Они сошли с трамвая на площади Бошняк и двинулись по улице вдоль рынка. Был холодный синий вечер, на крышах киосков белели покрытые ледяной коркой пласты снега. Словно скатившиеся с неба звезды, желто светились уличные фонари. Женщина подняла меховой воротник. Она была в платке, концы которого обернула вокруг шеи и связала сзади, как делают, когда едут на мотоцикле.
— Четверть десятого, — сказала она, взглянув на электрические часы; минутная стрелка как раз перескочила на одно деление. — Давай-ка выпьем кофе.
Муж кивнул. Они перешли улицу. В эспрессо было тепло и дымно, ароматно пахло кофе. Прилипший к подошвам снег таял и растекался под столами грязными лужицами. Мужчина расстегнул кожаное пальто на меху, выбил чек в кассе. Над кассой висело зеркало. Женщина стояла позади мужа и видела в зеркале его лицо. Она всегда находила это лицо очень красивым: густые черные брови, узкий с горбинкой нос и слегка выдающиеся скулы, топкие своевольные губы. Но прежде ей еще не была знакома эта глубокая складка, пролегавшая от переносицы к подбородку, когда находило на него раздражение, упрямство, из-за чего весь он становился таким чужим.
— Два двойных! — сказал муж у стойки. Буфетчица молча приняла чек. Звякнул рычаг кофеварки, зашипел пар. Он облокотился о край стойки, достал сигареты, сказал:
— Так утром не забудь!..
Щелкнул зажигалкой, она не загорелась. Подошел к какому-то мужчине и попросил огня. Женщина молча смотрела перед собой. В памяти встала картина: она еще девочка, подросток, и ей очень хочется пойти на танцы. Суббота, уже отобедали. Мать заваливает ее всякой домашней работой. Она торопится, чтобы успеть, но едва заканчивает одно дело, как тут же возникает другое. И все время с языка у нее готова сорваться просьба, чтобы мать наконец отпустила ее, но она так ничего и не сказала. И вот наступает вечер, поздний вечер, и она ощущает пугающую пустоту…
— Утром и отдашь, — подошел к ней муж. Он затянулся, надолго задержал дыхание и наконец выпустил из ноздрей едва заметную струйку дыма. — Взяла с собой? Покажи.
— Взяла, — сказала женщина.
— Покажи! — протянул он ладонь.
Женщина медленно расстегнула молнию своей сумочки, порылась в ней и достала листочек бумажки в осьмушку величиной.
— Вот.
— Я думаю, звучит довольно убедительно, — сказал муж, прочитав написанное. — Отпустят, да еще содействие окажут. Мы уже давно могли бы сделать это.
Жена бросила на него быстрый взгляд. Муж потянулся за двумя чашками кофе на стойке.
— Тебе один кусочек сахару? Или два? — Он развернул маленький кубик, бросил его в кофе, — Вот увидишь, станет гораздо лучше. И денег у нас будет ничуть не меньше! Я уже много раз подсчитывал. Семьсот мы платим маме за ребенка. Твои расходы на дорогу — пятьдесят в месяц. Питание, то, се — двести. Ну и конечно, эти постоянные холодные ужины — тоже кругленькая сумма… Таким образом, твоя получка ровна твоим расходам, то есть не будешь работать, не будет и расходов — другими словами, мы и не почувствуем, что ты не зарабатываешь.
— Посмотрим…
Муж оторвался от кофе:
— Что, опять мудришь? Теперь, когда мне повысили зарплату, мы, ей-богу, можем позволить себе, чтобы ты оставалась дома. Подумай только, ты сможешь как следует вести хозяйство; никакой спешки, на все хватит времени: на стирку, глажку…
— …И к твоему приходу все готово, влезай в шлепанцы, садись к печке и зарывайся в газету!..
Муж исподлобья взглянул на нее. Поля его шляпы затеняли глаза.
— Напрасно ехидничаешь, я прав!
Жена помешивала кофе, глядя, как лопаются коричневые пузырьки у стенок чашки.
— И будь уверена, я сыт по горло этими твоими ночными бдениями! — продолжал он после небольшой паузы, — Каждую третью неделю я остаюсь один, покорнейше благодарю! Но понимаю, ты-то почему никогда не протестовала против этого?!
Жена все помешивала кофе, в нем появлялись от этого все новые и новые пузырьки; темная жидкость вращалась в маленьком водовороте. Она долго смотрела в чашку, пока не зарябило в глазах.
