Я подняла голову и поймала ноздрями поток ветра с реки. Воздух пах рассветом. Поднявшись с земли, я потянулась, разминая затекшие за ночь лапы, и потрусила по звериной тропе. Торопиться было некуда, солнце встанет через полчаса, этого времени хватит, чтобы добежать до избушки.
Перед поляной, на краю которой живу, я свернула с тропы и высокими прыжками помчалась по мокрой от росы траве. За верхушками сосен небо застенчиво покраснело, но солнце еще не показалось. Обежав поляну, я выпрыгнула на едва заметную дорожку среди высоких, в человеческий рост, папоротников, и рысцой, обгоняя дневное светило, норовящее застать меня врасплох, пробежалась по ней до самого порога своего лесного убежища. Лучи солнца полоснули по верхушкам сосен, и вместе с первым потоком света, коснувшимся волчьей шкуры, я перекувыркнулась через голову и поднялась с земли. Босые ступни опять потеряли чувствительность после ночи беготни по лесу, а кожа, залитая лучами утреннего солнца, постепенно увлажнялась — так бывает, когда превращение происходит слишком быстро. Волки потеют, только когда высовывают язык, поэтому, перекинувшись, я всегда чувствовала, как покрываюсь испариной. Повернувшись к солнцу, я зажмурилась, отбросила с лица длинные пряди седых волос и подняла руки, позволяя свету омыть обнаженное тело. Когда кожа высохла, быстрыми движениями пальцев заплела косу и шагнула в темноту избушки. Подняла со скамьи льняную рубаху, надела ее через голову, забросила косу за спину и села к станку.
Полотно было почти готово — прозрачная, как паутина, ткань призрачно мерцала в сиротливом луче солнца, просочившемся сквозь бычий пузырь окошка и испещренный россыпью крошечных беснующихся пылинок. Я растянула ткань на пальцах и посмотрела на свет сквозь нее — сложное переплетение нитей заставило меня замереть в восхищении. Оставалось доткать совсем немного, с полпальца. Я уверенно взялась за челнок и тихо, под нос замурлыкала Ткальную Песнь:
Через три часа саван был закончен. Я бережно свернула его и положила на дно кожаной сумки из оленьей шкуры. Подумав, бросила туда же краюху хлеба и вышла из избушки. Лес молчал, залитый уже разгорячившимся солнцем, в воздухе не чувствовалось ни малейшей опасности. Я уверенно шагнула на тропинку и через секунду окунулась в чащу папоротника — я шла к ручью, чтобы перед дорогой вдоволь напиться его священной для меня воды. Босые ступни опять обрели чувствительность, подошвами ног я ощущала ковер хвои на тропинке, нежную влажность земли и легкое покалывание мелких камешков. Папоротники кончились, я погрузилась в лес. Звонкие стволы сосен млели под солнцем, наполняя воздух ароматом горячей смолы, ни единое дуновение ветра не тревожило гордые ветви, и только журчание уже близкого ручья нарушало сонную тишину леса.
Быстро спустившись по тропинке, ведущей через каменистый овражек к серебристым звонким струям, я наконец погрузила ноги в студеную воду. От холода тут же заломило кости, я задохнулась, но стерпела первый приступ боли, а когда он миновал, открыла мокрые от слез глаза и запела священную Песнь Ручья, чуть покачиваясь в такт и хмелея от дурманящих запахов летнего леса:
Окончив пение, я встала на колени в воду и умыла лицо, руки и шею обжигающе холодной водой, вдоволь напилась и вышла из воды. Поднявшись немного вверх по течению, нашла огромный пень, вросший в берег и покрытый клочьями серого мха, и взобралась на него. Глядя на бегущие подо мной прозрачные игривые струи, я вспоминала давно ушедшее время…
…Одиннадцать лет назад, в такой же летний день, я отдыхала на этом пне после ночи в чаще и пела. Внезапно слух мой уловил далекий хруст веток, а нюх подсказал, что к ручью через лес движется всадник. Я решила подождать смельчака, рискнувшего забраться в эти глухие места. Наконец он появился из-за прибрежных кустов, я прекратила песню и повернулась к нему лицом. Он был смугл, черноволос и невысок ростом, с яркими, как угли, черными глазами и красивыми сильными руками, твердо сжимавшими узду беснующейся лошади. А та выворачивала белки глаз, трясла красивой головой, била пушистым хвостом по бокам и затравленно храпела, грызя удила, с губ ее падали клочья розовой пены. Она была умнее человека и, учуяв зверя, в ужасе стремилась убежать. Но всадник попросил меня дать ему напиться. Я пожала плечами и, спрыгнув с пня, подошла к воде. Струи всегда прозрачной воды внезапно помутнели, трижды я зачерпывала воду, и трижды выплескивала ее себе под ноги. Наконец мне показалось, что вода стала чище, я набрала полную пригоршню и протянула ему сложенные лодочкой ладони. Он крепко ухватил меня за запястья, коснулся мокрых пальцев губами и посмотрел мне в глаза. Словно во сне, я увидела, что сейчас случится, так и произошло — он мгновенно, змеиным движением нагнулся, схватил меня в охапку, перебросил через седло и пустил обезумевшую лошадь вскачь.
