Казалось бы: с того момента, когда господину Нисефору Ньепсу впервые в мире удалось зафиксировать изображение при помощи света, и до момента описываемых нами событий всего-то и прошли каких-то семьдесят или, возможно, чуть более лет. Но как за это время изменилась и какое колоссальное развитие получила техника фотографирования!
Разумеется, здесь, на этих страницах, — не время и не место делать очерк истории фотографии вообще, то есть — рассказывать читателю о тех, хотя бы и самых значительных, вехах, которые в своей совокупности сделали фотографию настолько распространенной и популярной, что современная жизнь без нее уже совершенно немыслима. И все же на некоторых моментах остановиться имеет смысл: прежде всего, потому, что именно фотография стала если не первым, то уж точно одним из первых систематизированных методов криминалистического исследования. А также и для того, чтобы выразить восхищение и почтить память тех из наших соотечественников, которые здесь, у нас, стали первопроходцами и основоположниками сначала искусства, а затем и науки криминалистической фотографии.
К соображениям целесообразности такого отступления можно отнести и тот мотив, который порожден удивительным; можно сказать, вопиющим отношением молодых поколений к собственному наследию: тем пренебрежением, с которым поколения эти относятся ко всему отеческому, и тем, нередко необоснованным, восхищением, с которым они принимают всё зарубежное. И хотя, безусловно, критика иностранных достижений в наши цели не входит, но мы полагаем важным — хотя бы своими скромными силами и пусть мимолетно — дать бой поразительному, имеющему корни в ни на чем не основанном снобизме, невежеству, захлестнувшему молодежь и превратившему ее в патриотов чего угодно, но только не собственной Родины.
Ведь это и в самом деле печально и даже тоскливо — видеть и слышать: видеть неправых, но уверенных в своей правоте молодых людей, и слышать их рассуждения — далекие от истины; утверждающие ложь и закрепляющие место этой лжи в сознании товарищей и сослуживцев; открывающие лжи дорогу на страницы учебников, а значит — дорогу в сознания и будущих поколений, которым, если этот страшный процесс не остановится, будет уже поневоле суждено от рождения иметь пренебрежительное отношение к самим себе — как к потомкам людей ничем не примечательных — и раболепное к чужим — как к потомкам людей выдающихся!
Незнание истории своих достижений; происходящая из этого уверенность во вторичности собственной культуры; как следствие, отказ от своих корней и растворение собственной идентификации в идентификациях чуждых — вот то, что ожидает наших близких потомков при условии, что всё останется так же, как есть сейчас. Если, как и сейчас, отдавая первое место Маркони, Попова будут задвигать на второе. Если, как и сейчас, говоря о рефлексах, будут пространно рассуждать о Декарте и мистере Гарвее, давая лишь краткую справку о Сеченове и Павлове, да еще и с нахальной отсылкой на то, что сам Павлов считал основоположником понятия «рефлекс» в физиологии французского математика! Если, как и сейчас, говоря о криминалистике, будут рассыпаться в похвалах Бертильону и Гроссу, не заикаясь даже о Буринском. Если, как и сейчас, на вопрос о том, кто такой Ломоносов, будет следовать молчание. Если, как и сейчас, Сикорский будет считаться американцем. Если, как и сейчас, на просьбу перечислить выдающихся сыщиков будут сыпаться имена вымышленных мистера Шерлока Холмса, комиссара Мегрэ, миссис Марпл и мистера Эркюля Пуаро и ничего не будет сказано о настоящих — Путилине, Филиппове, Кошко. Если, как и сейчас, «Россия» и «русский» для уха будут звучать не так привлекательно, как «Англия» и «английский». Если, как сейчас, «английская школа», «английская шерсть», «английская булавка», «английский язык» будут казаться предпочтительнее российской школы, русского языка, русского миропорядка и его понимания.
Даже соглашаясь с тем, что и прежде подобное отношение к отечественной мысли встречалось, необходимо сделать существенную оговорку: повсеместным, пронзающим все возраста и социальные группы, оно не было никогда. Необходимо заметить и то, что часто в основе незнания наших приоритетов лежала природная скромность, интеллигентность — из всех народов в свойственном только нам специфическом понимании этого термина — самих пионеров: ученых, изобретателей, всевозможного рода практиков, с удивительным добродушием относившихся к тому, что их открытия, изобретения и методики, наивно — без патентов — опубликованные в мировой печати, присваивались другими и получали широкую известность под именами людей, которым напор и жажда успеха вполне заменяли совесть и честь.
В современных исследованиях или — каковая характеристика этих «писаний» будет более точной — в современных статьях об истоках фотографии утвердилось странное, чтобы не сказать уводящее в сторону, правило: начинать рассказ с наблюдений древних о всякой всячине; например, о том, что светлая кожа человека темнеет под лучами солнца. Безусловно: эти наблюдения имели место, да и могло ли быть иначе, учитывая в особенности то, что древние были подобны детям? Детям, чей разум, едва-едва открывшийся навстречу миру, с восхищением впитывает в себя одно явление за другим — наполняясь ими, как губка, и каждое стремясь объяснить. Но так же, как разум ребенка, хотя и переполненный впечатлениями, еще не способен к мышлению рациональному и систематическому, древние, подмечая многообразие природных явлений, еще не могли — в силу отсутствия достаточной базы — дать им объяснения верные или, даже давая таковые, найти им практическое применение.