— С чего мне было протестовать?
— Значит, если бы я не настаивал, ты и сейчас не стала бы увольняться?
— Нет.
Он поставил свою чашку на край стойки.
— Ну а теперь скажи еще, что это я заставляю тебя уволиться! Договаривай уж до конца!
Женщина отрицательно покачала головой, от этого сразу прошла рябь в глазах. Наконец она положила ложку и отпила глоток кофе.
— Ты не берешь в расчет, что речь идет не только о моей зарплате! Хорошо, мы не разоримся, если я уволюсь. Ну а ты не думаешь о том, что я люблю свою профессию?
Муж засмеялся, над левым глазом взбежали по лбу морщины. «Да это чужой человек!» — испуганно подумала женщина.
— Не знаю, что тут интересного — вставлять шпульки в машины и смотреть, как они вертятся, словно карусель, — сказал муж, — по мне, так просто-напросто скучища.
— Ты в этом не разбираешься, — тихо сказала женщина.
— Видишь ли, душа моя, если бы еще я сказал, что люблю свою профессию, это другое дело. Во-первых, я мужчина, во-вторых, то, что я делаю… Электротехник, да ведь это почти инженер. Призвание, можно сказать. Но, поступив на работу по необходимости… вязальщицей! Я еще понимаю, была бы ты учительницей, или врачом, или еще кем-то в таком роде… А так… не обижайся, но все это просто смешно!..
— Половина десятого, — сказала жена. Ее лицо вытянулось, глаза стали бесцветными. Она все поправляла шарф на шее.
— Половина десятого… — повторил муж. — Ну вот, ты опять обиделась.
— Я не обиделась… — Она подняла голову, улыбнулась мужу. Улыбка вышла кривой и неласковой, — Мы все это уже обговорили… Ты же видел, заявление об уходе при мне. Будет, как ты хочешь. Но тем не менее я могу ведь любить свою профессию.
Она вновь бесцветно улыбнулась. Муж ничего не ответил.
Улица обдала их холодом. Вечерний воздух был чист, в бесконечной дали искрились звезды. Мороз увеличивает расстояния. Мужчина взял жену под руку. Светились витрины запертых магазинов. В морозном воздухе у обоих возле рта четко виднелись потные облачка пара.
— Видишь ли, — снова упрямо начал мужчина, — видишь ли, в конце концов женщина…
— Хватит об этом, ладно?..
— Странный ты человек. Ведь я тебе же добра желаю! — Он начал шутить. — Неблагодарная штука — желать людям добра… Неблагодарное занятие…
Женщина молчала. Фабрика была недалеко: нужно было лишь перейти площадь и свернуть в маленькую темную улочку. Сквозь матовые стекла фабрики лился белый неоновый свет, слышался монотонный гул вязальных машин.
— Если бы я сказала тебе, — остановилась она перед воротами, — если бы я сказала: уходи со своего завода, сиди дома на кухне, ты согласился бы?
— Глупости, — засмеялся муж, — тут совсем другое дело. Слушай, с тех пор как мир стоит, мужчина для того и женится, чтобы у него был нормальный дом, жена, которая о нем заботится, растит детей, одним словом…
«Одним словом, прислуга…» — хотела сказать женщина, но не произнесла этого слова. Кто-то прошел мимо них. Это была высокая блондинка, которая, отойдя на несколько шагов, обернулась, затем вошла в хлопающую на пружине дверь фабрики.
— Мне пора, — тихо сказала женщина.
— Ну, бывай, — наклонился к ней муж и поцеловал. Они поцеловались сжатыми губами.
— Значит, утром отдай, — крикнул он ей вслед. — Вот увидишь, так будет лучше!..
Женщина помахала рукой в двери и исчезла.
Она пропечатала табель и вошла в раздевалку. Здесь было тепло — приятная летняя температура воздуха, как и везде на фабрике.
— Ферович, это ты с мужем разговаривала у ворот? — спросила занимавшая соседний шкафчик высокая блондинка.
Она кивнула.
— Красивый мужчина. Высокий, черноволосый…
Было уже около десяти, они торопливо переодевались. Облачились в синие халаты, натянули высокие ботинки без задников. Сидя в ряд на длинной лавке, что стояла в раздевалке вдоль стены, они зашнуровывали ботинки.
— Куда же он пойдет в такое время? — спросила Такач, маленькая, как птичка; она очень гордилась тем, что муж ей изменяет, а все-таки не уходит. («Видать, я для него настоящая», — говорила она.)