Конечно, я могла бы все изменить, перекинувшись или просто соскочив с лошади. Но я ничего не хотела менять. В тот миг я осознала — этому человеку я останусь предана навсегда, до самой смерти, душой и телом, мыслями, желаниями, всей кровью и каждой частью сильного звериного существа. Он увез меня в город, в котором правил, поселил в светлой горнице со слюдяными окнами, золотистыми досками пола и узорчатыми ставнями, одел в шелка и атласы, обвешал жемчугами и самоцветами. Он назвал меня женой и проводил ночи в моей постели. Даже те ночи, когда жестокая луна превращала меня в чудовище.
Он приставил ко мне девку, имя которой я так и не сумела выучить и прозвала ее Хромушей. Она и правда хромала на правую ногу, была рябой и молчала всегда, так что я думала, что она немая. Она прислуживала мне безотказно — заплетала косу, ни разу не спросив, почему она седая, мыла меня в бане и стригла ногти, не интересуясь, почему они так быстро отрастают и хищно загибаются вниз. Она смотрела мне в глаза и не спрашивала, почему они ярко-желтого цвета и светятся в темноте. Я улыбалась ей иногда, и она отвечала мне тихой улыбкой, не пугаясь моих неестественно длинных, крепких и белых для человека клыков. Она спала за моей дверью и никогда не удивлялась, почему из горницы иногда вместо тихого смеха и неровного дыхания доносятся вой, рычание и глухое бормотание. В эти ночи мой князь обнимал меня крепко, до боли стискивая в руках, и боясь покалечить его, я сдерживала рвущуюся наружу дикую силу, но боль разрывала меня изнутри, ломала кости, грызла мышцы, и из сдавленного горла вырывался то взлай, то рык плененного зверя. Иногда, если луна стояла прямо перед окном, мне не удавалось совладать с собой, и тогда волчьи зубы впивались в плечи мужа, кусали ему руки и жилистую шею, а крепкие когти звериных лап полосовали спину. Но он терпел, обнимая меня все крепче, и зверь сдавался, понимая, что на эту ночь побежден.
Князь знал, кого привез из леса и назвал женой. Он дал мне имя — Мара, что в переводе с его языка означало «ночь», и терпел, потому что не мог иначе. Но и я была хорошей женой, любила его безмерно и каждую ночь встречала такими ласками, какие и не снились другим мужчинам. Я зализывала раны, мной же нанесенные, я терлась об него всем гибким телом и змеей обвивалась вокруг. Мои объятия были крепки, страсть неутолима и любовь безгранична. Так продолжалось много лун — я не умела сосчитать, сколько.
Но однажды ночью он не пришел. Я прождала его до рассвета, меряя комнату шагами и пугая мышей тихим рычаньем, а когда Хромуша вошла ко мне утром, едва не убила ее. Весь день я то сидела у очага, медленно раскачиваясь из стороны в сторону и бормоча что-то под нос, то вскакивала на ноги и ходила из угла в угол, словно зверь в клетке. Вторую ночь я опять провела одна, горящими глазами глядя на луну и борясь со слезами. А на третью ночь он открыл тихо скрипнувшую дверь моей горницы и ступил внутрь — усталый, с покрасневшими глазами, неузнаваемый и чужой. Пряча от меня лицо, сел за дубовый стол, ссутулившись и низко опустив голову. Забыв обо всем, я метнулась к нему, упала на колени к его ногам и тут же отшатнулась — в лицо мне кулаком ударил запах, удушливый, ненавистный запах другой женщины. Я зашипела и отползла от него, а он взглянул на мои дергающиеся губы и тихо позвал — Мара! Я молчала, а он протянул ко мне руку, и я как от удара отлетела в угол и забилась в него, ища спасения от этого запаха, наполнившего комнату, от которого ноздри мои разрывались, горло сжималось, а сердце отказывалось биться. Он убрал руку и заговорил одновременно печально и вызывающе:
— Ты должна понять. Я простой человек. Ты — зверь, и знаешь это. Ты не женщина. А мне нужна женщина, простая и теплая. Прости и не суди, — и он отвернулся от меня, словно вид мой был ему противен.
— Я не верю ушам, — прошептала я. — Ты вырвал меня, как дерево, с корнем из леса, где я жила долгие годы и не знала горя. Ты привез меня сюда. Зачем? Ведь ты все знал.
Он пожал плечами, стукнул кулаком по столешнице, встал и вышел. А я так и осталась сидеть в углу до заката, и даже Хромуша не рискнула нарушить мой покой. Ночью я впервые за год выла на луну.
