Официанту некуда было торопиться, он терпеливо ждал. Бенкё сидели в ресторане одни, если не считать старика, потягивавшего у печки глинтвейн. С одиннадцати шел снег, движение на дорогах замерло. Воскресный полдень, обеденное время, а ресторан пуст.

— Закажете что-нибудь еще?

— Что? — спросил Бенкё. Посмотрел на мать, потом на официанта. — Да, да. Детям. — Он все еще возился с ухой, никак не мог разделаться с куском карпа, между зубами застряла острая кость. Он ждал, что мать ответит за него.

— Да, детям, — кивнула мать.

Официант терпеливо ждал, заложив руки за спину.

— А где дети? — Бенкё хотелось выковырять кость пальцем, но официант не отходил.

— А правда, где они? — Старушка уже покончила с едой и, подавшись грудью вперед, говорила, говорила. Только сейчас она заметила, что детей возле них нет.

Бенкё осторожно вытащил кость изо рта. В центре зала, между столами, он увидел Тонику. Она играла в классики на инкрустированном каменном полу — прыгала на одной ножке.

— Топика!

Девочка отмахнулась — некогда.

— Тоника!

— Ну что?

— Не ну что, а иди сюда. Мама, я прошу тебя, позови ее. А где Лаци, Шари? Лаци, Шари! Вылезайте из-за занавески, она пыльная, грязная, вся прокурена. Фу!

— Занавеска чистая, — спокойно улыбнулся официант.

— Мама, ну пожалуйста, собери ты их. Пусть сядут за стол. Ну что же это такое!

— Им скучно, — сказала старушка. Мягко позвала детей. — Разве вы не слышите, что папа говорит? И слушайтесь бабушку. Сейчас дядя официант принесет что-нибудь вкусненькое.

Официант неловко улыбался. В темно-синем костюме, рослый, румяный, с ослепительно белыми зубами, он как будто сошел с рекламного плаката.

— Они никому не мешают, — сказал он мягко. — Посетителей сейчас нет. Очень славные дети.

Малыши были в брюках из шотландки, синих свитерах и белых сапожках.

— Есть у вас блинчики с орехами? — спросила старушка. Обед и вино немножко разморили ее. Почти всю бутылку рислинга выпила она. Сын сделал лишь, несколько глотков, да и то с минеральной водой.

— Значит, блинчики с орехами. Сколько порций?

— Да, сколько? А где Лулу?

— Лулу! Куда он запропастился?

— Мне кажется, он здесь. — Официант показал под стол.

— Ах это ты. То-то я чувствую что-то мягонькое у ног. — Бабушка приподняла край скатерти. — Иди сюда, звездочка моя, иди ко мне. Не сиди на каменном полу. — Она посмотрела на официанта. — Он так любит дома сидеть на ковре. Так бы и сидел целый день. Он ведь еще совсем маленький.

Лаци и Шари уже толклись возле стола. Волосы растрепаны. Они принялись выуживать малыша из-под стола.

— Лулу! А Лулу — собачка! Ой, собачка Лулу! Осторожно!

Малыш стал кусаться. Вылез и укусил их за руки.

— Лулу! — Бенкё хотел наконец доесть остывавшую уху. Жир, красный от паприки, приставал к краям тарелки.

Где тут уследить и за рыбными костями, и за детьми.

— Тоника! — закричал вдруг Бенкё, беспомощно растопырив измазанные жиром пальцы. Он сам испугался своего крика и повторил, сдерживаясь:

— Топика, да перестань же ты наконец прыгать!

— Так значит, четыре порции блинчиков? — переспросил официант.

— Да, — ответил Бенкё. — Их именно четверо… Умоляю, мама, ну последи за детьми. Не хочу я с ними ругаться.

— А с ними и не надо ругаться. — Старушка умиленно смотрела, как малыши, подбежав к Тонике, стали прыгать за нею следом.

Старику, потягивавшему у печки глинтвейн, все это явно нравилось.

— Один лучше другого, — сказал он старушке.

— Падает снег, падает снег, адаетснег, даетснеге-ег, — затянул Лаци. Шари подхватила, и они побежали к выходу. А Тоника теперь прыгала задом наперед.

— С ними бесполезно разговаривать.

— Словно четыре маленьких гномика, — улыбнулся старик.

Бенкё кивнул: спасибо. А наклонившись над ухой, сказал:

— Их в приличное место с собой брать нельзя. Вообще нельзя выпускать из их клетки.

— Ой, ну зачем ты так!

— Вот, это мой воскресный обед! Даже не могу докончить эту проклятую уху. Пожалуйста, она уже как лед.

— А ты не нервничай. Я же не нервничаю. Если бы я так нервничала, то каждый день оставалась бы без обеда.

— Мне очень жаль, что все это свалилось на тебя, мама, В такие моменты я понимаю, что это такое. — Он отпил минеральной воды. Опять болел желудок. Последнее время это часто случалось после еды. Мгновенная боль, похожая на резкий удар. Он надавил пальцами под ребро. — А Шара неплохо устроилась.

— Она же учится. Что она там учит? Она мне говорила, но я забыла.

— Эстетику. В вечернем университете.

— А что такое эстетика? Налил бы мне вина, по-моему, там еще осталось в бутылке.

— Учится она! — нервно сказал Бенкё. — Кто ее знает! Нас выпроваживает, а сама может делать что угодно.

— Перестань!

— Неделю валяется на диване, неделю в квартире не убрано. Она наверняка и учебу эту придумала для того, чтобы иметь больше свободы… Смотри, они сейчас отдерут портьеру! Если ты не вмешаешься, я займусь ими сам.

— Вот и блинчики, пожалуйста. — Официант ловко расставил на столе четыре тарелки.

