Рядом с другими дом Ямщиковой выделялся фундаментальностью и респектабельностью своих фасадов: и того, что выходил на линию и не был парадным, и того, что выходил на проспект и парадным уж точно был. И всё же это был самый обычный доходный дом, то есть такой, каких в Петербурге — тьма тьмущая, и такой, какие все свои наиболее интересные тайны скрывали в глубине: с дворов, во флигелях, нередко уродливых настолько, что это казалось просто невероятным.

Дом Ямщиковой поражал не только фундаментальностью фасадов, придававших ему на удивление барственный вид на фоне более скромных соседей, но и своими размерами. По существу, этот дом занимал не один, а сразу несколько участков, каким-то чудом перешедших в руки одного застройщика. Но если по фасадам с линии и проспекта это еще и не было настолько очевидно, то со двора — а точнее, с множества объединенных запутанными переходами дворов — это становилось совершенно ясно.

Когда-то на месте дома стояли пять или шесть других домов — каждый со своим собственным двором и своими собственными флигелями. Когда же участки оказались в одном владении, дома были снесены. Застройщик объединил участки, но сложную сеть дворов трогать не стал: все они в итоге оказались буквально заполонены множеством пристроек, каких-то бараков — иначе эти вытянутые одноэтажные строения и не назвать, — многоэтажных флигелей с очевидно крошечными комнатушками и низкими потолками: если с фасадов дом Ямщиковой был пятиэтажным, считая за отдельный и цокольный, отданный под торговлю, этаж, то флигеля — а ни с проспекта, ни с линии их видно не было — имели по семь, а то и по восемь этажей, каждый из которых насквозь прорезывался длиннющим коридором.

Трудно сказать, какая часть владения приносила больше дохода: «лицевая» — с магазинами и недешевыми «барскими» апартаментами — или «дворовая», с муравейником различных служб и запахом бедноты. Но не этот — сам по себе вполне интересный — вопрос волновал Михаила Георгиевича, когда он, наконец, подошел к известнейшему дому линии. Михаил Георгиевич думал о другом.

Прежде всего — скорее, правда, невольно — он краешком глаза отметил, что окна сушкинской квартиры сияли в полную мощь: репортер явно был дома и ожидал наплыва гостей. Подметил он и то, что витрина сливочной лавки тоже светилась: вечер был еще ранним — наверняка торговля еще продолжалась.

Как мы уже говорили, целью Михаила Георгиевича была молочная ферма, находившаяся во дворе. Но и сливочную лавку — торговавшую, кстати, продукцией с этой же фермы, но только с известной наценкой — он игнорировать не мог: мало ли как могло повернуться дело? Всё-таки ферма — такое предприятие, где существует особый режим: коров не заставишь давать молоко под вечер, если они привыкли давать его по утрам. Что же до готовой продукции, то она, конечно, еще могла сохраняться, но шансов на это было не так уж и много: окрестный люд — и прежде всего беднота самих флигелей огромного дома — охотно скупал без торговых наценок всё, что ферма могла произвести. Поэтому, с удовлетворением отметив, что витрина сливочной лавки была освещена, Михаил Георгиевич толкнулся в дверь и вошел внутрь.

Лавка не была особенно большой: собственно, по-настоящему больших магазинов в цокольном этаже дома Ямщиковой и не было — владельцы брали не размерами отданных в аренду помещений, а их количеством. Но, несмотря на некоторую стесненность, лавка выглядела зажиточно, даже богато. А уж витавший в ней аромат свежайшей молочной продукции — и сливок самих по себе, и густого, отменного молока, и крепко сбитого масла — этот аромат и вовсе наводил на мысль о благодушном достатке. Как раз о таком, какой и имеют в виду, говоря: как сыр в масле!

Первому — отменному — впечатлению вполне себе соответствовала и обслуга. Возможно, в ней тоже был некоторый недостаток — как и в размерах помещения, — но зато выглядела она чисто и сыто, а сытость в сливочной лавке как раз и есть то самое, чего ожидает придирчивый к стереотипам посетитель.

Обслуги было два человека. Один — уже в возрасте. Второй — еще юноша. По старшему трудно было сказать, откуда он и чем занимался в молодости. С годами он раздобрел, расплылся, потерял форму, но быть таким всегда он, разумеется, не мог. Когда-то он мог и в армии отслужить, и по бедным лавкам помыкаться, и всякого, как говорится, хлебнуть. Его трудовую биографию — тот самый факт, что этот человек отнюдь не с детства был настолько же сытым и чистым — выдавали руки: с теперь уже ухоженными, но по-прежнему грубыми пальцами. Такие пальцы бывают только у тех, кто много занимался физической работой.