Так, в одиночестве и муке, минул месяц. Князь забыл дорогу ко мне, а я тосковала и отказывалась от пищи. Но настало полнолуние, и чуя его приближение, я забилась в угол постели, укуталась одеялом и накрыла голову подушкой. А когда ночь окутала землю мраком, а желтолицая ведьма заглянула в мое окно, зверь, так долго терпевший и не сдерживаемый больше, наконец вырвался наружу. Превращение произошло почти мгновенно, и впервые за год я почувствовала, как забытая животная радость распирает мощную волчью грудь. Прижав уши и задрав морду к потолку, я упоенно завыла, как когда-то в лесу, а собаки, услышав мою дикую песню, разразились истошным лаем. Возбужденная их отвратительным запахом и собственным восторгом, я разбила грудью окно и выпрыгнула на улицу, навстречу темноте, звездам и равнодушной луне. Я бросалась на привязанных и обреченных собак, в мгновение ока перегрызала им глотки и вся вывозилась в песьей крови. Я перелетала через заборы, молнией носилась по дворам, пугая все живое, и наконец напала на его след. Опустив нос к земле, пошла по нему и набрела на высокие тисовые ворота богатого двора. Легко перемахнув через них, очутилась во дворе, где напуганная вусмерть дворняга, взвизгнув, попыталась спастись бегством. Я бросилась за ней, навалилась всем телом и прижала к земле, норовя прикончить, но окрик князя заставил меня остановиться. Он позвал — Мара! — стоя на высоком крыльце, и я обернулась на зов, забыв про трясущуюся от ужаса псину, и пошла к дому. Князь стоял, скрестив на груди руки, и, не мигая, с жалостью смотрел на меня.
— Иди в лес, — сказал он мне. — Там твое место.
— Как ты догадался, что это я? — я поняла, как это странно — видеть перед собой волка с человеческим голосом. Один Бог ведает, как ему удалось разобрать слова в зверином рыке. Хотя если он всегда узнавал во мне зверя, то почему не мог узнать сегодня меня — свою жену — в волке?
Он не ответил, молча глядя на меня, и я почувствовала, что еще секунда — и, как собака, поползу к его ногам, скуля и моля о прощении. Дрожа всем телом, я снова заговорила, слегка взлаивая на конце каждой фразы:
— Я уйду, князь. Но знай — я вернусь, пусть и нескоро, чтобы отомстить за все. За предательство. За мою любовь и твою жестокость.
— Я запомню, — он усмехнулся и продолжил, в голосе его колокольной медью звенела ярость, — но стража моя грозна и запоры крепки. Тебе не пройти, лесная тварь.
— Мне не страшна твоя стража, и я сломаю любые запоры, если захочу вернуться, — ответила я и стелющейся по земле тенью исчезла из его жизни.
Но я ничего не забыла. Год счастья, дарованный мне изменницей-судьбой, сменился долгим десятилетием лесного забвения. Каждую ночь, из года в год, я перекидывалась и бродила по лесу, лелея свою ненависть, растравляя тоску и боль. Я охотилась на оленей и птиц, каталась по траве и выла на луну, надеясь найти в ней сочувствие. Но равнодушная дочь мрака насмешливо болталась в бездне неба, безмолвно взирая на мои страдания. Бесплотной тенью бродила я меж стволов, слушая древнюю магию леса, внимая ей, впитывая ее всей шкурой. Я купалась в тихих лесных озерах без дна и дремала под сенью вековых дубов, погруженная в предрассветную прохладу. А еще — я вспоминала. Все эти годы ночи напролет я вспоминала, как была счастлива когда-то.
Рожденная в лесу матерью-оборотнем и не зная отца, я была свободна. Мать научила меня всему, что я знала, любила и умела — охоте, умению распутывать следы и выслеживать добычу, я стала различать запахи не хуже любого лесного зверя и, вслушиваясь в звуки леса, узнавать опасность по малейшему дуновению ветра. Полная сил, я в облике волка носилась по чаще, охотилась до изнеможения, пела песни — когда по-волчьи, а когда и на человеческом языке, танцевала на полянах, заросших дурман-травой, играла в прятки с русалками и в догонялки с лешими, а в Иванов день с замирающим сердцем ждала часа, когда зацветает папоротник и разрыв-трава распускает широкие листья. Я подкрадывалась к охотничьим становищам и, лежа на животе, подглядывала за людьми. Мать, исчезнувшая навсегда как-то по весне, научила меня главному — хоть мы с людьми и похожи, но все же чужие друг другу, и узнай они о моей звериной сущности, тут же убьют. Я навсегда это запомнила, но с любопытством и жадностью продолжала выслеживать людей, рискуя жизнью и соблюдая почти немыслимую осторожность. И так шли годы… до того дня, когда в моей жизни появился он, мой князь, ставший супругом, предателем и врагом.
