В гостиной «барских» апартаментов дома Ямщиковой, в креслах у столика с двумя стаканами, бутылкой водки, пепельницей и нарезанным в блюдце лимоном, сидели двое: известный всему Петербургу газетный репортер Никита Сушкин и пристав участка Васильевской части, подполковник князь Юрий Михайлович Можайский. Рядом на полу в беспорядке валялись номера ведомостей — Градоначальства и Санкт-Петербургских — десятки номеров, растрепанных, неаккуратных и создававших впечатление, что их не только что швырнули на пол, а день за днем кидали как придется. В сущности, так оно и было.

Сверкая глазами навыкате, всем телом подавшись вперед и словно приготовившись бодаться крупной, массивной, наголо стриженой головой, Никита Аристархович тыкал сигарой в пять или в шесть зажатых в пальцах левой руки исписанных листов бумаги и говорил с возбуждением, с экспрессией — такими же точно, какими отличались его собственные репортажи.

Напротив, Можайский — в расстегнутом мундире, нога на ногу, вольготно откинувшись на спинку кресла — спокойно курил папиросу и слушал репортера с улыбкой в глазах. Впрочем, улыбка в его глазах, как было хорошо известно каждому, кто более или менее близко его знал, не значила ровно ничего: глаза Можайского улыбались всегда — с тех пор, как разбитая бровь, слегка опущенные уголками веки и косой шрам меж бровями навечно придали его лицу выражение хмурости.

— А ровно через неделю — бац! — хоронят уже его! Как тебе это нравится? Через неделю! Его самого! Укладывают в гроб и закапывают в землю. Разве это не странно?

— Что же странного в том, что сердце не выдержало горя?

— Не выдержало сердце! У здоровенного, прости, Господи, борова, каким был этот купчина?

— Человеческий облик…

— Хватит смеяться! — нужно заметить, Можайский и впрямь усмехнулся, выпустив папиросный дым и глядя на Сушкина всё с той же застывшей улыбкой в глазах. — Десять… ты слышишь? — десять случаев за четыре месяца! Один к одному! А за два без малого года — добрые… тьфу ты! — кошмарные, жуткие, чудовищные…

— Ах-ха…

— … тридцать один!

— Дай-ка сюда… — Можайский протянул руку, а Сушкин передал ему листы. — Вот, пожалуйста: хорошо помню пожар у Старовойтова; моего участка погорелец. Ты пишешь: сгорели сам хозяин дома и сын, а через… что, правда через неделю?.. гм… скончалась супруга. Наследник — пасынок, — не выдержав хоть маломальских приличий, вскоре выехал заграницу.

— Именно!

— Ничего подобного.

— Да как же нет, когда…

— Угомонись. — Можайский потушил в пепельнице папиросу, помусолил исписанные листы и, пару раз опять усмехнувшись, вернул их репортеру. — Во-первых, ни за какую границу пасынок не выезжал. А во-вторых, и пасынка никакого не было: откуда вообще ваша братия вытащила его на свет, одному лишь Богу известно… ну да красное словцо и заметку краше делает, так ведь?

Сушкин сунул сигару в рот и возмущенно затянулся.

— И, наконец, в-третьих. Заявивший права наследования двоюродный брат Старовойтова распорядился полученным имуществом по-христиански: передал вырученный за него капитал в Общество вспомоществования вдовам и сиротам нижних флотских чинов. Да ты ведь и сам должен об этом знать: газеты несколько дней восхваляли Архипкина за…

— Архипкина? Постой: того Архипкина, который…

— Того, того. Сто с лишком тысяч рублей серебром. Эти деньги — наследство Старовойтова.

Сушкин задымил сигарой, а Можайский продолжил:

— Другой случай, опять же в моем участке. Вдова надворного советника Крутицына. Погибли: она сама, ее старшая дочь, тоже вдовствующая, и внучка — двух лет и четырех месяцев от роду. Вскоре скончалась и младшая дочь…

— Через неделю!

— Да. Любопытное совпадение. Но всё остальное неверно. Не было никакого супруга, разбогатевшего на таком наследстве и вскоре женившегося на хорошенькой модистке. Тебе вообще не кажется, что модистка — немного чересчур и… слишком уж мелодрама?

— Ни модистки, ни вдовца, ни наследства?

— Почти.

— Почти! — Сушкин вновь засверкал глазами и выставил вперед стриженую голову. — А что — почти?

— А то… — Можайский на мгновение замолчал, насмешливо прикусив пухлую нижнюю губу и прищурившись. — А то, что столь внезапно овдовевший супруг младшей дочери Крутицыной отказался от наследства — не очень, впрочем, значительного — в пользу частных убежищ для рожениц и выехал в Москву: с понижением в окладе, но мотивируясь тем, что жить в местах кончины его любимой жены не в состоянии. Очень, кстати, — помню, как сегодня было — искренний и приятный молодой человек. Автору заметки о модистке должно быть стыдно.

Теперь уже Никита Аристархович закусил губу, а его глаза навыкате подернулись какой-то дымкой. Можайский же тем временем на треть наполнил свой стакан водкой, выпил, закусил лимоном и поморщился:

— Что за… нелепая привычка к водке резать цитрус?

— Какая уж есть… — Репортер налил и себе, но сначала, морщась, прожевал лимон, а потом выпил. — Ну, хорошо. Допустим. Допустим, что с этими двумя случаями я погорячился. Но что насчет остальных?

Можайский, слегка склонив голову к правому плечу — свойственный ему рефлекторный жест, — выгнул разбитую бровь:

— Бог с тобой! Я что — ходячий полицейский архив?

— Два из тридцати одного…

— Из тридцати двух, если позволишь.