Недаром, давая в рассуждениях о химических предыстоках фотографии пространные отсылки к наблюдениям многотысячелетней давности, их авторы, как правило, «скромно» ограничиваются перечнем этих наблюдений — более или менее обширным или, напротив, более или менее скудным, в зависимости от собственных эрудиции или склонной к анахронизмам фантазии — и не дают прямые ссылки на те или иные старинные работы, которые с полным правом можно было бы счесть предваряющими те самые открытия, что и легли в действительности в основу фотографии. Ничего удивительного в этом нет: таких работ, разумеется, просто не существует. И хотя, конечно, кто-то мог бы и заявить, что такие работы — как и многие вообще другие — до нашего времени не дошли, затерявшись где-то на полдороге, но это было бы уже настолько чересчур, что смелости на такое заявление до сих пор еще ни у кого не хватило! И это понятно: отсутствие хотя бы упоминаний в различных сводах или перекрестных отсылок в дошедших до нас трудах ставят крест на возможности такого рода заявлений: при условии, разумеется, что склонные относить на тысячи лет назад предыстоки фотографии авторы не желают показаться совсем уж смешными.
Аналогично, то есть — лишенными связи с действительностью, выглядят и рассуждения все тех же авторов о влиянии на открытие возможности фотографирования наблюдения, получившего реализацию в так называемых камерах-обскурах. Кого только не записывают в «отцы-основатели»! В зависимости от дерзости или собственных предпочтений, авторы на голубом глазу отсылают и к Леонардо да Винчи, проводившему эксперименты с перевернутыми изображениями, и к Альгазену — Абу Али аль-Хасану из Басры, — якобы первым, по воле Аллаха непонятно зачем устроившимся в дырявом шатре на берегу Персидского залива, подметившим тот факт, что проходящие через отверстие солнечные лучи дают на освещаемом ими холсте перевернутые изображения предметов.
Умаляет ли наш скептицизм славу этих выдающихся людей и ученых — Пифагора, Аристотеля, Птолемея, Альгазена, Леонардо да Винчи? Разумеется, нет. Умалить их славу не может ничто, никакие открытия более поздних времен, иногда — и не так уж и редко — опровергавшие их заблуждения. Их имена бессмертны, как и бессмертно все то, что ими было создано, открыто, описано. Однако бесславие — штука хитрая. Бесславие заключается не только — и даже не столько — в том, что кто-то, пришедший на смену, обнаруживает ошибку ушедшего: кто из людей не ошибается? И уж кто не ошибается из тех, кто обладает умом воистину великим — могучим, кипучим, искрящимся деятельной фантазией, без каковой фантазии научная мысль не существует вообще? Бесславие — в приписках.
Человеческий разум устроен так, что более болезненно воспринимает разочарования, чем радость. Даже существует «механизм», блокирующий в наших головах наиболее горькие воспоминания: задвигая их куда-то на задворки нашего сознания и ограничивая к ним доступ настолько, что мы, бывает, пережив тяжелое потрясение, забываем его тут же, а к тем, что оказали на нас не такое сильное травмирующее воздействие, со временем начинаем относиться легче и даже трансформируем их так, что они теряют связь с действительно произошедшим, превращаясь в отражение того, что могло бы быть, но чего на самом деле и не было. Наш мозг стремится защитить нас от таких волнений и переживаний, сносить которые нам не всегда под силу.
Однако существует и такая особенность сознания: пережив удовольствие и обнаружив вдруг что-то, что это удовольствие дискредитирует, мы начинаем скверно думать не только об источнике дискредитации, но и о том, на что он был направлен. В процессе накопления информации — знаний — это оборачивается тем, что, заучив какую-то новую для нас информацию и вдруг, спустя какое-то время, обнаружив, что она не соответствует действительности, мы либо пылко встаем на защиту ошибочного мнения, превращаясь в теряющих способность логически мыслить защитников ереси, либо, осознав ошибку, переносим ее авторство на тех, с чьими именами она у нас ассоциируется. И, к сожалению, среди этих имен оказываются не только авторы приписанного мнения, но и те, кому оно было приписано.
Если нам, еще не вдававшимся в детальное изучение вопроса, говорят, что Леонардо да Винчи, доказывая естественность и красоту человеческого тела, голым бродил по улицам Милана, а после — анатомировал трупы, и именно это — прогулки в голом виде и изучение анатомии — сделали его первым выдающимся мастером художественной передачи человека таким, каков он есть на самом деле; если мы, повторим, принимаем это за истину, ассоциируя ее с блестящим мастерством рисунков и картин Леонардо, мы не только формируем ошибочное представление о привычках великого человека, но и начинаем считать такие привычки нормальными и даже свидетельством гениальности. Когда же мы обнаруживаем, что всё это — наглая ложь, мы удивительным образом начинаем с неприязнью относиться не только к рассказавшему нам басню лжецу, но и к самому Леонардо: ведь мы уже утвердились во мнении, что гулять нагишом — хорошо! И то, что гений, как выясняется, ничего подобного не делал, травмирует нас, так как вынуждает нас либо искать другие аргументы для оправдания нашего собственного — не вполне приличного — поведения на улицах города, либо, взяв себя все-таки в руки и снова одевшись, обрушиваться с негодованием на Леонардо за то, что якобы он своим примером — пусть и не соответствующим действительности — выставил нас в нелепом свете!