Юноша был тонок и — на взгляд незамутненный — жеманен. В отличие от своего старшего товарища, вот он-то отродясь ничем тяжелым не занимался, прожив свои недолгие пока еще годы в сравнительном достатке. По виду он больше походил на оторвавшегося от корней купеческого сынка, поставленного спохватившимся папашей за прилавок. Но дело своё молодой человек знал — что было, то было.

Войдя, Михаил Георгиевич — одною рукой он так придерживал пальто, чтобы Линеар не ухнул куда-нибудь вниз — отряхнулся. Этот жест был инстинктивным и для сливочной лавки нечистым. Но возражений не последовало. Наоборот: старший расплылся в медовой улыбке, младший — поспешил достать из-за угла намотанную на палку тряпку и, тоже благодушно улыбаясь, протереть за Михаилом Георгиевичем пол.

— Добро, добро, добро пожаловать, милостивый государь! — тонковато, но приятно заговорил старший.

— Прошу вас, проходите, — вежливо подхватил младший.

— Чего изволите? Одна беда… — старший сокрушенно развел руками. — Сливок сегодня более нет: припозднились вы, милостивый государь!

— Мне… — начал было Михаил Георгиевич, но сам себя оборвал.

Линеар, очевидно, голодавший уже немало, проснулся от бившего ему в нос великолепного запаха, обещавшего немедленный пир, и беспокойно заворочался, норовя выползи из-за отворота пальто. Он даже засопел, да так громко, что не услышать этот звук было никак невозможно!

— Ой! — воскликнул младший.

Старший нахмурился:

— Что такое?

Михаил Георгиевич ощутимо смутился:

— Это… это — так… ничего… мне бы молочка и… блюдце!

— Блюдце! — ахнул младший.

— Блюдце! — как эхо, отозвался старший.

— Да, блюдце… видите ли… — и снова Михаил Георгиевич был вынужден себя оборвать.

Линеар, не дожидаясь приглашения, всё-таки выполз наружу и начал нецепкими еще коготками съезжать по пальто. Он сопел, кряхтел и всем своим выказывал нетерпение.

— Что! — вскричал старший.

Михаил Георгиевич подхватил Линеара и осторожно поставил его на прилавок — на ту его часть, которая была нарочно устлана коричневой оберточной бумагой. На этой части прилавка проволокой нарезали масло и тут же упаковывали куски.

— Вы с ума сошли! — немедленно взвился старший и бросился вперед.

— Сейчас же уберите! — согласился младший.

— Это… это… — старший начал даже захлебываться от возмущения. — Несанитарно! Негигиенично! Здесь люди покупают, а не звери жрут!

— Да! Да! Да! — вторил младший, приближаясь к прилавку с палкой наперевес.

Михаил Георгиевич смотрел на обоих изумленно.

— Господа! — попытался он воззвать к их разумам, если уж не к сердцам. — Да что же вы? Я заплачу!

— Уходите! Немедленно уходите! — кричал, тем не менее, старший.

— И мерзость эту с собой прихватите!

Младший взял палку наперевес и одним ее концом попытался ткнуть в ничего не понимавшего Линеара. Михаил Георгиевич одною рукой быстро прикрыл щенка, а другою перехватил направленную на прилавок палку. Хватка его — хватка врача, привыкшего твердо удерживать скальпель — оказалась настолько сильной, что младший, внезапно потеряв равновесие, вскрикнул, выпустил палку и едва не грохнулся на пол: от падения его удержал только сдвинувшийся с места и проскрежетавший по полу прилавок.

— Да что же это делается такое, а? — заорал в полный голос старший и вдруг, как будто опомнившись от чего-то, бросился к входной двери, распахнул ее, выхватил из белоснежного фартука свисток и дунул в него что есть силы.

И лавку, и улицу наполнила оглушительная трель.

Михаил Георгиевич подхватил сопротивлявшегося — где же еда? — Линеара и шагнул вперед: к двери. Старший попятился.

— А вот полиция сейчас явится… — зашипел он, но пятиться не перестал.

Для двоих дверь оказалась слишком уж узкой. Мелкими шажками пятившийся, но по-прежнему занимавший в ней место продавец не давал Михаилу Георгиевичу хода: возможно, он и в самом деле хотел, чтобы лично ему неприятного посетителя задержал подоспевший на зов городовой.

— Па-п-ра-шу! — потребовал Михаил Георгиевич.

И в этот момент городовой действительно явился. Вот только, едва продавец подвинулся, он вдруг сощурился — из лавки ярко светило, — а затем и вовсе отдал честь. Старший в недоумении обернулся на своего «врага».

Михаил Георгиевич кивнул узнавшему его городовому и вышел восвояси.