Греясь на солнышке в теле человека, я вспоминала наше счастье, наш незамысловатый быт, человеческую жизнь — и ненавидела. Я вспоминала свои одежды и меха, покрывающие наше ложе, от удушливого смертного запаха которых я немилосердно чихала. Вспоминала его смех, тепло его твердых рук, нежность сильных пальцев, сияние глаз при свете лучины. Вспоминала кубки меда — а их было много — которые мы выпили вместе, съеденные нами яства, и нервно облизывала сухие губы. Вспоминала его запах — неповторимый, терпкий, немного пряный, который я узнавала даже человеком задолго до появления князя. Вспоминала вкус его губ, солоноватый и пахнущий железом — ведь в поцелуях я кусала его до крови. Вспоминала дни, проведенные в горнице в дреме и неге, потому что выходить на свет я не любила, а по ночам на прогулки не оставалось времени. Вспоминала тепло жемчуга, нежность янтаря, изменчивость перламутра, колкость изумрудов, кровожадность рубинов, прохладцу стекла в бусах и неприятный запах металла браслетов, колт и монист. Помнила я и странные, незнакомые мне и странные, без слов, песни Хромуши, тягуче-прекрасные и полные волшебной силы, когда она ласковыми руками расплетала мне длинную, до колен серебряную косу и костяным гребнем начинала прядь за прядью расчесывать невиданно густые жесткие волосы. Вспоминала утомляющий влажный жар бани, аромат распаренной березы, хлесткую боль от ударов веника и сладкую ломоту в каждой косточке после обливания студеной водой. Я помнила — и от этого ненавидела с каждой минутой все сильнее.
Я потратила неделю, чтобы отыскать древнюю колдунью и убедить ее научить меня всему, что знает и умеет сама. Она-то и рассказала мне о Ночи Гнева, которая выпадает раз в двенадцать лет, по завершении годового лунного цикла, и в эту ночь каждое живое существо имеет право отомстить за все обиды. Я долго готовилась к Ночи Гнева — колдовала, чаровала, заклинала. Заклинала на смерть. Желание убить князя руководило всей моей жизнью, моими силами, временем, помыслами и надеждами. Я придумала изощренный способ — из собственных волос соткала саван, прозрачный, как паутина, по сплетению нитей похожий на сеть, каждое волокно которого благодаря ворожбе могло убить целое войско. На это я потратила десять лет. И вот теперь саван был готов…
…Я соскользнула с пня, сладко потянулась и побежала к избушке. Там, забросив сумку за плечо, встала лицом к солнцу и запела Прощальную Песнь, отбивая такт босой ногой:
Замолчав, я не мигая смотрела на солнце. Из-за кромки леса выскользнула тучка и закрыла ясный лик светила. Значит, оплакать…
Волком я бы пробежала путь до города за ночь. Человеком — понадобилась почти неделя. Но я все рассчитала заранее, и к вечеру седьмого дня стояла под стенами города. Спрятав седую косу под косынку и сгорбившись, словно нищенка, я оперлась на клюку и проскользнула в ворота. Улицы города жили своей жизнью — сновали туда-сюда мерзко пахнущие дымом, потом и железом люди, мычала корова, ржали лошади, гомонили вороны, орали дети, ссорились воробьи, тявкали почем зря собаки, и этот многоголосый хор, как много лет назад, ошарашил меня, я сжалась в комочек и застыла посреди дороги, устремив остановившийся взгляд на запад. А там, гордо вздымаясь над городской толчеей, сияли осиновым серебром в закатном свете гордые главки княжьего терема. Волна памяти накрыла меня с головой, слезы хлынули по щекам, а сердце мучительно сжалось, не давая вздохнуть. Столбом стояла я и смотрела на слюдяные окна когда-то моего дома, не вытирая слез, а вокруг текла жизнь, безразличная к моему неизбывному горю, неизменная и настырная. Меня не было здесь десять лет, но ничего не изменилось, даже терем остался прежним, ничуть не обветшал, окошки кровавыми угольками горели на солнце — как раньше. Внезапно я почувствовала боль в коленях и поняла, что упала в лужу жидкой грязи у ног, а вокруг с истеричным лаем мечется грязная лохматая дворняга, которая и была причиной падения. Я медленно повернула голову и уставилась в испуганные собачьи глаза. Псина поджала хвост, заскулила и юркнула за угол. Я поднялась с колен, не обращая внимания на струящуюся по ногам зловонную жижу, и в последний раз посмотрела на крышу терема. Она призрачно сияла таинственным мерцанием в опускающихся сумерках. Крик стражника заставил меня оглянуться — городские ворота закрывали на ночь. Я решительно вышла из города и направилась по дороге к лесу. Дойдя до ближайших кустов, с облегчением юркнула под спасительную и уже прохладную сень и прилегла у корня старой березы. От шума и запахов города меня мутило, голова шла кругом, а сердце сковала тяжесть. Уткнувшись горячим лбом в сырую ароматную землю, я задремала.
