Однако, ни назавтра, ни на следующий день Можайскому с Молжаниновым встретиться не удалось.
Вслед за бурной ночью с обрушившимися на столицу снегопадом и штормом наступил очень хлопотный день: один только утренний доклад околоточных занял вдвое против обычного времени!
Ближе к полудню в участок начали поступать многочисленные донесения от дворников о множестве обнаруженных ими подозрительных обстоятельств: сломанных дверях в надворных постройках, разметанных и разбросанных вещах с недостачею части из них, беспорядках на чердаках — выбитых световых окнах и прочих безобразиях. И хотя сразу же было ясно, что всё это — или почти всё — следствие непогоды, приходилось наряжать проверку за проверкой, дабы исключить малейшую возможность пропустить преступление — взлом, кражу или что-то подобное.
Чуть позже потянулись и заявители из жителей. Одни спешили рассказать о странных следах на снегу — не то собачьих, а не то и детских. Другие жаловались на явно укрывавшихся в парадной лиц без определенного в Петербурге места жительства, что было строжайше запрещено и шло вразрез с уложением о листах прописки. Третьи сообщали о пропаже меховых рукавиц, оставленных накануне у окна на лестнице. Четвертые, наконец, находили странной и очень подозрительной утреннюю задержку вагонов конки, соотнося ее с желанием обжулить доверчивых покупателей абонементных билетов.
И с каждым из таких посетителей, с каждой такой историей «наш князь» был вынужден иметь дело лично. Но если «с конкой» удавалось разделаться быстро и сравнительно легко, объясняя задержки неудовлетворительным из-за непогоды состоянием путей и малым — «что вы хотите: их всего четырнадцать штук!» — количеством вагонов, то с прочими категориями приходилось возиться.
Обследовать следы на снегу, разумеется, никто не выходил: с полудня, к счастью, наступила оттепель, так что ни о каких следах уже и речь не шла, но принять, прочитать — хотя бы в полглаза — и завизировать заявление было необходимо. Как необходимо было и выслушать рассказчика, поддакнуть ему, пообещать содействие и своевременные меры.
Практически аналогично и с подозрениями в ночевке бродяг и прочей подобной публики. С той только разницей — и это прибавляло хлопот, — что тут уже приходилось делать отметки для околоточных надзирателей, ответственных за подобные наблюдения: им предстояло проверить все адреса, что вызывало невольное сочувствие и даже раздражение. Впрочем, раздражение Можайскому приходилось скрывать, что, необходимо отметить, ему вполне удавалось: все-таки недаром и среди постоянных жителей участка в обиход вошло для кого угодно лестное прозвание «наш князь».
А вот с рукавицами — и со всяким подобным — было намного сложнее. Тут уже невозможно было ограничиться визированием заявлений и внешним сочувствием. Такие дела требовали немедленной проверки, так как вполне могли оказаться не только правдой, но и реальным сообщением о реальном преступлении, каким бы мелочным оно на первый взгляд и ни казалось. К счастью — или к сожалению о даром потраченном времени? — ни одно из них не подтвердилось: все рукавицы нашлись, будучи заботливо прибранными вездесущими дворниками и их помощниками, обязанными содержать в чистоте и заботе в том числе и парадные и черные лестницы.
В общем, когда рабочий день подошел к концу, Можайский был настолько измотан и чувствовал себя настолько не в форме, что ни о каком визите к Молжанинову уже и не помышлял. С другой стороны, не было еще и вестей ни от Вадима Арнольдовича Гесса, отправившегося с фотографом в Неопалимую Пальмиру, ни от давешнего дежурного офицера — им, к слову, был поручик Николай Вячеславович Любимов. Николай Вячеславович отзвонился из квартиры Сушкина, сообщив, что список получил и что прямиком отправляется в полицейский архив (Сушкин при этом, завладев трубкой, попытался уговорить Можайского разрешить ему сопутствовать поручику и встретил отпор). Но с тех пор о нем не было ни слуху, ни духу: видимо, объем информации, с которой ему пришлось иметь дело, был очень большим. Поэтому, хотя и ощущая себя не слишком ловко и даже чуточку виноватым, Можайский — на часах уже было девять — отправился сначала в «Якорь», где обычно обедал и ужинал, а потом к себе.