— Не понял?

— А разве не ты, — Можайский заговорил откровенно саркастическим тоном, — сделал изумительный репортаж о пожаре на фабрике Штольца? Он угодил на первые полосы ведомостей, — кивок в сторону беспорядочной кучи газет на полу, — Листка и прочих, и прочих…

— Да, но это другое: там обошлось без жертв. И потом…

— Да неужели?

Встав с кресла, Можайский присел на корточки у беспорядочной кучи, пошарил в ней, выудил страницу Санкт-Петербургских ведомостей, крякнул, разгибаясь, и, не возвращаясь в кресло, а наклонившись над откинувшимся к спинке репортером, прочитал:

— К сожалению, несчастье это, грандиозное и само по себе, и тем трудом, который потребовался на его ликвидацию, не обошлось без трагического происшествия. Когда, казалось, мужественные огнеборцы уже вполне совладали с ревущим пламенем, и только что взметавшиеся к небу его языки осели в клубах жаркого пара, старший служитель команды, Василий Бочаров, находившийся в тот момент на развороченной крючьями крыше, — ослепнув ли от белого марева, оступившись ли на оледеневшей воде — провалился в проем и рухнул — сначала в чердачное помещение, а там, не задержанный прогоревшими перекрытиями, во второй и первый этаж. Трудно сказать, что было более страшно: сама ли гибель служителя или же то, что погиб он не сразу! Кровь застывала в жилах от криков несчастного, оставшегося без всякой помощи в виду невозможности ее подать. Минуту или две мы все, оцепенев от ужаса, внимали им. Многие, сняв шапки, крестились, а старший помощник брандмейстера прапорщик Эдельман, не скрываясь, плакал. Лишь через час, когда команда — по-прежнему отчаянно рискуя! — смогла пробиться во внутренние помещения, тело Бочарова — изломанное и обгоревшее — было извлечено и со всем уважением положено на дроги.

Можайский замолчал и протянул газету побледневшему репортеру. Тот вяло отмахнулся от нее.

— Да, страшное было дело…

— И с жертвой. Как же ты ее пропустил, составляя свои записки?

— Послушай! — Сушкин тоже поднялся с кресла. — Жаль человека! И ведь я там был: упрек…

Можайский, перебив репортера, легонько ткнул его в грудь, заставив снова опуститься в кресло.

— Я ни в чем тебя не упрекаю. Мой вопрос совершенно ясен и столь же прост: почему ты не включил этот случай в свои записки?

— Но ведь это очевидно! — Сушкин снова попытался подняться, но, передумав, потянулся к стакану и бутылке. Налив, он выпил, обойдясь на этот раз без лимона. — Кто такой Бочаров? Какое после него могло остаться наследство? Пенсия вдове и сиротам из эмеритальной кассы? Я ведь о чем толкую…

— Я понял, о чем ты говоришь. А теперь послушай. — Можайский прошелся по комнате и, вернувшись к своему креслу, встал за ним, оперевшись на его спинку. — Бочаров не был женат. И детей у него тоже не было. Но была сестра — родная, и еще одна — сводная. Так вот: по странному стечению обстоятельств родная сестра Бочарова погибла несколько дней спустя после его собственной смерти. Через неделю, раньше или позже — уже и не скажу, но это нетрудно выяснить. Да и не это важно, а сам по себе факт: случай этот вполне укладывается в твои изыскания. Более того. Ты спрашиваешь, какое после простого служителя пожарной команды могло остаться наследство? Ты удивишься, но весьма приличное. В сравнительных мерках, разумеется. Бочаров поступил на службу давно. Служил не просто исправно, а с рвением. Можно сказать, всю душу вкладывая: при условии, конечно, что это — то занятие, в которое можно вкладывать душу. Как бы там ни было, он был пожарным по призванию… не он один, понятно, но именно его, старейшего, без преувеличения, служителя нашей городской пожарной команды, можно поставить в должный пример. Знаешь ли ты о бытующей практике вознаграждений?

Сушкин кивнул.

— А знаешь ли ты, до каких размеров могут простираться эти вознаграждения?

— Рубль? Пять?

Можайский усмехнулся:

— Часто так и бывает. И не на одного, а на многих. Еще чаще вознаграждения адресуются классным чинам или, без передачи в руки, на пользование пострадавших нижних. Но случается и другое. Буквально с месяц назад наследники Дягтеренко — этот пожар тоже освещал ты, мог бы и поинтересоваться деталями — выдали на двадцать восемь нижних чинов две тысячи рублей вознаграждения. В дополнение к этому Общество от огня страхования наградило двух особенно отличившихся служителей пятьюдесятью рублями каждого. Припоминаю и случай с Орловым графом: тысяча рублей на нескольких человек. Вдова фабриканта Мейнихеля: по сто рублей четверым. Дирекция Горного института — по двадцать рублей… Не скажу, конечно, что это — правило или обыденность, присущая каждому пожару, но всё же случается. Капитал Бочарова, за годы службы отложенный им из таких вознаграждений и приращенный процентами, составил семь с половиной тысяч рублей. Согласись, для служителя пожарной команды не так уж и мало.

— Семь с половиной тысяч? — в голосе репортера послышалось изумление.

— Да.

— Поправь меня, если я ошибаюсь, но годовой доход с такого… капитальца поболе будет, чем содержание?

— Несомненно.

— И эти деньги…

— Достались сводной сестре.

Не удерживаемый больше Можайским, Сушкин встал и, потоптавшись у кресла, приблизился к приставу.

— И она?

— Ты не поверишь.

— Ну?!

Можайский выдержал эффектную паузу и мягко сказал:

— Пожертвовала в эмеритальную кассу.