Конечно, приведенный пример — преувеличение. В конце концов, не так уж много найдется людей, готовых рискнуть, подражая очевидному сумасбродству. Но, к сожалению, там, где преувеличений никаких нет; там, где нет никакого явного сумасбродства, всё обстоит намного хуже.
Представьте, что в школе вас научили думать, будто система мира, в которой Земля занимает центральное положение, истинна. И что, в дополнение к этому, снабдили вас замечательными расчетами движения планет, выполненными Птолемеем именно для такой системы. И вдруг, блестяще, как вы полагали, сдав вступительные экзамены на отделение астрономии факультета физики МГУ, вы обнаружили, что стали настоящим посмешищем, а ваши ответы на заданные вопросы превратились в ходячий анекдот! Наиболее вероятное следствие такого происшествия — ваша ненависть не только к вложившему в вас ложные знания школьному учителю, но и к выдающемуся, хотя и во многом заблуждавшемуся, ученому — Птолемею.
Разумеется, и этот пример — всего лишь казус, вряд ли способный реализоваться в действительности. К счастью, наша система начального и школьного образования пока еще не пала настолько низко, чтобы вкладывать в наших детей совсем уж безумные вещи. И все же этот пример — достаточно хорошая иллюстрация.
Именно так — как сумасшедший школьный учитель, выпускающий в мир человека, уверенного в том, что Земля находится в центре Солнечной системы — поступают те авторы «исследований» о фотографии, которые относят истоки ее возникновения к глубокой древности, а ее отцами-основателями «назначают» Леонардо да Винчи или Альгазена! Именно так поступают те авторы, которые видят в загаре человеческой кожи намек на исследования химических процессов древними, а в камере-обскуре — первый фотоаппарат! Именно так — провоцируя неприязнь и к себе, и к залихватским манером притянутым ими в их писанину великим, но не имеющим никакого отношения к фотографии людей — поступают ленивцы и фантазеры. Причем фантазеры — в наихудшем из множества смыслов!
Но хуже всего даже не это, а то, как мы уже говорили, что авторы этих «исследований», отодвигая на задний план, а то и вовсе не давая никакого упоминания о наших соотечественниках, не только морочат головы подрастающим поколениям, но и вносят свою лепту в процесс укоренения лжи, ведущий в конечном итоге к вырождению нашего самосознания.
Возьмите, например, их наглое утверждение, что будто первое в Европе фотоателье было открыто в Лондоне, а второе — немного времени спустя — в Париже! А между тем, если как лондонское, так и парижское «появились на свет» лишь в 1841-м году, то еще в июне 1840-го портретное фотоателье существовало в Москве! Воистину остается лишь сожалеть, что такие наказания, как выставление у позорного столба, публичная порка и отрезание ушей, остались в прошлом: и первое, и второе, и третье пришлись бы весьма кстати, существуй заодно еще и закон о суровой ответственности безответственных — уж извините за каламбур — брехунов; перепечатывающих всякую иностранную чушь ленивцев и просто полоумных, которых хлебом не корми — дай посмотреть в рот иностранцу!
И ведь какое это было фотоателье, и каким человеком оно было основано!
Сейчас, не без активного участия в процессе истирания памяти упомянутых «исследователей», мало кто даже не то что знает, а просто слышал об Алексее Федоровиче Грекове — выпускнике второго петербургского кадетского корпуса. Для авторов же «исследований» по истории фотографии этот выдающийся российский изобретатель — фотограф, типограф, первооткрыватель офсетного способа печати, человек, не только облегчивший процессы дагерротипирования и фотографирования, но и сделавший их доступными; человек, качество работ которого далеко превосходило качество работ его «зарубежных коллег» — не существует вообще.
Почему же он незаслуженно забыт? Не потому ли, что именно он — первым в мире! — научился делать качественные дагерротипные портреты, а вовсе не кто-то из так любимых нашими, не говоря уже об иностранных, «исследователей» истории фотографии? Не потому ли, что именно ему принадлежит первенство того, что позволило использовать «закрепленные изображения» в качестве опознавательных материалов — портретных или вещественных, то есть — людей и предметов?
В то время как в просвещенной Европе бились над тем, чтобы хоть как-то улучшить качество изображений, сделать их менее хрупкими, облегчить саму участь людей, решившихся подвергнуть себя изнурительной процедуре «портретирования без кисти, красок и холста», Греков все эти задачи уже благополучно решил! Именно он придумал способ сократить выдержку аппарата с четверти часа до пары минут. Именно он отказался от серебряных пластинок для дагерротипии. Именно он создал удивительное по своему остроумию кресло, позволявшее фотографируемым если и не наслаждаться процессом, то хотя бы не испытывать тяжкие мучения! Ведь что такое было — процесс фотографирования на рубеже тридцатых и сороковых годов девятнадцатого столетия? Это были томительные, как минимум, пятнадцать-двадцать минут полной неподвижности на стуле, с перемазанным мелом лицом, с усыпанными рисовой пудрой волосами! И любое движение, даже самое незначительное — шевельнувшаяся бровь, опустившееся в моргании веко, приводило к безнадежной порче изображения: получавшихся на нем чудовищных уродов даже в самой буйной фантазии нельзя было назвать «портретами» позировавших фотографу людей!
