Далеко за полночь вокруг стола в кабинете Можайского расселись все участники «экстренного совещания»: сам Можайский, его старший помощник Вадим Арнольдович Гесс, поручик Николай Вячеславович Любимов, начальник Сыскной полиции Михаил Фролович Чулицкий, его помощник Сергей Ильич Инихов и, как все, за исключением Можайского, предположили, оказавшийся здесь же по необходимости Алексей Венедиктович Мякинин.

Мякинин выглядел совершенно пьяным: несколько часов в тёплом вагоне поезда доконали его так, что ни поездка в открытом экипаже от вокзала до участка, ни крепкий горячий чай с лимоном, влитый в него по прибытии, не оказали на его самочувствие практически никакого влияния. Он квело сидел на стуле, клевал носом, время от времени похрапывал и «благоухал» удушающим «ароматом» перегара — самогон жандармского офицера оказался особенно вонюч не только в «свежем» виде.

Гесс и Любимов разложили подле себя пухлые папки, причем папка Гесса, набитая фотографическими снимками, вызывала особенное любопытство: до сих пор никто не видел, чтобы копии документов представлялись таким образом и в таком количестве.

Инихов устроился рядом с Чулицким: Чулицкий выглядел одновременно заинтригованным и недовольным. По дороге с вокзала он с интересом выслушал рассказ своего помощника о поездке в Плюссу и о сделанных в ней страшных открытиях, но ни рассказ, ни сбивчивые объяснения Инихова так и не убедили его в необходимости отказаться от отдыха ради полуночного совещания. С одной, конечно, стороны, репутация Можайского была такова, что пренебречь приглашением пристава было бы глупо. Но с другой, дело о безголовом трупе, благополучно опознанном, не казалось Чулицкому каким-то из ряда вон: пока что он видел в нем, безусловно, зверское, но все же просто убийство. Это убийство еще предстояло раскрыть, но причем тут серия? Инихов — то ли следуя просьбе Можайского, высказанной еще на станции в Плюссе, то ли и впрямь и сам не до конца поняв, что же такого Можайский обнаружил — рассеять сомнения Чулицкого не смог. И теперь начальник Сыскной полиции, сидя рядом со своим помощником, поглядывал на всё не слишком приязненно.

Можайский сидел на своем обычном месте, разве что телефон подвинул поближе: прямо в эти минуты в покойницкой полицейского дома Васильевской части проходило исследование доставленных с вокзала прямиком в нее тела и головы Мякинина-младшего. Михаил Георгиевич, врач, в обязанности которого вообще-то подобные процедуры не входили, но который был дружен с Можайским и уже поэтому готов был оказать ему хотя бы и чрезвычайную услугу, выслушал предположения пристава с изумлением, граничившим с недоверием, но пообещал сделать все возможное для их подтверждения или, напротив, опровержения. Работал Михаил Георгиевич быстро, поле поисков было невелико, так что вот-вот мог раздаться звонок, и в руках Можайского оказался бы еще один довод в пользу его теории.

А покамест Юрий Михайлович озвучил преамбулу: изыскания Сушкина, направление поисков, заданное Гессу и Любимову, опыт прославленного ученого Федора Фомича (услышав это имя, Алексей Венедиктович разлепил опухшие глаза и пробормотал что-то вроде «как же, как же»), странные обстоятельства пожара на молжаниновской фабрике и не менее странная настойчивость расследовавшей пожар комиссии, с каковой настойчивостью эта комиссия утверждала не слишком последовательное мнение. Наконец, Юрий Михайлович изложил статистические данные по пожарам вообще, в особенности подчеркнув невероятное количество происшествий, в основе которых лежали так и невыясненные причины. А заодно указал на, по его мнению, лишенную логики практику списывать на несчастное стечение обстоятельств пожары, в качестве причин которых следствие установило падения, неисправности и возгорания керосиновых ламп, само — якобы — возгорания угля и других горючих материалов, неосторожное вообще обращение с огнем.