Я проснулась вместе с первой звездой. Встала, втянула ноздрями посвежевший воздух, повернулась к алеющей полосе заката. Утро после Ночи Гнева обещало быть дождливым. На востоке робко загорелась крошечная, едва заметная на бледном летнем небе звездочка, и я поняла, что пора размяться. Разбежалась, кубарем покатилась по траве в сторону дороги и на колею выскочила уже волком. Огромными прыжками ускакала в поля, где всласть накаталась по вечерней росе, переплыла мелкую речушку туда и обратно, поймала зазевавшегося зайца и разорвала его на клочки — есть не хотелось. Вытерев окровавленную морду о сырую траву, подняла голову к молодой луне и вдохновенно завыла. Ночь Гнева вступила в свои права, в теле бурлила кровь, я готова была убивать и мстить.
Взяв в зубы котомку, я трусцой направилась к городским стенам. Преодоление их не составило труда — легкой ночной тенью я перемахнула через колья и бесшумно приземлилась на все четыре лапы уже в городе. Стелясь в лунном свете и кошмарным сном мелькая в ночи, я устремилась к терему. Собаки, задохнувшись от ужаса, попрятались кто куда, даже облаявшая меня вечером дворняга куда-то сгинула.
Подбежав к терему, я припала к земле и стала наблюдать. Стража действительно была грозной — каждого из дружинников я знала и помнила. Вакула, статный красавец с окладистой пшеничной бородой, каждый кулак которого больше моей головы. Вольга, стройный и брыцковатый, говорят, из половцев, гибкий, словно ивовый прут, и крепкий, как подкова, гроза девушек и вдов. Тетеря, прозванный так за привычку разглядывать что-то новое, слегка приоткрыв рот. И самый страшный для меня враг — огромный красавец волкодав, уже насторожившийся и привставший на мощных лапах. Я подумала и отползла за угол, там перекинулась в человека.
— Доброй ночи, молодцы! — шагнула я из-за угла, заплетая быстрыми пальцами перекинутую через плечо косу. Парни повскакали со ступеней княжьего крыльца, волкодав бесшумно подбежал ко мне, я сморщила нос от ударившего в лицо собачьего духа. Стражники щурились, пытаясь разглядеть меня в темноте, и я облегчила им задачу, ступив в полосу лунного света, волкодав отпрянул и заворчал, глаза его вспыхнули страхом.
— Княгиня! — изумленно выдохнул Вольга и шагнул мне навстречу, протянув и тут же отдернув руку, словно боясь дотронуться до мертвой плоти. — Но тебя же волки загрызли… — прошептал он, растерянно глядя на меня и покачивая головой.
— Нет, Вольга, не загрызли, — ласково сказала я и подошла к нему вплотную. Он стоял как вкопанный, не в силах пошевелиться — мысленно произнесенное мной заклинание столбняка лишило и его, и двух его товарищей возможности двигаться, мертвенным холодом сковало члены, словно путами связало непослушные тела. Только волкодав, скуля, незаметно отползал за стену терема, и я не стала ему мешать. — Нет, Вольга, — я обеими руками погладила его по щекам, пальцами провела по закрывающимся векам, чтобы запечатать их сонным заклятьем до рассвета, — я не умерла, как сказал вам князь, да и не я это вовсе, это все сон, наваждение, я тебе снюсь, Вольга… И тебе, Тетеря, и тебе, Вакула… это сон, просто сон… сладкий сон…
Все три стражника опустились на землю, кто где стоял. Волкодав исчез, путь был свободен. Крутнувшись на месте, я встала на лапы, подхватила сумку и, осторожно поднявшись по крутым ступеням крыльца, скользнула в приоткрытую дверь. В сенях было темно, для человека — глаз выколи, для волка — сумеречно. Бесшумно пересекла сени и лизнула дверное кольцо. Чуть скрипнув, дверь послушно приоткрылась, совсем чуть-чуть, кошка бы не втиснулась, но мне хватило места. Путь до княжьих покоев я и человеком прошла бы с закрытыми глазами, а уж волком ничего не стоило. Натыкаясь на стражу, я отводила дружинникам глаза то мороком, то ночным шорохом, то дремотой, и беспрепятственно шла к цели. Наконец я остановилась перед заветной дубовой дверью, окованной железом и чуть приоткрытой. В щелочку просочилась полоска тусклого света — князь, как всегда, спал при лучине… Затаив дыхание, я втиснулась в щелочку и туманом вползла в спальню.