— Дети! — позвала бабушка. — А ну-ка, быстренько сюда. Тут для вас есть что-то вкусненькое. Идите же ко мне, птенчики мои.

— Извините нас, — обратился Бенкё к официанту.

— Что вы, что вы. Вы можете гордиться своими детьми. Вот если ребенок ведет себя тихо, тут уж, действительно, дело неладно.

— Не смей брать руками, — сердито одернул Бенкё Лацику. — Сколько раз тебе говорили, что руками, — он понизил голос, — не жрут?!

— Вкусненькие блинчики. Для нашего маленького Лулу, — просюсюкала бабушка.

— Я рассчитаюсь, — сказал устало Бенкё. Он потрогал живот. Как камень. Придется лечь на операцию.

— Вам не понравилась уха? — спросил официант, положив перед Бенкё счет. — Сто сорок два форинта.

— Да нет, очень вкусно, вот только желудок у меня…

— Болит? — забеспокоилась мать. — Опять?

— Нет. То есть… Не сильно, — Он дал официанту двести форинтов и попросил сдачи пятьдесят.

— Ну, доедайте блинчики — и пойдем.

Бенкё поднялся. Наконец-то он мог встать из-за стола. Было три часа. До дома можно добраться минут за двадцать, если дорога сухая. Но снег не перестает. Так что уйдет не меньше часа.

— Есть еще немного вина, — сказала старушка, — но оставлять же его. Дети, не кидайтесь шапками. Мама и папа не для того работают. Лаци, подними носовой платок. И не трогайте мою сумку, а то не найдешь потом. Вон как вас много.

— Да? — Бенкё надел полушубок, — Я пошел, буду ждать вас в машине у входа.

В машине он немного передохнул. Снег залепил ветровое стекло. К четырем будем дома, подумал он, до того, как начнется матч по телевизору, нужно еще просмотреть проекты планов. Завтра в девять совещание в тресте.

Дети уже толкались у дверей ресторана, надевая синие вязаные шапочки.

— Спокойно, спокойно, — командовала бабушка.

— Это, к вашему сведению, «трабант», а не сугроб, — разозлился Бенкё. — И нечего его разносить. — Он смотрел, как дети забирались в машину, переваливаясь друг через друга. Правой рукой он разгреб их, освобождая место для малыша. Лулу вцепился ему в запястье и запел. — Того, кто будет вести себя тише всех, — сказал Бенкё, — вечером покатаю на плечах. Поехали!

Снег падал хлопьями. Дорога была скользкой, он не решался ехать со скоростью более сорока километров. В зеркальце машины он видел синие шапки детей и себя. Узкую полоску своего лица. От белизны снега оно казалось серым. Он провел рукой под глазами. Посмотрел на мать — как же они похожи друг на друга. Круглые, мясистые лица. Когда-то ему хотелось иметь более резкие черты лица. Теперь уже все равно.

Огромная машина с нефтяной цистерной тянулась мимо «трабанта», обдавая его снегом. «ОСТОРОЖНО. ОГНЕОПАСНО». Вот уже эта громадина обогнала их. «ОГНЕОПАСНО». Двойные колеса, грохот. Ее шофер хоть что-то делает. Когда в гараже он выходит из этого чудовища, то хоть вздохнет с облегчением — пронесло. Как Ив Монтан в «Плате за страх». Это по крайней мере какое-то дело. Какое-то дело. Какое-то дело. Какоетодело…

— Что ты сказал? — спросила мать. Она сидела рядом и дремала. Дети копошились сзади. Они царапали замерзшее стекло, дрались, хихикали и болтали на своем языке. «И не суброг. Трапа карапа»…

— Когда ты был ребенком, ты так же пристраивался на коленках у окна. У окна автобуса. Помнишь, раньше рядом с кабиной шофера был такой закуток. В старых автобусах. И так же глазел на все, как Лаци. Нет, как Тоника… Ты был невыносим. Однажды засунул себе в нос бобы…

— Хоть бы я тогда задохнулся… — И подумал: если из-за Шары нельзя будет смотреть матч, поднимусь к Молнарам. Так даже будет лучше.

А дети сзади:

— Окапякатька гряказнока. Снеговук.

— Помнишь… — Старушка откинулась на сиденье, и голос ее невнятно доносился из-под меховой шапки. — Помнишь, ты пошел в армию в сорок девятом? Мог и не идти, но тебе хотелось во что бы то ни стало. У тебя тогда голова шла кругом от всех этих общественных дел. Но потом ты вырос. Только все могло сложиться удачнее. Хорошо еще, что у тебя есть эта машина. Да, это хорошо.

Да уж, это мотор. Машина эта. Прямо трактор! И голоса детей: — Апсинапсимамсикакси. Негугур. Карапляк. Карапляка, карпляка… — И снег. А Дунай не замерз, хоть и холодно. И хлопья снега хлещут в ветровое стекло. Вот и домики Септэпдре. А у нас, конечно, и сегодня не убрано. И завтра будет все то же. Шара занята своей эстетикой, а у мамы болит спина. В девять совещание в тресте, а я еще и не заглядывал в материалы. Будет ли когда-нибудь так, чтобы надо мной ничего не висело?!

— Скажи, — обратился он к матери, — скажи, мама, ты не помнишь, кем я хотел стать?

— Что ты, сынок?

— Не знаешь, кем я хотел стать в детстве?

— В детстве? О, у тебя было много прекрасных планов!

— Ну а больше всего кем я хотел стать? Не помнишь?

Старушка на секунду задумалась. Обед и слепящий снег разморили ее. Она улыбнулась.

— Нет, сынок, этого я не помню.

1968