбекке и Оронту. При этом царь, помимо верительных писем, писанных его собственной рукой и скрепленных самой тайной царской печатью, послал с Мелеком драгоценный перстень для Орбекки, которым он сам некогда обручился со своей супругой, и царский скипетр из тончайшего золота, украшенный самоцветами, для Оронта как наследника Персидского царства.

Мелек явился с письмом и дарами ко двору Сеттина и был охотно принят не только обоими супругами, но и самим царем. Он пытался уговорить супругов вернуться с детьми к Сульмону, приняв его приглашение. Но мудрый Сеттин, предчувствуя беду, какою это грозило, сказал Оронту:

— Мне не угодно, чтобы ты по этому слову ушел от нас. Цари, а паче жестокие, вроде Сульмона, так легко обид не прощают, ты сам любого можешь в этом заверить.

Но Оронту казалось, что Сульмон не изменит своему слову, и, оставив детей и жену в Армении, он попрощался с царем и вместе с Мелеком отправился в Персию, где его встретил Сульмон, чье лицо изображало притворное радушие, но сердце таило ярость тигра.

Сначала он был весь любовь и внимание и каждый день вел с Оронтом долгие приятные беседы. Как раз в ту пору умер правитель нескольких крупных городов царства, и Сульмон заявил, что отдает его должность Оронту. Когда тот согласился, царь сказал, что он сделал бы доброе дело, если бы перед отъездом собственноручно написал жене, чтобы она с детьми прибыла сюда, а он пошлет за нею Мелека с почетной свитой, ибо сгорает от нетерпения увидеть дорогую дочку и внучат; и при этих словах, желая казаться чистосердечным, предатель выдавил из глаз несколько слезинок. Оронт написал письмо, отдал его Сульмону и приготовился отправиться в путь на следующее утро.

Но ночью царь позвал его к себе, как будто желая обсудить с ним важные вопросы, внезапно пришедшие ему на ум. Оронт, узнав, что его зовет царь, прямо к нему направился. Но не успел несчастный переступить порог царского покоя, как его грубо схватили двое слуг, поставленные там жестоким тестем в качестве сторожевых псов. Они закричали:

— Предатель! Твоя смерть пришла!

И тут внезапно появился Сульмон. Увидав его, Оронт в гневе воскликнул:

— Так-то хранят верность слову цари в твоих краях, Сульмон! Надеюсь, что месть, которую не смогу совершить я, совершит за меня великий Юпитер с такой силой, что ты будешь помнить о ней и в царстве Дита. Вот я в твоих руках, предатель! Делай же то, что ты задумал! А Сульмон ответил только:

— Так цари Персидские держат слово, данное убийце.

При этих словах Оронту набросили платок на шею, и, пока двое слуг крепко его держали, царь собственными руками задушил его, затем отчленил голову от туловища, а двоим своим подручным велел бросить обезглавленное тело туда, куда эти негодяи уже не раз бросали других убитых царем таким же способом. А наутро, во избежание толков, царь объявил, что ночью услал Оронта из города для участия в важных переговорах. И тут же изверг-отец отправил Мелека к дочери с письмом мужа, присовокупив к нему собственноручное выражение привета и притворного доброжелательства.

Несчастная дочь поверила Мелеку, который приходился ей дядей, письмам мужа и отца и отправилась в путь. Она прибыла к злодею-отцу вместе со своими малыми сыновьями немного времени спустя после страшного убийства Оронта. Царь встретил всех троих с самым любезным видом, выждал несколько дней, а потом заявил дочери, что сыновьям ее уже негоже оставаться с женщинами, что их пора отдать на его половину, чтобы они росли при дворе среди баронов и привыкали к настоящей жизни. Это очень понравилось Орбекке, и она охотно отдала детей. А Сульмон, схватив их, заперся с ними в той же комнате, где недавно умертвил их отца, и двумя острыми кинжалами зверски зарезал обоих невинных агнцев, а потом, взяв три больших серебряных блюда, заранее для того приготовленных, положил в одно из трех окровавленную голову Оронта, которую он до поры припрятал, и в два других — тела зарезанных мальчиков с кинжалами в горле. Все три блюда он поставил на стол, прикрыл их красным атласом и, смыв с себя кровь, которой весь был залит, велел позвать к себе дочь.

Когда она вошла в царские покои, он, сделав вид, будто хочет поговорить с ней втайне, запер дверь на замок, как он обычно делал, чтобы никто не смог войти, и сказал ей:

— Дочь моя, с тех пор как ты стала женой Оронта, прошло, если не ошибаюсь, немногим менее десяти лет, но за это время, помимо перстня, переданного тебе Мелеком, я, кажется, не сделал тебе ни одного подарка, достойного моей любви к тебе. Поэтому, если тебе угодно, я хотел бы сделать тебе сегодня такой подарок, который показал бы тебе, сколь по душе мне ныне то, что некогда было так противно.

Злосчастная дочь, не понимая коварных слов отца, ответила, что у нее не было причин ожидать больших свидетельств отцовского благоволения, чем те, какие уже были ей явлены, и что она ими вполне удовлетворена, но что она готова принять все, что ему будет угодно ей даровать. Выслушав дочь, Сульмон взял ее за руку и отвел в комнату, где лежало то, что оставалось от любимых ею. Он откинул покрывало с головы Оронта и трупов детей, и перед ней предстало страшное зрелище. А царь воскликнул:

— Вот мой дар тебе, вполне тобой заслуженный.

Каково же было, о любезные дамы, состояние души несчастной Орбекки в ту минуту? Какие терзания и муки, по-вашему, она испытала? При этом ужасном зрелище бедная женщина лишилась сил, похолодела и готова была упасть замертво. Но, овладев собою, в порыве отчаянной решимости она обратила взор на своих сыновей, — они еще не были совсем мертвы и время от времени корчились, а кровь их еще сочилась из ран; сквозь слезы увидала она страшную голову своего любимого мужа. Тогда она пересилила свои рыдания, задушила стон в груди и горестно произнесла:

— Невыносимо тяжко видеть мне детей моих в таком виде, который у всех, да и у вас самого, должен вызвать величайшую жалость. Но скорбь моя еще сильнее от того, что все содеянное вами я должна сносить как расплату за мои дурные поступки, не достойные иной награды, чем та, какую вам угодно было мне даровать, расправившись таким образом с моими детьми и супругом. Поэтому, если принять в расчет всю тяжесть моего греха, то я заслужила от вас не меньшей кары, чем та, какую понесли мой муж и оба моих сына, ибо я одна была первопричиной всего, что вам так досаждало. И я прошу вас смыть начисто моей кровью пятно, павшее по моей вине на род и имя почтенного отца из-за того, что я без вашего согласия избрала супругом того, чья голова явилась мне сейчас в столь ужасном обличье.

С этими словами она выдернула кинжал из горла своего старшего еще полуживого сына, который испустил при этом последний предсмертный стон. Его мучительный вопль словно вселил великую силу в несчастную женщину, и она устремилась к Сульмону, как бы желая вложить кинжал в его руку, дабы он скорее ее прикончил. Но тот, слишком поздно разжалобившись и видя, что она не просит ничего, кроме смерти, подумал, что дочь говорит так только из страха перед ним, не ожидая ниоткуда защиты.

— Не бойся, дочь моя, — сказал он, — я не хочу твоей смерти, я хочу, чтобы ты жила, а я нашел бы тебе достойного мужа. — И, приблизившись к ней, он с улыбкой простер руки для объятия.

Но в это мгновение, вся во власти скорби и ярости, Орбекка с отчаянной решимостью вонзила ему кинжал в грудь с левой стороны и изо всех сил стала поворачивать его из стороны в сторону, покуда злодей не рухнул мертвым наземь. Когда он упал, она выдернула кинжал у него из груди и крепко сжала в руке, говоря:

— Получай же сполна, предатель, за твои злодеяния и вероломство. Поистине, было бы великим преступлением, если бы ты не умер от руки той, кого ты лишил жизни тем, что убил ее мужа и детей, чья жизнь была ее жизнью, но чьей кровью ты утолил свою зверскую жажду крови. А я утолила мою жажду твоей кровью, но по справедливой причине. Что же я медлю, почему еще не пронзила тебя, хотя бы и мертвого, тем другим кинжалом, коим ты порешил моего меньшого сына, дабы, отомстив за одного, убить тебя как бы двойной смертью?! — Так воскликнула она в исступлении, извлекая кинжал из горла младшего сына и вонзая его по рукоятку в горло Сульмона.

Тогда, дав волю жалобам и слезам, она закричала, обращаясь к убитым детям и к мертвой голове мужа:

— Горек мне, несчастной, тот день, когда ты, Оронт, стал моим мужем, не менее горьки и дни, когда вы родились на свет, мои сыновья, но горше всех других сегодняшний день, когда вы являетесь мне в этом прискорбном виде.

Обливаясь слезами, она бросилась обнимать мертвую голову и, нежно ее целуя, говорила:

— Проклят тот (хотя он уже мертв), кто надругался так над тобой, о голова возлюбленного моего супруга! Неужто ты уже не в силах, собравшись с духом, ответить хоть единым словом на страстные мольбы несчастной твоей жены? Неужто я уже не смогу испить своими устами последнее дыхание твоих уст?

Затем она стала обнимать и целовать своих убиенных детей, говоря:

— О опора моей жизни, о плоды моего чрева, о верные подобия любимого супруга! На что же еще мне уповать, когда нет у меня вас, на коих держалась вся моя жизнь? Как я была глупа, что поверила словам вашего жестокого деда! Почему не дала себя убить, не дала рассечь свою грудь, прежде чем согласилась предать вас в руки этого изверга! Ни дикий лев, ни кровавый тигр не могли растерзать вас более жестоко, чем растерзал вас он! Ваше отмщение, о невинные души, в том, что погубивший вас лежит здесь убитый за свою жестокость той самой рукою, что обязана была защищать вас, и тем же самым оружием, коим он вас сгубил.

И, снова обращаясь к мертвой голове мужа, она продолжала:

— Остается еще мне, о мой супруг, отмстить за тебя кровью предателя, как я уже отомстила за детей. Но этого мне не дано, ибо он уже мертв; и все же пусть злая судьба не помешает мне в меру моих сил совершить до конца и этот мой долг.

С этими словами она приблизилась к телу отца, отсекла его голову и, подняв ее, всю окровавленную, поднесла к голове Оронта.

— Вот, Оронт, твоя жена дарует тебе голову того, кто отсек твою, — сказала она, обливаясь слезами, а затем, подвинув ближе друг к другу тела убитых детей и голову мужа, бросилась на них ничком, как подкошенная.