А на следующее утро — спокойное, но пасмурное и снова снежное — мысли о расследовании «пожарных странностей», как в шутку окрестил всё это Вадим Арнольдович — пришлось и вовсе отложить: случилось то, от чего уже через несколько часов даже у бывалых полицейских волосы встали дыбом.
Приблизительно в самом начале десятого в кабинет Можайского вошли дама и молодой — лет двадцати пяти — мужчина, представившиеся как вдова надворного советника Мария Александровна Мякинина и сын его, гражданский инженер Алексей Венедиктович. И дама, и молодой человек выглядели встревоженными: вплоть до того, что под широко раскрытыми и почти неподвижными от бессонницы глазами дамы залегли глубокие тени, а лицо Алексея Венедиктовича пало жертвой нервного тика — какой-то мускул в районе его скулы то и дело подергивался, делая всю правую половину лица неестественно подвижной.
Усадив посетителей, Можайский первым делом ознакомился с почему-то протянутой ему телеграммой:
«Кронштадт. Гимназия (в здании 1-го учебного экипажа). Настоящим просим вас уведомить дирекцию о причине продолжающегося отсутствия ученика 8-го класса Сергея Мякинина, ранее выбывшего по болезни, но, как сообщалось телеграммою от 2-го сего месяца, готового возобновить занятия и вновь поступить на пансион».
Можайский вопросительно посмотрел на посетителей и сделал вынужденное предположение:
— В гимназии не появился?
Дама дернула головой, собираясь что-то сказать, но Алексей Венедиктович ее опередил:
— Вся телеграмма не имеет смысла!
— Как так?
— Мы не сообщали второго числа, что Сережа готов вернуться. Собственно… собственно, он вернулся раньше.
— Минутку.
Можайский еще раз пробежал глазами текст телеграммы, повертел бланк, осмотрел его и так, и этак, но, не обнаружив ничего сомнительного, констатировал:
— На мой взгляд, это — подлинная телеграмма; несомненно, отправленная из кронштадтской гимназии. Но, конечно, это я уточню, а тем временем…
Алексей Венедиктович взорвался:
— Вы не понимаете! Сережа уехал в Кронштадт еще двадцать четвертого февраля. До этого он месяц провел дома — болел, — но к Афанасию совершенно поправился и двадцать четвертого вернулся в пансион. О какой телеграмме от второго числа идет речь? Мы не посылали никакую телеграмму!
— Ах, вот как!
Можайский нахмурился и, встав из-за стола и извинившись, вышел из кабинета. Вернулся он через несколько минут, а еще через несколько минут дежурный офицер принес другую телеграмму — ответ на отправленный Можайским запрос:
«Настоящим подтверждаю:
1) ученик 8-го класса Мякинин Сергей Венедиктович в гимназии 24-го февраля не появлялся и в настоящее время также отсутствует;
2) телеграмма от 2-го марта за подписью «А. В. Мякинин» отправлена с Балтийского вокзала г. Санкт-Петербург и получена второго же;
3) телеграмма от сего дня в адрес г-жи Мякининой Марии Александровны на предмет отсутствия её сына отправлена мной.
Директор».
— Значит, — Можайский внимательно посмотрел на Алексея Венедиктовича, — телеграмму вы не отправляли?
— Нет!
— А как выглядит ваш брат? Могли бы его принять за, скажем так, человека взрослого?
— Ну… — Мякинин на секунду задумался. — Даже не знаю. Вообще-то он у нас не слишком… рослый что ли? Не представляю, как и сказать…
Мария Александровна побледнела, нос ее сморщился, но глаза с синевой остались сухими. Только голос немного сорвался в самом начале:
— Какой взрослый? Какой не рослый? Господи, да о чем ты… вы… Алеша, Юрий Михайлович, на ребенка он похож, на обычного ребенка в гимназической форме! Не мог он написать от имени брата! Ведь телеграфистки смотрят соответствие текста и подписи, правда? Ведь странно же это, да? Чтобы ребенок от третьего лица давал телеграмму о приезде, с вокзала, и чтобы на это не обратили внимания?
Можайский утвердительно кивнул, но как-то без особой уверенности, хотя и сам, прежде всего, подумал о возможном несоответствии внешности мальчика и текста отправленной им или кем-то другим и подписанной «А. В. Мякинин» телеграммы. Дело принимало скверный оборот — Можайский, глядя на вдову и ее сына, почему-то чувствовал это всем своим нутром, — но что конкретно так сильно тревожило Можайского (не считая, разумеется, отсутствия мальчика в гимназии), он и сам, спроси его кто-то прямо, не смог бы сказать.