Само собой, что уже первые успехи в закреплении изображений натолкнули полицейские власти на мысль использовать их, изображения эти, в качестве опознавательных материалов — фотографий преступников, по которым можно было бы проводить их быстрое опознание. Вообще, считается, что первыми такими фотографиями стали дагерротипы французской полиции, традиционно относимые к 1841 году. Однако именно к тому же времени относится высказывание тогдашнего начальника Парижской полиции о фактической непригодности таких изображений для полицейских нужд: они никуда не годились! Но уже скоро — буквально в том же году — ситуация кардинально изменилась: фотография не только правомерно, имея на то все по своим качествам основания, вошла в полицейскую практику, но и осталась в ней уже навсегда.
Что же произошло? Что изменило положение дел так быстро и так резко? Быть может, какие-то открытия европейских первопроходцев? Несомненно, именно так преподнесут свершившееся не к ночи будь помянутые «исследователи». Да, собственно, именно так они и преподносят: не моргнув и глазом, словно сидя на стуле для дагерротипирования и опасаясь, что выйдут на полученном изображении ужасными уродами! Так и преподносят: не испытывая ни укола совести, ни даже признака душевного дискомфорта. И в этом они — все!
На самом же деле последовательность событий была другой.
Еще в 1840-м году в петербургской печати начали появляться статьи Алексея Федоровича о различных методах получения качественных фотографических изображений и в особенности — портретных. Эти статьи сопровождались иллюстративным материалом — первыми в мире напечатанными фотографиями! На фотографиях изображались люди, ландшафты, вообще — всякая всячина, а качество их было таково, что приводило в изумление. Учитывая то, что Петербург не только являлся столицей Империи, но и был по-настоящему космополитичным городом, происходившие события в котором не оставались без внимания нигде; учитывая то, что в Петербурге одновременно проживало больше ученых, исследователей, изобретателей, чем в какой-либо другой европейской столице; учитывая то, что среди целых «толп» этих почтенных мужей было немало и подданных других государств, проникновение идей Алексея Федоровича за границу России было делом не просто времени, а времени кратчайшего!
И ведь так и вышло. К концу — приблизительно — 1840-го года познакомившийся с Грековым Дарбель переправил в Париж удивительные материалы, где они почти незамедлительно попали в центр внимания не только фотографов-первопроходцев, но и ученых самых различных направлений. Тогда же, в самом конце 1840-го или в начале 1841-го года, в Парижской Академии наук был сделан доклад, посвященный открытиям русского изобретателя — Алексея Федоровича Грекова. Доклад читал Франсуа Араго — блестящий ученый и… будущий премьер-министр Франции! А вскоре сообщениями о самом настоящем перевороте в деле фотографирования запестрела и периодическая печать — сначала французская, а потом и других европейских стран. Echo Monde Savant, Das Ausland… Идеи Грекова буквально ворвались в Западную Европу и начали по ней триумфальное шествие.
Без имени, как это водится у заимствовавших что-то «просвещенных народов», самого Алексея Федоровича.
Нам говорят о мистере Тальботе, открывшем способ негативно-позитивного закрепления изображений, но как-то забывают упомянуть о Юлии Федоровиче Фрицше, «поправившем» мистера Тальбота предложением заменить тиосульфат натрия на аммиак, то есть внесшем именно то изменение в тальботовский способ, которое и сделало его реально применимым на практике! Нам говорят о том же мистере Тальботе, который якобы первым — в 1844-м году! — издал первую книгу с отпечатанными на бумаге фотографиями, хотя, как мы помним, первые печатные фотографии были сделаны четырьмя годами ранее Алексеем Грековым! Нам говорят о том же Дагерре — именем этого, вне всякого сомнения, заслуженно прославленного человека назван и сам способ, один из способов, фотографирования, — но почему-то «скромно» умалчивают о том, что ни кто иной, как Алексей Федорович, дал подлинную жизнь этому шаткому, неимоверно дорогостоящему и крайне ненадежному способу! Разве господин Дагерр придумал заменить серебро на медь и латунь?
И тут — возвращаясь назад — нельзя не вспомнить еще об одном человеке: о графе Алексее Петровиче Бестужеве-Рюмине.
Так получилось — а почему получилось именно так, а не как-то иначе, вызывает немало вопросов, — что граф Алексей Петрович не только за границей, но и у нас известен разве что как выдающийся дипломат и государственный деятель нескольких сразу эпох и, разумеется, как Великий Канцлер Российской Империи при Елизавете Петровне.
Безусловно, дипломатическая и политическая деятельность этого выдающегося человека была настолько яркой — пусть и порой весьма двусмысленной, — что именно она, среди всех других его занятий, бросается в глаза прежде всего, буквально затмевая своим блеском всё остальное, к чему Алексей Петрович приложил свою руку. Так, например, ныне уже забыты — во всяком случае, мало кто о них знает хотя бы понаслышке, не говоря уже о том, чтобы лично быть с ними знакомым — его философские труды, написанные им в годы подмосковной ссылки. Когда-то они печатались на многих языках и были весьма почитаемы — вплоть до того, что (редкая честь!) удостоились перевода на латинский язык — язык канцелярии Папы Римского. А ныне они найдутся даже не в каждой из самых крупных библиотек мира — что уж думать об их наличии в частных книжных собраниях! Такая же — как и философских занятий — участь постигла и занятия Алексеем Петровичем химией.