— Домой, — ответила Ферович, — домой, спать.
Они засмеялись.
— Красивый мужчина, — сказала блондинка. — Наверно, у вас все еще большая любовь, раз он тебя провожает.
Ферович заторопилась уйти. Выходя, слышала их смех. Похлопала себя по карманам: на месте ли щипцы для игл и маленький крючок. Пошла в цех.
Было ровно десять. С шелестом остановились большие кругловязальные машины. На ее шести машинах в дневную смену работала Вера, худая молодая девушка; она уже сновала у счетчиков с тетрадкой в руке и записывала показания.
— Как машины, Вера? — спросила Ферович и проворными пальцами ловко продела синюю нить под красную контрольную нитку Веры.
— Десятая иглы ломает, — ответила Вера подходя. — Таблицу видела?
Нот, таблицу она еще не видела. Взглянула на стену, где под электрическими часами были мелом выведены подряд все фамилии. На первом месте стояло; Ферович — 152 %.
— О! — произнесла она и почувствовала, как в груди поднялась теплая волна. — Ну ничего, Верочка, ты еще нагонишь!.. Да… И даже позади оставишь!
— Я?! — Вера засмеялась. Сейчас, когда машины не работали, в наступившей тишине смех девушки звонким эхом прокатился по цеху, — Даже по количеству не смогу, не говоря уже о качестве! Вот и сейчас у меня браку на двадцать пять форинтов. Утолщения, сброс петель… Знаешь, такой потрясный роман читаю… Ничего не могу с собой поделать, страсть как люблю читать!
В десять часов пять минут вдоль станков проковылял старый папаша Куглер. Спросил:
— Готовы? Все готовы? Внимание, начали!
Главный приводной шкив наползает на вал двигателя, машины одна за другой включаются в работу. Каждая набирает скорость понемногу, чтобы от резкого толчка не поломались иглы. Шелест все усиливается, и вот уже цех заполняется ритмичным монотонным гулом.
Ферович поправила нити на своих машинах и встала у той, что заправлена шелковой нитью. Прислонилась к стене. Светили неоновые трубки, закрепленные под длинными стеклянными панелями. В воздухе чувствовался сырой запах пряжи, носились невесомые пушинки, оседающие на станках, синих халатах, волосах. К этому надо привыкнуть. А привыкнешь, так даже приятно. Кроме парящих пушинок, никакого мусора, цех выглядит как аптека. Шесть машин, шесть различных «характеров». Каждую нужно знать. И она знает. Та маленькая машина для шерсти часто рвет нить. С ней надо держать ухо востро. Ферович начала работать как раз на ней. Муж тогда зарабатывал мало, нужно было и ей найти какую-нибудь работу. В их доме жил бухгалтер, господин Юршич, с трикотажной фабрики. Он и сказал ей, что как раз набирают женщин на кругловязальные машины. Господин Юршич привел ее на фабрику. Поначалу она боялась машин. Да и не ладилось у нее, а остальные работали сдельно и помогали неохотно: им не нравилось, что она все мудрит с установкой игл и насадкой оборвавшегося полотна. Все три смены, работали, в сущности, без перерыва. За три месяца она все же втянулась. Тогда ее поставили к машине. Практиковалась на вот этой малютке. Машина капризная, сколько раз она плакала в бессильной злости из-за вечных неполадок, сколько приходилось с капризницей возиться! Но зато уж досконально изучила все фокусы подобных маши и. Зарабатывала мало, по к рождеству получила наконец шесть машин, как и все остальные. В январской зарплатной ведомости против ее имени значилось 1300 форинтов.
— Ферович, восьмая стоит, — подошел к ней папаша Куглер. Старик был мастер цеха, работал всегда в дневную смену, — А девятую я исправил. У нее погнулась платина, я ее сменил. Пол-одиннадцатого… Ну, я пошел. Спокойной ночи, Ферович!
«Вот и его больше не увижу», — подумала она. Папаше Куглеру было уже под семьдесят, но он не уходил на пенсию. Это был настоящий мастер своего дела. Он пришел на фабрику лет пятьдесят назад, когда привезли первые машины из Германии. «Я многому научилась у старика, — думала она, — но теперь все это мне ни к чему…» Она встряхнулась, подошла к восьмой и запустила ее. Девятая крутилась хорошо, диски с шелестом вращались вокруг игл. «Когда платина кривая, ломаются иглы… Н-да… Зачем мне знать это? Теперь мне про эти машины ничего знать не нужно…»
Но как это все же странно… даже не доходит по-настоящему до сознания!