— Можно согласиться с такой характеристикой, если имеются надежные свидетельства. Кухарка, скажем, сознается в том, что бросила на уголь незатушенную щепку. Или, предположим, пьяница, — все невольно покосились на Алексея Венедиктовича, — каким-то чудом уцелевший в устроенном им пожаре, честно ответит на вопрос: да, мол, это я виноват — курил в постели. Наконец, старушка слабосильная поведает, как выронила из дряхлых рук зажженную лампу. Но сколько наберется таких свидетельств к общему числу пожаров?

Можайский замолчал и обвел присутствующих улыбающимся взглядом. Чулицкий, с каждой минутой становившийся все более недовольным — его лицо во время «лекции» Можайского вытягивалось все больше и больше, — хмуро поинтересовался:

— И сколько?

— Не знаю.

Чулицкий приоткрыл рот и ошарашено посмотрел на Можайского.

— Не знаете? А зачем тогда…

Можайский улыбнулся — губами:

— К сожалению, у меня не было времени побеседовать с Митрофаном Андреевичем или с Иваном Игнатовичем, но готов поставить тельца против яйца — только не воспринимайте это буквально: тельца у меня нет, — что таких случаев наберется совсем немного. И вы, конечно, понимаете, почему.

Чулицкий чуть не через силу согласно кивнул:

— Ни одно страховое общество не выплатит компенсацию после такого рода признаний.

— Вот именно. А значит, логичным будет предположение, что бо?льшая часть и таких происшествий — лампы, уголь и так далее — должны относиться к причинам подозрительным. При условии, конечно, что мы вообще согласны подходить к расследованиям пожаров с известным и заведомым подозрением, а не с желанием спихнуть их на случайное и несчастное стечение обстоятельств. Поджоги…

Чулицкий, уже решительно и совершенно не скрывая неудовольствия, перебил Можайского:

— Юрий Михайлович! Всё это, согласен, чрезвычайно интересно и даже, буде вы когда-нибудь решите изложить все это на бумаге и войти в сношение с надлежащими чинами, может стать предметом для изучения и — я готов и это допустить! — причиной изменений в системе расследований и оценок подоплек пожаров, но какое, во имя Бога, это все имеет отношение к нам? Как это все связано с убийством Мякинина, ради чего, полагаю, мы здесь и собрались? Ведь не ради лекции о пожарах вы нас пригласили? В конце концов, при всем моем к вам уважении…

— Михаил Фролович, — Можайский не только не обиделся на резкую критику начальника Сыскной полиции, но и отнесся к ней с сочувствием, так как и в самом деле преамбула ни на первый, ни на более пристальный взгляды не казалась хоть как-то связанной со зверским убийством гимназиста. — Михаил Фролович, я всё поясню, имейте терпение.

— Уж постарайтесь, Юрий Михайлович, — тон Чулицкого по-прежнему был ворчливо-недовольным, но выражение лица заметно подобрело. — А то ведь это уже ни в какие ворота. Ночь на дворе, и…

Чулицкий замолчал, оборванный звонком телефона.

— Можайский! Да, Михаил Георгиевич… Ага, понимаю… Значит, вот так?.. Да… Нет, конечно: составьте, когда вам будет удобно… А вы могли бы?.. Ну что же, это было бы замечательно!.. Да, да, ждем!

Теперь уже Чулицкий выглядел не только подобревшим, но и крайне заинтересованным, так как речь, наконец-то, прямо заходила о Мякинине:

— Что? Что он сказал?

— Давайте немного подождем: Михаил Георгиевич сейчас будет лично и все расскажет. Уж он-то, согласитесь, сделает это куда как лучше, нежели я.

— Но в двух хотя бы словах вы можете пояснить?

Голова Можайского склонилась к плечу, глаза прищурились:

— Разве что в двух… Но сначала, — Можайский пальцем показал на Алексея Венедиктовича, — сделайте одолжение, вам ближе: возьмите за шиворот этого паршивца! И держите крепко!