— О дети мои и ты, любимый супруг, — воскликнула она, — исполнен отныне мой долг перед вами. И мне ничего другого не осталось, как пойти по вашим стопам, дабы, разлученная с вами в этой жизни, я смогла навсегда обрести вас в иной. Итак, чада мои, и ты, мой дорогой супруг, чьи души, услышав мои стоны, быть может, бродят сейчас близ этих мест, утоляя свою жажду мщения созерцанием содеянного мною, примите к себе мою душу, вполне готовую следовать за вами.

И, сжав изо всей силы в руке тот самый кинжал, каким она отсекла отцовскую голову, она вонзила его по рукоять себе в грудь и пала мертвой на тела своих детей и на голову Оронта.

Крики дочери царя давно уже достигли слуха многих обитателей дворца. Но они боялись царя, коего жестокость была известна каждому, и никто не посмел прийти ей на помощь, хотя все они не сомневались в том, что он творит расправу над дочерью. Но вот крики несчастной женщины прекратились, стало тихо, и наступил вечер. Лишь тогда они решились посмотреть, что произошло. Раза два постучав и не получив ответа, они выломали дверь, которая вела в покои царя, и, узрев страшную картину, уже нами описанную, испытали невероятный ужас. Много было пролито слез, особенно кормилицей и служанкой, вернувшимися вместе с Орбеккой в надежде, что заживут с ней в довольстве. А затем тела сыновей и матери вместе с головой Оронта при скорбном стечении всего народа положили в одну гробницу. Тело же Сульмона похоронили там, где похоронены другие цари, и все в один голос корили его за неслыханную жестокость.

Так горестно окончилась история двух безрассудных влюбленных, а жестокость и вероломство царя были примерно наказаны.

 

Из «Приятных ночей»

Джованфранческо Страпарола

[145]

 

Ночь вторая

Сказка I

Сын Галеота, короля Англии, уродившийся поросенком, женится три раза; после того как он сбрасывает с себя свиную шкуру и превращается в прекрасного юношу, его прозывают королем-свиньей

Нет языка, очаровательные дамы, ни столь изощренного, ни столь красноречивого, коему бы и за тысячу лет под силу было выразить, сколь благодарен должен быть человек своему Творцу, который создал его человеком, а не грубым животным. В этой связи мне вспоминается приключившаяся в наши дни история про того, кто появился на свет поросенком, а со временем обернулся прекрасным юношей, и все с тех пор прозвали его королем-свиньей.

Надобно вам знать, милые мои дамы, что Галеот был королем Англии, человеком, не менее богатым достоинствами благоприобретенными, чем врожденными; и женой его была дочь короля Венгерского Матиаша по имени Эрсилия, и красотой, и добродетелью, и учтивостью превосходившая любую из тогдашних матрон. Галеот до того рассудительно управлял своим королевством, что не было человека, который имел бы истинные основания роптать на него. Хотя они уже давно жили вместе, судьбе угодно было, чтобы Эрсилия ни разу не понесла плод, каковое обстоятельство очень печалило обоих супругов.

Случилось так, что Эрсилия, прогуливаясь по своему саду, собирала цветы; почувствовав, что притомилась, она облюбовала местечко, покрытое зеленою травкой, и, дойдя до него, присела отдохнуть и, побуждаемая сонливостью и сладостным пением птиц на зеленых ветках, задремала.

Тем временем, на ее счастье, по небу пролетали три добрые волшебницы, кои, увидав спящую, остановились и, поскольку из себя она была пригожа и полна очарования, заговорили о том, чтобы заколдовать ее и уберечь от бесчестия.

На этом все три волшебницы и порешили. Первая молвила:

— Я хочу, чтобы она не знала бесчестия и в первую же ночь, как ляжет с мужем, зачала; и пусть у нее родится сын, которому не будет в целом свете равных по красоте.

Вторая молвила:

— И я хочу, чтобы никто ее не мог оскорбить и чтоб сын, рожденный от нее, был наделен всеми достоинствами и добродетелями, какие только можно представить.

Третья молвила:

— Я же хочу, чтобы она была самой мудрой и самой богатой из женщин, но чтобы сын, которого она понесет, родился в свиной шкуре и все его поступки и манеры были свиными и дабы таким оставался он до тех пор, покуда не возьмет за себя третью жену.

Волшебницы отправились дальше, Эрсилия же пробудилась и, легко поднявшись с травы и взяв свои цветы, вернулась во дворец.

Прошло некоторое время, и Эрсилия понесла и, когда наступили вожделенные роды, родила сына, у коего члены были не человеческими, но свиными. Как скоро это дошло до слуха короля и королевы, их обуяла неописуемая скорбь. И, не желая, чтобы ребенок, появившийся на свет в таком виде, навлек позор на королеву, женщину добрую и святую, король не раз склонялся к тому, дабы повелеть его умертвить и бросить в море. Но, прикинув в душе и будучи достаточно уверен, что младенец, каков бы он ни был, зачат им и что это его кровь, он отмел первоначальные жестокие намерения и, побуждаемый смешанным чувством сострадания и скорби, порешил сделать все, дабы новорожденного не как скотину, а как разумную тварь растили и вскармливали.

Детеныш, вскормленный в любви, часто приходил к матери и, встав на ножки, клал рыльце и лапки ей на колени. И сердобольная мать гладила при этом покрытую щетиной спину, обнимала его и целовала не иначе, как если бы это было человеческое существо. И ребенок помахивал хвостиком, явно показывая, до чего материнские ласки ему приятны.

Выйдя из младенческого возраста, поросенок начал говорить человеческим языком и разгуливать по городу; и если где находил нечистоты и грязь, он, как это делают свиньи, зарывался в самую гущу. Потом, весь грязный и вонючий, возвращался домой и, подойдя к отцу и к матери, терся об их платье, измызгивая его навозом; поскольку же он был у них единственным сыном, они терпеливо все сносили.

Однажды хряк, явившись домой, забрался к матери на колени и, прихрюкивая, сказал:

— Матушка, я хочу жениться. Услыхав это, мать ответила:

— О безумец, неужели ты думаешь, что за тебя кто-то пойдет? Ты грязный, от тебя скверно пахнет; и ты хочешь, чтобы какой-нибудь барон или рыцарь отдал за тебя свою дочь?

На это он сказал, прихрюкивая, что хочет жениться, и все. Королева, не зная, как тут быть, поспешила к королю:

— Что нам делать? Вы видите, каково наше положение. Наш сын вознамерился жениться, за него же никто не согласится выйти.

Когда хряк снова пришел к матери, он, громко прихрюкивая, заявил:

— Я хочу жену и не отступлюсь, покуда не получу ту девушку, которую я видел сегодня, потому что она мне очень нравится.

Девушка была дочкой одной бедной женщины, матери трех дочерей; все три были красавицы. Уразумев это, королева тот же час послала за женщиной, наказав, чтобы та привела с собой старшую дочь, и сказала:

— Милая матушка, вы бедны, и на вашей шее сидят три дочери, между тем стоит вам пожелать, как вы скоро станете богатой. У меня есть сын-свинья, и я бы хотела женить его вот на этой вашей старшей дочке. Уважьте не его, что уродился свиньей, но нас с королем, тем паче что все наше королевство перейдет в конце концов к ней.

Дочь, услышав эти слова, страшно возмутилась и, покраснев как утренняя роза, ответила, что нипочем на то не согласится. Однако уговоры королевы до того были ласковы, что она уступила.

Воротившись, весь грязный, домой, хряк прибежал к матери, которая ему сказала:

— Сын мой, мы нашли тебе жену по твоему вкусу. — И, велев привести жену, обряженную в благороднейшие царские одежды, представила ее хряку.

Тот увидал ее, красивую и грациозную, и ну радостно прыгать вокруг, замызганный и вонючий, тереться об нее рылом и гладить лапами, как ни одна еще свинья никого отродясь не гладила. Она же, поскольку он перемазал ей все платье, отталкивала его.

Неизвестный венецианский художник XV в.

Кузница.

Из Библии Малерми. 1490 г.

Гравюра на дереве.

— Почему ты меня отталкиваешь? — удивился хряк. — Не я разве справил тебе этот благородный наряд?

На его слова она, заносчивая, высокомерно ответила:

— Ни ты сам, ни твое свиное королевство ничего мне не справляли. — А как скоро пришло время укладываться на покой, сказала: — Нынче же ночью, пусть только его сморит сон, я убью его.

Хряк, бывший неподалеку, все слышал, однако смолчал. И вот, подойдя в должный час, как был в навозе и в грязи, к роскошной постели, он рылом и лапами откинул тончайшие простыни и, все испакостив смердящими нечистотами, лег рядышком с женой. Последняя довольно скоро уснула. Хряк же, который лишь прикидывался спящим, до того сильно ранил ее острым клыком в грудь, что она тут же умерла.

Встав поутру в урочное время, он отправился, по своему обыкновению, пастись и валяться в грязи. Королеве пришло на ум проведать невестку, и, обнаружив ее убитую сыном, она страх как расстроилась. Когда хряк вернулся домой и был встречен суровыми упреками королевы, он сказал, что сделал с женою то, что она намеревалась сделать с ним, и, разобиженный, ушел.

Минуло некоторое время, и хряк снова принялся докучать матери, твердя, что хочет жениться на другой сестре; хотя королева решительно его отговаривала, он упрямо стоял на своем, грозя в противном случае учинить вокруг настоящий погром. Услыхав это, королева поспешила к мужу и все ему передала; и король сказал, что сына не худо бы убить, не то он, чего доброго, натворит бед в городе. Но королева была матерью, очень любила сына и не мыслила жизни без него, пусть даже он был свиньей. И вот, призвав бедную женщину с другой дочерью, она долго с ними говорила; и после долгого разговора о замужестве вторая дочь согласилась взять хряка в мужья. Однако ж на деле все вышло не так, как она рассчитывала, ибо тот убил ее подобно первой своей жене и тут же ушел из дому. А когда он, заляпанный грязью и нечистотами до того, что к нему из-за вони невозможно было приблизиться, воротился в обычный час во дворец, король с королевой очень бранили его за жестокость. Но хряк отвечал им, что сделал с женою то, что она намеревалась сделать с ним.

И опять минуло некоторое время, и мессер хряк снова пристал к королеве, что хочет жениться, — на сей раз на третьей сестре, еще большей красавице, чем первые две. Получив на свою просьбу решительный отказ, он принялся не просить, а требовать, в ужасных и грубых выражениях угрожая королеве смертью, если его не женят, на ком он хочет. Непристойные и омерзительные эти слова столь удручающе подействовали на королеву, что та едва не лишилась рассудка. И, ни о чем больше не думая, она послала за бедной женщиной и за третьей ее дочерью, которую звали Мельдина, и сказала:

— Мельдина, дочь моя, я хочу, чтобы ты стала женой мессера хряка; уважь не его, а короля и меня; если ты уживешься с с нашим сыном, ты сделаешься самой счастливой и довольной женщиной на свете.