В любом, полагаю, современном справочнике, посвященном истории фотографии, любознательный читатель обнаружит примерно такую запись: в 1725-м году профессор Галльского (Германия) университета Иоганн Генрих Шульце случайно обнаружил свойство приготовленной им — и тоже случайно — смеси азотной кислоты, мела и серебра темнеть под воздействием солнечных лучей, при этом совершенно не изменяясь в тех своих участках, которые оставались в тени. Любознательный немецкий профессор, пораженный увиденным, провел серию экспериментов: вырезая из бумаги буквы и фигурки, он накладывал их на бутылку со смесью и, оставляя на какое-то время на солнце, получал в итоге запечатлевшиеся на смеси фотографические изображения этих самых фигурок и букв. В 1727 году профессор опубликовал результаты своих наблюдений, добавив также и то, что после взбалтывания смеси изображения исчезали.
Как обычно, ознакомив любопытствующих с наблюдениями иностранца, претендующая на истину запись ни словом не обмолвится о том, что наблюдения эти, само открытие свойства солей серебра темнеть на свету, были сделаны, мягко говоря, не без участия русского человека. А между тем, именно графу Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину и принадлежала идея составления солевого раствора, равно как и последовавшее из этого открытие легших позднее в основу фотографирования свойств солей серебра «сохранять неизменными в цвете фрагменты, не подвергшиеся прямому воздействию солнечных лучей»!
Профессор Шульце вошел в историю фотографии, а русский граф — в историю дипломатического, и не только, интриганства. На этом фоне совершенно естественно выглядит то, что господин Ньепс, совершая во Франции свои первые эксперименты, основывался, как он полагал, на открытии немца: ведь именно немец опубликовал наблюдения, причем опубликовал их исключительно под своим собственным именем.
С фамилией Ньепса возвращаясь в девятнадцатый век, мы возвращаемся и к удивительной хронологии несправедливых вообще, а для нас — еще и трагичных забвений. Вот лишь несколько примеров из этой хроники.
Любому фотографу известны имена господ Истмена, Стронга и Райхенбаха, как известно ему и название связанной с их именами американской компании «Кодак». В любом справочнике любой желающий может прочитать: именно усилиями этих господ в 1885-м году появилась на свет первая в мире гибкая фотографическая пленка, представленная публике в 1887-м году и поступившая в «широкую» продажу пару лет спустя. А между тем, еще в 1878 году, то есть — за семь, как минимум, лет до первых слухов о чудо-плёнке едва-едва на тот момент зарегистрированной американской компании, российские газеты и специализированные издания — с соответствующими перепечатками в изданиях зарубежных — сообщали об изобретении некоего Ивана Васильевича Болдырева: «Новый тип фотографического материала — мягкая пленка, обладающая замечательными свойствами. Она эластична настолько, что ни свертывание в трубочку, ни сжимание в комок не могут заставить ее искривиться»!
Цена вопроса — цена патента, который Иван Васильевич не смог оплатить — составляла 150 рублей. Стоимость компании «Истмен Кодак» сегодня — полтриллиона долларов США. Но Бог бы с ними — с рублями и с американскими долларами; с нищетой одного и беззастенчивой предприимчивостью других. Как и прежде, на первое место в этой истории выходят не бедность и не двурушничество, а мерзкое поведение тех, кто ныне, уже сейчас, не будучи связан никакими моральными нормами, но почему-то называясь отечественными исследователями истории фотографии, вслед за американцами повторяют ложь, укореняют эту ложь, отказывая в самом праве на существование своему соотечественнику — истинному изобретателю пленки.
На тридцать лет раньше, в Париже, на Всемирной промышленной выставке 1849-го года, произошло знаменательное событие, вошедшее в историю как первая награда за фотоснимок. Собственно, именно с этой награды следует вести «родословную» всех вообще фотографических конкурсов и наград — и малых, не слишком значительных, и, разумеется, самых престижных. Кто получил золотую медаль? Справочки нам сообщают, что обладателем первого в мире «фотографического» золота стал господин Шевалье — французский физик и оптик, по праву прославленный изобретением ахроматического микроскопа и двойного объектива для телескопов. Но что за фотографиями были те работы, которые так восхитили почтенных членов жюри? Кем они были сделаны?
Очевидно, что сама постановка вопроса способна заставить поморщиться тех из «исследователей» истории фотографии, которые привыкли говорить о награждении Шевалье, ничего не сообщая об авторстве тех работ, за которые француз получил золотую медаль. Не правда ли: сейчас показалось бы странным, что кто-то получает награду за чужую работу и входит в летопись на чужом горбу. И хотя, разумеется, достижения господина Шевалье говорят сами за себя, и уже имея такие достижения за своими плечами, господин Шевалье, безусловно, вошел бы в историю и без всяких медалей Парижской выставки, но, тем не менее, произошло именно то, что произошло: награда была присуждена не автору работ, а человеку, который эти работы на выставку представил!
