— Ты шутишь!

Василий Сергеевич прихлопнул отпавшую челюсть, но, тем не менее, выглядел очень возбужденно: новость о подружке знаменитого барона Кальберга могла стать самой удивительной и яркой в сезоне. Дорогого стоило разнести ее по гостиным первым!

Юрий Михайлович разубеждать его не стал, но Василий Сергеевич и сам внезапно почувствовал, что дело нечисто:

— Постой-ка! А что тебе-то за интерес до этой парочки? Почему ты ими заинтересовался? Ты ведь не просто так вызвал меня, чтобы поболтать о Кальберге? Твой интерес — полицейский?

Можайский смотрел на Кочубея своими улыбающимися глазами и молчал.

— Давай, говори, а то хорош я буду, когда окажется, что булку слопал, а изюмом не полакомился! Что они натворили?

— Скажи, — Можайский от прямого ответа уклонился, — когда ты видел Кальберга в последний раз и где?

Василий Сергеевич схватился за голову:

— Ну вот! Он еще и пропал?

— Может, да, а может, и нет. Так когда?

— Да вот, — чтобы ответить, Василию Сергеевичу даже не пришлось копаться в памяти, — буквально вчера.

Можайский прикусил губу, ожидая продолжения: «буквально вчера» означало — ни много, ни мало, — что Кальберг, сбежав из конторы «Неопалимой Пальмиры» и, таким образом, оставив с носом Вадима Арнольдовича, из Петербурга не выехал. Означало ли это и то, что он и далее намерен оставаться в столице, было не ясно, а все же новость сама по себе была поразительной. Несмотря на то, что Можайский на словах согласился с Чулицким, будто с барона станет укрыться в каком-нибудь из салонов, сам он в это не очень-то верил: уж очень страшный конец ожидал барона в случае поимки! Логично было предположить, что он уже на всех парах несется куда-нибудь в Америку. И хотя у столичной полиции бывали случаи успешной поимки преступников, скрывшихся за океан, но делом это было хлопотным и ненадежным.

Почему Кальберг не воспользовался так ловко устроенным преимуществом во времени? Почему он пошел на риск, не только оставшись в городе, но и, по-видимому, без всякого стеснения по нему разгуливая? Не в темном же закоулке встретил его Кочубей?

— Где?

— На Смоленском кладбище.

Можайский опешил: уж какого бы ответа он ни ожидал, но явно не такого.

— На кладбище?

Василий Сергеевич снисходительно подтвердил:

— Конечно, а где же еще?

Можайский совсем растерялся, что Кочубея изрядно развеселило:

— Э, друг ты мой, а еще полицейский! Дальше своего носа ничего не видишь. Забыл, что вчера молебен был в память Ксении Блаженной и в успех строительства новой часовни?

— Молебен?

— Да ты никак всё на свете проспал!

Можайский и впрямь за делами последних тяжелых дней напрочь забыл о готовившемся торжественном молебне — даром, что состояться он должен был прямо в его же полицейской части! На этот молебен, вообще-то — мероприятие, открытое для всех, ибо странно было бы ограничить доступ к торжеству христианской веры и к славе самой любимой в городе подвижницы, рассылались, тем не менее, именные пригласительные билеты. И хотя никаких явных преимуществ они не давали, но на деле гарантировали место в первых рядах молящихся. Можайский — его, как мы видим, несмотря на все его странности, в обществе не забывали — такой получил. Но билет этот, полученный загодя, был брошен им куда-то в ящик стола или в сейф и благополучно забыт. Только теперь, когда Кочубей ошарашил его известием о встрече с Кальбергом на Смоленском кладбище, он вспомнил о мероприятии, на которое, впрочем, ходить не собирался: Можайский был против того, чтобы из памяти хороших людей устраивать великосветский балаган и ярмарку тщеславия.

Но известие — вот так, чуть ли не походя, преподнесенное Кочубеем — менее удивительным от того, что Можайский забыл о молебне, не становилось. Даже наоборот: оно еще более поразило Юрия Михайловича. Дерзость, если, конечно, дело тут было именно в дерзости, Кальберга — тоже, по-видимому, приглашение получившего и, в отличие от Можайского, воспользовавшегося им — выходила за рамки разумного или, во всяком случае, объяснимого.

Каким глупцом, каким тщеславцем или каким самонадеянным нужно быть человеком, чтобы так поступить? А может, дело и впрямь вовсе не в глупости, не в тщеславии, не в самонадеянности и не в проистекающей из них дерзости? Может… — Можайского осенила догадка: может, Кальбергу нужно было прийти на кладбище, и молебном, собравшим столько народу, он просто воспользовался как удобным моментом? В конце концов, кто бы рискнул его тронуть во время торжества, даже если бы и догадался разыскивать его именно там? И разве не проще всего было бы затеряться после — в толпе, в человеческой массе, рассечь которую ради поимки беглеца не посмел бы никто?

Но что за дело могло быть у Кальберга на кладбище? Это требовало прояснений, хотя как именно прояснения эти можно было б добыть, не арестовав самого барона, Можайский пока не знал. А все же — вот она, ясно заметная цепочка: неизвестный компаньон — на Васильевском острове; все заказчики преступлений — жители Васильевской полицейской части; Смоленское кладбище — здесь же.