На это Мельдина, не переменившись в лице и не моргнув глазом, ответила, что она рада-радешенька и очень благодарна королеве за предложенную честь и за желание видеть ее своей невесткой. И даже если бы она ничего больше не получила, с нее было бы достаточно того, что она, бедная девушка, станет невесткой могущественного короля. Растроганная этими благодарными и уветливыми речами, королева не удержалась от слез. Однако в душе она опасалась, как бы Мельдину не постигла участь первых двух жен.

Надев богатые наряды и драгоценные украшения, Мельдина стала дожидаться, когда ее дорогой супруг вернется домой. И как скоро мессер хряк пришел, грязный и замызганный больше, чем когда бы то ни было, она, ласково его встретив, сбросила свои дорогие облачения на пол и пригласила его возлечь рядом с ней. Королева учила ее не подпускать его близко, но она не послушалась и на эти слова королевы ответила так:

Три стоящих совета я слыхала, о государыня: один совет предупреждал про то, что проку мало за тем, чего не сыщешь, гнаться вслед; другой — про то, что верить не пристало тому, в чем смысла праведного нет; и третий был совет про то, что надо полученною дорожить наградой.

Мессер хряк, который не спал и все слышал, поднялся на задние лапы и принялся лизать ей лицо, шею, грудь и плечи, она же в ответ гладила и целовала его, так и млевшего от любви. Когда приспело время ложиться, жена взошла на постель и стала ждать своего дорогого мужа, каковой вскоре пришел, весь в грязище и вонючий, намереваясь последовать ее примеру. И тут она, откинув одеяло, уложила его рядышком, так чтобы голова его покоилась на подушке, хорошенько его укрыла и подоткнула одеяло, дабы он не замерз.

С наступлением дня мессер хряк, изгадив за ночь весь матрас, ушел пастись. Утром королева решила заглянуть в комнату невестки: она боялась, что обнаружит то же зрелище, какое уже видела два раза, однако застала невестку веселой и благостной, тогда как постель все еще была в грязи и нечистотах. И она возблагодарила всевышнего за то, что он помог ее сыну найти жену, которая пришлась ему по вкусу.

Минуло некоторое время, и как-то раз мессер хряк, предаваясь с женой отрадным рассуждениям, сказал ей:

— Мельдина, дражайшая моя супруга, будь я уверен, что ты не выдашь никому величайшую мою тайну, я бы, к большой твоей радости, открыл тебе некую вещь, каковую до сих пор таил; но коль скоро я знаю твое благоразумие и мудрость и вижу, как крепко ты меня любишь, я хотел бы приобщить тебя к этому секрету.

— Вы можете спокойно доверить мне любую свою тайну, — ответила Мельдина, — потому что я вам обещаю никому ее не выдавать без вашей на то воли.

Тогда, заверенный женой, мессер хряк сбросил вонючую грязную шкуру и остался пригожим юным красавцем; и всю эту ночь он лежал со своею Мельдиною тело к телу.

Еще раз наказав ей хранить обо всем молчание, ибо недалек день, когда он избавится от этого несчастья, он встал с постели и предался, как делал раньше, нечистотам.

В скором времени девушка понесла, а когда наступили роды, разрешилась прелестным сыном. Король и королева страх как обрадовались, тем паче, что все у малыша было не от животного, но от человека. Мельдина не могла долее скрывать такую великую и удивительную тайну и явилась к свекрови:

— Благоразумнейшая королева, я считала, что делю ложе с животным, а между тем вы дали мне в мужья самого красивого, самого добродетельного и самого благовоспитанного юношу, какого природа когда-либо создавала. Входя в мою комнату, чтобы лечь рядом со мной, он сбрасывает на пол зловонную шкуру и остается милым и грациозным юношей. В это никто бы ни за что не поверил, если б не увидел собственными глазами.

Королева подумала, что невестка смеется, но та говорила истину. И на вопрос королевы, как ей убедиться, что так оно и есть на самом деле, Мельдина ответила:

— Приходите сегодня пораньше ночью в мою комнату; вы найдете дверь незапертой и удостоверитесь, что мои слова — истинная правда.

С наступлением ночи королева, обождав, пока все лягут спать, велела запалить факелы и вместе с королем направилась к невесткиной комнате; войдя, она заметила свиную шкуру, валявшуюся на полу рядом с постелью; когда же мать приблизилась к ложу, она увидела, что сын ее — пригожий юноша и что жена его Мельдина спит, тесно к нему прижавшись. Открытие это несказанно обрадовало короля и королеву, и король приказал, первым выйдя из комнаты, разодрать шкуру в клочья. Счастье родителей до того было велико, что они едва не умерли. Король Галеот, видя, что у него такой сын и что у того, в свою очередь, такие дети, сложил с себя корону и королевскую мантию, и на престол с пышными почестями взошел вместо него сын, который, будучи прозван королем-свиньей, правил государством к удовольствию всего народа и долгие лета счастливо жил с Мельдиною, своей дорогой супругой.

 

Ночь шестая

Сказка I

Некие два кума, коих водой не разольешь, обманывают друг друга, и в конце концов жена каждого из них становится одновременно женою второго

Велики плутни и надувательства, на которые пускаются в наши дни несчастные смертные, но куда хуже, я полагаю, когда кум совершает предательство по отношению к куму. Поскольку ж моя именно сказка должна положить начало рассуждениям этой ночи, я и подумала поведать вам о хитрости, обмане и предательстве, учиненных кумом куму. И подобно тому как первый обманщик с удивительной ловкостью одурачил второго, в точности так же сам он ничуть не менее хитроумно и с не меньшей изобретательностью был обведен своею жертвой вокруг пальца. Об этом вы и узнаете, ежели соблаговолите выслушать мой рассказ.

В Генуе, городе славном и старинном, жили-были некогда два кума: первый из них, коего звали мессер Либерале Спинола, был человек весьма богатый, однако ж приверженный мирским удовольствиям; второй, по имени Артилао Сара, всецело был привержен торговле. Они друг в дружке души не чаяли, и такова была их любовь, что один без другого, как говорится, жить не мог. И если что было нужно, то, нимало не раздумывая и не чинясь, один прибегал к услугам другого.

Поскольку мессер Артилао был крупным торговцем и вел множество дел, как собственных, так и чужих, он порешил однажды съездить в Сирию. И вот, сыскав мессера Либерале, сердечнейшего своего кума, он любезно и с чистой душой обратился к нему:

— Кум, не только вы знаете, но и всем давно очевидно, сколь мы с вами любим друг друга и как я всегда рассчитывал и сейчас рассчитываю на вас, полагаясь на старую-престарую нашу дружбу, а также на священные узы кумовства, которые нас связывают. Задумав отправиться в Сирию и не имея человека, на коего можно было бы положиться больше, чем на вас, я смело и с открытой душой поспешил к вам, чтобы просить об одной милости, в каковой, хоть она и причинит вам немалые хлопоты, я надеюсь, вы, при вашей доброте и при нашем с вами благорасположении друг к другу, мне не откажете.

Мессер Либерале рад был угодить куму и потому, не предаваясь, в отличие от него, долгим рассуждениям, ответил:

— Мессер Артилао, кум мой, добрые наши с вами отношения, искренние чувства и взаимная любовь, скрепленные к тому же кумовством, делают излишними столь пространные речи. Скажите мне прямо, что от меня требуется, и повелевайте мною, я же выполню любое ваше поручение.

— Я бы очень хотел, — сказал мессер Артилао, — чтобы на время моего отсутствия вы взяли на себя заботу о моем доме, а также и о моей жене, помогая ей во всем, в чем бы ни возникла у нее необходимость; то, что вы на нее израсходуете, я полностью вам возмещу.

Мессер Либерале, выслушав волю кума, сперва хорошенько поблагодарил его за высокое о нем мнение и лишь потом охотно обещал исполнить, в меру скромных своих сил, то, о чем его просили. Когда настало время отъезда, мессер Артилао загрузил товарами корабль и, поручив Дарию, свою жену, которая вот уж три месяца как была беременна, куму, поднялся по трапу, подставил паруса попутному ветру и благополучно отбыл из Генуи к цели своего путешествия.

Как скоро мессер Артилао пустился в путь, мессер Либерале направился в дом мадонны Дарий, дорогой своей кумы, и сказал ей:

— Кума, мессер Артилао, ваш муж и возлюбленнейший мой кум, перед отъездом отсюда настоятельнейше меня просил взять на себя заботу о его делах и о вас, способствуя вам во всем, в чем явится у вас нужда, я же в силу добрых наших с ним отношений обещал исполнить его просьбу. Потому-то сейчас вы и видите меня здесь: я пришел с тем, чтобы вы, если вам что-либо надобно, располагали мною без малейшего стеснения.

Мадонна Дария, женщина от природы мягкая, очень его благодарила, прося не оставлять ее без поддержки, буде таковая ей понадобится. И мессер Либерале заверил ее, что она может быть спокойна на этот счет.

Почасту бывая в доме кумы и следя, чтобы она ни в чем решительно не испытывала недостатка, он заприметил, что она беременна, и, делая вид, будто ничего о том не знает, спросил:

— Как вы себя чувствуете, кума? Может быть, вам странно, как это ваш муж мессер Артилао взял вдруг да уехал?

Мадонна Дария ответила:

— Разумеется, мессер кум, и по многим причинам, а в особенности потому, что он оставил меня в таком положении.

— В каком же таком положении, — поинтересовался мессер Либерале, — он вас оставил?

— В интересном, — призналась мадонна Дария. — Я ношу уже три месяца и чувствую себя так скверно, как никогда еще при беременности не чувствовала.

Услышав это, кум сказал:

— Стало быть, кума, вы в тягости?

— Главное, куманек, не было бы тягостно на душе, — ответила мадонна Дария.

Пребывая с кумой в подобного рода рассуждениях и видя, какая она красивая, свеженькая и пухленькая, мессер Либерале до того в нее влюбился, что денно и нощно только и помышлял что об утолении бесчестного своего желания, хотя любовь к куму немало его в этом сдерживала. Но, понукаемый изводившей его пылкой любовью, он подошел однажды к мадонне Дарий и сказал:

— О, как мне жаль, кума, как больно, что мессер Артилао покинул вас и оставил в тягости, ибо я опасаюсь, что из-за поспешного своего отъезда он позабыл в суматохе закончить создание, которое вы носите во чреве. И тут как раз, может статься, причина плохого вашего самочувствия.