Все шесть машин аккуратно, ровно жужжат. Радостно видеть, когда они работают — четко, без поломок; белое полотнище мягкими волнами оседает в прикрепленный к машине короб. «Утром отдам Мезеи заявление об уходе и вскоре не буду иметь ко всему этому никакого отношения. Стану домохозяйкой, которая варит, печет, стирает и гладит. Женщиной, которая не ложится под бок мужу усталой. По субботам будем ходить к Рожике, у них обычно и собирается вся компания. Там ни к чему знать, что кривая платина ломает иглы, там нужно другое: «Персики можно сохранить и без сахара, душечка, нужно только полтора часа мешать их без передышки, в сыром виде, тогда они и зимой такие, будто только что сорваны. Мой муж очень их любит!» Или: «Представь, я видела в парижском журнале такое платье!.. Нет, до тех пор не успокоюсь, пока муж не купит мне точно такое!..» «Кривая платина ломает иглы!» Ха-ха-ха!.. Да они бы подумали, что я выпила слишком много триплсека…»
— Ферович, Ферович! — кричала ей маленькая Такач, но в шуме машин трудно было попять, чего она хочет. — Послушай, Ферович, — испуганно сказала ей в ухо маленькая женщина, — понять не могу, что стряслось с этой проклятой двадцать пятой! О господи, я боюсь даже к ней прикоснуться!..
— Покажи! — сказала женщина. Она пошла за Такач. Мимоходом взглянула на электрические часы. Было уже за полночь. Время летело незаметно.
Двадцать пятая была огромной машиной на восемь вязальных систем, на ней шел шелковый трикотаж. Полотно наполовину было сорвано, и по крайней мере из-под десяти замков торчали обломки игл.
— Ну, ты и натворила! — сказала Ферович.
— Черт знает что на нее нашло: сначала сломалась одна игла, я ее сменила. Потом вдруг смотрю: пошла полоска — еще двух игл нет. Черт тебя побери, говорю. Сменила иглы. Запускаю, проходит одни круг — трах! Я думала, в обморок упаду!
— Если бы это еще при папаше Куглере случилось.
— Господи! Что же мне делать?!
— Один-ноль! — подошла к ним толстая, молочно-белая Анна. Она была третьей в их смене. — Брось ты это, утром сделают!
— Ах ты, господи, это ведь моя самая прибыльная машина! Мезеи так мне всыплет, что я отца и мать не узнаю!
— Не теряй времени! Смени иглы, может, ничего другого и не надо.
Она бы с радостью все исправила, но в голове вертелась одна мысль: «В сумке лежит заявление, какое мне дело до этой машины!» Лишь взглянув на двадцать пятую, почувствовала, как было бы чудесно ее наладить — повозиться хорошенько и наконец увидеть, что машина заработала. Ферович подавила в себе это чувство. «Надо позабыть все, что я знаю и умею, чтобы больше не думать об этих машинах. Не думать о том, что умела делать кое-что лучше других».
— Если не получится, утром мастер починит.
— Я ничего не заработаю за ночь! — плакала Такач. — Двадцатая еле тянет, двадцать вторая в текущем ремонте. Да и Мезеи пойдет бушевать!.. Посмотри ты, Иренке! Ведь тебе это ничего не стоит!
— А сама-то чего не починишь?
— Ой, боюсь, еще хуже доломаю. Ты же меня знаешь: хоть и две руки, да обе левые.
Одна из машин Ферович остановилась, и она поспешила в свой отсек. Такач поплелась за ней следом.
— Ну что с тобой? Может, за вчерашнюю шутку обиделась?
— Что?.. — Ах, вон что, Ирен и думать об том забыла. Нет, она не обиделась. — Просто в сон клонит, я с вечера кофе не выпила, — соврала она.
— А я бы пока и на твоих, и на своих машинах поработала, только почини! Если она простоит до утра и придет Мезеи!.. Ой, даже думать об этом боюсь!
Ирен Ферович вздохнула.
— Ну подожди, — сказала она, — сперва запущу эти два драндулета.
— У тебя плохое настроение, — сказала Такач. — Дома что-нибудь случилось?
— Да нет, ничего!
— Я ведь обычно слышу, как ты распеваешь.
