Рысью, впрочем, катили недолго: на Университетской набережной Можайский неожиданно ткнул Ивана Пантелеймоновича в спину — «Остановись! Да стой же, наконец!» — и, высунувшись из коляски, закричал:

— Монтинин! Иван Сергеевич!

Офицер оказавшегося тут же разъезда конной полицейской стражи оглянулся на остановившуюся коляску и, наклонившись с укрытого красивым и не совсем уставным вальтрапом седла — под гербом Города был вышит личный герб офицера, — заулыбался:

— Юрий Михайлович! Какая встреча! Уже читали? Ай да Сушкин, ай да сын борзой!

Можайский вылез из коляски, Иван Сергеевич спешился.

— Боюсь, писанина Сушкина даром ему не пройдет.

Тон, каким Можайский произнес эту нехитрую фразу, был настолько мрачен, что улыбка мгновенно исчезла с лица Ивана Сергеевича, сменившись бесхитростным удивлением:

— Неужели вы на него сердиты?

Можайский взял Монтинина под руку:

— Давайте-ка прогуляемся!

Прогулка вдоль набережной — если, конечно, прогулкой можно было назвать возвратно-поступательное движение: шагов пятнадцать туда, столько же обратно и всё по новой — продлилась не менее четверти часа. С каждой минутой этой прогулки Иван Сергеевич бледнел все больше, а выражение его красивого и обычно приветливого лица почти сравнялось по мрачности с выражением лица Можайского. Разница между двумя офицерами заключалась лишь в том, что глаза Можайского, как обычно, улыбались, а во взгляде Монтинина виден был ужас.

— Но это… это…

— Да. И раз уж вы, Иван Сергеевич, поневоле оказались втянуты в дело, я хочу заручиться вашей поддержкой. Хочу, чтобы вы оказали нам помощь. Видно, сам Бог наконец-то решил поспособствовать нам, раз уж вы оказались здесь, и настолько кстати. Мои люди разосланы все. Полагаться на нижний состав Чулицкого… — Можайский поморщился, — я не считаю возможным: эти надзиратели и за собой-то уследить не могут. Инихов же и другие заняты не меньше моих людей.

— Бог мой, могу представить!

— Вот именно. А действовать нужно быстро. Я не знаю, когда освободятся Гесс или Любимов: возможно, они уже в участке. А может быть, и нет. Сам я сейчас к Саевичу, а вот вас, Иван Сергеевич…

Монтинин побледнел еще больше, хотя это и казалось невероятным. Его лицо даже как-то осунулось, а на коже местами выступили черные оспинки.

— Кладбище?

— Да. Поезжайте через участок: если Гесс или Любимов уже там, берите их с собой.

Монтинин кивнул.

— Если нет, действуйте самостоятельно. И не стесняйтесь! Хоть всё переверните вверх дном! Будут чинить помехи, валите всё на меня и Чулицкого. Я действую по непосредственному распоряжению начальника сыскной полиции в рамках снаряженного следствия.

Монтинин опять кивнул, но на этот раз с каким-то пренебрежением: мол, это уже детали, положитесь на меня!

— Встретимся в участке или у Сушкина… — Можайский внезапно усмехнулся. — Представляю, какой бедлам сейчас творится и там, и там! В любом случае, с кладбища — в участок. А там уже видно будет.

— Всё понял, Юрий Михайлович. Будет исполнено.

Монтинин решительно направился к своей лошади, а Можайский — еще немного постояв — к коляске. Спустя уже несколько секунд разъезд, с места перешедший на рысь, скрылся за углом учебных классов Кадетского корпуса. Коляска же не торопилась: усевшийся в нее Можайский о чем-то задумался, а Иван Пантелеймонович не тревожил его.

Но вот и коляска тронулась. Ее ход, несмотря на плотное движение и сложные погодные условия, становился быстрей и быстрей, так что в повороте на Тучкову набережную она едва не легла на бок, а на сам Тучков мост влетела так, что недавняя поездка Ивана Пантелеймоновича с Сушкиным и Любимовым показалась бы репортеру и поручику детской забавой.

Городовой было засвистел, но, узнав Можайского, свист оборвал:

— Чудны дела Твои, Господи! Наш князь с цепи сорвался!