Женщина в ответ спросила:

— Так вы полагаете, кум, что у создания, которое я ношу под сердцем, недостает какого-нибудь из членов и что потому именно я маюсь?

— Воистину так я и считаю, — подтвердил мессер Либерале. — Я убежден, что мой кум мессер Артилао не довел свое дело до конца. А ведь отсюда как раз и выходит, что один родится хромцом, другой кривым, кто с таким изъяном, кто с этаким.

— То, что вы говорите, кум, все едино что удар обухом по голове, — перепугалась женщина. — Но каково же средство, дабы отвести эту напасть?

— Ах, кума! — молвил мессер Либерале. — Вы совершенно правы, была бы только ваша воля, ибо от всего существует средство, кроме как от смерти.

— Прошу вас, кум, — взмолилась женщина, — ради вашей любви к куму дайте мне это средство; чем скорее вы мне его дадите, тем больше я буду вам благодарна, да и вы не явитесь причиной того, что ребенок родится с изъяном.

Смекнув, что изрядно обработал мадонну Дарию, мессер Либерале продолжал:

— Кума, было бы страшно подло и некрасиво, если б человек при виде страданий своего друга не пришел бы ему на помощь. Поскольку же я в состоянии образовать то, чего недостает плоду, я совершил бы предательство и был бы несправедлив к вам, ежели бы этого не сделал.

— Так не медлите, дорогой мой кум, — взмолилась женщина, — иначе ребенок останется калекой! А это было бы не только злосчастьем, но и немалым грехом.

— Не извольте сомневаться, кума, я услужу вам как нельзя лучше. Велите прислуге собирать на стол, мы же тем временем начнем выправление.

Покамест прислуга накрывала обед, мессер Либерале удалился с кумой в покои и, заперев дверь, ну оглаживать ее и целовать, осыпая такими ласками, какими ни один мужчина еще не осыпал женщину. Мадонна Дария весьма тому удивилась и сказала:

— Неужто принято, мессер Либерале, так обращаться с кумой? О, горе мне! Это чересчур большой грех; кабы не так, я бы вас удовольствовала.

Мессер Либерале ответил:

— В чем больший грех — в том, чтоб лежать с кумою, или в том, чтоб ребенок родился калекой?

— Я почитаю большим грехом, если он родится калекой по вине своих близких, — рассудила кума.

— Стало быть, вы будете великой грешницей, ежели не дадите мне довершить то, чего не доделал ваш супруг.

Женщина, желавшая, чтобы ребенок родился совершенным, поверила словам кума и, несмотря на кумовство, вменила себе в долг ублаготворить его, после чего они еще не раз встречались наедине. Ей пришлось по вкусу выправлять ущербные члены, и она знай просила кума употребить больше тщания, нежели употребил ее муж, хотя мессер Либерале, которому нравился доставшийся ему лакомый кусочек, и без этого со всем усердием трудился денно и нощно над выправлением плода, с тем чтобы довести его до совершенства.

Как скоро наступили роды, мадонна Дария разрешилась младенцем, поразительно походившим на отца; и до того получился он справный, что невозможно было обнаружить у него ни единого изъяна. Мать это страх как радовало, и она рассыпалась в благодарностях куму, сделавшему столь доброе дело.

Минуло некоторое время, и мессер Артилао вернулся в Геную. Войдя в дом, он нашел жену цветущей и прекрасной; та встретила его с младенцем на руках, и они крепко обнялись и расцеловались.

Узнав о приезде кума, мессер Либерале поспешил к нему, заключил его в объятия, поздравил с благополучным возвращением и порадовался, что он превосходно выглядит.

Случилось, что мессер Артилао обедал в один прекрасный день с женой и, лаская маленького, сказал:

— О Дария, до чего же прелестное у нас дитя! Видела ли ты когда-нибудь ребенка более справного, чем этот? Ты только посмотри на его личико! А какие ясные у него глазки, прямо звезды! — Ив таком духе он перебирал все достоинства малыша.

Мадонна Дария ответила:

— Да, у него все на месте, однако ж заслуга в том не ваша, муженек, ибо до вашего отъезда, как вам известно, я носила три месяца, и плод в моем чреве был несовершенен, отчего беременность причиняла мне множество неприятностей. Стало быть, мы должны сказать спасибо мессеру Либерале, который своевременно и любезно взял на себя труд исправить ваши упущения, довершив за вас то, чего не доделали вы.

Мессер Артилао, услышав слова жены и прекрасно уразумев их смысл, пришел в ярость, ибо слова эти были для него как нож в сердце; он тут же понял, что мессер Либерале его предал и надругался над мадонной Дарией, однако ж, как человек осторожный, прикинувшись, будто ничего здесь не усмотрел, смолчал и перевел разговор на другую тему.

Отобедав, мессер Артилао принялся про себя рассуждать о странном и постыдном поступке своего любимца кума, денно и нощно обдумывая способ и путь отомстить ему за нанесенное оскорбление.

Упорно, стало быть, пребывая в подобных размышлениях и не ведая, какой путь выбрать, он в конце концов задумал одну вещь, отвечавшую, как он рассудил, его намерениям. После этого он сказал жене:

— Дария, приготовь завтра обед получше, ибо я хочу, чтобы мессер Либерале и мадонна Проперция, его жена и наша кума, пришли к нам обедать; но если тебе дорога жизнь, молчи, снося терпеливо все, что бы ты ни увидела и ни услышала.

Взяв с нее обещание молчать, он, выйдя из дома, направился на площадь, нашел своего кума мессера Либерале и пригласил его с женой отобедать с ним на следующий день. Тот с удовольствием принял приглашение.

Назавтра кум с кумою пожаловали в дом мессера Артилао, где были радушно приняты. Хозяева и гости рассуждали о том, о сем, когда мессер Артилао сказал:

— Кума, покуда готовятся кушанья и накрывают на стол, вы должны подкрепиться, — и, уведя ее в небольшую комнату, подал ей стакан вина, в которое заранее примешал опиума, она же, покрошив туда хлеба, все это съела и выпила.

Засим хозяева и гости уселись за стол и весело пообедали. Как скоро они встали из-за стола, мадонну Проперцию до того одолела сонливость, что у нее слипались глаза. Видя это, мессер Артилао предложил:

— Кума, вы должны чуточку отдохнуть; наверно, вы плохо спали ночью, — и проводил ее в покои, где она, упав на постель, тут же уснула. Опасаясь, что действие вина скоро кончится и он не успеет осуществить свой тайный замысел, мессер Артилао кликнул мессера Либерале и предложил ему:

— Кум, оставим ее здесь, пусть она спокойно выспится, ведь небось кума поднялась нынче ни свет ни заря, и ей надобно отдохнуть.

Выйдя вместе из дому, кумовья направились к площади, и тут мессер Артилао сочинил, будто почитает за нужное уладить кое-какие торговые дела, распрощался с кумом и незаметно воротился домой.

Потихоньку проникнув в комнату, где лежала кума, он приблизился к ней и, видя что та сладко спит, проворно как только мог сиял у нее с пальцев кольца и жемчуга с шеи и покинул комнату, так что она не проснулась и пи единая душа в доме ничего не заметила.

Вино с опиумом утратило уже свое действие, когда мадонна Проперция очнулась от сна. Намереваясь встать, она обнаружила пропажу жемчугов и колец и, сойдя с ложа, принялась искать там и тут, переворачивая все вверх дном, однако ж ничего не нашла. Тогда, обеспокоенная, она вышла из комнаты и спросила мадонну Дарию, не у той ли часом ее жемчуга и перстни, на что кума ответила отрицательно, весьма этим мадонну Проперцию опечалив.

Бедняжка пребывала в горе, не ведая, что бы ей предпринять, как тут появился мессер Артилао и, увидав куму в расстроенных чувствах, удивился.

— Что с вами, кума, чем это вы так опечалены? Женщина все ему рассказала.

Мессер Артилао, прикинувшись, будто ничего не знает, посоветовал:

— Ищите хорошенько, кума, да вспомните, не положили ли вы их где-либо, позабыв потом, где именно; может, они все-таки сыщутся. Если же вы их не найдете, клянусь честью доброго кума, что худо придется тому, кто их взял. Но прежде все тщательно осмотрите.

Обе женщины и служанки обыскали комнату за комнатой, учинив в доме жуткий беспорядок, но драгоценностей так и не нашли. Видя это, мессер Артилао поднял страшный крик, грозя то тому, то другому, однако ж все божились, что ведать ничего не ведают. Тогда, обратившись к мадонне Проперции, он сказал:

— Не отчаиваться надлежит кума, но радоваться, ибо я считаю, что пора положить этому предел. Знайте же, кума, мне известна одна тайна такого свойства, что, кто бы ни взял ваши драгоценности, я его изобличу.

Услышав это, мадонна Проперция взмолилась:

— О мессер кум, покорнейше вас прошу, сделайте это, дабы мессер Либерале не заподозрил меня в чем и не подумал обо мне дурно.

Мессер Артилао, сочтя, что приспело время расквитаться за полученное оскорбление, позвал жену и служанок и велел им выйти из комнаты, запретив кому бы то ни было приближаться к двери иначе как по его зову. Едва жена и прислуга удалились, мессер Артилао запер дверь и углем сделал на полу круг; начертав там какие-то знаки и буквы, понятные ему одному, он вступил в круг и обратился к Проперции:

— Кума, лежите спокойно на постели и не пугайтесь того, что услышите, ибо я отсюда не выйду, покуда не сыщу ваши драгоценности.

— Не извольте сомневаться, — ответила женщина, — я не пошевельнусь и ничего не сделаю без вашего приказа.

Тут мессер Артилао, поворотившись вправо, начертал на полу несколько новых знаков, повернувшись же влево, написал что-то в воздухе; изображая, будто изъясняется с целой толпой, он говорил при том на разные голоса, столь странно звучавшие, что мадонне Проперции становилось страшно; видя это, мессер кум успокаивал ее и убеждал не бояться.

Простояв в круге не меньше четверти часа, он не своим голосом забубнил:

То, что найти досель не удалось, на дне лохматой спрятано лощины; отчаиваться больше нет причины: найдется все — лишь удочку забрось.

Слова эти столь же рассмешили мадонну Проперцию, сколь и поразили. Кончив колдовать, мессер Артилао объявил:

— Кума, вы все слышали: драгоценности, которые вы, по-вашему, потеряли, на самом деле у вас внутри. Будьте спокойны, сейчас мы все разыщем. Но для этого, как вы поняли, мне придется поискать их в определенном месте.

Женщине не терпелось получить свои драгоценности, и она весело ответила:

— Я все уразумела, кум, не медлите же и ищите хорошенько.