— Слышишь? В этом шуме? — слегка улыбнулась Ферович.
— Бывает, шум стихнет, я и слышу, У меня тоже привычка петь. Машины гудят, ритм держать помогают. Голоса своего не слышишь, только в горле чувствуешь песню… Ну так я посмотрю за машинами… До чего же ты славная, честное слово!
Иренке уже не слушала Такач. Подошла к двадцать пятой, внимательно ее осмотрела. В замке одной вязальной системы пушинки свалялись в толстый комок, его могла затянуть какая-нибудь из нитей, самоостанов заблокировало, и комок переломал около трехсот игл.
Сменить иглы, установить их точно по линеечке — кропотливая работа, но иначе нельзя, не то они будут ломаться все три смены подряд. Ирен Ферович любила сложную работу.
— Что, уговорила? — спросила толстая Анна.
— Ладно уж, сделаю.
— Раз мастера нет, то и не стоило бы. Машина неисправна, значит, работать нельзя, а за простой так и так заплатят.
— Если можно исправить, него ж ей простаивать зря.
— А я, если можно не работать, и не работаю. Ненавижу менять иглы. Терпения не хватает, так и кажется, будто у тебя по спине муравьи бегают.
— Да.
— Лучше уж посидеть и помечтать.
— И ты мечтаешь?
— Всякое приходит на ум ночью.
Ферович вывернула один из замков и начала выбрасывать сломанные иглы.
— О чем же ты мечтаешь?
— Бог его знает! Сидишь себе, и проходят перед тобой разные картины. Был у меня когда-то жених, так он всегда говорил: ты, Анна, прямо философ.
— Шутил, верно.
— Да нет, он серьезно. Потому и не взял в жены. Тебе бы, говорит, не работать, а только сидеть в кухне на табуретке.
— Другие не сватались?
— Разборчивая была. По молодости-то все мы разборчивы. А после уже и не нужна никому.
— Ну и лучше оставаться одной.
— Лучше? Кто его знает.
— Не нужно приноравливаться к другому человеку. Ты независима. Делаешь что хочешь.
— Да кто его знает. Я-то вот всегда говорю, что вам, замужним, лучше. Может, мужчинам холостым так и легче… Пожалуй, что так. Но женщине!.. Чуть что — сразу осудят. Понимаешь?
Ферович воскликнула:
— Это глупо! Глупо!
Анна пожала плечами. У нее было мягкое полное лицо монашенки. Кожа молочно-белая, на пухлых щеках изломанные лиловые прожилки.
— А потом ведь все одна и одна. Одна в четырех стенах. Нехорошо.
— Зато свободна.
— Оно конечно. Свободна… А потом наступает воскресенье, родственникам все некогда… Я уже насмотрелась фильмов в кино… Ложишься в восемь вечера, но не спишь. Думаешь о прошлом, мысленно исправляешь в нем кое-что. Подштопываешь его…
Потом откроешь глаза и только слышишь, как часы тикают…
— Смотри-ка, там пить кончается, — сказала Ферович, — поп там, за спиной у тебя.
Одну за другой она вставляла иглы. Левой руной прижимала их снизу, а правой, держа щипцы, подравнивала. «Не будь меня здесь, машина стояла бы до утра», — подумала она. Попыталась представить себе, что будет, если такое случится через несколько недель. Как злился бы утром сменный мастер: «Конечно, Ферович нет, и в целой смене никто не сумеет исправить поломку!» В такие минуты ей хотелось, чтобы здесь оказался ее муж и все видел. Видел, что она умеет делать нечто такое, чего он не умеет. Конечно, работу мужа она тоже не смогла бы выполнять… По по крайней мере они были бы на равных!
С иглами пришлось повозиться. Было далеко за полночь, но сегодня от вязальных замков не рябило в глазах, как обычно. Усталость берет свое между часом и тремя, тут уж приходится бороться со сном. Она работала четко и через час, закончив установку игл, начала надевать полотно на иглы. И, как всегда, когда работа требовала особой тщательности, прикусила губу. Трикотаж — материал тянущийся, нужно внимательно следить за тем, чтобы он попадал на иглы равномерно, не собирался в складки. Возилась она долго, но наконец завершила и эту работу. Повертела машину вручную, осторожно, чтобы нити хорошо провязались. Конечно, опять сломалось несколько игл, так уж всегда бывает из-за толщины надетого полотна. Она сменила их и снова принялась вертеть. И опять, И опять налаживала, долго и терпеливо.