От неожиданности сделанного ему предложения Чулицкий растерялся, а когда, осознав, что пристав не шутит, рванулся со стула и потянулся руками к Алексею Венедиктовичу, тот уже и сам вскочил на ноги, внезапно оказавшись куда более проворным, чем этого можно было ожидать от сильно пьяного человека.

Глаза Алексея Венедиктовича злобно сверкали. Даже, казалось, опухлость, вызванная опьянением, спала. Только сильный запах перегара, по-прежнему им источаемый, напоминал о выпитом самогоне жандармского офицера.

Увидев, что с одной стороны к нему приближается вполне уже оправившийся от изумления Чулицкий, а с другой — Инихов, на изумленного не походивший вообще никак; оценив, что за Иниховым с Чулицким повставали со своих стульев Гесс и Любимов, готовые также ринуться в «бой», причем Любимов явно шагнул с намерением отрезать путь к двери кабинета, Алексей Венедиктович швырнул в полицейских стул, чем на мгновение вызвал их замешательство, а потом, запустив руку во внутренний карман своего сюртука, выхватил короткоствольный, но оттого выглядевший не менее грозно револьвер.

— Не приближайтесь!

Чулицкий и не подумал остановиться.

— Говорю же, стойте, где стоите!

Рявкнул выстрел, с потолка посыпались щепки и штукатурка.

Чулицкий, находившийся прямо на линии огня, остановился. Но Инихов кинулся Алексею Венедиктовичу под ноги, а Гесс с Любимовым — один, оказавшийся сбоку, на руку, а второй, очутившийся почти за спиной, на спину.

Все повалились на пол. Послышался — на этот раз приглушенно — еще один выстрел. Стоявшая без дела на столе Можайского керосиновая лампа разлетелась вдребезги. Остро запахло топливом. Можайский, бросив быстрый взгляд на кучу-малу из насевших на отчаянно сопротивлявшегося Алексея Венедиктовича и самого Алексея Венедиктовича, подмятого к полу, но все еще извивавшегося и брыкавшегося, поспешил выхватить из лужи керосина оказавшиеся в ней бумаги и, встряхнув, швырнуть их на другой конец стола. После этого он подошел к двери и буквально на пороге остановил примчавшихся на звук пальбы и уже врывавшихся в кабинет дежурного офицера и рядового.

— Просто постойте за дверью: здесь и так уже тесновато. И когда Михаил Георгиевич, доктор, появится, пропустите его.

Раздался третий выстрел.

— Вот черт! — Можайский коснулся пальцами внезапно образовавшегося на его щеке и налившегося кровью рубца. — Господа! Вы что, решили позволить ему выпустить всю обойму?

— Лучше помоги! — Голос Чулицкого прозвучал хрипло, с отдышкой. — Взбесился гад!

— Убью!

Бах!

Со звоном разлетелось стекло в шкафу с книгами.

— Пусти!

Бах!

Что-то глухо бумкнуло. По кабинету, мешаясь с керосиновым, пополз запах спирта. Можайский, переглянувшись с дежурным офицером, шагнул к столу и вытащил из-под него непонятно когда и как оказавшуюся там бутылку водки. Точнее — две половинки бутылки, развалившейся аккуратно на горлышко и всю остальную часть.

— Досадно!

Офицер хмыкнул.

Бах!

Офицер ойкнул и резко вскинул руку к щеке, на которой появился такой же, как у Можайского, рубец.

Теперь уже хмыкнул Можайский.

Щелк! Щелк, щелк.

— Алексей Венедиктович!

Можайский встал над сплетенными на полу телами.

Щелк.

— Алексей Венедиктович!

Щелк.

— Может, хватит?