Мессер Артилао, выйдя из круга и приблизившись к постели, улегся рядом с кумой, которая при этом не пошелохнулась, и, сняв с нее платье и рубашку, принялся удить в мохнатой лощине. Только-только еще приступив к лову и незаметно вытащив из-за пазухи перстень, он протянул его мадонне Проперции со словами:

— Ну что я говорил, кума? Недурное начало: с первого же раза я поймал брильянт.

При виде брильянта женщина пришла в восторг:

— О милый мой куманек, ловите дальше, может быть, вам удастся найти остальное.

Кум, мужественно продолжая лов, извлекал на свет то одну вещицу, то другую, и в конце концов с помощью своего щупа нашел, к великому удовольствию кумы, все, что было утеряно.

Обретя свои дорогие сокровища, женщина сказала:

— О любезный мой куманек, вы вернули мне столько вещей, так посмотрите, не удастся ли вам часом найти мерку, которую намедни у меня стащили: очень уж она была красивая, и я к ней так привыкла.

— Охотно, — согласился мессер Артилао, и, сызнова погрузив свой инструмент в лохматую лощину, он до того усердствовал, что добрался до мерки; правда, ему не хватило сил извлечь ее на поверхность, и он, видя, что его труды остаются втуне, сказал:

— Кума, мерку я нащупал и сейчас упираюсь в нее, однако ж, поскольку она опрокинулась донышком кверху, мне ее никак не подцепить и, следственно, не выудить.

Мадонна Проперция, которой страх как хотелось заполучить мерку, не говоря уже о том, что забава пришлась ей по вкусу, упрашивала его поудить еще, но кум, у коего вышло все масло в лампаде, так что он больше не горел, объяснил в ответ:

— Знайте, кума, что у инструмента, каковым мы до сих пор удили, обломился кончик и им невозможно орудовать дальше, а посему малость потерпите. Завтра я отошлю инструмент кузнецу, он приделает кончик, и тут-то мы в свое удовольствие выловим злополучную мерку.

Женщина спорить не стала и, распростившись с кумом и с кумою, счастливая и благостная воротилась домой.

Однажды ночью мадонна Проперция, лежа с мужем в постели, сказала ему, поскольку в лохматой лощине удил на сей раз не кто иной, как он:

— О муженек, поглядите, не удастся ли вам часом найти мерку, которую мы намедни потеряли, ибо позавчера, когда я посеяла все свои драгоценности, наш кум мессер Артилао, удя в лохматой лощине, вытащил их одну за другой. Как скоро же я попросила его извлечь кстати и пропавшую мерку, он объяснил мне, что нащупал ее, но вытащить не может, ибо она опрокинулась донышком кверху, да и, кроме того, от долгого ужения у его инструмента обломился кончик. Так что потщитесь теперь вы, может быть, у вас получится.

Мессер Либерале, смекнув, что кум в долгу не остался, ничего на это не сказал и терпеливо проглотил оскорбление.

Следующим утром кумовья повстречались на площади: один косился на другого, но ни тот, ни другой не дерзнули себя выдать и, умолчав о случившемся, а также ни словом не попрекнув изменщиц, они в конце концов сделали жен общими, и один давал возможность другому забавляться с чужою женой.

 

Из «Потех»

Джироламо Парабоско

[148]

 

Новелла III

Один монах влюбляется в благородную даму, умоляет ее ответить ему взаимностью, она же рассказывает все своему супругу, который хочет хорошенько проучить монаха, но тот сумел великолепно постоять за себя, с честью выйдя из трудного положения

В тосканском городе Ареццо жил некогда монах с деревянной ногой, по имени Стефано, коего за его красноречивые проповеди иначе как маэстро Стефано никто не называл. Родом он был из Мантуи, но так давно жил в Ареццо, что многие — а вернее сказать, все — считали его аретинцем. Это был красивый мужчина лет тридцати восьми, большой говорун и весьма склонный к любовным приключениям; люди вроде него (я имею в виду плутов, подобных этому монаху) только и делают, что обличают других во всех смертных грехах, а сами же никогда христианской любви и милосердия к ближнему не питают. Они целыми днями вещают с церковных кафедр и кричат на всех перекрестках, что, мол, грех пожелать жену ближнего своего и что надобно как можно больше жертвовать на церковь. Все сие говорится, дабы другие доверчиво отворяли перед ними двери и впускали их в дом, а потом жертвовали им, как людям бедным, ведущим жизнь, полную святости, свои имения, дома и всякое иное имущество, лишая тем самым наследства своих родственников, а иногда даже собственных детей; они же сами потешаются над глупостью тех, кто оказывает им гостеприимство, радуются своим победам и множат число незаконнорожденных детей и опозоренных матерей. Они не брезгают ничем и мало помнят о заповеди божьей, что они — апостолы Христа и что не хлебом единым жив человек, и постоянно хлеба этого требуют. А когда им выпадает случай причащать умирающего, который незаконным образом завладел имуществом ближнего своего, то они убеждают его, что лучше и надежнее для грешной души пожертвовать сие имущество им, а не возвращать его тому, у кого оно взято с помощью лихоимства либо каким-нибудь другим обманным путем. Но это еще не все! Скажу, не покривив душой, что они еще никого не одаряли своей любовью: они не хотят исповедовать людей, если те им не платят денег; дорого продают они милосердие господне и кровь Христову.

О человеконенавистники, не удивительно, что вы именно такие, потому как вы, чего тут греха таить, прекрасно обходитесь без людей и без любви к ним! Вы отгораживаетесь от нас высокими монастырскими стенами, но ни для кого не секрет, что вы строите козни друг другу, плетете интриги, стараетесь погубить один другого и способны на самые страшные предательства, каких мы себе и не мыслим. Вы кочуете с места на место, нигде не оставляя после себя друзей. Разве вы любите своих отцов, матерей, родных? Думаю, что нет. И не только затаенная подлость заставляет вас облачаться одного в сутану, другого в стихарь, но и ваша алчность и ненависть к родным, вместе с которыми вы не хотите жить. Можете ли вы сказать, что пребываете в любви и милосердии, как все люди, когда в душе вы готовы причинить нам любой вред, любым путем опозорить нас? Поэтому не рассчитывайте на наше доброе отношение, ибо вы его не заслуживаете; зато мы, в свою очередь, готовы отплатить вам вдвойне, вернее, отомстить вам за то, что вы каждодневно совершаете или замышляете против нас. Правда, я говорю все время только о тех нескольких мошенниках, каковых знал лично (а доверялся я не очень-то многим) и которым не мешало бы поучиться милосердию, доброте и набожности у первых святых отцов, кои своим примером показали бы, живи они ныне, совсем иные нравы и обычаи, а не те, по которым живете вы.

Наш маэстро Стефано был среди них, как говорится, самый отпетый негодяй. Он влюбился в одну красивую, благородную, молодую даму по имени Эмилия, которая была женой молодого человека, звавшегося Джироламо де' Брендали. Благородная дама, которой никогда бы и в голову не пришло, что монах Стефано, коего она держала за человека праведного и святой жизни, может быть обуян греховными помыслами и может влюбиться в нее, принимала его всегда в своем доме необыкновенно радушно, поскольку считала его человеком достойным, чрезвычайно уважаемым ее мужем, и, кроме всего прочего, он уже давно был ее духовником, которому она исповедовалась не менее двух раз в год.

В один прекрасный день монах, будучи человеком избалованным и разнузданным, не в силах долее скрывать свой любовный пыл, надумал открыться ей; но сперва он решил немного повременить, поскольку наступили дни праздничного карнавала, после которого она всегда ему исповедовалась, а чтобы все было шито-крыто, он порешил для осуществления своего замысла встретиться с ней не в ее доме, а подыскать место, где бы его жизни не грозила опасность, а честь осталась незапятнанной.

Прошло восемь дней после карнавала, и дама, как и следовало ожидать, отправилась исповедаться в церковь, в которой в том году нашел себе приют и читал проповеди монах Стефано; она вызвала его и сказала, что пришла исповедаться. Монах, который только того и ждал, быстро повел ее в дальний и темный придел церкви и, не мешкая долго, начал задавать ей вопросы; о всех смертных грехах он упомянул вскользь, а о плотском грехе стал распространяться подробно, всячески смакуя эту тему, — как любят это делать многие монахи, — поэтому часто, вместо того чтобы порицать и наставлять людей на путь истинный, они своей бесстыдной болтовней поучают их разным гадостям, чем усугубляют их грехи; они столь мало считаются с этим, что не стесняются задавать любому человеку самые бесцеремонные вопросы.

Итак, монах, разглагольствуя о плотском грехе, о котором он любил поговорить, а сейчас это его особенно волновало, собрался поведать Эмилии о своей любви. Он тяжко вздохнул и молвил следующие слова:

— Мадонна, одному богу известно, сколь часто я сомневался: отпускать вам грехи после исповеди или нет, потому как слишком целомудренными и сдержанными находил я ваши слова о плотском грехе.

— Как, отец мой?! — воскликнула женщина. — Разве грех хранить верность мужу и быть честной?

Монах ответил:

— Я не верю, что у столь прекрасной, любезной и очаровательной дамы, как вы, нет целой свиты кавалеров, домогательствам которых вы в конце концов должны были уступить; и я часто думал, что вы, стыдясь меня, не говорите мне всего до конца либо из боязни, что я (помилуй бог!) скажу об этом вашему мужу, либо из страха, что я не дам вам отпущения грехов, которого вы будете недостойны, ежели скроете свои прегрешения. Поэтому скажите мне все, пусть вас не остановит ни стыд, ни страх, я обещаю вам, что там, где вы, быть может, ждете от меня упреков и нравоучений, вы услышите похвалу и найдете поддержку. Потому как я считаю большим грехом не замечать любви и тем самым обречь на смерть человека, тогда как за свои чувства он заслуживает в награду тысячу жизней, человека, который волею судеб владеет малым достатком и вынужден жить скромно, чего не произошло бы, если бы все делились друг с другом своим добром.

Немало подивившись подобным речам, дама, женщина умная и осторожная, поняла, куда клонит монах. Но, в душе решив принять его игру, она с невинным видом продолжала говорить с ним как ни в чем не бывало, дабы ему не оставалось ничего другого, как высказать ей все, что было у него на уме. Поэтому она с улыбкой сказала:

— Неужели, отец мой, вы не считаете меня честной, добропорядочной женщиной, какой считают меня все?

— Напротив, — ответил монах — я считаю вас и честной и добропорядочной, но вы сами этого не хотите доказать, потому как истинная честность заключается не в том, чтобы блюсти ее ценой мук и смерти другого человека.