Было уже около пяти. Ночь прошла незаметно. Когда работаешь, и работаешь сосредоточенно, время летит быстро. Наконец двадцать пятая заработала ровно, с ритмичным шелестом; уродливая, в местах обрыва похожая на рубец от раны часть полотна опускалась все ниже.
Когда она вернулась к своим машинам, Такач дремала, сидя на краешке ящика из-под пряжи.
— Ты что!.. А машины? Так-то ты за ними смотришь?
— Ах ты, господи!.. Да я тут всего на минутку присела.
— Готов твой драндулет. Иди, скоро уже шесть!
— Ты чудо! — сказала Такач, подойдя к двадцать пятой. — Ты просто чудо!
Ирен Ферович устало улыбнулась и пошла к своим машинам. За работой она обо всем забыла. Теперь снова вспомнила о заявлении. В шесть часов придет Мезеи. И заявление придется отдать…
В пять утра вечер кажется уже очень далеким. Вечер плотен, наполнен людьми и звуками. Тяжелыми густыми красками. Но к рассвету все сглаживается. Трудные дела оседают, отодвигаются куда-то вглубь. Рассвет свеж и влажен. И на рассвете мы не хотим верить в реальность того, что происходило вечером. Не хотим верить, даже если знаем наверное.
Она подошла к окну и открыла форточку в железной раме. На улице было темно, но звезды уже погасли. Стекло снаружи было подернуто инеем.
У открытого окна она сразу взбодрилась. Отсюда была видна двадцать пятая. Крутится. Равномерно, без заминок. Это она наладила машину. Как хорошо! Ничего нет приятнее, как что-то сделать самой, и сделать на славу. От этого разглаживаются морщины на лице, согреваешься изнутри. В такие минуты чувствуешь, что имеешь право жить на свете…
К половине шестого начали снимать полотно. Прикрепленные к машинам панели уже едва выдерживали тяжесть ниспадающей на них материи. Женщины помогали друг другу сворачивать ее и оттаскивать рулоны. Складывали все один на один, поближе к выходу. Это тоже здорово — когда все вместе, сообща. Подобного чувства дома не ощутишь!
Без четверти шесть ее внезапно охватило волнение. Каждую минуту может прийти Мезеи. Тогда надо будет вручить ему заявление… «Так утром не забудь», — стояли в ушах слова мужа. Ей пришлось на мгновение прекратить работу — закружилась голова. «Если не наткнусь прямо на самого Мезеи, не отдам, — подумала она. — Зачем тогда отдавать».
Около шести машины одна за другой начали останавливаться. Она продела в иголку синюю нитку и торопясь пришивала маркировку к краям готовых рулонов. Головы не поднимала, чтобы не заметить Мезеи.
— Как дела? — Это пришла с набитой сеткой Пинтер, ее сменщица. Она всегда приходила с набитой сумкой.
— Все нормально…
Ферович сняла показания со счетчиков и побежала в раздевалку. Там было шумно. Все еще входили опоздавшие, на их волосах белел иней, они приносили холод в своих зимних пальто.
Иренке проворно переоделась. Даже не стала причесываться, кое-как запихала волосы под платок.
— Как ты спешишь!.. — сказала высокая блондинка. — Или муж так и ждет тебя здесь с вечера?
Она неловко отшутилась, уже на бегу. Мимо конторы сменного мастера проскочила с бьющимся сердцем. Еще не добежала до конца коридора, когда со скрипом отворилась дверь конторы и послышался резкий голос Мезеи. Но оборачиваться не стала. «Да может, то и не он, — сказала она себе. — Я его не видела!»
За воротами ее охватил утренний холод. По улице, подвывая, бежали ранние трамваи. Дойдя до остановки, она решила не садиться в трамвай. Пошла пешком. Она любила пройти пешком, хотя бы только часть пути. На рассвете снег красиво блестит. Он бело-голубой, как в сказках. Выйдя на улицу, как-то сразу ощущаешь усталость. Тело словно немеет. Стучат каблуки, далеко разносится кашель.
В окнах зажигаются огни, город просыпается. Из подъездов выходят люди. И когда встречаешься с ними взглядом, в душе вспыхивает какая-то детская гордость: «Я ночью работал!» Детская гордость, но она нужна… Иренке она тоже необходима. Это вообще очень необходимое чувство — детская гордость. Оно чистое. Свежее, как рассвет.
1960