На когда-то нашем ложе, до пояса укрывшись одеялом из рысьих шкур и разметав по подушке раньше смоляные, а сейчас с проседью кудри, спал мой — муж? враг? — мощная грудь под холщовой исподней рубахой спокойно поднималась и опускалась в такт дыханию, литая рука безвольно свисала с края постели. Я разжала зубы, бросив сумку на пол, и подошла вплотную. Он по-прежнему был красив, но морщины исполосовали когда-то тугую загорелую кожу, меж густых бровей пролегла вымученная складка, веки покраснели, а лепные губы потеряли полноту и свежесть, стали жесткими и сухими. Нелегко тебе, княже, дались эти десять лет… я вспомнила, как он не любит собак — до дрожи в пальцах — и легко встав на задние лапы, положила передние ему на грудь и, ухмыльнувшись, шершавым волчьим языком почти сладострастно лизнула его в губы. Он поморщился, отмахнулся, но я, обдавая ему лицо жарким дыханием, ткнулась мокрым носом в прохладную щеку и снова лизнула приоткрывшийся рот. Глаза князя распахнулись, он повернулся, взглянул на меня и застыл. Я видела, как сквозь сонную одурь во взгляде его пробивается ужас и отвращение, и вот они уже плещутся через край, а я впитываю их звериным желтым взглядом. Он попытался пошевелиться, но не смог, страх сковал его члены, и я, видя его смятение, усмехнулась, по-собачьи оскалив в улыбке клыки. Он не поверил глазам, но вот понимание засветилось сквозь черноту ежевичных зрачков, он криво усмехнулся мне в ответ, нашел в себе силы приподняться на локтях и глухо сказал:
— Здравствуй, Мара.
Продолжая скалиться, я легко соскочила на пол, резко крутнулась вокруг своей оси и присела на краешек постели, не смущаясь своей столь привычной для меня наготы. Да и для него она была когда-то привычной и даже желанной… Жадный взгляд, полный смертельного недоверия и почти ненависти, мгновенно вобрал меня всю, от пальцев ног до смеющихся глаз. А когда наши взгляды встретились, я, предвосхищая вспышку злобы, улыбнулась ему — как раньше, медленно кривя губы, словно зверь, и обнажая влажные, ровные зубы с торчащими клыками, и дрожащим кончиком языка облизнулась. Он сел в постели и сказал, почти шепотом, обжигая глазами:
— Ты совсем не изменилась, хоть и прошло десять лет… да и что тебе, зверю, сделается… — и протянул руку, дотронулся до седой пряди, упавшей мне на грудь, намотал ее на палец, потом погладил меня по плечу, едва касаясь кожи, и убрал руку. Нахмурившись, он смотрел на меня — долго, не мигая, недоверчиво и выжидающе, потом лицо его разгладилось, и он тихо спросил:
— Зачем ты вернулась?
— Забрать то, что принадлежит мне. Ты же знаешь ответ, князь.
— Мстить? Ты пришла убить меня? — в голосе его сквозило такое равнодушие, что мне стало не по себе. Я помолчала, словно набираясь сил, а когда заговорила вновь, голос мой немного дрожал:
— Не знаю. Поверишь ли… я все эти годы жила одной мыслью, одной страстью, одной надеждой — убить тебя. Я представляла себе твою смерть сотни раз — ты умирал у меня на руках и от моей руки, я видела, как пью твой последний вздох и навсегда закрываю тебе глаза. Я не могла простить тебе год моего нелегкого счастья и мучительное изгнанничество в лесной глуши. Как женщина я любила тебя всем сердцем, всей душой, каждой жилкой, каждым волоском, всей кожей… как собака я любила тебя до гроба. Ведь в сущности волки тоже собаки… Но сейчас я понимаю — я не хочу этого. Я пришла за тобой, но теперь ты мне не нужен. Мне не нужна твоя смерть и не нужна твоя жизнь. Но мне нужен ответ. Я извелась, терзаясь одним вопросом. Ответь на него.
Он пожал плечами, не сводя с меня взгляда:
— Если смогу.
— Тогда скажи — зачем ты забрал меня из леса? Ведь ты знал обо мне все — что я не человек, что жизнь со мной станет тебе в тягость, что тебе нужна простая женщина, а не лесной призрак… Зачем?