Первым опомнился Вадим Арнольдович Гесс: изловчившись, он высвободился из кучи-малы и поднялся на ноги. Один рукав его сюртука болтался на нитках. Под глазом наливался синяк. Волосы были взъерошены.

Вторым, к кому вернулся разум, был Инихов: Сергей Ильич, кряхтя, перекатился по полу в сторону от свалки и тоже встал на ноги. На его сюртуке не хватало пуговиц: вместо некоторых из них свисали безобразные обрывки ниток; в одном месте пуговицу вырвали с мясом — здесь нитки висели на оттопыренном лоскуте.

Чулицкий и Любимов оторвались от Сергея Венедиктовича и вернулись в более, нежели на полу, подобающее положение одновременно. С офицерского мундира Любимова был сорван один погон, а у гражданского сюртука Чулицкого — разорван отворот. При этом у Чулицкого был оцарапан лоб, а у Любимова расквашен нос: кровь капала из него на китель, брюки, пол. Отсюда первое, что сделал поручик, оказавшись на ногах, — запрокинул голову и приложил к носу смоченный в воде и протянутый ему Можайским платок.

— Красавцы!

Алексей Венедиктович, усевшись на ягодицы, привалившись спиной к стене и нелепо — полусогнуто — вытянув ноги, ошарашено смотрел на револьвер, поворачивая его в руке и так, и эдак.

— Но, но, но… как же это?

— А чего вы ожидали, любезнейший?

Можайский, подойдя к Мякинину и наклонившись над ним, решительно отобрал у него бесполезное и неопасное уже оружие. Выглядело это немного комично. Пожалуй, даже очень комично, потому что впоследствии, когда кто-нибудь описывал эту, со слов других услышанную сцену (а слухи о ней распространились быстро), он неизменно хихикал, представляя победительствующего пристава. Впрочем, люди смеялись беззлобно, добродушно: вся ситуация выглядела настолько нелепо, что и нелепая и даже смешная в ней заключительная роль Можайского могла вызывать улыбки, но никак не злословие.

— Как же так? — Алексей Венедиктович смотрел на свои, уже пустые, руки и все никак не мог прийти в себя от удивления.

Можайский положил револьвер на стол и смерил Алексея Венедиктовича своим улыбающимся неизменно-мертвой улыбкой взглядом:

— Револьвер двойного действия, голубчик, в неумелых руках — штука бесполезная. Чудо не в том, что вы и в упор ни в кого не попали, а в том, что самого себя не подстрелили.

Мякинин с ягодиц пересел на корточки, засунув руку в другой карман — не в тот, из которого он давеча выхватил оружие. И, как сие ни печально, здесь мы вынуждены отметить, что этот жест никого не насторожил: ни самого Можайского, ни Чулицкого, ни Инихова, ни Гесса с Любимовым. Возможно, потому, что в то же самое мгновение с порога кабинета донеслось деликатное покашливание, после которого приятный баритон вкрадчиво вопросил:

— Кажется, я в самое время?

Полицейские обернулись на голос: на пороге, положив руку на локоть дежурного офицера, стоял Михаил Георгиевич.

Возможно, то, что все отвлеклись на появление врача, и может до некоторой степени служить оправданием случившегося далее. Кто-то и прямо высказывал такую мысль. Но сам Можайский, вспоминая позже и рассказывая этот эпизод, неизменно хмурился — настолько, насколько это вообще было возможно при его-то и без того хмуром лице. Хмурился, неодобрительно качал головой и добавлял:

— Если бы не это наше головотяпство, скольких неприятностей можно было бы избежать!

А случилось, как, вероятно, помнит знакомый с судебной хроникой читатель, вот что: Алексей Венедиктович вынул из кармана бритву и раскрыл ее. Михаил Георгиевич — единственный, кто в этот момент стоял к Мякинину лицом — окриком привлек внимание полицейских, но было поздно. Рванувшиеся к нему Можайский и Чулицкий опоздали: Алексей Венедиктович широко размахнулся и перерезал себе горло.