— Как долго он пробыл на молебне?

— Как и все, полагаю. А впрочем, — Василий Сергеевич заколебался, — ручаться ни за что не могу. Скажу только, что точно видел его в начале. Даже перебросился с ним словечком-другим. А потом уже не до него было.

— Понимаю. — В тоне Можайского явственно слышалась досада. — Но все же поручиться за то, что он отстоял молебен от начала и до конца, ты не можешь?

— Не могу.

— А эта его Акулина была?

Василий Сергеевич на секунду онемел от изумления, а потом воскликнул:

— С ума сошел?

Можайский кивнул:

— Да, нелепый вопрос, согласен. Но — мало ли?

— И речи об этом не может быть! У Кальберга, не спорю, отменный вкус, да и… барышня эта, как выясняется, совсем не так проста, как мы о том полагали, но ты подумай: кто же в здравом уме приведет на такое событие… любовницу? — Вынужденный прямо произнести то, что до сих пор всего лишь подразумевалось и обходилось более или менее обтекаемыми намеками, Василий Сергеевич поморщился.

Можайский опять кивнул и потянулся к графину.

— Нет, подожди! — Василий Сергеевич перехватил руку Можайского. — Ты обещал рассказать, в чем, собственно, дело!

Избавившись от хватки Кочубея, Юрий Михайлович усмехнулся и, наполнив рюмку, возразил:

— Ничего я не обещал. Да и не могу пока ничего рассказать. Но, если хочешь, дам намек.

Василий Сергеевич нахмурился, но был вынужден согласиться:

— Ну? Что за намек?

— Держись от Кальберга подальше. Если, конечно, ты его еще когда-нибудь встретишь!

Князь встал из кресла и прошелся по гостиной. Выглядел он задумчивым, причем задумчивым всерьез: с него как рукой сняло тот — немного шутовской в любом, даже обладающем самым невероятным апломбом человеке — налет высокомерия, светскости, отстраненности от житейства с ее обыденностями и низменностью. Можно даже сказать, что сейчас Василий Сергеевич и был тем самым человеком, каким являлся на самом деле: умным и честным. Лелеемая годами и ставшая потому привычной маска великосветского аристократа спала с него.

— Вот что. — Василий Сергеевич вернулся в кресло и тоже наполнил рюмку. — Знаю я тебя вот с таких и поэтому верю каждому слову. Говоришь, что не можешь объясниться, значит, причина действительно серьезная. Но все же ты поступаешь неверно. Кальберг — не тот человек, к которому даже ты смог бы подступиться вот так, запросто. Пусть он и натворил что-то, как я понимаю, серьезное…

Лицо Можайского, и так-то всегда мрачное, сделалось страшным. Василий Сергеевич, отметив это, запнулся и поправился:

— Ах, даже вот как?

Можайский склонил голову к плечу. Его улыбающиеся глаза смотрели прямо в глаза Кочубея, и было это настолько жутко, что любой другой на месте Василия Сергеевича этот взгляд не перенес. Но князь Кочубей не только был человеком неробкого десятка, но и на самом деле знал Можайского чуть ли не сызмальства. Приобретенное уродство Михаила Юрьевича — эти вечно улыбающиеся глаза и это вечно мрачное из-за разбитых бровей и стягивающих шрамов между ними лицо — его не только не смущали, но и, в сущности, игнорировались им на каком-то внутреннем, психологическом уровне. Он будто бы и не видел их вовсе.

— Ну, что же. — Василий Сергеевич решительно, если можно так выразиться, нахмурился. — Тем хуже для Кальберга. Хочешь ты или нет, но я облегчу тебе задачу. Считай, что индульгенция у тебя в кармане. Придется, правда, немного пофантазировать…

Можайский невольно улыбнулся — по-настоящему, не глазами.

— … но что поделать, раз уж ты нем, как рыба!

— Спасибо.

Василий Сергеевич махнул рукой: «Дурная голова ногам покоя не дает!»

Можайский снова снял с рычага телефонную трубку и попросил соединить с Трояновым в Обуховской больнице.

— Алексей Алексеевич? Пристав Можайский… да, совершенно верно. Ответьте на один только вопрос: барон Кальберг или Акулина Олимпиевна сейчас на месте?.. Не появлялись?.. Нет, ничего, спасибо.

Можайский вернул трубку на рычаг.

— Ну, на дорожку, и я поеду!

Василий Сергеевич поднял графин и наполнил рюмки.

Пару минут спустя Можайский вышел из яхт-клуба, сел в коляску и, поколебавшись, велел Ивану Пантелеймоновичу ехать к Саевичу:

— Давай к казармам гренадерского полка, а там я покажу!

Иван Пантелеймонович тронул и, полуобернувшись, не смог удержаться от замечания:

— А вы повеселели, вашсъясть, разрумянились даже!

— Правь лошадьми, смотри на дорогу, чтоб не уйти нам до времени к Богу!

Иван Пантелеймонович усмехнулся, осенил себя крестом и перевел лошадь с шага на бодрую рысь.