Спросите любого француза, знает ли он хоть что-то о Сергее Львовиче Левицком? Можно уверенно утверждать — вплоть до пари на яйцо против тельца, — что каждый из спрошенных ответит отрицательно. Задайте этот же вопрос отечественным «исследователям»: если не все, то большинство из них точно, только пожмут плечами. А между тем, именно работы Сергея Львовича были теми, за которые господин Шевалье получил награду!
Предвидя, пусть с современной точки зрения и не вполне логичные, возражения наиболее дотошных «исследователей» — мол, без оптики Шевалье Сергею Львовичу не удалось бы сделать такие замечательные снимки, — подготовим заранее «вопрос на вопрос». Господа, не кажется ли вам странным то, что сами снимки эти сделал не кто-то из соотечественников прославленного французского физика, а человек, в общем-то, Франции чужой, хотя и проживший в ней какое-то время? Как могло получиться такое, что не французские мастера, а русский оказался автором победивших на выставке работ?
Ответ на этот вопрос лежит на поверхности и заключается в том, что Сергей Львович был не только фотографом. Подобно своему старшему современнику Грекову и младшему — Болдыреву, он был еще и прекрасным мастером, внедрявшим в жизнь свои собственные изобретения. Придуманный им метод наводки на резкость — используемый, кстати, до сих пор в крупноформатных аналоговых аппаратах, — а также — и тоже впервые в мире — внедренное им искусственное освещение при съемке (то самое изобретение, без которого немыслима в сложных условиях и современная фотосъемка) и стали именно тем, что вывели русского мастера на первое место, позволив ему опередить соотечественников Шевалье. Вот и получается, что оптика французского физика отнюдь не имела определяющего значения: работали-то с ней многие, но много ли толку было в ней, выражаясь языком современным, без инноваций Сергея Львовича Левицкого?
Полагаю, каждый из нас — и пишущий эти строки, и читающие их — с восхищением рассматривают фотографии, сделанные в море. Обилие современной техники для подводной съемки поражает воображение, а тех, кто и сам не прочь попробовать себя на ниве «подводного» фотохудожника, даже ошеломляет: выбор воистину непрост! Но многие ли знают, кто стал первопроходцем в этом деле?
Как это водится, в справочниках можно прочитать многое. Например, о том, что немец Вильгельм Бауэр — конструктор подводных лодок, приглашенный в Россию и ставший основоположником нашего подводного флота — был первым из тех, кто сделал «подводный» фотоснимок. Было это в Кронштадте, а съемка происходила с борта подводного корабля. Вот только какое это имеет отношение к истории собственно тех аппаратов, которые используются непосредственно в море?
Можно прочитать о неудачных опытах в проведении подлинной подводной фотосъемки мистера Томпсона и мистера Кениона, проводившиеся ими в шестидесятых годах девятнадцатого столетия.
Можно прочитать о мистере Уильямсоне — американском режиссере экранизации 1913 года знаменитого романа Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой». Эта экранизация запомнилась зрителям впечатляющим подводным миром, запечатлеть который позволило остроумное решение мистера Уильямсона, поместившего оператора в созданную по его заказу «сферу с окошками».
Можно прочитать о британском офицере, Фредерике Янге, в 1915-и году создавшем, как отмечается особо, «одну из первых» камер для подводной съемки.
Можно прочитать о господах Чарльзе Мартине — штатном фотографе журнала «Нэшнл Джиографик» — и Уильяме Лонгли — ихтиологе, — снимки которых подводного мира Карибского моря были опубликованы в американском журнале в 1927-м году.
Наконец, можно прочитать о том, что в 1930-м году французский оружейный завод, очень удобно располагавшийся в Тулоне, приступил к выпуску подводных камер для военных задач.
Но почему же справочники, словно — и в данном случае, можно сказать, буквально — в рты понабрав воды, ничего не пишут о Вячеславе Измайловиче Срезневском — русском спортсмене, ученом, основоположнике научно-технической фотографии, создателе первого в мире ударопрочного фотоаппарата — того самого, с которым в свои путешествия отправлялся Николай Михайлович Пржевальский, — первого в мире фотоаппарата для аэросъемки и первого в мире водонепроницаемого фотоаппарата для подводных съемок? Возможно, потому, что Вячеслав Измайлович не слишком вписывается в концепцию, согласно которой все, хоть сколько-нибудь заметные достижения, к России не имеют ни малейшего отношения! А между тем, этому замечательному человеку принадлежит и еще одно конструкторское новшество, по достоинству, хотя и молчаливо, оцененное всеми астрономами мира — камера для регистрации фаз солнечных затмений!
К числу людей, память о которых насильственно истирается из нашего сознания, относится и Сигизмунд Антонович Юрковский. Его изобретение — шторно-щелевой затвор — известно ныне по образцам, выпущенным — разумеется, без согласования и указания приоритета — английскими компаниями «Геррри» и «Торнтон Пикар» и немецкой «Герц». А можно ли представить современную фотографию, ее динамизм, ее полноту и жизненность, ее репортажную сущность, без этого изобретения?