— Господи помилуй! — воскликнула женщина. — Кого это я, по-вашему, могу свести в могилу? Никто еще никогда не смотрел на меня влюбленными глазами.

— Нет такого человека, — ответил монах, — который, раз взглянув на вас, не отдал бы вам свое сердце. Я сам (простите мне мою дерзость!) с тех пор, как увидел вас, и денно и нощно думаю только о вашей красоте и заклинаю Амура послать мне случай (пусть даже ценою самой жизни!) доказать вам те чувства, которые я питаю к вам. И если мне выпала несчастная доля докучать вам напрасно, то будьте ко мне милосердны и вините во всем вашу красоту и вашу обходительность, кои привели меня в то состояние, когда я не смогу больше жить, коли вы мне не поможете, а ежели вы будете медлить, то опоздаете, ибо я умру.

Эмилии, женщине честной, разговор монаха не понравился более всего потому, что ее муж питал к нему добрые чувства, и поэтому она решила его проучить. Сказав, что не верит всем этим небылицам ни о его чувствах, ни о ее красоте, — Эмилия удалилась, оставив его все-таки полным радужных надежд, хотя ни жестом, ни словом она, чистая душа, не пыталась подать ему повод для этого. Вернувшись домой, Эмилия поведала все своему мужу Джироламо, сперва взяв с него клятвенное обещание ограничиться только невинной местью монаху, а потом уже отказать ему от дома, поскольку его поведение недопустимо для порядочных людей их круга. Разгадав замыслы негодного монаха, Джироламо решил сыграть с ним злую шутку, от которой вреда большого не будет, но уж стыда тот не оберется. Поэтому муж сказал жене, что она должна устроить так, чтобы отец проповедник пришел как-нибудь к ней переночевать, а уж он его проучит. Эмилия во всем согласилась с мужем. А чтобы укрепить в монахе надежду и добиться успеха в своем деле, она спустя дня два-три послала ему со своей служанкой несколько пустяковых подарков, а именно: флакон с туалетной водой и небольшой букет цветов, перевязанный зеленой и коричневой шелковыми лентами, — такие подарки имеют обыкновение посылать своим возлюбленным влюбленные женщины; грязный греховодник спокойно все это принял, даже не позаботился, в свою очередь, отослать через послушника ответный подарок своей даме, а та не заставила долго ждать: прислала и второй. По этой причине монах почувствовал, что дело сладилось, и решил в субботу навестить даму, поскольку в тот день он был свободен и надеялся закончить с ней свой поединок. Поэтому в субботу, накануне дня воскресения святого Лазаря, избавившись от своего послушника, он отправился в дом Эмилии и, к своей радости, поскольку он именно этого и хотел, узнал, что ее мужа Джироламо дома нет. С довольным видом поднялся он по лестнице и объявил Эмилии, что зашел ее навестить. Она приветливо встретила его и накормила до отвала, потом он спустя некоторое время после короткого разговора напомнил ей о своих муках и своем желании. На что Эмилия, которую муж научил, как надо отвечать и вести себя, сказала:

— Отец мой, бог свидетель, я всегда считала грешницей ту женщину, которая изменяет своему мужу, но так как вы уверили меня, что греха в этом нет и что весьма любите меня, то я решила вознаградить вас, как вы того заслуживаете, только обещайте мне сохранить все в тайне; и дабы вы не подумали, что это пустые слова либо что я хочу затянуть дело, — если завтра, в день воскресения святого Лазаря у вас нет проповеди, то приходите нынешней ночью, часов в пять-шесть сюда, ко мне в дом, я сама отопру вам двери, поскольку муж мой вечером уезжает в имение, а все слуги и домочадцы будут спать.

Мессер монах, который большего и не желал и которому каждая минута промедления казалась вечностью, ответил:

— Мадонна, располагайте мною в свое удовольствие и как вам заблагорассудится, не думайте о моей проповеди, потому как то, что меня ожидает с вами нынче ночью, даст мне силы произнести завтра такую проповедь, которой все останутся довольны. Мне достаточно того, что вы выпустите меня из дома на рассвете, дабы никто не увидел меня выходящим от вас, поскольку я не ваш муж.

Таким образом, они порешили, что встретятся ночью, после чего монах откланялся и отправился к известного рода женщине, чтобы она как следует умастила его тело всяческими благовониями, дабы избавиться от того тяжелого запаха, который распространяют иные живые люди не хуже всякой мертвечины.

Эмилия, со своей стороны, все рассказала мужу, который снова напомнил ей, как она должна поступать далее, затем ушел из дома и отправился ужинать к одному своему приятелю.

Когда настал назначенный час, монах оказался у дверей дома Эмилии, которая, как и было договорено, впустила его и повела наверх, в комнату, где она обычно спала с мужем; там она предложила ему раздеться и, прежде чем улечься с ним рядом, вышла из спальни, сославшись на то, что ей надо еще кое-что сделать по хозяйству, да так быстро, что он не успел даже ни разу поцеловать ее. И только он облачился в ночную рубашку, как Джироламо, карауливший у дверей дома со своим другом, с которым вместе ужинал и которого посвятил в суть дела, сильно забарабанил в дверь. Эмилия, притворившись напуганной, тотчас же бросилась на балкон и спросила:

— Кто там?

На это Джироламо ответил, чтобы она отворила, — это он, ее муж. Тогда Эмилия, сделав вид, что едва жива от страха, прибежала в комнату, где находился монах, который от ужаса и тяжелых предчувствий сам был ни жив ни мертв, и сказала ему:

— Отец мой, мы пропали! Не могу понять, как это случилось. Я думала, что мой муж находится за десять миль отсюда, а он, как сами слышите, стучит в дверь. Умоляю вас, поскольку нет иного выхода, спрятаться в этом сундуке (она указала на огромный сундук) и посидеть там, пока я что-нибудь не придумаю. А вещи ваши я спрячу от греха подальше. Видит бог, ваша жизнь мне сейчас дороже, чем моя собственная.

Несчастный монах, понимая, что попал как кур в ощип, исполнил все, что она ему сказала. А тем временем проснулись слуги и отворили двери хозяину. Джироламо сказал, что, как только он выехал с другом из Ареццо, на них напали разбойники, поэтому они вынуждены были вернуться и у городских ворот три часа упрашивали стражников впустить их в город, за что уплатили пошлину в один скудо. Потом хозяин приказал постелить своему другу в соседней комнате, а сам улегся возле жены и, зная, что монах заперт в сундуке, всю ночь напролет развлекался с нею, не выпуская ее из своих объятий.

Наступило утро, а затем и день, в церкви, где чесал языком (я хотел сказать, читал проповеди) наш добрый монах, зазвонили колокола, созывая прихожан. Джироламо со своим другом взвалили сундук на плечи двух дюжих парней, которые ради этого случая пришли накануне вечером в дом, и приказали им отнести его в церковь, сами же пошли впереди, расчищая в толпе дорогу; в церкви они велели поставить сундук на самом видном месте и сказать, что якобы выполняют наказ самого монаха-проповедника, потом отпереть сундук, но крышку не подымать, а так и оставить. Те всё, как было велено, исполнили. Люди, собравшиеся в церкви, не понимали, что происходит, и каждый говорил свое.

Наконец, когда все увидели, что колокол звонит не переставая, а на кафедре никто не появляется, вперед вышел какой-то молодой человек и сказал:

— По правде говоря, наш проповедник заставляет себя долго ждать. Давайте в таком случае посмотрим, что он велел принести в этом сундуке.

Сказав это, он у всех на виду поднял крышку сундука и, заглянув в него, увидел бледного и испуганного монаха в одной ночной сорочке, который был похож на мертвеца, лежащего в гробу. Монах, видя, что его обнаружили, собрал все свои силы, встал перед изумленной толпой и, вспомнив, что сегодня день воскресения святого Лазаря, начал говорить:

— Моя благочестивая паства, я ничуть не удивлен, что вы ошеломлены и поражены, видя меня явившимся к вам в этом сундуке, вернее сказать, принесенным в оном. Вы знаете, что сегодня день, когда наша матерь-церковь отмечает великое чудо, сотворенное господом. Он воскресил Лазаря, который четыре дня пролежал в могиле. Я тоже хотел показать вам мертвого Лазаря, явившись в его облике, дабы вы, увидав меня в этом сундуке, который служил мне гробом, проникнулись большим сознанием бренности человеческого бытия и, узрев меня в одной сорочке, поняли, что в конце концов на том свете нам ничего не надобно. И если вы хорошенько обдумаете увиденное, то, может быть, во многом измените свою жизнь. Верите ли вы, что я со вчерашнего дня до сего часа тысячу раз умирал и воскресал, как Лазарь, сознавая свою ничтожность? Можете не верить, но это так! Вспомните, что каждый живой человек должен умереть, и обратитесь к тому, кто может вас воскресить. Но еще при жизни вы умираете от похоти, алчности, лихоимства и прочих пороков, которые вам навязывает ваша слабая плоть, главный враг вашей души, а всего более опасайтесь пожелать жену ближнего своего, господь редко милует тех, кто связывается с чужими женами.

Такими и еще многими подобными словами и поучениями закончил свою проповедь наш добрый монах, которого за его изворотливость похвалили все аретинцы, а особливо Джироламо и его друг, пришедшие, чтобы присутствовать при развязке дела. Отметив удивительную находчивость и хитрость монаха, они вдоволь нахохотались над его проповедью, особенно когда он убеждал людей не пожелать жену ближнего своего; поэтому Джироламо счел себя в достаточной мере вознагражденным подобной местью и уже никогда впредь не пускал на порог своего дома ни этого монаха, ни подобных ему мошенников.

 

Из «Забав»

Шипионе Баргальи

[150]

 

Новелла V

Лавинелле, девушке, наделенной острым умом и неописуемой красотой, приглянулся прелестный юноша, прозванный Риччардо, и она в него пламенно влюбилась. Девушка прибегает к необычному способу довести до благополучного конца свою любовь, оставшись для Риччардо навсегда неизвестной

Надобно вам знать, любезные мои дамы и господа, что не так давно в нашем городе, нравы коего за последнее время стали более изнеженными и распущенными, чем то нам пристало, жила девушка, происходившая из знатного рода и от природы наделенная немалым и острым умом. Была она свежа, мила, на редкость хороша собой и звалась Лавинелла. Ей должно было вот-вот исполниться восемнадцать лет, но, неизвестно уж почему, те, на ком лежало бремя забот о ней, видимо, вовсе не помышляли о том, чтобы подыскать ей подходящего супруга. Вследствие чего, побуждаемая не столько резвой и пылкой юностью, сколько в гораздо большей мере дерзким, решительным нравом, который в ту пору обнаруживался у нее все чаще и чаще, она не желала сидеть целыми днями, за исключением дней воскресных и праздников, одна-одинешенька, запершись в своей комнате, как то делают многие ее сверстницы, все занятия и развлечения коих сводятся к уходу за цветами и птицами, наряжанию кукол и разучиванию религиозных песнопений. В отличие от них ее нельзя было оторвать от окна, выходившего на главную улицу подле портала церкви святого Августина. Скрывшись за ставней, она, получая от сего величайшее удовольствие, внимательно наблюдала за каждым прохожим, но так, что самое ее разглядеть было невозможно, ибо, как вам известно, согласно обычаю, ставшему у нас непреложным законом, — что, по моему разумению, заслуживает всяческих похвал, — девушку на выданье не должен видеть никто, за исключением самых близких родственников, до тех пор, пока она не станет замужней женщиной.