Он не шевельнулся, не удивился вопросу. Так же тихо, размеренно, словно добивая добычу на охоте, он ронял слова ответа:
— Мара… княгиня… ты не знаешь, как тяжело иногда может быть мужчине. Ты как животное — радуешься солнцу и дождю, снегу и луне, облакам и радуге, ветру, ночи, рассвету, закату, всему, что тебя окружает. Это твое звериное счастье. А я, когда встретил тебя, нашел в чаще леса сидящей на пне над ручьем и поющей дикие песни — я просто устал тогда. Я хотел передышки в череде военных походов, сражений, свершений, переговоров, торговли и сделок. Я устал от подвигов и обмана, от ловушек врагов и глупости друзей. Я ехал по лесу и думал о том, что отдал бы все, что имел, лишь бы небо послало мне передышку. Я услышал твой голос и поехал на звук… и увидел тебя — молодую, стройную, с серебряной косой и жадными глазами. Ты не таясь смотрела мне в лицо, не строила глазки — тебя снедало любопытство. Как я мог удержаться? Тогда я подумал, что вот он — мой отдых, мое забвение, мое становище на жизненном пути. Что закончились с нашей встречей мои одинокие холодные ночи, что жар твоего молодого сердца согреет мою усталость… и так и было. Я сразу понял, кто ты. Но думал — справлюсь. А после первой лунной ночи, когда ты располосовала мне спину когтями, а клыки порвали плечо, и из нежного девичьего горла полились не стоны страсти, а жуткий не то рык, не то вой, я усомнился. Это было выше человеческих сил. Я любил тебя, Мара, но я искал отдыха. А ты давала мне все, кроме отдыха. У меня было то, о чем остальные мужчины могут только мечтать — наслаждение, страсть, любовь, понимание, буйное веселье, преданность, но не было того, что получает последний из воинов ежедневно — покоя. Зверь внутри тебя измучил меня. Но встречая твой сияющий взгляд, я каждый день сжимал кулаки и говорил себе — перетерплю. Потом…
Он замолчал. Надолго, не глядя на меня, и задумчиво поглаживая ладонью нежный рысий мех одеяла. А у меня защемило сердце от нахлынувших образов прошлого. Я вспомнила, как на рассвете, когда мой зверь засыпал, тело мужа, истерзанное, окровавленное, обмякало в моих руках, и князь забывался тяжелым глубоким сном на пару часов. И потом уходил к своим каждодневным трудам… слезы бежали у меня по щекам, ибо я раскаивалась в том, в чем не было моей вины. Наконец он, тяжело вздохнув, продолжил:
— Она была совсем не похожа на тебя и даже не красива. Спокойная, даже туповатая, полная, высокая, сильная и в чем-то тоже, как ты, животное. Но если ты была зверем, диким, свирепым и хищным, то она скорей напоминала… не смейся — корову. Ничего оскорбительного в этом нет. Она была надежна, ведь от коровы не ждешь сюрпризов, она не завоет на луну, не разорвет глотку твоей любимой борзой и не искусает тебя в кровь. Из года в год корова жует неизменную жвачку, ест сено и траву и дает молоко. Много молока. Она пахнет молоком и навозом, Мара. Не зверем, не лесом, не кровью — молоком и навозом. Землей. Жизнью. Тем, что мы видим, чувствуем, знаем — каждый день. А когда корова умирает, вся семья плачет от горя. Они лишаются кормилицы, надежды и опоры. И у коров тоже бывает сердце. Они могут любить…
Я фыркнула. Он поднял на меня пышущие гневом глаза и выкрикнул:
— Да! — затем снова понизил голос и продолжил, успокоившись: — Что ты знаешь о постоянстве? Об уверенности и мире? Ты, лесной зверь, питающийся плотью и кровью — что ты знаешь о том, как можно и хочется иногда заснуть в объятьях женщины, которая никогда не сделает тебе больно?
Меня будто ударили. Я отшатнулась, пальцами впившись в мех прикрывавшей его шкуры. Губы мои задрожали, не от снова подступивших слез — от рычания, рвавшегося из груди, от ненависти, проснувшейся и теперь клокотавшей где-то у горла. Шепотом, готовым сорваться на крик, я ответила, наклонившись к нему так низко, что губы наши почти слились:
— Что я знаю о постоянстве? Об уверенности и мире? Я тебе отвечу. Я знаю, что долгие годы жила без тебя в лесу и была счастлива. Охотилась, чтоб насытиться, спала, чтоб дать отдых усталому телу, пила родниковую воду и пела песни. И не было в мире существа счастливее меня, и это продлилось бы вечно. Это было моим постоянством. Пока не появился ты. А потом я ползла за тобой, словно шавка на поводке, тащилась следом, потому что знала — ты моя судьба, и мне легче умереть, чем оставить тебя. Да и ты меня любил, как мне казалось тогда, больше жизни — и это было моей уверенностью. И когда я видела тебя, смотрела в глаза, слушала голос, купалась в твоем запахе, я была полна тобой и любовью. И это было миром — моим миром. Вот что я знаю. А что знаешь ты о разрушенном мире жалкой лесной волчицы? О десяти годах испепеляющей ненависти, о жажде крови и мести? О сплетенном для тебя смертном саване, на который ушла половина моих волос? Почему ты лежишь сейчас здесь и рассказываешь о каких-то коровах, которых в твоей жизни не должно было быть, потому что у тебя была я? Пусть такая — причиняющая боль, страстная, беспокойная, но твоя навсегда? Ты привел меня из леса, дал мне сердце и имя — и бросил. Почему это тебя не беспокоит?