В кабинете стало так тихо, что, казалось, стоявшие на столе бронзовые часы с практически бесшумным механизмом наполнили ходом все пространство, деля его разве что с редкими, на улице, очевидно, резкими, но долетавшими с проспекта уже приглушенными звуками.
— Полагаю, Алексей Венедиктович, — голос Можайского зазвучал глухо, под стать часовому ходу и уличным звукам, — нам с вами лучше прямо сейчас отправиться в контору телеграфа на Балтийском вокзале. А вы, Мария Александровна…
И тут задребезжал телефон.
Можайский вздрогнул. Вздрогнули и побледнели еще больше Мария Александровна и Алексей Венедиктович. В воздухе — и это совершенно не мистика — ощутимо запахло смертью. Как позже признался сам Можайский, и он, и Мякинины сразу поняли, что вести будут о мальчике, и вести дурные.
Взяв трубку, представившись и поздоровавшись с оказавшимся на связи Иниховым, Можайский выслушал первые фразы и вдруг не побледнел даже, а пошел красными пятнами.
— Они у меня. Получили телеграмму из гимназии и сразу пришли. Марию Александровну я задержу, но Алексея Венедиктовича, брата, вряд ли сумею. Лучше рассчитывайте и на него. Без четверти? Да, будем. Мария Александровна, — Можайский положил трубку и обратился уже к Мякининой. Та смотрела на него ставшими еще более широкими глазами. — К вам на квартиру сегодня приходили, но уже не застали. Из сыскной. Это…
Можайский кивнул на телефон.
— Это Инихов звонил. Вы знаете, возможно, помощник Михаила Фроловича. Чулицкого. Начальника сыскной полиции…
— Юрий Михайлович!
— Да, конечно, конечно… сейчас…
Можайский поднялся, вышел из-за стола, коснулся плеча Алексея Венедиктовича и попросил его пройти в коридор. В коридоре мужчины некоторое время молча смотрели друг на друга: ни Можайский, ни Мякинин не решались заговорить первыми. Наконец, Алексей Венедиктович не выдержал:
— Сережа?
— Да.
— Нашли?
— Нашли.
— Он… умер?
На скулах Можайского снова проступили красные пятна.
— Умер.
Мякинин — в тоне пристава было что-то, что простому слову «умер» придавало жуткий, какой-то нечеловеческий смысл, — почти шатаясь на ослабевших внезапно ногах, но твердо глядя в улыбавшиеся глаза Можайского, уточнил:
— Его убили?
— Да.
— И это не все?!
Можайский взял Мякинина за руку:
— Будет лучше пока не говорить об этом вашей матушке. Почему, собственно, я и вызвал вас в коридор. Тело… вашего брата сильно изуродовано, чтобы воспрепятствовать опознанию. Голова…
— Что — голова? — голос Алексея Венедиктовича сел.
— Голову еще не нашли.
Мякинин всей своей тяжестью навалился на руку Можайского.
— Господи…
— Опознали по телеграфной квитанции, обнаруженной… в одежде. На квитанции в качестве обратного указан ваш адрес. Скоро с Варшавского вокзала отходит поезд…
— С Варшавского?
— Да. Тело нашли недалеко от Плюсы, на сто семьдесят второй версте главного хода. Едут Инихов со своими и я. Вы…
— Я тоже еду! — Алексей Венедиктович выпрямился, вырвал свою руку из руки Можайского и схватил пристава за плечи. — Даже не пытайтесь…
Можайский осторожно, почти нежно, освободился от хватки Мякинина и, подтолкнув его опять к кабинету, мрачно ответил:
— Я и не пытаюсь. Поговорите с матушкой. Попросите ее вернуться домой: ожидать здесь будет слишком долго и утомительно. А я займусь приготовлениями. Встретимся у входа через… — Посмотрев на часы, он утвердительно качнул головой. — Ровно через четверть часа: нас будет ждать экипаж. Для Марии Александровны я распоряжусь вызвать извозчика.
Алексей Венедиктович нерешительно взялся за ручку двери кабинета, а Можайский, немного сутулясь, почти побежал в приемную.