Так вот, сидя подобным образом у окна каждый будний вечер, а по праздникам и целыми днями, Лавинелла успела разглядеть большую часть молодых людей Сиены, пока те прогуливались пешком или скакали верхом по городу в свите какого-нибудь вельможи. Случилось, что одному из этих красивых и статных юношей довелось не однажды попасться ей на глаза, и девушке показалось, что красотою, изяществом и благородством он намного превосходит всех, кто когда-либо проходил или гарцевал под ее окном. Все звали этого юношу Риччардо из-за густых, курчавых волос, венчавших его горделивую голову, хотя настоящее его имя было Пандольфо, и принадлежал он к знатнейшему роду, но подробно об этом распространяться здесь мне бы не хотелось. Увидав несколько раз такого молодца, Лавинелла, как то бывает с веществом легко воспламеняющимся, в единый миг загорелась любовью, и этот огонь столь сильно сжигал ее и извне и изнутри, столь беспощадно пожирал ее, что ни душа ее, ни тело не знали более ни отдохновения, ни покоя. Все ее мысли отныне были сосредоточены на предмете ее любви, и, подогреваемая ими, она все чаще и чаще оставляла свое рукоделие и бросалась к прикрытому ставней окну; там она поджидала своего Риччардо, которого, неизвестно почему, вдруг стала сильно ревновать. Вследствие этого, когда ей доводилось его увидеть, она чувствовала, что любовный жар разгорается в ее сердце сверх всякой меры; когда же ей видеть его не удавалось, а это случалось, пожалуй, еще чаще, она в отчаянье проклинала себя и горько сетовала на Амура, на судьбу и даже на самого Риччардо как на человека неблагородного и неучтивого. Правда, затем, по здравом размышлении и несколько успокоившись, она решила, что ей нечего корить себя, ибо она отдала любовь человеку весьма достойному и того заслуживающему, и что у нее нет ни малейших оснований упрекать Риччардо, поскольку он оставался в полном неведении относительно ее чувств, однако на судьбу и Амура она досадовала с каждым часом все больше и больше. Поэтому вскоре у юной влюбленной родилась мысль, смелая и дерзкая, которая, отринув скромность и благочиние, побуждала ее любыми путями добиваться удовлетворения своего желания; девушка припоминала неких молодых дам, которые каждодневно стремятся делать и делают то, что задумала совершить она, и ставила себе в пример тех из них, кому было угодно довести до конца замыслы гораздо более дерзновенные и менее позволительные, не отступая ни перед чем; а кроме того, она полагала, что для любящего не существует истинно трудных деяний. Но едва лишь ею овладевали такого рода помыслы, как тут же в ее сознании, — она еще сохранила способность рассуждать разумно, — возникали мысли иные и совсем противоположные, показывающие ей, сколь тяжкий проступок она готова совершить, следуя своей безумной и необузданной страсти, а также говорящие о том, что, осуществив свой замысел, она подвергнется немалому риску замарать собственную репутацию и запятнать честь семьи и что ей, возможно, придется поплатиться за это тем, что вся ее дальнейшая жизнь окажется непоправимо испорченной.

Такого рода рассуждения подкрепляла она примерами из жизни женщин, которые, идя на поводу у столь же неукротимого желания, сами обрекли себя на вечную погибель.

Лавинелла почла такие мысли верными и почти совсем притупила острие противных доводов, выдвигаемых ее не слишком твердым духом, однако все же не в такой степени, чтобы дух ее не смог вооружиться другими аргументами, сходными с прежними, но еще более весомыми. Так что в душе девушки опять завязалась битва, из которой пыталась выйти победительницей могучая страсть, и Амур снова побуждал ее следовать этой страсти, сокрушая и попирая все другие желания, возникающие у нее из стремления как-то посчитаться с благопристойностью и оберечь свою репутацию. Вот почему, раздираемая мучительными сомнениями, она обратилась к себе самой со следующими речами: «Да, Лавинелла, положение твое весьма плачевно, оно хуже и невыносимее, чем положение всякой другой влюбленной. Иные, изнемогавшие подобно тебе под игом любви, обретали некоторое облегчение, изъясняясь в своем чувстве тем, кто его пробудил. У тебя такого облегчения не было и быть не может, ибо тебе невозможно открыть свою любовную тоску тому, кто сумел бы и по законам любви был бы обязан ее развеять. Тебе нечего даже мечтать о чем-либо подобном, поскольку ты своею рукой (о, случай неслыханный и небывалый!) душишь собственные надежды, не будучи склонной поведать ему о своей беде. Поразмысли немного: это твое столь пылкое желание либо подвластно разуму, либо, что намного вернее, порождено страстью и безумием. Если оно разумно, ты можешь не колеблясь рассказать о нем твоему Риччардо, человеку мудрому и скромному, и просить у него о снисхождении; если же твое желание во всем противоречит рассудку, тебе не должно даже намекать на него Риччардо и с корнем вырвать его из сердца, подчинившись доводам разума и вспомнив кое-какие примеры, которые наводили на грустные размышления.

Но, возможно, тебе захочется, какой бы ни была природа твоей пылкой страсти, довести ее до желанного завершения. Если так, то почему бы тебе не обратиться к тому, кто, как ты знаешь, один обладает возможностью сделать тебя вполне довольной и совершенно счастливой? Ты робеешь и не решаешься, ты стыдишься обнаружить пламя, в котором сгораешь? Но учти, что ты никогда не зальешь и не потушишь бушующий пожар, коли будешь держать его в тайне, напротив, так он разгорится еще сильнее. Поэтому откройся, проси, умоляй, а если просьбы твои окажутся тщетными, сопровождай мольбы свои слезами и вздохами. Однако, может, тебе кажется неприличным признаваться изустно и идти к нему самой? Тогда пиши, диктуй, посылай других от своего имени.

Горе мне, несчастной! Я прекрасно вижу, с одной стороны, чего мне надо, а с другой — какое поведение мне пристало. Едва лишь подстрекаемая Амуром, я следую душевному порыву, как тут же честь, натянув жесткие удила, поворачивает меня вспять. Я и хочу и не хочу в одно и то же время и испытываю чуть ли не тысячу разных порывов, но не желаю никому говорить о них и не думаю, чтобы кто-нибудь сумел понять это. Но если бы даже Риччардо и был наделен искусством угадывать чужие мысли, то что заставило бы его использовать это искусство ради меня, которую он совсем не знает? Поэтому, раз я не могу получить ни из милости, ни по чести то, к чему я стремлюсь с тем большей силой, чем менее я рассчитываю сего удостоиться, то не следует ли мне прибегнуть к обману? Конечно, обман противен закону благородной души, но что делать, коли я чувствую, как во мне говорит закон страсти, столь отличный от закона рассудка?»

Так неопытная девушка оказалась ввергнутой в великую пучину любви, и, подобно утлому суденышку без верного кормчего, ее гнали в открытое море спорящие друг с другом бурные ветры. С равным рвением и силой напирали на нее Амур и честь, и она никак не могла понять, какому из противоборствующих желаний следует ей подчиниться. Наконец, у Лавинеллы, захваченной столь страшным душевным ураганом, мелькнул в уме, словно молния в черных тучах, яснейший, как ей казалось, замысел, следуя которому, как она думала, ей удастся привести в спокойную гавань корабль сжигающих ее желаний, причем так, что оба стремления ее сердца будут ублаготворены и не понесут никакого ущерба.

А теперь слушайте, я расскажу вам, в чем состоял ее замысел.

В то время, как и нынче, шел карнавал и повсюду в нашем городе устраивались шумные празднества и веселые гулянья. Мне незачем напоминать вам ни о том, какая допускается в эту пору свобода, коей, если кто того пожелает, можно пользоваться как днем, так и ночью, ни о том, сколь различно и по-всякому проявляют свою радость люди в последние три дня мясоеда, как они тогда веселятся, гуляют, ликуют. В эти дни улицы Сиены заполнены мужчинами и женщинами в масках, причем ночью ничуть не меньше, чем днем, а то и больше, — ведь по ночам на улицах появляются даже те, кого днем никогда не встретишь. Лавинелла решила воспользоваться карнавалом и его свободными нравами. Во вторник вечером (а вторник последний и, пожалуй, самый беззаботный, самый веселый день карнавала) после ужина, не сказав никому о своем решении, в тайне от всех, она скрыла под маскою свое прелестное лицо и, хотя, как всякую девушку из знатной семьи, ее усердно стерегли домашние, выскользнула на улицу. Совсем одна, ведомая только Амуром, она быстрехонько направилась туда, где проживал Риччардо, а именно, на площадь Постьерела. Там она стала ждать, пока он выйдет из дома, дабы, по обыкновению всех молодых людей, отправиться куда-нибудь развлечься. Ждать ей пришлось недолго. Вскоре она увидела, что Риччардо появился в дверях, держа в руке, как это теперь принято, глиняный светильник. Лавинелла немедля устремилась к нему. Сердце у нее замирало, но, собравшись с духом, она подошла к Риччардо и, не снимая с лица маски, сказала ему нежным и жалобным голосом:

— Любезнейший юноша, будьте так добры и не откажите зажечь от вашего светильника мой фонарь, который совсем погас.