Впрочем, для нас — автора и читателей — Сигизмунд Антонович интересен не только изобретением шторно-щелевого затвора, утвердившего основу моментальной фотосъемки, но и — даже в первую при этом очередь — тем, что именно с ним связано «проникновение» в российскую полицейскую среду научного — систематизированного — подхода к процессу фотосъемки преступников.
Вообще — и на этот раз совершенно справедливо — первенство в попытках систематизации опознавательной фотографии принадлежит английскому художнику и фотографу шведского происхождения Оскару Рейландеру. В своей статье «Краткие советы по фотографированию преступников», опубликованной в Британском Фотографическом Альманахе за 1872 год, он — первым, насколько это можно судить — предложил вошедший позже в обычную и ставшую ныне привычной практику метод фотографирования задержанных в фас и в профиль. Решение в то время не столько очевидное, сколько смелое, ибо ни на каких статистически подтверждаемых выводах оно еще не базировалось.
Вторым — и тоже по праву знаменитое имя! — стал Альфонс Бертильон. Его система — бертильонаж — не только получила широкое признание, но и являлась наиболее эффективной при проведении опознаний вплоть до повсеместного внедрения методов дактилоскопии. При этом следует особенно отметить то, что созданная Альфонсом Бертильоном система полностью так и не отмерла. Именно она до сих пор лежит в основе словесных — составленных со слов очевидцев — ориентировок на розыск людей: не только преступников, но и безвестно пропавших — таких, присовокупить фотографии к делам о розыске которых почему-либо не представляется возможным.
Однако система Бертильона, прежде всего, лежала в плоскости антропологии. Именно это определило ряд свойственных ей специфических особенностей, в том числе — известную громоздкость непосредственно самих способов фотографирования, хотя, при всех ее недостатках, сопутствовавший ей и до мелочей продуманный принцип ведения картотечного учета сделал ее, вплоть до появления дактилоскопии, одним из самых совершенных методов опознания.
Тем не менее, к тому времени, когда — в 1883-м году — Альфонс Бертильон сумел впервые доказать эффективность своей системы, в России уже шла работа над систематизацией и разработкой единых правил опознавательной фотографии. Одним из первых, кто выступил в пользу такой систематизации, и был Сигизмунд Антонович Юрковский. Уже в 1884 году увидела свет написанная им статья «Фотографирование арестантов» и примерно тогда же стали знаменитыми его слова: «Опознавательная фотография — полицейский протокол с явно усовершенствованными паспортными приметами».
Как это ни парадоксально, но если у себя на родине господин Бертильон столкнулся с непониманием, с необходимостью в боях и на унизительных условиях доказывать работоспособность своей системы и продвигать ее в жизнь — и всё это при том, что полицейское ведомство во Франции было уже и развитым, и вполне современным, — то именно в России, где только-только начали осознавать необходимость реформирования полицейского дела вообще и сыска в частности, сразу же по достоинству оценили блестящие разработки французского криминалиста: уже с первых дней их существования их имели в виду и работали с ними и над их, насколько это было необходимым, усовершенствованием.
Увы, но дело шло тяжело. Как это вообще свойственно нашему Отечеству, всегда с трудом страгивающемуся с места и с неменьшим трудом набирающему ход, особенно на подъеме, нашлось немало препятствий, замедлявших как реформу полиции вообще, так и внедрение в сыск, выражаясь языком современным, востребованных инноваций.
Прежде всего, сказалась свойственная каждому из нас черта считать себя слишком умным, неизбежно поперек любого дела, любой инициативы ставящая словоблудие. А одновременное при этом уважение нами права каждого человека быть не менее умным, чем таковыми являемся мы, и вовсе любой процесс из процесса внедрения превращает в процесс обсуждения. До тех пор, пока все — от малого до великого, и даже от малых тех, кто к обсуждаемому делу не имеет вообще никакого отношения, и до таких великих, кто разве что мельком и боком имеет к делу касательство — не выразит свое мнение; до тех пор, пока на выражение позиции, аргументы и контраргументы не будут изведены миллионы листов и тонны чернил; до тех пор, пока в прениях ответственных и не очень людей не расточатся месяцы и даже годы, именно до тех пор у нас не бывает и не внедряется из предложенного ничего.
И все же на этот раз нам — до известной степени — повезло. В Петербурге появился Грессер.
Лучше всего, пожалуй, Петра Аполлоновича характеризуют слова, сказанные о нем князем Мещерским. И хотя сам князь был человеком, мягко говоря, далеко не лучшей и не завидной репутации; хотя мнения его одинаково коробили как либералов, так и консерваторов, отказать ему в уме и наблюдательности было невозможно.
Познакомившись с Петром Аполлоновичем, оценив результаты его усилий, сравнивая их позже с трудами других градоначальников, Мещерский сказал: «Уже одно то, что плохонький губернатор в Харькове оказался чуть ли не идеальным начальником полиции и градоначальником в Петербурге — в высшей степени явление курьезное. Факт тот, что ни до Грессера, ни после Грессера Петербург не имел подобной по энергии и здравомыслию личности во главе города. В разговоре о политике, о литературе, о великосветских злобах дня, о придворном мире он казался менее сведущ и наивнее своего вестового. Но когда вы входили в область его служебной деятельности, этот человек вдруг преображался не только в страстного любителя, но в гения своего дела!»