Я задохнулась от ярости. А он поднял глаза и тихо сказал:
— Беспокоит. Я же сплю один, ты видишь…
И замолчал. А я смотрела на него и понимала, что убить не смогу. Что десять лет провела в лесу зря и что теперь в моей жизни нет смысла. Ненависть улетела, как клочок ночного тумана над утренней рекой. Любовь я похоронила уже давно. При мысли о крови меня замутило. Что мне осталось? Вечное лесное одиночество? Но я уже не смогу быть счастлива в чаще — память не даст мне покоя. Жизнь в городе сведет в могилу за месяц. А князь не отрываясь смотрел на меня, и не было в этом взгляде ни былого огня, ни сожаления, только глухая, беспросветная усталость и тоска. Наверное, он хотел бы умереть так, как я представляла. Вот только теперь я не могла его убить.
За окном пронзительно заорал петух, почуяв сквозь непроглядную для человека темень приближение рассвета. Я резко повернулась и втянула носом воздух. Чтоб уйти незамеченной, времени оставалось совсем немного. Я посмотрела на князя и прошептала:
— Сегодня мне нужны были твоя боль и кровь. Когда-то нужны были твоя любовь и жизнь. Сейчас не нужно ничего, даже твоя смерть не нужна… прости мне мое возвращение.
Он молчал. Я встала с постели и перекинулась, не делая лишних движений — просто встала на четвереньки, обросла шерстью… я редко так перекидывалась, не нравилось, что времени на это уходит больше, чем на обычное превращение. Он все так же не отрываясь смотрел на меня, молча, с тоской и беспомощностью. За дверью скрипнула половица, я метнулась к окну — светало. Сумеречной тенью, не попрощавшись, я волчьей грудью разбила окно.
Но на лапы, как всегда, не встала, упала боком. Пошатываясь, встала, ощущая саднящую боль от порезов на морде и груди, и села. Силы в волчьем теле больше не было — она ушла вместе с ненавистью, единственным, что давало мне жить. Мне нечего было больше хотеть, не о чем мечтать, нечем жить. У меня не осталось ничего. Слабость истомой охватила все тело, которое не было больше моим — я осталась там, в княжьей горнице. Тяжело дыша, собираясь с силами перед дорогой, волчица смотрела в затянутые низкими облаками небо, спокойная, опустошенная, почти не живая — и не сразу поняла, что случилось.
Они окружили меня плотным молчаливым кольцом. Их было много, самых разных — больших и маленьких, свирепых и трусливых, рыжих, серых, черных, лохматых, вислоухих — всяких. Я успела разглядеть в плотной массе тел сегодняшнюю дворнягу и волкодава. Сейчас их объединила общая ненависть к чужаку из леса, волку, исконному врагу, которого нужно разорвать на клочки, уничтожить, чтобы он своим величием дикого зверя не напоминал им об их вечном презренном рабстве — человеку, миске с похлебкой, крыше над головой. А я понимала всю нелепость положения — они ополчились не на того. Я была худшей рабой, я навеки осталась предана всем своим существом не человеку — памяти о нем. И я не была тем зверем, которого они ненавидели и боялись — больше не была. Единственным спасением для меня было тут же перекинуться обратно, в человека — наверное, это бы их испугало. Но желания бежать от смерти, казавшейся желанным избавлением от томящей душу пустоты, перекидываться, надеясь спастись — не было. Последнее, что я могла — встать им навстречу и встретить смерть лицом к лицу.
Не помню, как я оказалась у порога моей избушки, должно быть, звериное чутье протащило меня в беспамятстве через леса к единственному в мире месту, которое я могла назвать домом. Окровавленная, обессиленная, вся в грязи и пыли, я лежала и молила далекое небо только об одном — дать мне силы войти в дом и умереть человеком. Небо сжалилось надо мной. Я нашла в себе силы встать, втащить волчье тело через порог, перекинуться в человека, натянуть рубаху, достать из уцелевшей сумки, которую неведомо как я тоже приволокла с собой, проклятый саван, сесть на лавку и спеть Прощальную Песнь — миру, жизни, лесу, солнцу, небу, звездам, ветру… своей потерявшейся и умирающей сейчас любви:
Я легла, вытянувшись во весь рост, на скамью, накинула сверху саван и впервые в жизни погрузилась в сон. В небытие, из которого не было возврата.
Когда он пришел на следующий день, призрачная тень волка неотступно, мелькая среди стволов, следила за ним светящимися желтыми глазами. Молча, ссутулившись, вошел в избушку, взял с лавки холодное тело, перекинул через седло, как много лет назад, и привез в город. Похоронил под стеной и каждую ночь приходил и сидел у изножья могилы, низко опустив поседевшую голову. А через год его положили рядом с той, которую не смог ни забыть, ни простить. Он наконец обрел желанный покой — впервые и навеки в ее звериных объятиях.