Риччардо, памятуя, что вежливость по отношению к любому прохожему требует не только поделиться с ним огнем, но и показать ему дорогу, если он заблудился, сразу же ответил, что он сделает сие весьма охотно, и, подойдя к Лавинелле, будучи человеком осторожным, несколько раз оглядел ее с головы до пят, желая уразуметь, кто же попался ему навстречу в столь поздний час. Он увидал, что маска одета легко и богато; ему показалось, что она наделена красивой наружностью, и он без труда представил, что сокрытое от его взоров ничуть не хуже того, что видел его глаз. В тот же миг в его воображении возникла картина одного из тех приятных ночных приключений, которые не раз случались с его друзьями. Думать о такого рода приключении побуждал нежный и жалобный голосок, а также устремленные на него живые глаза, которые сверкали из-под маски, словно две ярких звезды, и доносящиеся до него страстные, прерывистые вздохи. У Риччардо возникло великое желание узнать, кто эта маска, в которой он ясно признал благородную даму, и он еще раз внимательно оглядел ее всю, что сделать было нетрудно, ибо дрожащей от волнения рукой она долгое время никак не могла зажечь фонарь то ли по той причине, что фитиль свечи в нем отсырел, то ли из-за какой-то другой неполадки. Теперь Риччардо уже не сомневался, надо ли ему воспользоваться подвернувшимся случаем; желая узнать намеренья незнакомки, он любезно предложил ей свое общество, спросив, куда она направляется в столь поздний час и притом совсем одна. Лавинелла, для которой не могло быть ничего сладостнее такого предложения, исходившего от ее любимого, и которая именно этого и ждала, незамедлительно ответила:

— Сударь, если это не причинит вам затруднений, ваше общество будет мне весьма приятно; под вашей защитой и покровительством я даже в столь поздний час не побоюсь пойти всюду, куда вам будет угодно. Однако я последую за вами при одном лишь условии: прежде всего вы должны дать честное благородное слово, что не покуситесь на мою честь и не будете пытаться узнать, кто я такая и каково мое имя, пока я сама не открою вам этого.

Связать Риччардо такого рода обещанием было делом не сложным, и оба они, довольные друг другом, отправились бродить по городу, присматриваясь и прислушиваясь ко всему, что происходило вокруг них забавного и веселого. Через некоторое время Риччардо осведомился у незнакомки, где бы ей было приятней всего провести эту праздничную ночь, и ради бога просил ее не таить от него своих желаний, обещая тут же исполнить любой из ее приказов. На что Лавинелла ответствовала, что пусть он выбирает ту дорогу, которая покажется ему наилучшей, и идет туда, куда ему нравится; что до нее, то, если ее общество ему не наскучило, она пойдет за ним всюду, и ей будет приятнее всего там, где ему больше всего придется по вкусу.

Видя, как держит себя незнакомка, Риччардо пришел к заключению, что та, видимо, питает к нему слабость и добивается его любви. Посему, не долго раздумывая, он кратчайшим путем повел ее к себе и, войдя в дом, проводил ее в красивую залу, расположенную на первом этаже. Там немедленно был накрыт стол, уставленный всевозможными сладостями и тонкими винами. Риччардо полагал, что так ему легче удастся уговорить даму снять маску и узнать, кто она такая. Пока они ходили по городу, он не раз пытался сделать это, но все его старания не привели ни к чему. Теперь он принялся упрашивать ее подкрепиться после прогулки, отведав стоящие на столе яства. Он снова и снова угощал ее и просил не побрезговать его закусками. В конце концов Лавинелле пришлось уступить пылким и настойчивым уговорам того, кто властен был ей приказывать и кто, даже повелевая, оказывал ей милость.

— Уберите все светильники, — сказала она, — и я перестану упрямо и столь невежливо отвергать вашу любезность; я хочу доказать вам, как мило и дорого мне все, что исходит от вас, сколь сердце и воля мои готовы служить и повиноваться всему, что вам угодно будет повелеть мне честным и благородным образом.

Хотя такая неожиданная просьба легко могла бы насторожить Риччардо, он с юношеской решимостью изгнал из своей души всякие подозрения и как до этого следовал всем пожеланиям маски, так и теперь порешил сделать то, о чем она его просила. Приказав вынести светильники, горевшие в комнате, он остался наедине с незнакомкой в полной темноте. Лавинелла тут же сняла маску и принялась расхваливать угощения, хотя она едва к ним прикоснулась, алча, видимо, пищи иного рода и для нее несравненно более сладостной и аппетитной.

Некоторое время молодые люди сидели в темноте, обмениваясь шутками и двусмысленными речами. Затем юноша решил проверить, правда ли то, что обычно толкуют о женщинах, а именно, будто в темноте они обнаруживают совсем не те настроения, нежели при ярком свете. С этой целью он приблизился к незнакомке и, нежно пожимая ей руку, вызвал ее на любовную схватку. Девушка сперва сильно сопротивлялась, однако не настолько, как ежели бы ей хотелось остаться победительницей. Поэтому Риччардо потребовалось немного времени, чтобы одержать над ней верх. Правда, она ни за что не хотела сдаваться после первого же поражения, и ему, дабы лучше показать ей свое превосходство в силе, пришлось за короткий срок подмять ее еще два-три раза, причем, смею вас уверить, побежденная получала от сего удовольствие не менее полное, чем ее победитель. Потом полем боя стала мягчайшая постель. Лежа на ней, Лавинелла, по-прежнему не называя своего имени возлюбленному, любовницей которого она теперь стала, в самых нежных выражениях рассказала ему, сколь давно она пылает к нему любовью и как она, во-первых, чтобы дать испытать огонь ее любви, а во-вторых, дабы несколько поостудить жар оной, решилась с ним встретиться — и обо всем поговорить.

Однако мне нет надобности ни пересказывать здесь те доводы, которыми она оправдывала свою влюбленность, ни повторять ее рассказ о том, как она впервые увидела Риччардо проходящим по ее улице, каким образом она выведала, кто он такой, и как с тех пор она много раз видела его и в городе и за городом. Слушая такие речи совсем ему незнакомой дамы, Риччардо пришел в полнейшее недоумение. Впрочем, он наивно полагал, что теперь незнакомка перестанет от него прятаться, как она делала это до сих пор по причине каких-то особых соображений, а вернее, из-за чисто женского каприза. Как только в комнату опять будут внесены светильники, думал он, ему удастся без особых препирательств удостовериться в том, что с виду товар не хуже, чем на ощупь. Но здесь его постигло разочарование: на даме опять оказалась надета личина. Это не понравилось Риччардо и смутило его, но он скрыл свое неудовольствие за улыбкой, сделав вид, будто считает игрою и шуткой то, что, дав ему насладиться своими прелестями, незнакомка теперь лишает его радости узреть их воочию. Такими и другими подобными речами он все время пытался убедить ее уступить его просьбам и показать свое лицо тому, кому она уже доказала свою любовь как на словах, так и на деле. Однако это ни к чему не привело, ибо дама искусно и весьма логично отражала все его доводы и аргументы. Тогда Риччардо решил придать своим убеждениям больше веса, присоединив к словам действия: он полагал вполне естественным приложить все усилия к тому, чтобы увидеть ту, с которой он столь приятно провел ночь. Но Лавинелла, защищая себя руками и ногтями не менее успешно, чем языком, оттолкнула от себя юношу и напомнила ему, что он дал клятвенное обещание не обижать ее и не докучать тем, что может показаться ей неприятно. К этому она добавила слова о том, что если он не уступит и не откажется от праздного желания увидать ее лицо, то подвергнет ее опасности скандала, в результате которого ее репутации будет нанесен невосполнимый ущерб. А дабы заставить молодого человека отказаться от попыток силой снять с нее маску, она ему тут же наобещала, что ежели он позволит ей беспрепятственно уйти и не станет принуждать ее к дальнейшим признаниям, то не пройдет и двух часов, как он получит достовернейшие сведения о том, кто она такая. Риччардо подобные заверения Лавинеллы показались весьма странными. Он не мог уразуметь, как это она, не желая открыться в его доме, исполнит его просьбу через какой-нибудь час-другой, и не знал, какое решение ему принять. Все же ему представлялось делом недостойным стремиться вопреки воле дамы выведать имя и положение в обществе той, которая столь великодушно и любезно шла до сих пор навстречу всем его прочим желаниям. В конце концов Риччардо решился сделать так, как угодно и приятно его даме.

В тот самый вечер в квартале Казато давался шумный бал, на который были приглашены все знатные дамы города. Туда-то Лавинелла и попросила ее проводить. Остановившись у двери того дома, где давался бал, она сказала, обращаясь к Риччардо:

— Не препятствуйте, душа моя, тому, чтобы я одна вошла в этот дом. Войдите в него через некоторое время после меня. А когда вы подниметесь наверх, то пройдите в залу, где веселятся женщины, и обратите внимание на ту из них, которая станет покусывать кончик своей косынки. Так вы узнаете ту, которая, испытывая от сего великую радость, незнакомкой лежала в ваших объятьях и которая всецело отдала вам и душу свою и тело.

Риччардо послушно исполнил все, о чем его попросила дама в маске, и не заподозрил с ее стороны никакого подвоха, памятуя о том, что она до сих пор говорила и делала. Выждав время, которое понадобилось его юной спутнице для того, чтобы затеряться в толпе гостей, он вошел в комнату, где собравшееся там благородное общество предавалось благопристойным играм и забавам, и принялся, внимательно вглядываясь в лица, присматриваться к приглашенным, дабы по имеющейся у него примете распознать наконец ту, кого подарила ему в эту ночь судьба. Однако, оглядев по очереди всех дам и обнаружив, что ни одна из них не покусывает кончик косынки, как то ему было обещано, а также не одета в цвета его незнакомки, уразумев из разговоров мужчин, что в этот вечер в доме никто не появлялся в маске, Риччардо без труда понял, что произошло. Он подумал, — как оно и оказалось на самом деле, — что незнакомка оставила его под конец с носом, заставив ждать у двери, в то время как сама ускользнула через другой вход, даже не поднявшись ни в залу, ни в какую-либо другую комнату. У названного дома помимо главного, парадного подъезда, выходящего на центральную улицу квартала Казато, имелась другая и, пожалуй, не менее удобная входная дверь, через которую можно было попасть прямо к церкви Санта-Кроче. Воспользовавшись ею, Лавинелла укрылась в своем доме, и там ее уже мало заботили мысли о Риччардо и о том, что с ним сталось. Юноша же, движимый своими подозрениями, спустился вниз и, обнаружив незапертую дверь, окончательно убедился в правильности своих предположений.

Вот каким образом Риччардо оказался лишенным той страстно им желаемой радости, которая, как он надеялся, вознаградила бы его за все огорчения минувшей ночи, а Лавинелла в одно и то же время удовлетворила и свои пылкие желания, и порывы чувственной страсти, причем так, что тот, кто послужил для сего орудием, никогда не узнал, кому он доставлял наслаждения. Лавинеллу это весьма радовало, ибо она твердо верила, что сохранила честь свою незапятнанной, полагая, видимо, как то делают ныне очень многие, что честь целиком исчерпывается сведениями, которыми располагают о жизни и нравах человека его соседи, и мнением, которое они о нем составляют. Именно поэтому она считала, что ей удалось уберечь овец, накормить волков и самым наиприятнейшим образом сочетать любовь с честью.