Грессер взялся за дело с энергией. Вполне справедливым будет сказать, что именно его энергия, его настойчивость, обусловленная искренним вхождением в продиктованные временем обстоятельства и нужды, его личная заинтересованность во внедрении тех новшеств, которые единственно и могли привести к различного рода насущным улучшениям, позволили в сроки достаточно краткие — по нашим, разумеется, меркам — преодолеть болтовню и дискуссии, направленные больше на самолюбование, чем на общее благо. За несколько лет ему удалось, почти ничем из предлагаемого не поступившись, провести реформу полиции, приведя ее, полицию эту, к виду более совершенному, чем этого можно было ожидать, и сделав ее достойной великого государства.
Именно в градоначальство Петра Аполлоновича штат столичной сыскной полиции был расширен (а позже, разумеется, — по примеру полиции столичной — реформы коснулись и других городов). Именно в градоначальство Петра Аполлоновича сыскная полиция Петербурга обзавелась первым в Империи антропометрическим кабинетом, устроенным по системе Альфонса Бертильона. И именно в градоначальство Петра Аполлоновича в полицейскую практику вошли доработанные отечественными специалистами система фотографирования арестантов и система картотечного учета. Причем системы эти настолько выгодно отличались как от французской, так и от вариаций ее в других европейских странах, что положенный Петром Аполлоновичем задел уже вскоре вывел российский сыск сначала на лидирующие позиции, а затем и на первое место в мире.
С этими реформами — помимо имени Сигизмунда Антоновича Юрковского — неразрывно связано имя и другого выдающегося российского фотографа и криминалиста: уже упоминавшегося нами Евгения Федоровича Буринского.
Что бы и кто бы нам ни говорил о зарубежных успехах, но именно в России, в Петербурге, в 1889-м году, Евгением Федоровичем была создана первая в мире судебно-фотографическая лаборатория — при столичном окружном суде. Именно в России, именно Евгением Федоровичем были заложены основы мировой системы фотографического исследования вещественных доказательств: методы цветоотделения, цветоразличения, усиления контрастов. Именно в России, именно Евгений Федорович дал первый и самый успешный бой натиску работ австрийского криминалиста Ганса Гросса. Не оспаривая их по существу, он указал на тот их вопиющий недостаток, который относился к вопросам фотографирования. Ведь Гросс — необыкновенно популярный со своими теориями — утверждал, не более и не менее, что фотографирование чего бы то ни было — преступников, места преступления, улик, трупов — хотя и является отчасти полезным, но, в целом, в процессе расследования заслуживает мест пятых и десятых, являясь случайным вспомогательным средством!
Именно Евгений Федорович Буринский, заняв позицию прямо противоположную, доказал ошибочность этих взглядов во всем другом, безусловно, заслуживающего уважения австрийца. Сами работы, те опыты, которые им проводились, их успех засвидетельствовали в итоге его правоту. Необходимо сказать и то, что, по мере распространения дактилоскопии и, как следствие, выхода из практики антропометрической системы Альфонса Бертильона, принципы именно Евгения Федоровича, озвученные им в многочисленных докладах и на многочисленных встречах с зарубежными коллегами, легли в основу современных принципов опознавательной и судебной фотографии, принятых, без преувеличения, повсеместно.
***
Полагаю, читатель — на примере фотографии, раз уж именно она уместна в нашем повествовании — уже вполне убедился в том, что ни о какой отсталости или вторичности российской технической и научной мысли не может быть и речи. В то время, к которому непосредственно относятся описываемые нами на этих страницах события, Россия вообще и русские люди в частности могли по праву гордиться своими достижениями, а также и той скоростью, с которой — пусть порою и не без препятствий — эти достижения внедрялись в жизнь, быстро становясь ее привычными спутниками — обыденностью.
В сущности, именно степень обыденности, с которой воспринимаются те или иные явления, те или иные процессы, те или иные вещи, свидетельствует прежде всего о прочном или непрочном вхождении этих явлений, процессов и вещей в человеческий обиход. И если судить именно так, то многое из того, что все еще могло вызывать удивление в Лондоне, в Париже или в Берлине и что являлось уже совершенно обыденным в Петербурге, именно в России входило в употребление и получало развитие раньше, чем где бы то ни было еще.
Приняв всё это во внимание и всё это учитывая, читатель, перейдя к следующей главе, уже не будет удивляться тому, что обнаружит в ней и что, не отвлекись он на это, получившееся длинноватым, но все же полезное отступление, могло бы его не только поразить, но и повергнуть в изумление, заставив усомниться в правдивости нашего рассказа.
Следует признать, что мнение читателя нам важно чрезвычайно: ни кто иной, как он, является тем высшим в своем приговоре судьей, которому решать — останется ли дело об «ушедших» свидетельством работы и успеха петербургской полиции или, обрастая мало-помалу небылицами, превратится в побасенку, не стоящую и мимолетного внимания.
Итак, покончив с отвлечением и попросту удерживая в мыслях тот уровень развития, которого Россия достигала к началу двадцатого столетия, последуем теперь за Вадимом Арнольдовичем Гессом — старшим помощником князя Можайского, отправившимся по личной просьбе пристава в контору Общества от огня страхования «Неопалимая Пальмира».